Book: Практическая магия



Практическая магия

Элис Хоффман

Практическая магия

Купить книгу "Практическая магия" Хоффман Элис

Посвящается Либби Ходжес и Карол де Найт


Средства от любой из бед

Есть на свете или нет.

Если есть – ищи, не стой;

Если нет – махни рукой.

Из «Матушки Гусыни»

СУЕВЕРИЕ

Двести с лишним лет, что бы ни приключилось в городе вину валили на женщин из семейства Оуэнс. Весна ли выдастся дождливая, соски ли закровят у коровы прямо в подойник, падет ли жеребенок от колик или ребеночек народится с багровой отметиной на щеке — все думали, что хоть каким-то боком в этом замешаны женщины с улицы Магнолий. Не важно, какова была напасть — молния, саранча или гиблый омут в реке. Не важно, что ей могло быть объяснение — логическое, научное, или попросту не повезло человеку. Чуть что пойдет не так, не заладится — и люди уже тычут пальцем, указывая виноватых. А там недолго было внушить себе, что с наступлением темноты проходить мимо Оуэнсова дома небезопасно, и только самые неразумные из соседей осмеливались заглянуть за кованую ограду, черной змеей обвивающую двор.

В доме не было ни часов, ни зеркал, зато по три замка на каждой двери. Под половицами и в стенах жили мыши, нередко обнаруживаясь в ящиках комода, где они грызли вышитые скатерти и кружевные оторочки полотняных салфеток. На подоконные лавки и каминные доски пошло дерево пятнадцати различных пород, в том числе светлый дуб и серебристый ясень и особая душистая вишня, от которой даже глухой зимой, когда деревья за окном торчат голыми черными палками, шел дух спелых ягод. Сколько бы ни накопилось в доме  пыли, к дереву она не приставала. Приглядишься — и поймаешь свое отражение прямо в деревянной панели или в перилах, за которые держишься, взбегая вверх по лестнице. Во всех комнатах было сумрачно, даже в полдень, и прохладно, когда снаружи держался июльский зной. Коли отважишься ступить на крыльцо, сплошь завитое буйным плющом, ничегошеньки не увидишь в окно, хоть все глаза прогляди. Тоже самое — если смотреть на улицу изнутри: зеленоватые от старости стекла были такой толщины, что все по ту сторону, включая небо и деревья, виделось словно бы во сне.

Девочки, жившие на чердаке, были сестрами, с разницей в возрасте всего лишь в тринадцать месяцев. Никто и никогда не отправлял их спать раньше полуночи и не напоминал, что надо почистить зубы. Никого не волновало, если они ходили в неглаженых платьях или плевались на улице. Все время, покамест эти девочки росли, им позволяли ложиться, не снимая обуви, и рисовать углем на стенках спальни смешные рожицы. Им разрешалось, если уж так приспичило, пить за завтраком холодный лимонад, а вместо обеда наедаться зефиром. Разрешалось залезть на крышу, усесться там, оседлав шиферный гребень, и, запрокинувшись как можно дальше назад, высматривать появление на небе первой звезды. Мартовские ветреные ночи, сырые августовские вечера просиживали они там, шушукаясь, гадая, верить ли, что хотя бы малюсенькое загаданное желание иногда и вправду сбывается.

Воспитывались девочки у теток, которые, возможно, и рады были бы, да не могли не приютить их у себя. В конце концов дети остались сиротами, когда их беспечные родители, поглощенные любовью, не учуяли, как пошел дым от стен лесного домика, куда они укатили проводить второй раз медовый месяц, бросив детей на приходящую няню. Не удивительно, что во время грозы сестры всегда спали в одной постели; обе ужасно боялись грома и при первых же его раскатах переходили на испуганный шепот. Когда наконец они все-таки засыпали, крепко обнявшись, им часто снились одни и те же сны. Бывали случаи, когда одна могла договорить фразу, начатую другой, и уж конечно, каждая могла с закрытыми глазами угадать, что нынче хочется другой на сладкое.

А между тем по внешности и по характеру сестры были, несмотря на свою близость, совершенно разные. Кроме красивых серых глаз, которыми славились женщины у Оуэнсов, ничто не указывало, что они состоят в родстве. Джиллиан была светленькая и белокурая, Салли же смолью волос не уступала черным, дурно воспитанным кошкам, которым не возбранялось шнырять по всему саду и цапать когтями шторы в гостиной. Джиллиан была лентяйка и любила поспать до полудня. Она копила свои карманные деньги и нанимала Салли делать за нее уроки по математике и гладить ее выходные платья. Пила бутылками шоколадную шипучку и, растянувшись на прохладном полу в полуподвале, преспокойно сосала вязкие батончики «Хершис», наблюдая, как Салли вытирает пыль с металлических стеллажей, на которых у тетушек хранились домашние варенья да соленья. Больше всего на свете Джиллиан обожала валяться на бархатном подоконном диванчике под узорными портьерами, на лестничной площадке, где пылился в  углу портрет Марии Оуэнс, которая и построила давным-давно этот самый дом. Здесь можно было летом застать ее в дневное время в такой истоме и неге, что моль, приняв ее за диванную подушку, садилась и проедала дырочки в ее футболках и джинсах.

Салли, старше сестры на триста девяносто семь дней, в той же мере отличалась добросовестностью, в какой Джиллиан — праздностью. Она отказывалась верить в то, чего нельзя доказать с помощью цифр и фактов. Когда Джиллиан показывала на падающую звезду, Салли не забывала отметить, что это всего-то-навсего летит на землю камень, раскаленный от своего движения сквозь толщу атмосферы. Салли была с самого дня рождения человеком ответственным, ей претили беспорядок и неустройство, какие наблюдались от чердака и до подвала в старом доме у тетушек на улице Магнолий. Это Салли, с тех пор как перешла в третий класс, а Джиллиан — во второй, принялась стряпать диетические обеды — мясной рулет, свежую стручковую фасоль, перловый суп, — следуя рецептам из книги «Кулинарные утехи», которую тайком от всех завела в доме. Каждое утро она собирала два школьных завтрака: бутерброд с индюшкой и помидорами, морковные палочки, овсяное печенье — и все это Джиллиан, едва только Салли приводила ее в класс, немедленно выбрасывала в мусорный бачок, предпочитая сандвичи с говядиной и сыром и шоколадные пирожные, которые продавались в школьном кафетерии, а гривенники и четвертаки на покупку того, что ей по вкусу, не гнушалась таскать из карманов теткиных пальто.

«Заря» и «Ночка» — называли их тетушки, и, хотя девочки не смеялись этой невинной шутке, не находя в ней ничего забавного, обе они признавали, что она справедлива, и раньше, чем это бывает у других сестер, усвоили ту истину, что луна всегда завидует дневной жаре, а солнце вечно тоскует по тому, что скрыто в темноте. Обе умели хранить секреты друг друга, клялись, что разрази их гром, если проговорятся, даже когда вся тайна состояла в том, что кто-то дернул кошку за хвост или нарвал без разрешения в саду букетик наперстянки.

Сестры могли бы враждовать из-за несходства характеров, могли озлобиться и стать чужими, будь у них возможность подружиться с кем-либо еще, однако другие дети в городе их чурались. Никто из мальчиков и девочек не осмеливался с ними поиграть, а очень многие при приближении Салли и Джиллиан торопились скрестить средний палец с указательным, как будто это могло им послужить защитой. Самые дерзкие и отчаянные мальчишки пристраивались к сестрам по дороге в школу и шагали позади, немного приотстав, чтобы чуть что успеть пуститься наутек. Еще они любили кидаться в девочек зимними твердыми яблоками и камешками, но даже самым ловким, слывущим звездами в своей спортивной команде, не удавалось хоть разок попасть в цель. Камни и яблоки неизменно падали у ног сестер Оуэнс.

Каждый день был полон для Салли с Джиллиан мелких унижений. Никто в классе не брал в руки карандаш или цветной мелок, если им перед этим пользовалась та или другая из сестер. Никто не садился рядом с ними в кафетерии или на школьных собраниях, а были девочки, которые просто визжали как резаные, когда, забежав в уборную сделать по-маленькому, посекретничать с подружками или причесаться, вдруг обнаруживали там одну из сестер. Салли и Джиллиан никогда не выбирали для участия в спортивных играх на уроках физкультуры, хотя никто в городе не бегал быстрее Джиллиан и не умел так отбить бейсбольный мяч, чтобы он перелетел через школьное здание и приземлился па соседней улице Эндикотт. Их не приглашали на вечеринки и на слеты девочек-скаутов, не звали поиграть в классики или влезть на дерево.

— Плевать на них, — говорила Джиллиан, заносчиво задирая точеный носик, когда они с Салли под вурдалачьи завывания мальчишек шли по школьному коридору на урок музыки или рисования. — Пускай пакостят. Погоди, вот увидишь, придет время, сами будут набиваться к нам в гости, и тогда настанет наша очередь куражиться.

Случалось, что доведенная до белого каления Джиллиан внезапно оборачивалась, гаркая: «Бу-у!» — после чего кто-нибудь из ребят обязательно мочил штаны, переживая куда горшее унижение, чем те, что выпадали ей. Но у Салли давать отпор не хватало духу. Она одевалась во все темное и старалась оставаться неприметной. Прикидывалась туповатой и никогда не тянула руку вверх на уроках. Скрывала свои истинные качества так успешно, что понемногу сама изверилась в собственных способностях. Сделалась тихонькой, словно мышка. Если и открывала рот на уроке, то лишь затем, чтобы пропищать неправильный ответ, а со временем взяла себе за правило садиться в самый задний ряд и вообще не подавать голоса в классе.

И все равно от нее не отставали. В четвертом классе к ней в школьный шкафчик поставили открытый террариум с муравьями, и не одну неделю потом Салли натыкалась на раздавленных муравьев между страниц своих учебников. В пятом ей сговорились подложить в парту дохлого мышонка. Самый бессердечный из заговорщиков прилепил к нему на спинку ярлык. «Сали», — выведено было на нем корявыми буквами, но эта ошибка в правописании не вызвала у Салли ни малейшего злорадства. Она расплакалась над свернувшимся в клубочек тельцем с крохотными усиками и игрушечными лапками, но, когда учительница спросила, в чем дело, лишь повела в ответ плечами, точно утратила дар речи.

Как-то в погожий апрельский день, когда Салли училась в шестом классе, за нею в школу увязались все тетушкины кошки. После этого даже учителя избегали встречаться с нею в безлюдном коридоре и тотчас находили предлог свернуть в другую сторону. Убыстряя шаг, учителя оглядывались на нее с непонятной усмешкой — возможно, из опасения, как бы чего не вышло. У черных кошек есть свойство действовать подобным Образом на некоторых людей, вызывая у них дрожь в коленках, мурашки и воспоминания о ненастных и грешных ночах. Впрочем, кошки, которые жили у тетушек, были не особенно страшные. Кошки были балованные, любили дремать на кушетках и все носили птичьи имена. Был среди них Кардинал, была Сорока, был Зяблик, и была Гусыня. Был бестолковый котенок Голубок и склочный кот по кличке Ворон, который злобно шипел на остальных и держал их в страхе божьем. Трудно поверить, чтобы подобное сборище распущенных тварей всерьез вынашивало замысел опозорить Салли, но получилось именно так — хотя, быть может, увязались они в тот день за нею по той простой причине, что она сделала на ланч бутерброд с копченой рыбкой, всего один на сей раз, так как Джиллиан, сославшись па больное горло, осталась дома в постели, где наверняка рассчитывала проваляться до конца недели, заедая сладостями чтение журналов и не тревожась о том, что от шоколада на простыне остаются пятна, поскольку забота о стирке белья лежала на плечах Салли.

Салли в то утро и знать не знала, покуда не уселась за марту, что ее провожают кошки. Кое-кто из ее одноклассников засмеялся, но две девчонки вскочили на батарею и подняли визг. Можно было подумать, свору  чертей напустили к ним в класс, хотя на самом-то деле Салли привела за собою в школу обыкновенную блохастую живность. Черные, как ночь, с истошными воплями, кошки прошествовали мимо столов и скаме­ек. Салли попробовала их шугануть, но кошки лишь подступили ближе. Они прохаживались перед ней взад-вперед, хвосты торчком, так мерзко мяукая, что впору молоку свернуться в чашке.

— Брысь ты, — шепнула Салли, когда кот Ворон прыгнул к ней па колени и запустил когти в ее люби­мое голубое платье. — Пшел отсюда!

Но даже когда вошла мисс Маллинз и, постучав по столу линейкой, строгим голосом предложила Салли не­медленно — tout de suite — очистить помещение от кошек, если не хочет остаться после уроков, противные зверюги уперлись и ни в какую. Класс охватила паника, самые впечатлительные зашушукались о ведьмах. За ведьмой, как известно, часто таскается следом нечистая сила в животном обличье, исполняя ее злую волю. И чем нечистой силы больше, тем гаже ведьмины повеленья, а тут этой пакости набилась целая орава. Кому-то из ребят стало плохо, кто-то до конца жизни с тех пор не переносил кошек. Послали за учителем физкультуры, но, как он ни старался, размахивая метлой, кошки не уходили.

Один мальчишка в заднем ряду, который нынче как раз стянул у отца коробку спичек, воспользовался слу­чаем посреди всеобщей суматохи и поджег Ворону хвост. По классу, опережая вопль кота, мгновенно распространился запах паленой шерсти. Салли, не размышляя, кинулась к Ворону и, упав на колени, сбила огонь подолом любимого платья.

— Хоть бы с тобой самим стряслось что-нибудь! — крикнула она мальчишке, который поджег Ворона. Она поднялась, лицо и платье в саже, баюкая кота на руках, как ребенка. — Увидел бы тогда, каково это! Узнал бы, что чувствуют другие!

В этот самый миг наверху прямо над ними класс за­топотал ногами — от радости, так как обнаружилось, что все диктанты изжеваны учительским английским бульдогом, — и с потолка на голову дрянному маль­чишке свалилась звукопоглощающая плитка. Маль­чишка, с помертвелой под веснушками физиономией, как подкошенный рухнул на пол.

— Это она, — вырвалось у кого-то из детей, а те, кто промолчал, разинули рты и вытаращили глаза.

Салли, с Вороном на руках, выскочила из класса, и кошки последовали за ней. Всю дорогу домой, по улице Эндикотт и по улице Пибоди, они вились и путались у нее под ногами, мешая пройти в парадную дверь и подняться по лестнице, и до самого вечера скреблись к ней в дверь, даже после того, как она заперлась у себя.

Салли проплакала целых два часа. Дело в том, что она любила этих кошек. Украдкой выставляла им блюдца с молоком, носила их в плетеной сумке на улицу Эндикотт к ветеринару, когда они увечили друг дру­га в драке и у них воспалялись раны. Души не чаяла в этих окаянных кошках, хотя, когда, готовая провалить­ся сквозь землю, сидела в классе, рада была бы, если б у нее на глазах их утопили поочередно в ведре с ледяной водой или же расстреляли из пневматического ружья. И пусть она, как только справилась с собой, вышла оказать помощь Ворону, промыть и забинтовать ему хвост, все равно она знала, что в душе предала его. С того дня Салли сильно упала в собственных глазах. Она уже не просила тетушек побаловать ее чем-нибудь, что ей хочется, или хотя бы наградить за то, что заслужила. Ей не нашелся бы более суровый и придирчивый судья; Салли изобличила в себе изъян, нехватку сострадания и стойкости, и наказанием себе с той минуты назначила самоотреченье.

После этого случая с кошками чураться сестер Оуэнс меньше не стали, а бояться стали больше. Теперь девчон­ки в школе не изводили их, а торопились отойти прочь, опустив глаза, когда Салли с Джиллиан проходили мимо. От парты к парте расползались в записочках слухи о колдовстве, в уборных и коридорах шепотом приводились обвинения. Ребята, которые держали дома черных кошек, клянчили у родителей замену: колли, или хомячка, или хотя бы золотую рыбку. Потерпела ли поражение футбольная команда, взорвалась ли печь для обжига керамики в художественной мастерской, — все разом косились в сторону сестер Оуэнс. Самые отчаянные озорни­ки не решались запустить в них мячом на переменке или пульнуть шариком из жеваной бумаги, никто не швы­рялся в них больше камешками или яблоками. Среди де­вочек были такие, кто — на скаутских собраниях, в гостях с ночевкой — клялся, что при желании Салли и Джилли­ан свободно могут погрузить тебя в гипноз и заставить лаять по-собачьи или кинуться вниз с крутого обрыва. Могут одним-единственным словом или кивком головы напустить на тебя свои чары. А если любую из сестер не на шутку разозлить, ей стоит лишь прочесть в обратном порядке таблицу умножения — и тебе каюк. Глаза выте­кут из глазниц. Все кости размягчатся в твоем теле. По­дадут тебя назавтра под соусом в школьном кафетерии, и ни одна живая душа о том не догадается.

Меж тем, какие бы там слухи ни распускала, пере­шептываясь, городская детвора, но факт оставался фак­том: почти у каждого мать хотя бы раз да наведалась к те­тушкам Оуэнс. То вдруг потребуется кому-то перечная настойка от капризного желудка, то цветок ваточник от нервов, хотя любая женщина в городе знала, от какого недуга на самом деле врачуют тетушки: специальностью их была любовь. Тетушек не приглашали на ужин в складчину или на сбор средств в фонд городской библио­теки, но если женщина повздорила со своим любезным, если она обнаружила, что беременна, и не от того, за кем замужем, если узнала, что муж изменяет ей, как послед­няя скотина, — тогда, сразу как стемнеет, она оказыва­лась у черного хода Оуэнсов, в тот час, когда сумерки скрывают твое лицо и никому не разглядеть, кто там стоит под глицинией, что растет здесь с незапамятных вре­мен, беспорядочно переплетаясь наддверным косяком.



Не важно, что этой женщиной могла оказаться учительница пятых классов начальной школы, или пасторская жена, или, тоже возможно, бессменная по­дружка стоматолога с улицы Пибоди. Не важно, что если приблизиться к дому Оуэнсов с восточной сторо­ны, то с неба, божились люди, камнем падают черные птицы, готовые выклевать тебе глаза. Желание имеет свойство наделять человека необъяснимой отвагой. Оно, по мнению тетушек, способно подкрасться тихой сапой к нормальной взрослой женщине и превратить ее из здравомыслящего существа в нечто безмозглое, сродни блохе, от которой нипочем не отвязаться неза­дачливому псу. Та, у которой хватало духу явиться к черному крыльцу, не дрогнув, глотала мятный чай, в состав которого входило такое, что язык не повернется назвать, но который наверняка должен был вызвать ночью кровотечение. Она с готовностью подставляла тетушке средний палец левой руки для укола серебряной иглой, раз таково было необходимое условие того, что к ней вернется ее ненаглядный.

При появлении женщины на мощенной голубоватым песчаником дорожке тетушки, всполошась, квохтали, точно клуши. Когда человек дошел до крайности, это учуешь за версту. Женщина, влюбленная без памяти, за средство обеспечить себе взаимность не задумается от­дать камею, что из поколения в поколение хранилась у нее в семье. А та, которую предали, отдаст и больше. Но всех отчаяннее были женщины, которые позарились на чужого мужа. Эти ради любви были готовы идти на все. В угаре страсти их корежило, точно дерево в бурю, и все условности и хорошие манеры летели к чертям. Когда на дорожке к дому показывалась такая, тетушки тут же от­правляли девочек на чердак, даже если это происходило в декабре, когда на дворе темнеет уже к половине пятого.

Девочки в эти хмурые вечера никогда не спорили, что еще рано и им не хочется спать. Взявшись за руки, они смирно шли наверх. Говорили теткам «спокойной ночи» с площадки, где пылился старинный портрет Марии Оуэнс, потом расходились по своим комнатам и, наспех накинув ночные рубашки, прямиком устрем­лялись к черной лестнице и спускались на цыпочках вниз, откуда, припав ухом к двери, можно было под­слушать все до последнего слова. Иногда, если вечер выдался особенно темный, Джиллиан, расхрабрясь, пинком приоткрывала дверь; а Салли, из страха, как бы дверь не скрипнула, выдав их присутствие, не осме­ливалась ее закрыть.

— Глупости все это! — шепотом возмущалась Сал­ли. — Полная чепуха!

— Что ж тогда не уходишь? — живо отзывалась Джиллиан. — Ну давай, иди спать, — подбивала она, твердо зная, что Салли не рискнет пропустить то, что будет дальше.

С определенной точки на черной лестнице им видна была старая чугунная плита, стол и лохматый половик, по которому часто расхаживали взад-вперед тетушкины клиентки. Видно было, как человека с го­ловы до пят, не говоря уже о том, что расположено в промежутке, может скрутить в бараний рог любовь. Вот откуда Салли и Джиллиан стало известно такое, о     чем дети в их возрасте обычно не знают: что, напри­мер, всегда имеет смысл собирать обрезки ногтей, слу­жившие прежде живою тканью любимого человека, — на тот случай, если ему взбредет в голову сходить прогуляться на сторону; что женщина от любовного томле­ния может измаяться до рвоты над раковиной на кухне, до кровавых слез в пароксизме неистовых рыданий.

Вечерами, когда на небо выплывала оранжевая луна, a на кухне заливалась слезами очередная посетительни­ца, Салли с Джиллиан, сцепясь мизинцами, давали клятву никогда не попадать во власть своих страстей.

— Тьфу, — отплевывались шепотом девочки, когда клиентка их тетушек ударялась в слезы или, задрав кофточку, показывала свежие порезы на том месте, где нацарапала бритвой на коже дорогое имя.

— Нет уж, мы — никогда! — зарекались девочки, крепче сплетая мизинцы.

В ту зиму, когда Салли минуло двенадцать, а Джиллиан вплотную подошла к одиннадцати, они узнали, что подчас в любовных делах всего опаснее — когда твое заветное желание сбывается. Той зимой к тетуш­кам пришла молодая женщина, работающая в магазине аптекарских и бытовых товаров. Уже не первый день тогда все ниже опускалась на дворе температура. Мотор тетушкина «форда» кашлял и не заводился, по­крышки примерзали к бетонному полу гаража. Мыши, пригревшись в стенках спален, носа не высовывали на­ружу, лебеди в парке щипали обледенелые водоросли и все равно вконец оголодали. Такие стояли холода, так беспощадно багровело небо, что девочек от одного и взгляда наверх пробирали мурашки.

Клиентка, которая пришла в тот темный вечер, не могла похвастаться красотой, зато она отличалась добрым и милым нравом. На праздники развозила угощенье по домам, где жили старики, пела ангельским голосом в цер­ковном хоре и, когда дети заказывали у стойки коктейль из мороженого с кока-колой, не забывала дать его каждо­му с двойным сиропом. Но когда эта тихая, невзрачная де­вушка пришла с наступлением темноты к тетушкам, она была сама не своя и в исступлении корчилась на плетен­ном вручную половике, сжав кулаки с такой силой, что они выглядели как кошачьи лапы. Она запрокидывала го­лову, и волосы лоснистой пеленой накрывали ей лицо, она до крови кусала губы. Любовь сжирала эту девушку зажи­во, она успела потерять уже тридцать фунтов веса. Сло­вом, тетушкам, похоже, стало ее жалко, что случалось с ними, надо сказать, нечасто. Денег у девушки было мало­вато, и тем не менее они дали ей самое сильнодействую­щее снадобье, какое только есть, снабдив ее подробными указаниями, как им пользоваться, чтобы чужой муж тоже полюбил ее. После чего предупредили, что на попятный хода не будет, так что пусть она хорошенько подумает.

— Я подумала, — сказала девушка своим ровным, красивым голосом и, по всей видимости, убедила тету­шек, — во всяком случае, они вынесли ей на блюдечке из лучшего сервиза — того, что с синими плакучими ивами над ручьем, — голубиное сердце.

Салли и Джиллиан сидели, соприкасаясь коленка­ми, в темноте на черной лестнице, босые, с немытыми ногами. Они дрожали от холода, но пересмеивались между собой, шепотом повторяя вместе с тетками за­клинание, заученное ими крепко-накрепко, ночью разбуди — не собьются: «Ты, игла, пронзи сердце голу­бя, ты, любовь, пронзи сердце сокола. Пусть не знает он сна и отдыха до тех пор, пока не придет ко мне. Как полюбит меня всей душой, так узнает он мир и покой». Джиллиан сопровождала эти слова короткими колю­щими движениями, в подражание тому, что, твердя за­клинание, девушке надлежало проделывать с голуби­ным сердечком на сон грядущий семь дней кряду.

— Нипочем не сработает, — шепнула Салли, когда они, поднявшись ощупью по лестнице, пробирались потом к себе по темному коридору.

— Может и сработать, — прошептала в ответ Джиллиан. — Она, правда, из себя не очень, но все же чего не бывает.

Салли выпрямилась: она была старше и выше ро­стом и, стало быть, лучше знала.

— Хорошо, поживем — увидим.

Почти две недели Салли и Джиллиан вели наблюдение за одержимой любовью девушкой. Словно при­ставленные к ней сыщики, часами, не сводя с нее глаз, просиживали у стойки в магазине, спуская карманные денежки на кока-колу и картофель фри. Шли за ней по пятам, когда она возвращалась к себе в квартиру, кото­рую снимала на пару с другой девушкой, работавшей в химчистке. Чем неотступнее они следили за каждым ее шагом, тем больше у Салли крепло ощущение, что они влезают в чужую личную жизнь, но сестры все-таки продолжали верить, что проводят важное исследова­ние, хотя у Джиллиан временами терялось четкое представление, какую, собственно, они преследуют цель.

— Очень простую, — говорила Салли. — Доказать, что никакой такой особой силы у теток нет.

— И если тетки только морочат людей, — усмехалась Джиллиан, — тогда получится, что мы точно такие же, как все.

Салли кивала головой. Невозможно передать, как волновала ее эта тема, поскольку для нее лично самым заветным желанием и было именно быть как все. Ей сни­лась по ночам деревенская усадьба, дом за беленьким частоколом, и слезы наворачивались ей на глаза, когда, просыпаясь поутру, она видела в окошко черные зубцы металлической ограды. Другие девочки, она знала, умы­вались мылом «айвори» и дуплистым мылом «камэй», а их с Джиллиан заставляли мыться черным мылом, которое тетушки два раза в год варили на задней конфорке плиты. У других девочек были матери и отцы, которые не забива­ли себе голову всякой всячиной типа роковых желаний и неизбежной судьбы. Ни у кого больше на их улице и даже в городе не было дома комода с ящиком, полным брошек-камей, полученных в уплату за исполнение желаний.

Но может быть, у нее не такая уж ненормальная жизнь, как кажется, — на большее Салли не надеялась. Если для девушки из магазина аптекарских товаров лю­бовное заклинание не сработает, то, может быть, тетуш­ки всего лишь прикидываются, будто обладают какой-то особой силой? Поэтому сестры ждали и молились, чтобы ничего не произошло. И вот, когда похоже стало, что ни­чего таки определенно не произойдет, в ранних сумерках у дома, где жила девушка, остановил свой микроавтобус директор их школы, мистер Халлиуэлл. С непринужден­ным видом вошел в дверь, но не преминул, как подмети­ла Салли, оглянуться через плечо — взгляд у него был мутный, как будто человек семь ночей не спал.

В тот вечер девочки не пришли домой к ужину, хоть Салли и обещала тетушкам, что приготовит бараньи от­бивные с фасолью. Поднялся ветер, заморосил холодный дождь, а сестры все не трогались с тротуара напротив до­ма, где жила девушка из магазина аптекарских товаров. Мистер Халлиуэлл показался только в десятом часу, и со странным выражением лица, словно не вполне отдавал себе отчет, на каком он свете. Прошел мимо собственной машины, не узнавая ее, и лишь на полдороге домой спо­хватился, что где-то ее оставил, а потом примерно полча­са соображал, где именно. После этого он появлялся каждый вечер, точно в одно и то же время. Один раз не постеснялся прийти в обеденный перерыв к ней в магазин и спросить себе чизбургер с кока-колой, хотя ни кусочка в рот не взял, а вместо этого пожирал глазами девушку, которая его приворожила. Сидел на самом первом табурете, одурманенный и распаленный до такой степени, что в том месте, где он облокачивался на стойку, даже линолеум пошел пузырями. Заметив наконец, что за ним наблюдают Салли и Джиллиан, он потребовал, чтобы сестры отправлялись назад на уроки, и принялся за свой чнзбургер, но все равно так и не смог отвести глаз от девушки. В том, что чем-то его шарахнуло, сомнений не оставалось, тетки поразили свою мишень столь же явно, как если бы стреляли по ней стрелой из лука.

— Совпадение, — настаивала на своем Салли.

— Не знаю. — Джиллиан пожала плечами. Всякий заметил бы, что девушка прямо светится, поливая вареньем пломбир с орехами или пробивая чек на микстуру от кашля или антибиотик по рецепту. — Она получила, что хотела. Так или иначе.

Но оказалось, девушка получила не совсем то, что хотела. Она пришла к тетушкам снова, в таком плачевном состоянии, что хуже некуда. Любовь — это одно, но женитьбa — совсем другое. Мистер Халлиуэлл, как выяснилось, не был убежден, что готов оставить свою жену.

— Тебе, по-моему, этого видеть не надо, — прошептала сестре Джиллиан.

— Откуда ты знаешь?

Каждое слово девочки шептали друг другу на ухо; им было почему-то боязно, хотя до сих пор в надежном укрытии на черной лестнице с ними этого не бывало.

— А я как раз видела однажды.

Джиллиан заметно побледнела, волосы у нее топорщились во все стороны, окружая голову светлым облачком.

Салли отпрянула назад. Ей сделалось понятно, что подразумевают люди, говоря, что у них в жилах стынет кровь.

— Как — без меня?

Джиллиан часто наведывалась на черную лестницу без сестры, проверяя себя на храбрость.

— Я думала, ты не захочешь. Они иногда вытворяют такое, что с души воротит. Тебе не вынести.

После этого Салли уже не могла не остаться с младшей сестрой, хотя бы в доказательство того, что ей не слабо.

— Ну, это мы посмотрим, кому вынести, а кому нет.

Но Салли ни за что не осталась бы на лестнице, бегом убежала бы к себе и заперлась на засов, знай она, как отвратителен способ, которым можно вынудить мужчину жениться, когда он этого не хочет. Она зажмурилась, увидев, как в дом внесли лесную горлицу. Закрыла уши руками, чтобы не слышать криков птицы, когда ее положили на кухонный стол. Твердила себе, что сколько раз сама жарила кур и бараньи отбивные, а это примерно то же самое. Но все равно никогда больше с того вечера Салли в рот не брала ни мяса, ни птицы, ни даже хотя бы рыбы и не могла без содрогания видеть, как вспархивает с дерева и улетает стайка воробьев или других мелких пташек. Долго еще потом, как только начинало темнеть, она тянулась схватиться за руку сестры.

Всю зиму Салли и Джиллиан видели девушку из аптеки с мистером Халлиуэллом. В январе он ушел от жены и женился на ней, они поселились в белом домике на углу Третьей улицы и Эндикотт. Став мужем и женой, они практически не разлучались. Куда бы ни направилась девушка, на рынок или на занятия в гимнастическом зале, мистер Халлиуэлл, словно пес, обученный гулять без поводка, шел следом. Сразу по окончании уроков он устремлялся в магазин аптекарских товаров; он появлялся там при первой возможности, с букетиком фиалок или коробкой восточных сладостей, и сестрам приводилось слышать, как иногда в ответ на эти подношения получал от своей новой жены какую-нибудь резкость. Неужели обязательно держать ее постоянно под присмотром? Вот что шипела она любимому человеку. Неужели нельзя хоть на минуту оставить ее в покое?

Весной, в ту пору, когда зацветает глициния, девушка объявилась у них снова. Салли и Джиллиан вышли под вечер в огород нарвать лука-батуна для овощного рагу. С дальнего края сада, как всегда в это время года, вкусно тянуло лимонным тимьяном, оживали кустики poзмарина, теряя ломкость и белесый налет. Погода стояла до того сырая, что комары налетали тучами, Джиллиан едва успевала шлепать себя по тем местам, на которые они садились. Салли пришлось потянуть ее за рукав, призывая взглянуть, кто приближается к ним по выложенной песчаником дорожке.

— Мамочки! — сказала Джиллиан и перестала шлепать комаров. — Ну и вид у нее!

Девушка из аптеки больше и на девушку-то была не похожа, она выглядела старухой. Волосы у нее утратили блеск, рот поджался скобкой, словно в него попала кислятина. Она потирала руки — то ли кожа растрескалась, то ли, скорей всего, до безобразия разыгрались нервы. Салли подобрала плетеную корзинку с луком и смотрела, как тетушкина клиентка стучится в заднюю дверь. Никто не отозвался, и она с остервенением забарабанила по доскам кулаками.

— Открывайте же! — выкрикивала она. — Откройте!

Стук гулко отдавался в доме, но ему отвечала тишина.

Когда посетительница заметила девочек и направилась в их сторону, Джиллиан побелела как мел и прижалась к сестре. Салли не тронулась с места — да, собственно, отступать все равно было некуда. Тетушки приладили к забору лошадиный череп — отпугивать соседских ребятишек, неравнодушных к мяте и клубнике. Салли сейчас оставалось надеяться, что он способен также отпугнуть нечистую силу, потому что в девушку словно бес вселился — словно бесом одержимая, налетела она на сестер здесь, в этом огороде, где уже густо разрослись лаванда, и розмарин, и змеиный чеснок, хотя у соседей большей частью еще чернела во дворе лишь голая земля.

— Смотрите, что они наделали! — кричала девушка из аптеки. — От него невозможно отвязаться ни на миг! Все замки поснимал с дверей, даже в ванной комнате! Следит за каждым моим шагом — ни поесть по-людски, ни поспать! Поминутно норовит затащить в постель, у меня уже саднит все и внутри и снаружи!

Салли попятилась назад, едва не сбив с ног Джиллиан, которая по-прежнему стояла вплотную к ней. Обычно с детьми так не разговаривают, но девушке из аптеки, по всей видимости, плевать было на то, что можно, а что нельзя. Салли заметила, что у нее крас­ные, заплаканные глаза. Губы нехорошо кривились, как будто с них могли слетать одни только бранные слова.

— Где они, эти ведьмы, которые так со мной посту­пили?

Тетушки смотрели в окно, наблюдая, что могут со­творить с человеком неумеренность в желаниях и глу­пость. Когда Салли скосила глаза на окно, они грустно покачали головой. Они не желали больше иметь дела с девушкой из аптечного магазина. Есть люди, которых не уберечь от беды. Сколько ни пытайся, сколько ни предупреждай, все равно будут делать по-своему.

— А тетеньки уехали отдыхать, — чужим, нетвердым голосом сказала Салли. Ей до сих пор не приходилось говорить неправду, и от этого остался неприятный привкус во рту.

— Ну-ка сходи за ними! — крикнула девушка. Она стала совсем другим человеком. На спевках церковного хора, в тех местах, где ей полагалось петь соло, ударя­лась в слезы, и ее, чтобы не срывать репетицию, прихо­дилось выводить наружу, на площадку для парковки машин. — Да живо, иначе так врежу, что не обрадуешься.



— Оставьте вы нас в покое, — сказала Джиллиан из безопасного укрытия за сестриной спиной. — Или нашлем на вас заклятие пострашней того!

Услышав это, девушка не стерпела. Она метнулась к Джиллиан, размахнулась, но удар пришелся по Салли. Он оказался так силен, что Салли качнулась назад, на­ступив ногой прямо на розмарин и вербену. Тетушки за окном забормотали заговор, которым их в детстве учили унимать куриный галдеж. Кур в загородке разгули­вало тогда полным-полно, рябых и голенастых, но тетки взялись за них так рьяно, что они больше вообще не подавали голоса, — из-за чего их, между прочим, всех до единой и перетаскали по ночам бродячие собаки.

— Ой, — вырвалось у Джиллиан, когда она увидела, как досталось ее сестре. На щеке у Салли выступило багровое пятно, но заплакала от этого Джиллиан. — Гад­кая! — крикнула она девушке из аптеки. — Просто гадина!

«Ты что, не слыхала? Ступай приведи мне теток!» — Так собиралась, по крайней мере, сказать девушка из аптечного магазина, но никто ничего не услышал. Изо рта у нее не вылетело ни звука. Ни звука, ни слова, и уж точно — никаких извинений. Она приложила руку к горлу, словно кто-то душил ее, хотя задыхалась она как раз из-за избытка той самой любви, которой ей прежде так безумно недоставало.

Салли, наблюдая за девушкой, видела, что лицо у нее помертвело от страха. Вышло так, что с тех пор де­вушка из аптечного магазина больше не разговаривала, лишь издавала изредка либо коротенькие звуки, похо­жие на голубиное воркование, либо, когда выходила из себя, — скрипучие вопли, точно курица с переполоху, когда за нею погнались, чтобы схватить — и в ощип ее и в духовку. Подруги из церковного хора оплакивали утрату ее чудесного голоса, однако стали со временем ее сторониться. Спина у девушки выгнулась, точно хребет у кошки, ступившей на раскаленные угли. На всякое доброе слово она в ответ закрывала уши руками и топала ножкой, как избалованный ребенок.

До конца жизни ей предстояло терпеть, что за нею ходит как привязанный мужчина со своей непомерной любовью, и не иметь возможности даже послать его подальше. Салли знала, что этой клиентке тетушки ни­когда уже не откроют дверь, приходи она стучаться к ним хоть тысячу раз. Снова требовать чего-то девушка не имела права. Она что, вообразила, будто любовь — это игрушка, милый пустячок, которым приятно поза­бавиться? Настоящая любовь опасна, заберет тебя из­нутри и скрутит; зазеваешься, не ослабишь вовремя поводья — будешь ради нее готов пойти на что угодно. Была бы девушка из аптеки посообразительней, она вообще попросила бы не приворотное средство, а отворот. А так получила в конечном счете то, что хоте­ла, и если сама не извлекла из этого урока, то кое-кто там, в огороде, извлек. Девочка, которой хватило ума пойти в дом, три раза повернуть ключ в замке и ни еди­ной слезинки не пролить, нарезая лук, до того едкий, что другая из-за него проплакала бы всю ночь.

Раз в год, под Иванов день, в дом к Оуэнсам залетал воробей. Как тому ни пытались воспрепятствовать, птичка всякий раз умудрялась проникнуть внутрь. И блюдца-то с солью выставляли на подоконники, и мастера вызывали заделывать пазы и латать крышу, а воробей появлялся все равно. Обнаруживался в доме, когда смеркалось, в час скорби, всегда бесшумно, но с необъяснимым упорством, которому ни соль, ни кирпичи не помеха, словно беднягу приговорили сидеть нахохлясь на шторе или на пыльной люстре, с которой каплями слез стекали вниз стекляшки.

Тетушки держали наготове швабру и гнали птицу в окно, но воробей залетал слишком высоко, и до него было не достать. Пока он кружил, облетая столовую, сестры вели счет, зная, что три круга — это к неприятностям, а выходило, как нарочно, всегда три. Неприятности, понятно, были сестрам Оуэнс не внове, особенно когда они подросли. Не успели девочки перейти из начальной школы в среднюю, как мальчишки, которые все эти годы их чурались, стали вдруг отчаянно увиваться за Джиллиан. Она могла пойти в магазин за банкой горохового супа и вернуться связанной железным обещанием «дружить» с парнишкой из отдела свежемороженых продуктов. Дальше — больше. Возможно, матовый отсвет ее лицу придавало черное мыло, которым она умывалась, но как бы то ни было, прикосновение к ней обжигало, и не обратить на нее внимание было невозможно. Ребята заглядывались на нее до головокружения, и их в срочном порядке отправляли в медпункт на переливание крови или сеанс терапии в кислородной палатке. Мужчины, состоящие в счастливом браке и по годам годящиеся ей в отцы, внезапно загорались идеей сделать ей предложение и посулить золотые горы — по крайней мере, в доступном для них варианте.

Когда Джиллиан надевала короткую юбочку, на улице Эндикотт случались автодорожные происшествия. Когда она проходила мимо, псы, сидящие на толстой металлической цепи возле своей конуры, забывали рычать и кусаться. Однажды жаркой весной, в День поминовения, Джиллиан, оставив мало что от своей шевелюры, постриглась «под мальчика», и почти все ее сверстницы в городе сделали в подражание ей то же самое. Но ни одна из них не останавливала видом своей открытой шейки уличное движение. Ни одной ослепительная улыбка не помогла без экзаменов, без вечерних бдений над уроками сдать биологию и обществоведение. В то лето, когда Джиллиан исполнилось шестнадцать, все игроки футбольной команды из их школы буквально каждую субботу проводили в саду у тетушек. Торчали там в полном составе, нескладные, замкнутые, влюбленные по уши, пропалывая от сорняков рядки пасленовых и вербены, но обходя старательно перья зеленого лука, до того жгучего, что стоит зазеваться — и не оберешься волдырей на пальцах.

Джиллиан разбивала сердца походя, как разбивают яйца для омлета. К выпускному классу она так в этом наторела, что ее жертва иной раз не успевала опомниться, как от нее оставалось мокрое место, да и то — сплошной вздох. Если собрать воедино истории, в которые обычно попадают девочки за время отрочества, и сутки выпаривать их на огне, в сухом остатке получишь что-нибудь размером с батончик «сникерса». Но если удалить воду из тех историй, в которые умудрялась попадать Джиллиан Оуэнс, не говоря уж о количестве причиненного ею горя, — вырастет груда вязкого месива величиной с бостонскую ратушу.

Тетушек репутация Джиллиан не волновала нисколько. Им в голову не приходило задать ей выволочку или назначить час, когда она обязана быть дома. Когда водительские права получила Салли, она садилась в микроавтобус, чтобы съездить в магазин или отвезти на свалку мусор; когда же очередь дошла до Джиллиан, она в субботу закатывалась с вечера гулять и пропадала до рассвета. Тетушки слышали, как Джиллиан крадется на цыпочках в парадную дверь, и находили в бардачке «форда» пивные бутылки. Что ж, молодость есть молодость, рассуждали они, тем более когда речь идет о девушках из семейства Оуэнс. Единственный их совет был, что проще уберечься от ребеночка, нежели вырастить его, — с чем даже Джиллиан при всем своем легкомыслии не могла не согласиться.

А беспокоились тетушки о Салли. О Салли, которая готовила каждый вечер калорийные обеды, покупала по вторникам продукты, а по четвергам вывешивала сушиться белье, чтобы простыни и полотенца приятно пахли свежестью. Добродетель была, на их взгляд, не достоинством, а всего лишь бесхарактерностью, малодушием под личиной смирения. В жизни есть, полагали тетушки, кое-что поважнее забот о пыли, скопившейся под кроватью, или палой листве, не сметенной с крыльца. Женщины у Оуэнсов не считаются с условностями, они своевольны и упрямы, такими их и берите. Когда выходят замуж, то оставляют себе девичью фамилию, и дочери у них тоже носят фамилию Оуэнс. Особенно отличалась своенравием Реджина, мать Джиллиан и Салли. Тетушки смахивали с глаз слезинку, вспоминая, как по вечерам, хлебнув лишнего, Реджина, бывало, расхаживала босиком по перилам, раскинув руки для равновесия. Дурачество, возможно, зато она умела весело провести время — способность, которой женщины в семье Оуэнсов гордились. Джиллиан уна­следовала от матери бесшабашный нрав; Салли же вообще не имела представления о том, что значит по­развлечься.

— Сходи куда-нибудь, — приставали к ней тетки в субботу вечером, когда Салли с книгой, взятой в библио­теке, ложилась, поджав ноги, на тахту. — Погуляй, раз­влекись, — уговаривали они ее своими слабенькими въедливыми голосами, какими разве что улитку сгонишь с капустного листа, но уж никак не племянницу с тахты.

Тетушки хотели видеть Салли более общительной. Они стали приваживать к дому молодых людей, как другие старушки приваживают бездомных котов. Дава­ли объявления в университетские малотиражки, обзва­нивали общежития студенческих землячеств. Каждое воскресенье созывали молодежь к себе в сад на бутер­броды с холодной говядиной и темное пиво, но Салли лишь безучастно сидела при этом на металлическом садовом стульчике, скрестив ноги, и думала о своем. Тетушки покупали ей тюбики розовой губной помады, импортные испанские соли для ванны. Выписывали по почте вечерние платья и кружевные комбинации, мягчайшие замшевые сапожки, но Салли отдавала все подарки Джиллиан, которая знала, как найти им при­менение, а сама субботними вечерами по-прежнему читала книжки — точно так же, как по четвергам зани­малась стиркой белья.

Это не значит, впрочем, что Салли вполне добросо­вестно не старалась влюбиться. Как человек вдумчивый, основательный, с поразительным умением сосредото­читься на поставленной задаче, она какое-то время соглашалась на предложения сходить в кино или на танцы или пройтись с кем-нибудь в парке вокруг пруда. Стар­шеклассники, назначавшие ей свидания, диву давались, обнаружив, как долго ей удается сосредоточиться на од­ном поцелуе, и поневоле гадали, какие еще могут в ней таиться способности. Многие из них и через двадцать лет не переставали о ней мечтать, совсем некстати, но ей ни один не приглянулся и даже не запомнился по име­ни. На повторное свидание она ни с кем не соглашалась, считая, что это было бы нечестно, а в такие понятия, как честность, даже в делах столь неординарных и исключительных, как дела любовные, Салли в ту пору верила.

Глядя, как Джиллиан перебирает полгорода, меняя одного за другим, Салли спрашивала себя, не досталось ли ей самой каменное сердце. Но к тому времени, как сестры кончили школу, выяснилось, что хотя влюблять­ся-то Джиллиан влюбляется, но не дольше чем на две недели. Салли стала думать, что обе они обижены судьбой в равной мере, да и не удивительно, в сущности, что сестрам так не повезло, если учесть их происхождение и воспитание. Тетушки, например, до сих пор держали у себя на комоде фотографии молодых людей, которых любили в юности, — братьев, которые во время пикни­ка не пожелали из гордости укрыться от грозы. Юно­шей убило молнией прямо на зеленом городском пустыре, где они и покоились ныне под гладким округлым камнем, к которому на утренней и вечерней заре слетались траурные голуби. Каждый год в августе мол­нию вновь притягивало к этому месту, и, когда наверху собирались черные грозовые тучи, влюбленные пароч­ки подбивали друг друга на слабо перебежать через пустырь. Но только воздыхателям Джиллиан, одурев­шим от любви, хватало духу подвергать себя такой опасности, и для двоих из них пробежка через пустырь в грозу закончилась больницей, после чего волосы у них на голове так и остались стоять дыбом, а вытара­щенные с тех пор глаза не закрывались даже во сне.

Когда Джиллиан исполнилось восемнадцать, она влюбилась на целых три месяца, решив по такому слу­чаю сбежать со своим предметом в Мэриленд и там об­венчаться. Необходимость такого шага объяснялась отказом тетушек дать свое благословение на этот брак. Джиллиан была, по их представлениям, еще молодая и глупая — забеременеет в два счета и обречет себя на бесцветную, унылую жизнь. Оказалось, что тетушки были правы лишь в той части, что касалась молодости и глупости. Забеременеть Джиллиан не успела — через пару недель после свадьбы она ушла от мужа к механи­ку, который ремонтировал их «тойоту». Это был пер­вый из длинной череды ее брачных крахов, но в ту ночь все на свете еще казалось возможным, даже счастье. Салли помогала связывать белые простыни для побега. Салли считала младшую сестру эгоисткой, неумерен­ной в своих аппетитах. Джиллиан числила Салли педанткой и ханжой, но все равно они были сестрами, и теперь, когда их ждала разлука, они обнялись, стоя у открытого окна, расплакались и поклялись друг другу, что расстаются совсем ненадолго.

— Поехала бы с нами! — Голос Джиллиан понизился до шепота, как, бывало, во время грозы.

— Тебе не обязательно это делать, — сказала Сал­ли. — Если нет уверенности...

— Хватит с меня теток! Я хочу настоящей жизни! Хо­чу уехать туда, где никто слыхом не слыхал об Оуэнсах.

На Джиллиан было белое короткое платьице, кото­рое приходилось поминутно одергивать на бедрах. Шмыгнув носом, она порылась в сумочке и достала мятую пачку сигарет. Чиркнула спичка, и сестры разом зажмурились. Постояли, глядя, как проступает из тем­ноты рыжее пятнышко, когда Джиллиан затягивается, и Салли не стала утруждать себя замечанием, что не надo бы стряхивать горячий пепел на пол, который она только сегодня подметала.

— Дай слово, что и ты здесь не задержишься, — говорила Джиллиан. — А то скукожишься тут, как жеваная бумажка. Испортишь себе жизнь.

Во дворе молодой человек, с которым Джиллиан задумала совершить побег, начинал нервничать. Ни для кого не было секретом, что Джиллиан случалось идти на попятный, как только дойдет до дела, — правду сказать, она этим славилась. За один этот год обнаружились три студента, каждый из которых пребывал в уверенности, что именно за него Джиллиан собирается замуж, и каждый преподнес ей бриллиантовое колечко. Какое-то время Джиллиан носила три кольца на золотой цепочке, но в конце концов вернула их назад, разбив на протяжении одной недели три сердца — в Принстоне, Провиденсе и Кембридже. В школе старшеклассники заключали пари о том, кто будет ее кавалером на выпускном балу, поскольку она за несколько месяцев успела принять и отвергнуть приглашения от самых разных поклонников.

Молодой человек внизу, которому предстояло в недалеком будущем стать мужем Джиллиан, принялся швырять на крышу камешки; судя по их перестуку, можно было подумать, что пошел град. Сестры порывисто обнялись — у них было такое чувство, что судьба подхватила их, закружила и вот бросает на перекресток, откуда дороги расходятся. Годы минуют, пока они свидятся вновь. И станут они к тому времени взрослыми, которым не до того, чтобы поверять друг другу на ухо свои секреты или забираться на крышу среди ночи.

— Едем с нами, — сказала Джиллиан.

— Нет, - сказала Салли. Кое-что насчет любви она знала наверняка. — Побег совершают только вдвоем.

На крышу градом сыпались камешки, на небо мириадами высыпали звезды.

— Я буду слишком скучать без тебя, — сказала Джиллиан.

— Давай же, — сказала Салли. Ни за какие блага на свете она не стала бы удерживать сестру. — Двигай.

Джиллиан обняла Салли в последний раз и скрылась за окном. Тетушки, которых накормили перловым супом, щедро сдобренным виски, посапывали на диване и ничего не слыхали. Но Салли слышала, как сестра убегает по выложенной песчаником дорожке, и проплакала всю ночь, и все ей слышались шаги внизу, хотя в саду если что и двигалось, то разве только местные жабы. Поутру Салли вышла забрать белые простыни, которые Джиллиан свалила кучей у подножия глицинии. Почему это стирать за кого-то всегда доставалось Салли? Почему ей было дело до того, что на материи остались грязные пятна, которые придется отдельно отбеливать? Никогда еще ей не было так одиноко и тоскливо. Если б только уверовать, что спасение — в любви, но для нее все связанное с любовью было безнадежно испорчено. В ее глазах желание выглядело одержимостью, любовный пыл - плодом горячечного воображения. Лучше бы ей никогда не пробираться тайком вниз по черной лестнице, не подслушивать, как убиваются, канючат и ставят себя в глупое положение тетушкины клиентки. Все это привило ей устойчивую невосприимчивость к любви, и, откровенно говоря, она считала, что вряд ли в этом смысле переменится.

Два года от Джиллиан время от времени приходили открытки с «обнимаю и целую» и «жаль, что тебя здесь нет», но без обратного адреса. У Салли за это время убавилось надежды, что ей что-либо светит в жизни, кроме стряпни блюд, в которых тетки не нуждались, да уборки в доме, где на дерево никогда не садится пыль.

Ей стукнул двадцать один год, другие в ее возрасте оканчивали университет или получали повышение на работе и с ним возможность переехать в свою квартиру; для нее же самым захватывающим событием было сходить в скобяную лавку. Салли могла провести там битый час, выбирая моющее средство.

— Мыть пол на кухне — какое лучше? Как вы думаете? - спрашивала она у продавца, симпатичного молодого человека, которого этот вопрос приводил в такое замешательство, что он просто указывал ей на «лизол». Роста продавец был почти двухметрового, и Салли не могла разглядеть, с каким выражением лица он направляет ее к предпочтительному изделию. Будь она чуточку повыше или же влезь на стремянку, которой пользовались, расставляя по полкам товар, она обратила бы внимание, что продавец глазеет на нее, разинув рот, как бы в надежде, что оттуда сами собой выплеснутся слова для передачи того, о чем он робеет заикнуться.

По пути из лавки домой Салли поддавала ногой встречные камешки. Следом за ней увилась стайка черных птиц, галдя и каркая о том, что она за нелепое существо, и Салли, хоть и съеживалась каждый раз, как они проносились над головой, не могла с ними не согласиться. Ясно было, какая ей предначертана участь. Век скрести полы, звать с огорода теток под вечер, когда для них слишком сыро и холодно, стоя на четвереньках, копаться в земле. Сменялись дни, все больше похожие друг на друга — до такой степени, что словно бы и вовсе не сменялись; она едва различала разницу между зимой и летом. Впрочем, для летнего времени в доме у Оуэнсов имелась своя примета — противная птица, вторжение которой нарушало их покой, и в этом году, как всегда в канун Иванова дня, Салли с тетушками поджидали воробья. Сидели в гостиной, готовясь встречать незваного гостя, и — ничего. Тянулось время, слышно было, как тикают часы в гостиной, и по-прежнему — ни слуха, ни трепыханья, ни оброненного перышка. Салли, которая почему-то боялась птиц в полете, повязала голову шарфом, но теперь увидела, что зря. Ни в окно, ни сквозь дыру на крыше, пропущенную мастером, птица не зале­тала. Не облетала столовую трижды, предвещая беду. Да­же не постучалась острым клювиком в оконное стекло.

Тетушки переглянулись в недоумении. Но Салли звонко рассмеялась. Ей, требующей во всем доказа­тельств, предъявили мощный аргумент: перемены все-таки существуют! Жизнь меняется! Год на год не прихо­дится, и один не похож на другой. Салли выскочила из дому и бежала, не останавливаясь, покуда не очутилась у входа в скобяную лавку, где с размаху налетела на че­ловека, за которого ей суждено было выйти замуж. При взгляде на него у Салли помутилось в глазах — чтобы не лишиться чувств, ей понадобилось присесть на край тротуара и свесить вниз голову, а продавец, этот кла­дезь познаний в области мытья полов на кухне, сел рядышком, хотя хозяин кричал ему, чтобы шел рабо­тать, поскольку к кассе уже выстроилась очередь.

Человека, которого полюбила Салли, звали Майкл. Он был такой заботливый и добрый, что при первой же встрече с тетушками расцеловал их и немедленно осведомился, не надо ли вынести на улицу мешки с му­сором, чем расположил их к себе решительно и беспово­ротно. Свадьбу сыграли быстро, и молодые поселились на чердаке, который вдруг оказался тем единственным в мире местом, где Салли хотелось находиться.

Пусть Джиллиан кочует из Калифорнии в Мемфис. Пускай выходит замуж и разводится три раза кряду. Це­луется с каждым встречным и поперечным и неизмен­но нарушает обещания побывать на праздники дома. Пускай жалеет сестру за то, что замуровала себя в этом старом курятнике. Салли ничуть не возражала. Ей лич­но представлялось непостижимым, как можно вообще жить па земле, не любя Майкла. Тетушки, и те стали прислушиваться по вечерам, не раздается ли на улице насвистывание, означающее, что он идет с работы до­мой. Осенью он вспахивал для них огород. Зимой исправлял вторые рамы и заделывал шпаклевкой щели вокруг мутных от времени окон. Он разобрал на части древний микроавтобус «форд» и собрал заново, чем по­разил тетушек настолько, что они отдали ему машину, а с нею — и свою беззаветную любовь. Ему хватало сообразительности держаться на отдалении от кухни, особенно с наступлением сумерек, и если и замечал он присутствие женщин, что появлялись с черного хода, то Салли никогда о них не расспрашивал. Целовался он вдумчиво, проникновенно и любил раздевать Салли, не выключая свет на ночном столике, а играя в кункен с кем-нибудь из теток, никогда не забывал проигрывать.

Даже дом с появлением Майкла начал становиться другим, что учуяли, скажем, те же летучие мыши и пред­почли переместиться с чердака в сарай. К июню вдоль перил у крыльца зацвели розы, потеснив амброзию, хотя обычно происходило наоборот. Из гостиной в январе не тянуло больше холодом, а на выложенной камен­ными плитами дорожке не нарастала, против обыкно­вения, ледяная корка. В доме стало уютно и тепло, и, когда родилась Антония — тоже дома, так как в тот день разыгралась страшная вьюга, — люстра со стеклянными висюльками закачалась туда-сюда сама собой. Словно бы речка журчала, переливаясь по дому всю ночь до утра, так красиво и так похоже, что мыши сочли необхо­димым высунуться наружу, проверяя, стоит ли еще дом на старом месте или теперь вокруг раскинулась поляна.

В соответствии с семейной традицией, Антонии по настоянию тетушек дали фамилию Оуэнс. Баловать дитя тетки принялись безотлагательно — подливали в бутылочки с молочной смесью шоколадный сироп, по­зволяли девочке играть жемчужными бусинами, брали ее в сад лепить песочные куличи и обрывать, едва она научилась ползать, кусты аронии. Антония была бы ра­да и счастлива век оставаться единственным ребенком, но через три с половиной года, ровно в полночь, на свет появилась Кайли, и все сразу же обратили внима­ние, что она не такая, как обычные дети. Для тетушек свет сошелся клином на Антонии, но и они предсказы­вали, что ее маленькой сестре откроется такое, что обыкновенно скрыто от людей. Наклонив голову, она прислушивалась к дождю, когда он и не думал еще на­крапывать. Показывала пальчиком на потолок за несколько мгновений до того, как на это место сади­лась стрекоза. Кайли была таким хорошим младенцем, что от одного ее вида у тех, кто заглядывал к ней в ко­лясочку, воцарялись в душе покой и блаженная дрема. Ее не кусали комары, не царапали черные тетушкины кошки, даже когда ей случалось ухватить их за хвост. Не ребенок, а одно удовольствие — такая послушная и ласковая, что Антония рядом с ней становилась день ото дня все более капризной эгоисткой.

— Смотрите на меня! — требовала она, наряжаясь в шифоновые платья тетушек времен их молодости или доев горошек у себя на тарелке. Салли с Майклом гла­дили ее по головке и шли опять заниматься своей младшенькой, но тетушки — те знали, что хочется услышать Антонии. Они выходили с нею в сад поздней ночью, когда несмышленым малышам разгуливать не полагается. Показывали, как распускаются в темноте цветочки паслена, и учили улавливать чутким ухом — маленьким этому нипочем не научиться, но она-то большая девочка, — как прокладывают себе путь в земле дождевые черви.

Отпраздновать прибавление в семействе Майкл пригласил всех, кто работал в скобяной лавке, которой теперь заведовал, и всех соседей по кварталу. Все приглашенные, к удивлению Салли, явились в полном составе. Даже те, кто обычно, проходя поздним вечером мимо их ворот, боязливо ускоряли шаг, были теперь, судя по всему, совсем не прочь прийти в гости. Угощались холодным пивом и мороженым, танцевали вдоль выложенной камнем дорожки. Антонию разодели в ор­ганди и кружева, и, когда Майкл поднял ее и поставил на потемневший садовый стол спеть для гостей «Янки Дудль» и «Пегую кобылку», в кружке восхищенной публики раздались аплодисменты.

Тетушки поначалу уперлись и наблюдали за общим весельем из кухонного окна, припав к стеклу наподобие силуэтов, вырезанных из черной бумаги. Объявили, что они не любительницы попусту толочься на людях и могут найти себе на старости лет более полезное занятие. Но под конец и они не устояли и ошарашили всех, вый­дя в сад выпить шампанского за здоровье новорожден­ного, когда провозгласили тост в ее честь. И — уж гулять та к гулять! — грохнули оземь свои бокалы, не посмотрев па то, что не одну неделю потом будут натыкаться на осколки стекла между вилками капусты на грядках.

Ты не поверишь, до чего все изменилось, делилась Сал­ли со своей сестрой. Она писала Джиллиан не реже двух раз в месяц, на бледно-голубой бумаге. Случалось, что попадала пальцем в небо, продолжая слать письма, допустим, в Сент-Луис, когда ее сестрица, как выясня­лось, успела перебраться в Техас. Все у нас как-то сов­сем как у людей, писала Салли. Ты просто в обморок упа­ла бы, если б видела. Честное слово.

Обедать вечером садились все вместе, когда Майкл приходил с работы, и тетушки больше не крутили носом при виде полезных для здоровья овощных блюд, которые Салли упорно готовила для дочерей. Не цокали языком, когда Антония убирала со стола, хотя сами невысоко це­нили примерное поведение. Не воспротивились, когда Салли отдала Антонию в детский садик при городском культурном центре, где ее научат говорить «спасибо» и «пожалуйста», когда хочешь попросить конфетку, и под­скажут, что если таскать в кармане червяков, то вряд ли с тобой будут играть другие девочки. Однако на детских праздниках тетки поставили точку, зная, чем это им гро­зит: орава буйных разбойников станет носиться с гоготом по всему дому, хлестать лимонад и оставлять под каждой диванной подушкой россыпи жевательных мармеладок.

Салли приноровилась справлять дни рождения и праздники в задней комнате скобяной лавки, где нахо­дились автомат для продажи жевательной резинки и металлическая лошадка, на которой можно скакать сколько влезет задаром, если особым образом напод­дать ей по коленкам. Все дети в городе мечтали о при­глашении на такое торжество.

— Ты только про меня не забудь, — напоминали Ан­тонии девочки из ее класса, когда близился день ее рождения.

— Помни, я — твоя лучшая подружка, — нашептыва­ли они ей незадолго до наступления Дня Всех Святых или Четвертого июля.

Когда Салли и Майкл выходили с девочками погулять, соседи не шарахались от них, перебегая на другую сторону, а приветливо махали им рукой. Скоро их стали приглашать к себе на Рождество, на вечеринки в складчину, а один раз и вовсе доверили ведению Салли киоск с выпечкой на ежегодной осенней ярмарке.

То самое, чего мне хотелось, писала Салли. От и до! Приезжай погостить, увидишь, уговаривала она, хотя и знала, что просто так, по своей охоте, Джиллиан не вернется никогда. Джиллиан признавалась, что даже название их городка вызывает у нее крапивницу. При одном виде штата Массачусетс на карте с души воро­тит. Прошлое так беспросветно, что о нем противно и думать — до сих пор проснешься ночью и вспомина­ешь, какие они были несчастные сиротки. Погостить? Забудь об этом! О том, что для нее возможны какие бы то ни было контакты с тетками, которым не хватало ума понять, каково приходится сестрам в обстановке всеобщего отчуждения. Никакими миллионами, хотя бы и в наличных, Джиллиан не заманишь опять в края по ту сторону Миссисипи, как бы сильно ей ни хоте­лось увидеть своих дорогих племянниц, о которых она, разумеется, думает денно и нощно.

Урок, усвоенный когда-то Салли за кухонной дверью — подходить к своим желаниям с оглядкой, — давно отодвинулся в прошлое, пожух и рассыпался прахом. Но только прахом такого свойства, какой не вымести за порог, — таким, что притаился горсткой в углу, а как подует в доме сквозняк, подымется и попа­дет в глаза тому, кого ты любишь. Антонии почти сравнялось четыре, Кайли уже спала по ночам почти без просыпа, и жизнь, с какой стороны ни посмотри, пред­ставлялась просто замечательной, когда рядом с тем местом, на котором обычно сидел за ужином Майкл, завелся жук-точильщик. Этот жучок, что отсчитывает время, тикая как часы, производит звуки, которые ни­кому не улыбается слышать рядом с любимым челове­ком. Срок, отпущенный людям на земле, и без того достаточно ограничен, но когда жук начинает свой от­счет, его уже нет средства оборвать — ни вилки, чтобы выдернуть из розетки, ни маятника, чтобы остановить, ни переключателя, чтобы одним поворотом возвратил тебе запас времени, который ты до сих пор принимала как данность.

Первые недели тетушки только прислушивались к тиканью; потом, отведя Салли в сторонку, высказали ей свои опасения, но Салли не приняла их всерьез.

— Вздор! — отвечала она со смехом.

С посетительницами, которые по-прежнему нет-нет да и наведывались в сумерках к теткам с черного хода, Салли мирилась, но допустить, чтобы всяческая галиматья затрагивала ее семью — ну уж нет! То, чем за­нимаются тетки, - ерунда на постном масле, варево на потребу тем, кто в минуты отчаяния тешит себя небы­лицами. И хватит разговоров на эту тему! Пусть тетуш­ки зря не стараются — не будет она глядеть, как каждый вечер на тротуар перед домом усаживается черный пес. Не станет слушать их уверений, будто, учуяв издали Майкла, пес задирает кверху морду, а при его прибли­жении воет и, поджав хвост, поспешно пятится назад, отступая от его тени.

Не слушая ее, тетки подкладывали Майклу под по­душку веточки мирта, заставляли его принимать ванну с настоем остролиста и мыться их черным, особого из­готовления, мылом. Незаметно совали ему в карман кроличью лапку — сам кролик некогда пал их жертвой на грядке с салатом. За завтраком подмешивали ему в овсянку розмарин, за ужином — лаванду в заварку чая.

И все равно жук в столовой не умолкал. Как крайнее средство, тетушки прочли в обратном порядке молит­ву, что, понятное дело, не осталось без побочных по­следствий: в скором времени все в доме слегли с грип­пом, осложненным бессонницей и сыпью, которая упорно не проходила, невзирая ни на какие бальзамы и примочки. К концу зимы Кайли с Антонией взяли се­бе привычку поднимать рев, когда видели, что отец хо­чет выйти из комнаты. Тому, кто обречен, объясняли тетушки Салли, тиканье, издаваемое жуком-точиль­щиком, не слышно, потому-то Майкл и повторяет, что ждать неведомой напасти нет причин. Но вероятно, и он что-то почуял, так как перестал носить ручные ча­сы. А все стенные и каминные перевел назад. Когда же тиканье усилилось, он опустил все шторы в доме и не поднимал их, если в окна било солнце или светила лу­па, как будто мог таким образом остановить время. Как будто время можно остановить...

Салли не верила ни единому слову из того, что гово­рили тетки. Тем не менее от всех этих разговоров о смерти у нее начали сдавать нервы. На коже выступили пигментные пятна, волосы потеряли блеск. Пропали аппетит и сон, и мучительно стало выпускать Майкла хоть на короткое время из поля зрения. Теперь, когда он целовал ее, она плакала, говоря себе, что лучше ей бы­ло бы вообще не любить. Она стала чересчур уязвима — вот что делает с нами любовь. Ее не обойти стороной и не побороть. Сейчас лишиться ее значит лишиться все­го. А впрочем, вовсе не сказано, что этого не миновать лишь потому, что так утверждают тетушки. Много они знают, между прочим! Салли специально побывала в публичной библиотеке, посмотрела все справочники по энтомологии. Да, жук-точильщик питается древеси­ной — и больше ничего!.. Что, тетушки, скушали? Да, мебель и прочее дерево в доме действительно могут по­страдать, но при чем тут плоть и кровь? Так, по крайней мере, полагала в ту пору Салли.

Однажды в дождливый денек, когда Салли склады­вала белую скатерть, ей что-то послышалось. В столо­вой никого не было, в доме — тоже, но звук — был. То ли скрип, то ли стук — сердца, маятника? Салли закры­ла уши руками, и чистая скатерть осела на пол горкой белого полотна. Салли отказывалась верить предрас­судкам, запрещала себе верить, но суеверный страх объял ее все равно, и в этот миг она увидела, как что-то прошмыгнуло под стулом Майкла. Призрачное суще­ство, такое юркое и верткое, что бесполезно было бы попытаться раздавить его каблуком.

Вечером, как стемнело, Салли нашла на кухне тету­шек. Она стала на колени и молила их помочь ей, как это делали до нее столько других женщин в минуту от­чаяния. Предлагала взамен все, что есть у нее ценного: кольца со своей руки, двух своих дочерей, свою кровь до последней капли, но тетушки только грустно качали головой.

— Я на все готова! — кричала Салли. — Готова верить во что угодно! Только скажите мне, что делать...

Но тетушки уже и так перепробовали все, что мож­но, а жук по-прежнему оставался где-то рядом с тем местом, на котором сидел Майкл. Иные судьбы опре­делены заранее, и вмешиваться бесполезно. Весенним вечером, на редкость тихим и ласковым, Майкл сошел с тротуара по дороге из скобяной лавки домой и был сбит насмерть машиной, полной юнцов, которые по молодости лет и для куража перебрали спиртного.

Целый год после этого Салли не разговаривала. Ей просто нечего было сказать. Тетушек прямо-таки ви­деть не могла: мошенницы, жалкие бабки, которым да­но не больше власти, чем мухам, что мрут по подокон­никам, а прежде бьются в стекло, бессильно трепеща прозрачными крылышками. Выпусти! Выпусти меня! Услышав шелест юбок, предвещающий появление те­ток, Салли выходила из комнаты. Определив по шагам па лестнице, что они поднимаются проверить, как она, или пожелать ей спокойной ночи, она вскакивала со своего стула у окошка, торопясь закрыть дверь на крю­чок, и никогда не слышала, как они стучатся — затыка­ла уши, и баста!

Когда бы Салли ни зашла в аптечный магазин, за зубной ли пастой или мазью от пеленочной сыпи, она видела за прилавком ту девушку, и взгляды их скрещи­вались. Теперь-то Салли понимала, что может с чело­веком сотворить любовь. Так хорошо понимала, что навсегда зареклась снова иметь с ней дело. Девушка из аптеки выглядела старухой, хотя ей было, горемыке, наверное, немногим больше тридцати: волосы поседе­ли, а когда ей требовалось сказать что-нибудь — на­звать, допустим, цену товара или особый сорт пломби­ра, очередной гвоздь недели, — то приходилось писать это на листке блокнота. Муж ее чуть ли не все время просиживал на крайнем табурете у стойки, баюкая в ладонях чашку кофе. Но Салли его почти не замечала, она не могла оторвать взгляд от девушки, пытаясь раз­глядеть в ней ту, которая впервые появилась на кухне у тетушек, — ту милую, румяную, полную надежд...

Как-то в субботу, когда Салли пришла в аптечный магазин купить витамин С, девушка сунула ей вместе со сдачей какую-то бумажку. На ней идеально четким по­черком было выведено: «Помоги мне!» Но Салли и себе-то не в силах оказалась помочь. Помочь своим детям, мужу — тому, что весь мир, точно машина, потерявшая управление, обрушился в тартарары. С тех пор Салли не ходила больше в магазин аптечных товаров. А за тем, что ей нужно, посылала парнишку-старшеклассника, ко­торый, невзирая на любую непогоду — дождь, снег, ледя­ную крупу, — оставлял покупки на мощенной песча­ником дорожке, упорно отказываясь подойти к дверям, даже при том, что таким образом лишал себя чаевых.

Антонию и Кайли на весь тот год Салли бросила на попечение теток. В июле она позволила осам гнездить­ся под стропилами, в январе — вьюге намести на до­рожку сугробы, так что почтальон, пребывавший в веч­ном страхе свернуть себе шею тем или иным образом на подступах к Оуэнсову дому, опасался, доставляя почту, зайти к ним за ворота. Забыты были здоровая пища и регулярное питание; когда мутило от голода, Салли, стоя у кухонной раковины, съедала банку го­рошка. Ходила постоянно нечесаная, в дырявых нос­ках и перчатках. Редко показывалась на люди, а когда показывалась, с ней предпочитали не встречаться. Де­тей отпугивал ее пустой, невидящий взгляд. Взрослые, которые, бывало, по-соседски звали ее на чашку кофе, теперь при виде ее переходили на другую сторону, то­ропливо бормоча слова молитвы: им легче было ослеп­нуть на время, воздев глаза к солнцу, чем наблюдать, что сталось с Салли.

Раз в неделю звонила Джиллиан, неизменно по вторникам, в десять вечера, — единственное, в чем она за столько лет соблюдала твердый распорядок. Салли, приложив к уху трубку, слушала, но по-прежнему ни­чего не говорила.

— Тебе нельзя раскисать, — внушала ей Джиллиан своим настойчивым, звучным голосом. — Это моя пре­рогатива!

И все же именно Салли отказывалась принять душ, или поесть, или поиграть с ребенком в ладушки. Это она проливала такие реки слез, что не могла иной раз поутру разлепить глаза. Каждый вечер она пыталась отыскать в столовой жука-точильщика, который, как было ей сказано, и накликал столько горя. Найти, конечно же, не нашла и веру в сказанное потеряла. На самом деле такие вещи скрыты от нас — в складках вдовьего черного платья, под белой простыней, где кто-то спит в одиночестве и видит в беспокойном сне все, чему нет возврата. Со временем Салли потеряла способность верить вообще во что бы то ни было, и мир вокруг окрасился в серое. Она перестала различать оранжевый и красный цвета, определенные оттенки зеленого — как у любимого свитера или листьев весен­него нарцисса — пропали напрочь.

— Пробудись! — говорила Джиллиан, звоня ей точно в назначенное время. — Какими словами мне вытрях­нуть тебя из этой спячки?

На самом деле таких слов не существовало, но Сал­ли все-таки продолжала слушать. И задумывалась над советами Джиллиан, потому что с некоторых пор голос сестры был единственным звуком, который ей хоте­лось слышать, — он, как ничто иное, нес с собой утешение, и Салли незаметно приучилась подсаживаться по вторникам к телефону в ожидании звонка от сестры.

— Жизнь предназначена для живых, — говорила ей Джиллиан. — Как ею распорядишься, такой и будет. Давай же! Слушай, что я тебе говорю. Пожалуйста!

Каждый раз, повесив трубку, Салли глубоко и надолго задумывалась. Думала о девушке из магазина аптекарских товаров, о том, что по лестнице бредет к себе Антония — укладываться без материнского поцелуя на сон грядущий. Размышляла о жизни и смерти Майкла, останавливаясь на каждой секунде, проведенной ими вместе. Перебирала в памяти каждую его ласку, каждое обращенное к ней слово. Все по-прежнему оставалось серым — рисунки, которые приносила из школы Антония и подсовывала ей под дверь, бумазейные пижамки, в которых по утрам ходила в холодную погоду Кайли, бархатные шторы, которыми удобно отгораживаться от внешнего мира. Но теперь Салли начала мысленно располагать все в определенном порядке — горе и радость, доллары и центы, плач малышки и выражение ее личика, когда пошлешь ей в ветреный полдень воздушный поцелуй. Возможно, такое чего-то стоило: взгляда мельком — искоса — пристального взгляда...

А когда минул ровно год с того дня, как Майкл шагнул на мостовую с тротуара, Салли впервые заметила за своим окном зелень листвы. То была гибкая плеть, которая росла на этом месте постоянно, карабкаясь вверх по водосточной трубе, но лишь в тот день Салли обратила внимание, до чего нежен, первозданно юн каждый листик, так что и зелень-то отдает желтизной, а желтизна лоснится, точно масло. Салли большую часть времени проводила лежа в постели, и дело было за полдень. Она увидела, как сочится сквозь занавески золотистый свет, распределяясь полосами по стене. Салли вскочила с постели и принялась расчесывать щеткой длинные черные волосы. Надела платье, не надеванное с той весны. Сняла с вешалки у черного хода свое пальто и пошла на улицу.

Снова была весна, и небо — такой синевы, что грудь перехватывало. Синий цвет — она видела его, синий, как его глаза, как жилки у него под кожей; цвет надежды. Цвет рубашек, вывешенных сушиться на веревке. Салли различала почти все краски и оттенки, отсутствовавшие целый год, — кроме, правда, и уже навсегда, оранжевого, слишком похожего на цвет выгоревшего «стоп-сигнала», который проглядела компания подростков в тот день, когда погиб Майкл. Впрочем, особого пристрастия к оранжевому Салли никогда не питала, так что потеря — тем более учитывая все прочие — была невелика.

Она шла дальше, по центру города, в своем старом шерстяном пальто, в черных сапогах. Веял легкий ветерок, но день был теплый, и Салли, одетой не по погоде, стало жарко; она скинула на руку пальто. Солнышко прогревало ее сквозь платье, припекало, пробирало до костей. Салли шла с таким ощущением, что словно бы воскресает из мертвых, и, возвращаясь в мир живых, все в нем воспринимала обостренно: прикосновение ветерка к своей коже, мошкару, что роилась в воздухе, запахи, исходящие от земли и молодой листвы, прелесть зелени и голубизны. В первый раз за кои-то веки ей подумалось, как славно будет вновь заговорить, почитать дочкам сказки перед сном, разучивать с ними стишки, называть им весенние первоцветы: аризему, ландыш, сине-лиловый гиацинт. И еще тот беленький, как бишь его, колокольчик, — тут Салли, сама не зная почему, свернула налево, на улицу Эндикотт, ведущую к парку.

В этом парке был пруд — полновластное владение четы довольно-таки противных лебедей, была детская площадка с качелями и горкой и зеленое поле, на котором ребята постарше проводили серьезные футбольные матчи и баскетбольные игры, которые затягивались дотемна. До Салли доносились голоса играющих детей, и она прибавила шаг. Щеки у нее разрумянились, длинные черные волосы лентой развевались позади, — к собственному изумлению, она вспомнила, что все еще молода. Она собиралась пойти по дорожке, ведущей к пруду, но, увидев впереди чугунную скамью, остановилась. На скамье, следуя ежедневному своему обыкновению, сидели тетушки. Салли в голову не приходило поинтересоваться, чем они занимают детей весь день, когда она сама, не в силах выбраться из-под одеяла, лежит в постели, пока до ее подушки не дотянутся долгие вечерние тени.

На сегодняшнюю прогулку тетушки взяли с собой вязанье. Они вязали из черной тончайшей шерсти покрывало на кроватку Кайли, такое мягонькое, что под ним Кайли непременно будут сниться черные ягнята на лугу. Рядом с тетушками, чинно скрестив ноги, сидела Антония. Кайли посадили на травку, там она и оставалась, не меняя положения. Вся компания была в черных шерстяных пальто, лица у всех в предзакатном освещении имели землистый оттенок. Ярким пятном выделялись на солнце рыжие волосы Антонии, такого насыщенного, необычного цвета, каких, казалось, от природы не бывает. Тетушки не переговаривались друг с другом, девочки явно ни во что не играли. В том, чтобы дать им попрыгать через веревочку или поиграть в мячик, тетушки не видели смысла. Такого рода занятия, считали они, — пустая трата времени. Лучше понаблюдать, что происходит вокруг. Сидеть себе, смотреть на лебедей, на синее небо, на других ребят, что носятся с криками и смехом, играя в кикбол и салочки. Лучше учиться быть тихой, словно мышка. Сосредоточиться, пока не станешь неслышной, как паучок, который пробирается сквозь былинки.

Ватага возбужденных мальчишек с азартом гоняла мяч, и наконец кто-то саданул по нему ногой, не рассчитав своей силы. Мяч взмыл в ясную синеву, упал и покатился по траве мимо цветущей айвы. Антония в эти минуты воображала себя голубой сойкой, что перепархивает с ветки на ветку белой плакучей березы. Она радостно соскочила со скамейки, подобрала мяч и побежала навстречу мальчику, которого за ним послали. Мальчишка был лет десяти, не старше, но при приближении Антонии он переменился в лице и стал как вкопанный. Она протянула ему мяч:

— На, бери.

В эти мгновения все дети в парке притихли, прервав свои игры. Лебеди с шумом расправили прекрасные могучие крылья. Салли поныне снятся эти лебеди, он и она, неусыпно охранявшие пруд, словно пара злобных доберманов. Снится, как сокрушенно поцокали языком тетушки, заранее зная, что сейчас произойдет.

Бедняжка Антония глядела на мальчика, который так и стоял, не трогаясь с места и, кажется, даже не дыша. Она наклонила набок головку, как бы соображая, дурачок он или просто такой невоспитанный.

— Тебе он что, не нужен? — спросила она.

Лебеди плавно поднялись в воздух; мальчишка подбежал к Антонии, выхватил мяч и толкнул девочку наземь. Черное пальтишко вздулось на лету пузырем, черные туфельки соскочили с ног.

— Не смей! — крикнула Салли.

То было первое слово, произнесенное ею за год. Его услышали все дети на площадке и дружно припустились бежать как можно дальше от Антонии Оуэнс, которая в отместку за обиду может тебя сглазить, от ее теток, с которых станется подложить тебе в кастрюльку с тушеным мясом жабу, от ее матери, способной за свою дочечку заморозить тебя со злости во времени, замуровать на веки вечные в десятилетнем возрасте прямо на зеленом футбольном поле.

В тот же вечер Салли сложила вещи. Она любила тетушек и знала, что они хотят как лучше, но ей было нужно для девочек такое, чего тетушки обеспечить не могли. Нужен был город, где на ее дочерей не показывали бы пальцем на улице. Свой дом, с гостиной, в которой можно справлять дни рождения — с бумажными гирляндами и клоуном, нанятым по такому случаю, и именинным тортом, — в квартале, где все дома похожи друг на друга и нет ни одного с шиферной крышей, под которой гнездятся белки, с летучими мышами в саду и деревянными панелями, на которые не садится пыль.

Наутро Салли созвонилась с агентом по продаже недвижимости в штате Нью-Йорк и вынесла чемоданы на крыльцо. Тетушки уверяли, что прошлое все равно потянется за нею следом. Что она кончит, как Джиллиан, — неприкаянной душой, которой только тошней становится в каждом новом городе. Бегство — не выход, говорили они, но Салли считала, что это еще нужно доказать. На стареньком микроавтобусе больше года никто не ездил, но он завелся с пол-оборота и урчал, как закипающий чайник, покуда Салли устраивала девочек на заднем сиденье. Тетки предсказывали, что ее ждет жалкая участь, и грозили ей пальцем. Однако едва лишь машина тронулась, как тетушки начали уменьшаться в размерах, пока совсем не съежились, и стало казаться, будто ей машут на прощанье две черненькие поганки, стоя на дальнем конце улицы, где Салли с Джиллиан, бывало, в знойные августовские дни одиноко играли в классики, а кругом черными лужами плавился асфальт.

Салли выехала на 95-е шоссе и покатила без остановки на юг, пока, вся потная, ничего не понимая спросонок, не пробудилась Кайли от перегрева под черным шерстяным одеяльцем, благоухающим лавандой, ароматом которой была всегда пропитана одежда тетушек. Кайли приснилось, что за нею гонится стадо овец; «бэ-э, бэ-э», повторяла она испуганно, перелезая на переднее сиденье, поближе к матери. Салли успокоила ее, прижав к себе и обещав дать мороженого, но с Антонией ей пришлось труднее.

Антония, которая любила тетушек и сама всегда была их любимицей, не желала утешиться. Она была в черном платье, из тех, что они сшили для нее у портнихи на улице Пибоди, рыжие волосы торчали у нее на голове сердитыми хохолками. От нее исходил кисловатый лимонный запах, в котором смешались в равных долях негодование и отчаянье.

— Я тебя презираю, — объявила она Салли, когда они сидели в каюте парома, переправляющего их через пролив Лонг-Айленд.

День выдался необычный — один из тех особенных весенних дней, когда становится вдруг по-летнему жарко. Салли с девочками жевали липкие дольки мандарина, запивая их купленной в буфете кока-колой, и сейчас, когда волнение на воде усилилось, у них подвело животы. Салли только что дописала открытку, которую собиралась отправить Джиллиан, не питая, впрочем, особой уверенности, что ее сестра все еще обитает по прежнему адресу. Наконец-то решилась, писала она неожиданно размашистым, при ее-то аккуратности, почерком. Связала вместе простыни и сиганула из окна!

— Всю жизнь буду тебя ненавидеть, — продолжала Антония, сжимая руки в кулачки.

— Имеешь право, — легко отозвалась Салли, но в глубине души она была уязвлена. Она обмахнула открыткой разгоряченное лицо. Антония умела задеть ее за живое, но на сей раз Салли не собиралась этого допустить. — Надеюсь, ты еще передумаешь.

— Не передумаю, — сказала Антония. — Я никогда тебя не прошу.

Тетушки Антонию обожали — за красоту и вредный характер. Они поощряли в ней эгоизм и склонность помыкать другими; весь этот год, когда Салли от горя и тоски утратила способность не только общаться со своими детьми, но хотя бы проявлять к ним маломальский интерес, Антонии разрешалось не ложиться спать до полуночи и командовать взрослыми. Взамен обеда она наедалась хрустящей соломкой в шоколаде и забавлялась, шлепая младшую сестренку свернутой в рулон газетой. Короче, делала какое-то время все, что душе угодно, и ей хватало сообразительности понять, что все это с сегодняшнего дня переменится. Она швырнула остатки мандарина на палубу и раздавила их ногой; когда же и это не подействовало, ударилась в слезы и принялась проситься домой.

— Я хочу к тетенькам, — канючила она. — Отвези меня назад! Пожалуйста! Я буду хорошо себя вести...

Тут уж и Салли не сдержала слез. Кто, как не тетушки, когда она была маленькой, просиживал с ней ночи напролет, если она застудила себе ухо или подхватила грипп — читал ей сказки, варил бульон, поил горячим чаем? Кто, как не они, укачивал Джиллиан, если ей не спалось, особенно первое время, когда девочки только приехали в дом на улице Магнолий и Джиллиан совсем лишилась сна?

В тот вечер, когда Салли и Джиллиан сообщили, что родители к ним больше не вернутся, была гроза — и то же самое, на их беду, повторилось, когда они сидели в самолете по пути в Массачусетс. Салли было четыре года, но она помнила до сих пор этот полет сквозь сполохи молний; стоило лишь закрыть глаза, и перед ней вставала вновь эта картина. Они находились в небе, бок о бок с белыми яростными прочерками, и спрятаться было некуда. Джиллиан несколько раз вырвало, и, когда самолет начал снижаться, она так раскричалась, что Салли пришлось зажать ей рот рукой и наобещать ей детской жвачки и лакричных палочек, лишь бы она унялась на две минуты.

Для этого путешествия Салли выбрала их самые нарядные платья. Джиллиан была в бледно-лиловом, она сама — в розовом, с кремовой кружевной отделкой. Они шли по аэровокзалу, взявшись за руки, слыша, как шуршат на ходу их нижние юбочки, — и вдруг увидели встречающих их теток. Тетушки стояли на цыпочках, высматривая их поверх ограждения, прицепив к рукавам воздушные шарики, чтобы дети узнали их. Приняв девочек в свои объятия и отобрав у них кожаные маленькие чемоданы, тетушки  укутали Салли и Джилли­ан в черные шерстяные пальтишки, порылись у себя в сумочках и извлекли из них шарики детской жвачки и красные лакричные палочки, как будто точно знали, что необходимо — или, по крайней мере, чего больше всего захочется — маленьким девочкам.

Салли была благодарна, искренне благодарна за все, что сделали тетушки. Но решение было принято. Она возьмет у агента ключ от дома, который ей в буду­щем предстоит купить, обзаведется кое-чем из мебели. Со временем надо будет подыскать себе работу, но на пока есть деньги от страховки, полученной за Майкла, и, откровенно говоря, она не станет сейчас задумы­ваться о прошлом и о будущем. Сейчас она сосредото­чится на дороге, по которой едет. Сосредоточится на дорожных знаках, на указателях поворота и не позволит себе отвлечься, услышав, что Антония разревелась и из сочувствия к ней захныкала Кайли. Салли вклю­чила радио и замурлыкала ему в лад, говоря себе, что иногда на правильном пути все идет вкривь и вкось, покуда он не пройден окончательно и бесповоротно.

К тому времени, как они свернули к своему новому дому, день уже клонился к вечеру. На улице стайка ребятишек гоняла в кикбол, и, когда Салли, выйдя из машины, помахала им рукой, все до единого помахали ей в ответ. По газону перед домом, пощипывая травку, скакала малиновка; на улице там и сям зажигался свет, люди накрывали на стол, готовясь к обеду. В тихом воз­духе поплыли запахи жаркого, куриного рагу, запекан­ки по-итальянски. Девочки, чумазые от пыли и слез, заснули на заднем сиденье. По дороге Салли покупала им то мороженое в вафельных рожках, то леденцы на палочке, часами плела им истории, два раза останавли­валась у игрушечных магазинов. И все же пройдет не один год, пока она заслужит у них прощенье. Они под­няли Салли на смех, когда она обнесла газон низень­кой белой оградой. Антония просила, чтобы стены в комнате ей выкрасили в черный цвет, Кайли выпраши­вала разрешение завести себе черного котеночка. И в том, и в другом было отказано. Спальню Антонии по­красили в желтый цвет, Кайли купили золотую рыбку по имени Лучик, но это не значит, что девочки забыли, где их родные места, и перестали по ним скучать.

Каждое лето, в августе, они ездили к теткам. Каж­дый раз, затаив дыхание, ждали, когда за поворотом на улицу Магнолий покажется большой старый дом с чер­ной оградой и с окнами впрозелень. Тетушки неизмен­но пекли к их приезду шоколадный торт, пропитанный ромом, и задаривали Антонию и Кайли подарками. О том, чтобы соблюдать часы отхода ко сну или разум­ную диету, понятно, не могло быть и речи. Никаких правил — не разрисовывать, к примеру, обои на стене или не наливать ванну дополна, когда горячая пенная вода хлещет через край, заливая сквозь потолок гости­ную, — не существовало. С каждым приездом девочки становились все выше ростом — это подтверждалось тем, что тетушки с каждым разом казались им все ни­же, — и каждый год точно с цепи срывались: пускались в пляс на грядках с зеленью, сражались перед домом в софтбол и ложились спать за полночь. Питались чуть ли не по целым неделям одними «сникерсами» да «марсами», пока не схватит живот, и тогда, наконец, требовали себе салатика или кружку молочка.

Салли во время этих августовских каникул стреми­лась вытаскивать дочерей из дому хотя бы на полдня. Возила и на целый день — купаться на пляже острова Плам-Айленд, кататься в Бостоне на знаменитых ле­бяжьих ладьях, совершать на парусной лодке, взятой напрокат, прогулки по голубому заливу Глостера. Но девочки всегда просились обратно, к теткам. Дулись и отравляли Салли существование, пока она не сдава­лась. Хотя не дурное настроение детей понуждало ее поворачивать к дому, а то, что они в чем-то заодно. Это было до того непривычно и так отрадно наблюдать, что у Салли язык не поворачивался сказать «нет».

Салли, вообще-то говоря, ждала, что Антония будет старшей сестрой того же образца, что и она сама, одна­ко Антонии подобная роль была совершенно не по нраву. Антония ни за кого не чувствовала ответствен­ности и ни с кем не собиралась нянчиться. С самого начала она дразнила Кайли немилосердно и одним взглядом умела довести сестренку до слез. Только в до­ме у тетушек между ними возникало согласие и даже нечто похожее на дружбу. Здесь, где все, кроме отполи­рованного до блеска дерева, было обшарпанным и вет­хим, девочки подолгу проводили время вместе. Вместе ходили рвать лаванду, устраивали пикники в тенистых уголках сада. Засиживались допоздна в прохладной го­стиной или же, растянувшись на верхней площадке, разлинованной лимонными полосками солнца, до оду­рения резались в кункен или в пачиси.

Возможно, их сближению способствовало то, что здесь они жили в одной комнате, на чердаке, а может быть, девочкам просто выбирать было не из кого, по­скольку здешние дети все еще перебегали на другую сторону, проходя мимо Оуэнсова дома. Как бы то ни было, Салли радовалась от души, видя, как ее дочери, почти соприкасаясь головами, решают за кухонным столом ребус или сочиняют открытку, которая настиг­нет Джиллиан по новому адресу где-нибудь в Айове или Нью-Мексико. Пройдет короткое время, и они бу­дут вновь готовы вцепиться друг в друга из-за какой-нибудь вожделенной мелочи или очередной пакости, учиненной Антонией, — то кузнечика подсунет под детское одеяльце, с которым Кайли не расставалась лет до двенадцати, то насыплет ей в туфли песку и камеш­ков. Так что на эту единственную неделю в августе де­вочкам предоставлялась полная свобода, хоть Салли и знала, что это не пойдет им на пользу.

Каждый год, по мере того как тянулись каникулы, девочки спали утром все дольше и вставали с синяками под глазами. Начинали жаловаться на жару, когда нет сил даже добрести до аптечного магазина за пломби­ром с фруктами и бутылочкой холодной кока-колы, как ни интересно понаблюдать там за немолодой про­давщицей, которая не говорит ни слова, но умеет при­готовить банановый десерт за считанные секунды — глазом не успеешь моргнуть, как уже очистит банан, выложит на него сбитое суфле и зальет сиропом. Вско­ре по приезде Кайли с Антонией начинали большей частью проводить время в огороде, где вперемешку с мятой перечной всегда росли белладонна и наперстян­ка и где дорогие сердцу тетушек кошки — включая двух склочных тварей по кличке Ворон и Сорока, памятных Салли с детства, которые категорически не желали по­мирать, — по-прежнему рылись в мусорной куче в по­исках косточки или рыбьей головы.

Всякий раз наступает время, когда Салли знает, что пора уезжать. Настает ночь, когда, проснувшись от глубо­кого сна, она подходит к окну и видит, что ее дочери гу­ляют одни при луне. На грядках с капустой и в кустиках циннии сидят жабы. Зеленые гусеницы грызут листья, готовясь обратиться в белых мотыльков, которые будут биться о проволочную сетку в окне и лететь на яркий фо­нарь у черного хода. Лошадиный череп, прикрепленный к забору, обесцветился и отрухлявел от времени, но отто­го ничуть не меньше прежнего отпугивает людей.

Салли, прежде чем снова забраться в постель, всегда дожидается, покуда девочки вернутся в дом. На другое же утро она извинится, что уезжает на день или два раньше, чем было запланировано. Она разбудит дочерей, и те, с воркотней, что их подняли в такую рань, и с на­строением, заведомо испорченным на весь день, все же погрузятся в машину. Перед отъездом Салли расцелует тетушек и пообещает часто звонить. Иногда у нее екает сердце при виде того, как они постарели, как зарос сор­няками сад и поникла глициния, которую никому не пришло в голову полить водичкой или подкормить удобрениями. И все-таки, ведя машину по улице Маг­нолий, она не раскаивается в своем поступке, не допу­скает даже минутных сожалений, как бы ни плакали и ни роптали ее дочери. Она знает, куда направляется и что ей надо делать. Она, если угодно, с завязанными глазами найдет дорогу на 95-е шоссе. Найдет в темноте, в ясную погоду и в ненастье — даже когда, похоже, кон­чается бензин. Не важно, что скажут тебе люди. Не важ­но, что они будут говорить между собой. Иногда прихо­дится покидать свой дом. Иногда бегство означает, что ты движешься в единственно верном направлении.

ПРЕДВЕСТИЯ

Скрещенные ножи на обеденном столе — это к ссоре, но то же можно сказать про двух сестер, живущих под одной крышей, особенно когда одна из них — Антония Оуэнc. Антония в шестнадцать лет до того красива, что посто­ронний человек, увидев ее впервые, нипочем не заподо­зрит, как она способна портить жизнь окружающим. Вредности в ней с детских лет только прибавилось, но ее рыжие волосы такого сногсшибательного оттенка, ее улыбка так ослепительна, что все ребята в школе норовят сидеть с ней за одной партой на уроках, хотя, когда им это удается, на них буквально нападает столбняк лишь оттого, что она так близко, и, сами того не желая, они выставляют себя дураками, пялясь на нее во все глаза с блаженным выражением лица, сраженные наповал.

Не удивительно поэтому, что младшая сестра Анто­нии, Кайли, которой скоро исполнится тринадцать, за­пирается в ванной и часами льет слезы из-за того, что она такая уродина. В Кайли без малого метр восемьдесят росту — дылда, по ее собственным представлениям. Го­ленастая, как цапля, коленки стукаются друг о друга при ходьбе. Нос и глаза в последнее время от постоянных рыданий — красные, как у кролика; с волосами, которые от влажности пошли кудряшками, сладу нет. Иметь сестру, которая само совершенство, по крайней мере внешне, уже не подарок. Hо если она к тому же умеет несколькими обдуманно обидными словами стереть те­бя в порошок — это для Кайли почти что нестерпимо.

Беда отчасти в том, что у Кайли никогда не находит­ся достойного ответа, если Антония участливо осведо­мится, не стоит ли ей класть себе на голову кирпич, ло­жась спать, или не думает ли она завести себе парик. Сколько раз пробовала — даже проигрывала убойной силы варианты со своим единственным закадычным другом Гидеоном Барнсом, великим мастером обхамить человека по высшему разряду, — и все равно ничего не получается. Кайли — натура нежная, из тех, что не могут видеть без слез, как кто-нибудь наступит на паучка; она обитает в мире, где причинить боль другому — поступок противоестественный. Когда Антония над ней измыва­ется, Кайли только хватает воздух ртом, словно рыба на песке, — то откроет рот, то закроет, — а после запрется в ванной, чтобы в очередной раз выплакаться. Тихими, безветренными ночами она лежит, свернувшись калачи­ком, и прижимает к себе старое детское одеяльце из черной шерсти, в котором до сих пор не завелось ни единой дырочки, будто оно неким образом отталкивает моль. По всей улице соседям слышен ее плач. Они качают го­ловой, жалея ее, а соседки по кварталу, в особенности те, кто рос со старшей сестрой, приходят с домашним шоколадным печеньем, забывая, что у девочек-под­ростков бывает с кожей от сладкого и думая лишь, как бы избавить себя от тягостных звуков плача, долетаю­щих до них поверх живых изгородей и заборов.

К Салли эти женщины по соседству относятся с уважением, и более того — с неподдельной симпатией. У Салли серьезное лицо, даже когда она смеется, длинные черные волосы и ни малейшего представления о том, как она хороша. Она всегда стоит первой в списке родите­лей, оповещающих по цепочке других, что занятия в школе отменяются из-за непогоды, ибо такое дело лучше поручить ответственному человеку, а не какой-нибудь безалаберной мамаше, склонной полагать, что все в жиз­ни прекрасно образуется само собой, без разумного вме­шательства со стороны. Всем в округе Салли известна своей добротой и здравомыслием. Когда надо, в один момент согласится побыть в субботу с вашим карапузом, заберет из школы ваших детей, даст взаймы сахару или яиц. Придет посидеть с вами на заднем крыльце, случись вам обнаружить у мужа в тумбочке бумажку с телефоном другой женщины, и сообразит, что нужно дать человеку выговориться, а не лезть к нему со скороспелыми совета­ми. А главное, никогда потом не заикнется о ваших проблемах и никому не передаст ни слова из вашего раз­говора. Когда же ей зададут вопрос о ее собственном за­мужестве, лицо ее принимает мечтательное выражение, совершенно ей несвойственное в обычное время.

— С тех пор сто лет прошло, — только и скажет. — Это было в другой жизни.

После приезда из Массачусетса Салли пошла работать помощницей к заместителю директора средней школы. За все это время у нее не набралось бы и десятка свида­ний, да и то подстроенных из романических соображений соседями, — бесплодные попытки, которые не приводили ни к чему, кроме ее же собственной двери, намного рань­ше, чем ей полагалось бы вернуться домой. Теперь Салли ловит себя на том, что стала чаще уставать и раздражать­ся — она не становится моложе, хотя выглядит по-преж­нему потрясающе. Последнее время она живет постоянно в таком напряжении, что мускулы у нее на шее напомина­ют по ощущению пук перекрученной проволоки.

Когда от напряжения сводит шею, когда по ночам будит тревога и от одиночества старичок вахтер в школе кажется очень даже ничего, Салли напоминает себе, ка­ких трудов ей стоило добиться, чтобы ее девочкам хоро­шо жилось. Антония пользуется таким успехом, что ее третий раз выбирают на главную роль в ежегодном школьном спектакле. Кайли, хоть и не подружилась близко ни с кем, помимо Гидеона Барнса, заняла первое место по округу Ниссау в конкурсе грамотеев и избрана президентом шахматного клуба. Дочери Салли всегда приглашают гостей на дни рождения и берут уроки тан­цев. Салли зорко следит за тем, чтобы они не пропуска­ли визитов к зубному врачу и были в школе точно к на­чалу занятий. Им не разрешается смотреть телевизор, пока не сделаны уроки, и засиживаться за полночь, а также болтаться попусту в торговом центре или на пя­тачке у Развилки. Ее дочери укоренились в местном обиходе, и отношение к ним точно такое же, как ко всем прочим, — нормальные дети, каких полно в любом квар­тале. Вот чего ради в первую очередь Салли покинула Массачусетс и тетушек. Вот почему она отказывается думать, чего, быть может, недостает в ее жизни.

Никогда не оглядывайся назад, наказала она себе. Не вспоминай о лебедях и о том, каково сидеть одним в темноте. Не вспоминай о вьюгах, о грозах с громом и молнией, о нерушимой любви, которой ты лишена навек. Жизнь — это чистить зубы по утрам, готовить завтрак своим детям и гнать от себя посторонние мыс­ли; со всем этим Салли, как выяснилось, умеет справ­ляться превосходно. Делает повседневные дела как на­до и когда надо. Правда, часто видит во сне, какой был сад у тетушек. В дальнем углу — лимонная липпия, ли­монный тимьян, лимонная мята. Сядешь там, скрестив ноги, закроешь глаза, и пряный лимонный аромат дурманит голову. Все в этом саду имело свое назначе­ние, даже пышные пионы, которые оберегают от пе­реохлаждения и морской болезни, а иногда — такие случаи известны — отводят беду. У Салли нет уверенно­сти, что она до сих пор помнит названия разнообраз­ных травок, которые там росли, хотя, наверное, все же различила бы по виду мать-и-мачеху и окопник, а ла­ванду и розмарин — по их характерному запаху.

Ее собственный садик прост и непритязателен — как раз таков, какой ей по вкусу. Живая изгородь из жидень­ких кустов сирени, кизил, крохотный огородик, где и произрастает-то всего ничего: желтые помидоры да пле­ти чахлых огурцов. Листики огуречной рассады в этот последний июньский день словно подернулись пылью от жары. Какое счастье, что есть летние каникулы! За это стоит потерпеть все, с чем сталкиваешься в школе, где ты обязана постоянно сохранять на лице улыбку. Эд Борелли, заместитель директора и непосредственный начальник Салли, выдвинул предложение наносить ра­ботникам канцелярии улыбку оперативным путем, что­бы пребывали в постоянной готовности, когда приходят с претензиями родители. Любезность — существенный фактор, напоминает Эд Борелли секретаршам в кош­марные дни, когда кого-то на время исключают из шко­лы, и совещания наезжают друг на друга, и школьный совет грозится продлить учебный год с учетом тех дней, когда из-за плохой погоды не было занятий. Но на­пускное оживление опустошает, и если делать вид приходится достаточно долго, всегда есть шанс превра­титься в автомата. К концу полугодия Салли обычно за­мечает за собой склонность даже во сне бормотать: «Мистер Борелли освободится сию минуту». Стало быть, пришло время считать дни до летних каникул и ждать, как манны небесной, последнего звонка.

Поскольку учебный год вот уже сутки как закончился, Салли полагалось бы, кажется, воспринимать окружаю­щее в радужном свете, но чего нет, того нет. Она лишь слышит, как тяжело стучит сердце да наверху, у Антонии в комнате, надрывается радио. Что-то неладно. Ничего явного, такого, что подлежит четкому определению, — не дырка на свитере, а скорее истрепанный край, что распу­стился махрами пряжи. Воздух в доме словно насыщен электричеством, так что пушок у Салли на затылке вста­ет дыбом, а белая блузка потрескивает и искрит.

Весь день у Салли такое чувство, что быть беде. Она пытается себя урезонить, она вообще не склонна ве­рить, что можно предсказывать несчастья, поскольку нет и не было научных подтверждений, что подобного рода провидческие явления в самом деле существуют. Тем не менее, делая покупки, она берет дюжину лимо­нов и, не успев совладать с собой, прямо там, в овощном отделе, плачет, словно от неожиданного после стольких нет приступа тоски по старому дому на улице Магнолий. Уйдя из магазина, Салли едет мимо спортивного поля, где Кайли со своим приятелем Гидеоном играют в фут­бол. Гидеон — заместитель Кайли в шахматном клубе, и у нее есть подозрение, что это его голос, возможно, был решающим, когда ее выбирали президентом. Кайли — единственный в мире человек, способный ладить с Ги­деоном. Когда он родился, его мать, Джинни Барнс, уже через две недели была вынуждена обратиться к врачу, та­ким он был — и остается — трудным ребенком. Он по­просту не желает быть как все. Ни за какие коврижки. Сейчас, например, остригся наголо и разгуливает в ар­мейских ботинках и черной кожаной куртке, хотя на улице, наверное, тридцать градусов в тени.

Салли всегда не по себе в присутствии Гидеона, она считает, что он грубый, нахальный и оказывает на других дурное влияние. Но от вида того, что он играет с Кайли в футбол, она испытывает огромное облегчение. Кайли хохочет, глядя, как Гидеон, гоняясь за мячом, спотыкает­ся о свои ботинки. Ее не обидели, не украли — вот она, носится сломя голову по зеленому полю. День разомлел от жары — обыкновенный денек, такой же, как другие, и Салли пора бы уже расслабиться. Глупо было поддаться уверенности, будто вот-вот грядет какая-то напасть. Так она говорит себе, но втайне так не думает. Когда Анто­ния, радостно возбужденная, приходит домой с сообще­нием, что получила на лето работу в кафе-мороженом у Развилки, Салли, полная подозрений, считает нужным позвонить хозяину и проверить, каковы у Антонии будут обязанности и часы работы. Мало того, она выспраши­вает о подробностях его частной жизни, включая домаш­ний адрес, наличие жены и количество иждивенцев.

— Спасибо, что поставила меня в дурацкое положе­ние, — холодно говорит Антония, когда Салли вешает трубку. — Теперь мой хозяин точно знает, что я уже не маленькая, раз мать до сих пор водит меня за ручку.

Антония нынче носит только черное, что еще рази­тельнее оттеняет ее рыжую шевелюру. На прошлой не­деле, чтобы испытать силу ее приверженности к черной одежде, Салли купила ей белый, отороченный кружевами бумажный свитерок, за который, как ей известно, любая из подружек Антонии отдала бы пол­жизни. Антония бросила свитерок в стиральную машину, сыпанула туда же пакетик краски и затем от­правила угольно-черное изделие в сушилку. Итогом явилось вещица до того в обтяжку, что каждый раз, как Антония ее надевает, Салли тревожится, не повторит ли она судьбу Джиллиан, сбежав с кем-нибудь из дому. Салли пугает мысль, что одна из ее дочерей может пой­ти тем же путем, какой выбрала сестра, — по той до­рожке, что привела лишь к саморазрушению и напрас­ной потере времени, в том числе на три скоротечных брака без единого гроша на содержание после развода.

Антония — на то она и красотка — определенно де­вушка с запросами и знает себе цену. Но сегодня, в этот знойный июньский день, ее внезапно охватывают сомнения. Что, если она не такая уж необыкновенная? Если, едва ей минует восемнадцать, красота ее поблек­нет, как у других, которым невдомек, что пик расцвета пройден, пока — когда уже все кончено — они не обна­ружат, глядя в зеркало, что сами себя не узнают? Она всегда считала, что когда-нибудь станет актрисой, что на другой же день по окончании школы отправится на Манхэттен или в Лос-Анджелес, где ее возьмут на главную роль, как неизменно брали в средней школе. Теперь она в этом не уверена. Еще неизвестно, есть ли у нее та­лант, да и вообще зачем ей это надо. Если честно, ей ни­когда не нравилось играть роли — нравилось знать, что на нее все смотрят. Что глаз от нее не в силах оторвать.

Когда приходит домой Кайли, нескладная, взмок­шая от пота и перепачканная в траве, Антония даже не пользуется возможностью подпустить ей шпильку.

— Ты что-то собиралась сказать? — на всякий случай спрашивает Кайли, сталкиваясь с ней в коридоре.

Ее каштановые волосы торчат в разные стороны, щеки пылают, все в пятнах от жары. Идеальная ми­шень для насмешек, и сама это знает.

— Можешь первая идти в душ, — отзывается Антония таким задумчивым и грустным голосом, словно это вовсе не она.

— Интересно, как это понимать? — говорит Кайли, но Антония уже двинулась дальше по коридору — кра­сить ногти красным лаком и размышлять о своем буду­щем, чего ни разу до сих пор не делала.

К обеду недобрые предчувствия, не покидавшие Салли с утра, почти забыты. Не верь тому, чего не ви­дишь, — таков был всегда ее девиз. «У страха глаза ве­лики» — была любимая ее поговорка, когда девочки в раннем детстве свято верили, что на второй полке бельевого шкафа в коридоре живут страшные чудови­ща. Но в тот самый миг, как Салли отпустило и у нее мелькает мысль, что недурно бы освежиться пивом, на кухне ни с того ни с сего со стуком падают вниз штор­ки, словно вдруг разрядилось напряжение, исподволь копившееся в стенах. У Салли к этому времени готов салат из фасоли с брынзой, морковь соломкой, мари­нованная брокколи и на сладкое — воздушный торт со сбитыми белками. Судьба последнего, однако, под во­просом — когда со стуком опустились шторки, торт на­чал опадать, сперва с одной стороны, потом с другой, пока не сделался плоским, как тарелка.

— Да все нормально, — говорит Салли дочерям о по­ведении штор, как бы приведенных в действие некой посторонней силой, но голос ее, даже на собственный слух, звучит неубедительно.

Вечер спускается душный, влажный, — белье, вися­щее на веревке, лишь отсыреет, если его оставить на ночь. Густо-синее небо нависло знойной пеленой.

— Не все, уж это точно, — говорит Антония, потому что как раз в эти минуты поднимается странный ветер. Он врывается в дверь, забранную проволочной сеткой, в открытые окна, дребезжа тарелками и столовым се­ребром. Кайли вскакивает и бежит взять свитер. Ее, хо­тя жара лишь усиливается, от этого ветра пробирает мороз; мурашки бегут по коже.

На улице, по соседним дворам, опрокидываются детские горки, и кошки, царапаясь в заднюю дверь, от­чаянно просятся в дом. Посредине квартала раскалы­вается надвое тополь и рушится на землю, задевая по­жарный гидрант и разбивая стекло стоящей у тротуара «хонды-сивик». Тогда-то Салли с девочками и слышат стук. Девочки вскидывают взгляд на потолок, потом переводят его на мать.

— Белки, — успокаивает их Салли. — Ишь, развелись на чердаке.

Но стук не прекращается, ветер тоже, а жара все продолжает нарастать. Наконец, к полуночи, все во­круг стихает. Наконец-то люди могут уснуть. Салли — одна из немногих, кто еще не ложился. Ей еще колдо­вать над яблочным тортом по особому рецепту — с до­бавлением черного перца и мускатного ореха, — кото­рый она сохранит в морозилке до Четвертого июля, когда весь квартал собирается на праздник. Но в конце концов засыпает и Салли, невзирая на погоду; вытяги­вается под прохладной белой простыней, оставив окна открытыми, так что в них задувает ветерок и гуляет по комнате. Умолкли первые в этом году сверчки, рассе­лись по кустам воробьи под защитой веток, слишком непрочных для кошачьей тяжести. И едва только лю­дям начинают сниться свежескошенное сено, пирог с черникой и лев, мирно полеживающий рядом с ягнен­ком, как вокруг луны появляется кольцо.

Сияние вокруг луны — это всегда знак перелома: то ли погода переменится, то ли заболеешь, то ли наступит полоса упорного невезенья. Но если кольцо двойное, все перекрученное, перепутанное, как взбаламученная радуга или любовные отношения, в которых все пошло вкривь и вкось, — тогда можно ждать чего угодно. В та­кое время разумнее не подходить к телефону. Люди с понятием предусмотрительно закроют наглухо окна, они запрут все двери и не позволят себе поцеловаться со своей милой поверх садовой калитки или погладить приблудную собаку. Беда, в конце концов, сродни люб­ви — нагрянет без предупреждения, и не успеешь огля­деться, опомниться, как подчинит себе все.

В вышине, над крышами домов, кольцо уже пошло свиваться вокруг себя, подобное световой змее неведо­мых возможностей, переплетаясь двойной петлей, стя­нутой силой тяготения. Если б народ не спал, то мож­но было бы, выглянув в окно, полюбоваться красотой светового кольца, но люди спали безмятежным сном, оставив незамеченными и луну, и наступившее за­тишье, а также «Олдсмобиль», который уже свернул к дому Салли Оуэнс и останавливается возле «хонды», купленной Салли два года назад на смену древнему ми­кроавтобусу, полученному от тетушек. Женщине в та­кую ночь не составит труда вылезти из машины так ти­хо, что никто из соседей не услышит. Когда в июне сто­ит такая жара, когда так тяжко нависает чернильное небо, стук в дверь, забранную проволочной сеткой, не разнесется по окрестности. Он канет в твои сны, по­добно камню, брошенному в воду, и ты проснешься в панике, задыхаясь от бешеного сердцебиения.

Салли садится в постели, твердо зная, что не долж­на трогаться с места. Она опять видела во сне лебедей, смотрела, как они снимаются с воды. Одиннадцать лет она вела образцовую жизнь, была добросовестна и на­дежна, сердечна и рассудительна, но это не значит, что ей трудно распознать серный въедливый запах беды. Это она сейчас там, за дверью, — беда, в чистом и не­разбавленном виде. Взывает к ней, как ночная бабоч­ка, что бьется об оконную сетку, и Салли просто не в силах противиться. Она натягивает джинсы, белую футболку и собирает свои темные волосы в конский хвост. Она еще будет клясть себя за это, можно не сомневаться. Будет недоумевать, зачем ей поддаваться этому зуду, что находит на нее, этой тяге во что бы то ни стало все поправить.

Те, кто предупреждал, что бегство — не выход, что прошлое рано или поздно настигнет тебя, возможно, знали, что говорят. Салли смотрит в окно. Там, у парад­ного входа, — девочка, которая умела, как никто, пло­дить неприятности, — только теперь она совсем взрос­лая. Прошло столько лет — вечность прошла, — но Джиллиан все так же хороша, хоть, правда, запылилась с дороги, взбудоражена и так слаба в коленках, что, когда Салли распахивает дверь, должна для опоры при­слониться к кирпичной стене.

— Боже мой, это ты, — говорит Джиллиан, как буд­то не она, а Салли здесь нежданная гостья. За восем­надцать лет они виделись всего три раза, когда Салли приезжала к ней на запад. Джиллиан, как зареклась, сбежав от тетушек, так больше и не побывала ни разу по эту сторону Миссисипи. — Правда ты, в самом деле!

Светлые волосы Джиллиан острижены совсем ко­ротко, пахнет от нее сахаром и жарой. На ранты ее красных сапожек набился песок, на запястье наколота зеленая змейка. Она обнимает Салли порывисто и крепко, пока та еще не сопоставила поздний час этого приезда и тот факт, что ни разу за весь месяц Джилли­ан не удосужилась позвонить — пусть не о том, что приезжает, но хотя бы сообщить, что жива. Два дня на­зад Салли отправила письмо в город Тусон, по ее по­следнему адресу. В этом письме она задала Джиллиан перцу — за череду неосуществленных планов, упущен­ных возможностей, высказала ей все, что думает, не стесняясь в выражениях, и теперь чувствует облегчение от того, что письмо к Джиллиан уже не попадет.

Но впрочем, облегчение приходит ненадолго. Как только Джиллиан начинает говорить, Салли становится ясно, что стряслось нечто серьезное. Голос у Джиллиан срывается, что на нее совершенно не похоже. Она всег­да умела мигом найти себе правдоподобное оправда­ние или отговорку, врачуя в силу необходимости уяз­вленное самолюбие своих бессчетных кавалеров; в обычное время она хладнокровна и собранна, но сей­час ее буквально колотит.

— У меня проблема, — говорит Джиллиан.

Она оглядывается через плечо и облизывает губы. Она дико нервничает, это очевидно, хотя само по себе наличие проблемы ей, скажем прямо, не внове. Джил­лиан способна создавать проблемы походя, на ровном месте. Она по-прежнему остается такого типа женщи­ной, которая поранит себе палец, нарезая дыню, и врач в травмопункте, зашивая порез, теряет голову раньше, чем наложен весь шов.

Джиллиан делает паузу, чтобы получше разглядеть Салли.

— Ты не поверишь, до чего я по тебе скучала.

Кажется, ей и самой это удивительно. Она запускает ногти в подушечки своих ладоней, словно пытаясь пробу­диться от страшного сна. Когда бы не крайняя надоб­ность, не стояла бы она здесь, ни за что не примчалась бы просить помощи у старшей сестры, когда всю жизнь с твердокаменным упорством старалась полагаться лишь на себя. Все прочие держались своей родни, на Пасху или День благодарения отправлялись кто на запад, кто на восток или хотя бы на соседнюю улицу, — все, но не Джилли­ан. Она была всегда готова поработать в праздничные дни, а после — непременно навестить лучший в городе бар, где выставлено подходящее к случаю угощенье: кру­тые крашеные яйца, бледно-розовые, лазурные, или же маленькие сандвичи с традиционной индейкой и клюк­венным соусом. А однажды в День благодарения Джилли­ан пошла и сделала себе татуировку на запястье. Было это в Лас-Вегасе, штат Невада, в жаркую погоду, под небом, выцветшим до фарфоровой белизны, и мастер в салоне обещал ей, что будет не больно, но вышло наоборот.

— Такое на меня свалилось! — признается Джиллиан.

— Знаешь что? — говорит сестре Салли. — Я пони­маю, ты не поверишь, да тебе и дела нет, но у меня, представь, тоже есть свои проблемы.

Взять хотя бы счет за электричество, на котором уже отразилось возросшее пристрастие Антонии к радио, которое у нее не выключается ни на минуту. Или тот факт, что скоро два года, как ни один мужчина — будь то даже родственник или знакомый ее соседки Линды Беннет — не назначал Салли свидания, и любовь, при­менительно к себе, больше не представляется ей ни как реальность, ни — пусть хотя бы отдаленная — возмож­ность. Все эти годы с тех пор, как они разлучились, по­ка жили врозь, Джиллиан делала что хотела, крутила с кем хотела, спала хоть до двенадцати часов дня. Ей не приходилось ночи напролет сидеть у постели девочек, больных ветрянкой, вести ожесточенные споры о том, к какому времени им являться домой, ставить будильник на ранний час, когда нужно приготовить кому-то зав­трак или задать взбучку. Не удивительно, что Джиллиан прекрасно выглядит. И убеждена, что она — пуп земли.

— Поверь, твои проблемы — ничто в сравнении с моей. На этот раз действительно дело плохо, Салли.

Голос Джиллиан звучит все тише, но это все равно тот самый голос, что служил поддержкой Салли весь кошмарный год, когда ей было невмоготу произнести хоть слово. Тот голос, который, что бы там ни было, каждый вторник в десять вечера подхлестывал и тормошил ее с неистовой преданностью, которая дается, лишь когда вы делили вместе прошлое.

— Ну хорошо. — Салли вздыхает. — Давай выкладывай. Джиллиан делает глубокий вдох.

— У меня там в машине Джимми. — Она подходит ближе, откуда легче шептать на ухо. — Все дело в том... — Это трудно выговорить, очень трудно. Но все же надо решиться и сказать, шепотом или нет. — Он мертвый.

Салли мгновенно отшатывается от сестры. Кому за­хочется услышать такое жаркой июньской ночью, когда по газонам бусинками рассыпаны светляки? Ночь объя­та покоем и тишиной, но у Салли такое чувство, будто она одна выпила целый кофейник, — ее сердце стучит как сумасшедшее. Другая на ее месте решила бы, что Джиллиан выдумывает, преувеличивает или просто ва­ляет дурака. Но Салли знает свою сестру. Она не заблуж­дается. Там, в машине, — мертвец. Можно дать гарантию.

— Не надо так со мной, — говорит Салли.

— Ты что, думаешь, это я специально?

— Вы, значит, ехали ко мне, догадались, что нам не мешало бы наконец повидаться, — и он ни с того ни с сего взял и умер?

Салли ни разу не встречалась и даже по-настояще­му не разговаривала с Джимми. Он как-то подошел к телефону, когда она звонила сестре в Тусон, но был, мягко выражаясь, немногословен. Едва услышав голос Салли, крикнул, чтобы Джиллиан взяла трубку.

— Эй, иди сюда! — были его слова. — То сестрица твоя, чтоб ее.

Из того, что рассказывала о нем Джиллиан, Салли запомнилось лишь, что он сидел в тюрьме за что-то, в чем был неповинен, и так хорош собой и неотразим, что может получить любую, просто поглядев на нее, как надо. Или — как не надо, это уж в зависимости от оцен­ки последствий и от того, была ли эта любая вашей же­ной, когда явился Джимми и увел ее у вас из-под носа.

— Это случилось в Нью-Джерси, на стоянке для от­дыха. — Джиллиан в настоящее время бросает курить и потому достает жевательную резинку и кладет в рот. Рот у нее пухлый, он розовый и свежий, но сейчас ее губы запеклись. — И какой же он был поганец, — гово­рит она задумчиво. — Господи! Чего только не творил — ты не поверишь! Нас однажды в Финиксе люди наняли сторожить дом, пока они в отъезде, а у них была кошка, которая чем-то ему не угодила — лужи, что ли, оставля­ла на полу. Так он ее засунул в холодильник!

Салли опускается на ступеньку. Ее несколько под­косили все эти сведения о жизни сестры, а бетонное крыльцо холодит, и ей становится полегче. Джиллиан всегда была свойственна эта способность втягивать ее в свои дела, как ни сопротивляйся. Джиллиан тоже са­дится рядом, колено к колену. Кожа у нее прохладнее даже, чем бетон.

— Я и то не могла вообразить, что с него станется учу­дить такое, — говорит Джиллиан. — Пришлось поднять­ся среди ночи и выпустить ее из холодильника, иначе так и замерзло бы животное. На ней уже шерсть заиндевела.

— Для чего было сюда-то приезжать? — говорит Сал­ли горестно. — Именно теперь? Ты же все тут пору­шишь. Все, на что я положила столько сил.

Джиллиан окидывает глазами дом — без восторга. Меньше всего ей хотелось бы находиться сейчас на Восточном побережье. Эта влажность, эта буйная рас­тительность... Все на свете отдала бы, кажется, чтобы избежать встречи с прошлым! Чего доброго, тетки бу­дут сниться сегодня ночью. Вновь привидится старый дом на улице Магнолий, с деревянными панелями, с кошками, и ее обуяет беспокойство, а с ним — лихора­дочное нетерпение убраться отсюда ко всем чертям, какое, главным образом, и погнало ее когда-то на юго-запад. Уйдя от автомеханика, к которому ушла от мужа, она направилась прямым ходом садиться на автобус. Ей необходимы были солнце, жара, чтобы вытравить затхлый запах детства — в сумерках, когда сгущаются зеленоватые длинные тени, в еще более непроглядной полуночной тьме. Необходимо было оказаться вдали от этого, как можно дальше.

Будь у Джиллиан деньги, она сбежала бы без оглядки с этой стоянки для отдыха в штате Нью-Джерси, добра­лась до аэропорта в Ныоарке и улетела куда-нибудь, где жарко. В Новый Орлеан, может быть, или в Лос-Андже­лес. К сожалению, перед самым их отъездом из Тусона Джимми объявил ей, что у них нет ни гроша. Он проса­дил все, что она заработала за последние пять лет, — и не­мудрено, когда человек транжирит деньги на наркотики, на выпивку, на украшения, какие бы ни приглянулись, включая серебряный перстень, который он носил не снимая и за который выложил почти целиком недель­ный заработок Джиллиан. Единственное, что осталось после всех его трат, — это машина, да и та записанная на его имя. Так куда же еще ей было податься в эту ночь, черную как чернила? Кто еще принял бы ее к себе, не за­давая вопросов — по крайней мере таких, на которые не придумать ответа, — покуда она опять не станет на ноги?

Джиллиан со вздохом признает себя побежденной в борьбе с никотином, во всяком случае на время. Выни­мает из кармана рубашки «Лаки страйкс», конфиско­ванные у Джимми, закуривает и глубоко затягивается. С завтрашнего дня начнет бросать.

— Мы решили начать новую жизнь, с тем и ехали на Манхэттен. Я собиралась позвонить тебе, как только устро­имся. Хотела тебя первую позвать к нам на новоселье.

— А как же, — говорит Салли, но не верит ни едино­му слову.

Когда Джиллиан порвала со своим прошлым, то за­одно оторвалась и от Салли. Последний раз, когда у них намечалась встреча, это совпало с появлением Джимми и переездом Джиллиан в Тусон. Салли уже и билеты купила себе и девочкам на самолет в Остин, где Джиллиан проходила стажировку на швейцара в отеле «Хилтон». Предполагалось — в кои-то веки раз — от­праздновать вместе День благодарения, но за два дня до их отлета Джиллиан позвонила Салли сказать, что встреча отменяется. Что помешало встрече, Джиллиан объяснить не потрудилась — было ли это связано с «Хилтоном», или с городом Остин, или просто с неодо­лимой тягой к перемене мест. Салли привыкла, что когда имеешь дело с Джиллиан — жди разочарования. Она встревожилась бы, если б все прошло гладко.

— Нет, собиралась, — говорит Джиллиан. — Хочешь верь, хочешь нет. Только нам надо было уматывать из Тусона в срочном порядке, потому что Джимми сбывал ребятам из университета травку, дурман, — выдавал за мексиканский кактус или ЛСД, — и в связи с этим нача­лись неприятности, кто-то умер, о чем я представления не имела, пока он не сказал: «Складывай вещи, живо!» Я и теперь не явилась бы к тебе под дверь без звонка. Мне просто разум отшибло, когда он отключился там, на стоянке. Я не соображала, куда мне деваться.

— Могла отвезти его в больницу. А о полиции ты не подумала? Можно было позвонить в полицию.

Салли видит в темноте, что азалии, посаженные ею недавно, уже вянут, у них побурели листья. Стоит лишь зазеваться, думает она, — и готово, что-то пошло не гак. Зажмурься на три секунды, и к тебе уже подкра­лось несчастье.

— Ага, правильно. Как будто мне можно сунуться в полицию. - Джиллиан короткими толчками выдыхает дым. — Дали бы срок от десяти до двадцати. А возмож­но, и пожизненный, учитывая, что это случилось в Нью-Джерси. — Джиллиан широко открытыми глазами смотрит на звезды. — Мне скопить бы деньжонок да двинуть в Калифорнию... Раскачаются притянуть, а меня уже поминай как звали.

Есть опасность, что Салли лишится не только аза­лии. Что ухнут одиннадцать лет труда и самопожертво­вания. Кольца вокруг луны разгорелись так ярко, что того и гляди проснутся все соседи. Салли хватает се­стру за плечо, вонзая ногти ей в кожу. У нее в доме спят двое детей, чья судьба зависит от нее. У нее яблочный торт в морозилке, с которым ей идти на праздник Че­твертого июля.

— То есть как это — притянуть? За что?

Джиллиан морщится от боли, стараясь вывернуться, но Салли ее не отпускает. В конце концов, Джиллиан, по­жав плечами, опускает глаза, что, с точки зрения Салли, не самый обнадеживающий способ ответить на вопрос.

— Не хочешь ли ты сказать, что это ты виновата в его смерти?

— Считай, что был несчастный случай, — упирается Джиллиан. — В известном смысле, — уступает она, когда ногти сестры впиваются еще глубже. — Ну хоро­шо, — сдается Джиллиан, когда плечо расцарапано до крови. — Это я его убила. — Джиллиан обмякает, слов­но из нее вдруг выпустили весь воздух. — Теперь ты зна­ешь. Довольна? Как обычно, я во всем виновата.

Может быть, причиной тому лишь влажность, но кольца вокруг луны приобретают зеленоватый оттенок. Иные женщины верят, что зеленый свет на востоке име­ет силу обращать вспять процесс старения, — и точно: у Салли такое чувство, будто ей лет четырнадцать. К ней в голову лезут мысли, неподобающие взрослой женщине, особенно когда она жизнь положила на то, чтобы слу­жить образцом добропорядочности. Она замечает, что у Джиллиан все руки сверху донизу в синяках; в темноте их нетрудно принять за лиловых бабочек — за нечто та­кое, что наносят себе на кожу для красоты.

— Никогда больше не посмотрю в сторону мужчи­ны, — говорит Джиллиан и, поймав на себе взгляд Сал­ли, продолжает все же настаивать, что с любовью у нее покончено. — Я получила хороший урок, — говорит она. — И как назло, теперь, когда слишком поздно. Пу­скай мне достанется хотя бы этот вечер — завтра буду звонить в полицию. — Ее голос вновь звучит напряжен­но, хотя еще тише прежнего. — Что бы мне накрыть Джимми одеялом и бросить в машине... Не готова я за­явить на себя! Думаю, не смогу.

Похоже, что Джиллиан на пределе. Руки у нее ходят ходуном, она не в состоянии зажечь новую сигарету.

— Тебе нужно бросать курить, — говорит Салли.

Джиллиан — ее младшая сестра, даже сейчас. И ста­ло быть — ее забота.

— Да чего уж теперь. — Джиллиан удается зажечь спичку и закурить. — Приговорят, наверно, к пожиз­ненному заключению, а с куревом легче время коро­тать. Надо будет по две выкуривать за раз.

Они были совсем крохи, когда потеряли родителей, тем не менее Салли тотчас начала принимать четкие волевые решения, которые помогли им выбраться на твердую почву. После того как няня, на которую их оставили, впала в истерику и объясняться с офицером полиции, позвонившим сообщить о смерти их родите­лей, пришлось Салли, она велела Джиллиан выбрать из плюшевых зверей двух самых любимых, а остальных выкинуть, так как им предстоит путешествовать налег­ке, и взять с собой нужно только то, с чем им под силу справиться самостоятельно. Это она велела бестолко­вой няньке посмотреть, нет ли в еженедельнике их матери телефона тетушек, и настояла, чтобы ей дали позвонить им и объяснить, что, если кто-нибудь из родни, пусть самой дальней, не заявит на них права, их отдадут на попечение государства. Теперь на лице у нее точно такое же выражение, что и тогда: немыслимая, казалось бы, смесь мечтательности и железной воли.

— Полиции знать не обязательно, — говорит Салли.

Голос ее звучит на удивление твердо.

— Правда? — Джиллиан вглядывается в лицо сестры. Но Салли в подобные минуты ничего не выдает нару­жу. Прочесть что-либо по ее лицу невозможно. — Ты это серьезно? — Ища поддержки, Джиллиан придвига­ется ближе и озирается на «Олдсмобиль». — Не хочешь на него взглянуть?

Салли вытягивает шею — на пассажирском сиденье действительно видна какая-то фигура.

— Вообще-то он был — класс. — Джиллиан гасит окурок и вдруг плачет. — Ох, боже ты мой...

Салли самой не верится, но она и впрямь хотела бы его увидеть. Хотела бы посмотреть, как выглядит такой мужчина. Узнать, способна ли к такому почувствовать влечение, пусть лишь минутное, рассудочная женщина вроде нее.

Она идет вместе с Джиллиан к машине и нагибает­ся вперед, стараясь получше разглядеть Джимми сквозь ветровое стекло. Высокий, темноволосый, очень красивый и — мертвый.

— Да, ты права, — говорит Салли. — Класс.

Красавец, каких Салли не видывала ни живыми, ни мертвыми. И по излому бровей, по усмешке, которая все еще кривит ему губы, ясно, что он это отлично знал. Салли прижимается лицом к стеклу. Рука у Джимми переброшена через спинку сиденья, и на чет­вертом пальце левой руки виднеется перстень — массивный кусок серебра с тремя гранями; на одной из боковых вырезан гигантский кактус цереус, на дру­гой — свернувшаяся в клубок гремучая змея, а на сред­ней — ковбой верхом на лошади. Даже Салли понятно, что от руки с таким кольцом не поздоровится — сере­бро рассечет тебе губу, и порез останется глубокий.

Джимми следил за своим внешним видом, это броса­ется в глаза. После стольких часов в тесной машине джин­сы на нем — без единой морщинки, словно кто-то хорошо постарался отпарить их по всем правилам под утюгом. Бо­тинки на ногах — из змеиной кожи и явно стоили беше­ных денег. Они любовно ухожены — случись кому-нибудь пролить на такие ботинки пиво или поднять ненароком рядом пыль, это даром не пройдет, можно сразу сказать по блеску начищенной кожи. Или просто по одному взгляду на лицо этого Джимми. Живой ли, мертвый, он таков, как есть, — такой, с каким лучше не связываться. Салли отсту­пает назад от машины. Она побоялась бы остаться с ним наедине. Боялась бы, что скажешь слово не так, и он взор­вется, — и что ей тогда делать?

— По виду судя — не сахар.

— Что ты, какое там! — говорит Джиллиан. — Но толь­ко когда выпьет. А так — вот именно сахар, хоть в чай клади. Высший сорт — правда, кроме шуток. И вот у ме­ня родилась идея, как не допускать его до скотского со­стояния, — я стала каждый вечер подмешивать ему в еду немного паслена. От этого, раньше, чем он напьется, его начинало клонить ко сну. И чувствовал он себя вполне нормально, только все это, должно быть, понемногу на­капливалось у него в крови и разом подкосило в какой-то момент. Мы там сидели, на стоянке для отдыха, — он как раз шарил в бардачке, искал зажигалку, которую я в прошлом месяце купила ему на блошином рынке в Сидоне, — потом вдруг как перегнется вперед, а разо­гнуться не может. А потом и дышать перестал.

У кого-то во дворе надрывается лаем собака; хрип­лый, остервенелый лай начинает уже вторгаться к лю­дям в сон.

— Надо было позвонить тетушкам. Спросить насчет дозировки, — говорит Салли.

— Тетки меня терпеть не могут. — Джиллиан ерошит себе волосы, пытаясь придать им объем, но они при та­кой влажности все равно обвисают. — Я ни в чем не оправдала их надежд.

— Я тоже, — говорит Салли.

Салли считала, что она, по мнению тетушек, не пред­ставляет большого интереса, так как слишком заурядна. Джиллиан полагала, что она, на их взгляд, вульгарна. Вот почему девочки всегда ощущали шаткость своего поло­жения у теток. Жили с сознанием, что надо думать, что говоришь, и знать меру, пускаясь откровенничать. Они, уж конечно, ни разу не заикнулись тетушкам о том, как боятся грозы, словно, после кошмаров по ночам, боль­ных животов и высокой температуры, аллергии на то и на се, такая новость, как навязчивые страхи, могла стать последней каплей, тем более что тетушки никогда особо не убивались, что у них нет детей. Одна новая жалоба — и как знать, не побегут ли тетушки доставать их чемода­ны, убранные когда-то на чердак, и хоть покрытые пылью и паутиной, но сделанные из итальянской кожи и вполне еще пригодные к употреблению. Поэтому своим сокровенным Салли и Джиллиан делились не с тетушка­ми, а друг с другом. Шептали, что ничего страшного не случится, если, например, успеть за тридцать секунд до­считать до ста. Или если залезть с головой под одеяло, или набрать воздуху и не дышать, пока гремит гром.

— Не хочу садиться в тюрьму! — Джиллиан снова вы­таскивает сигарету и закуривает.

В результате их семейной истории у нее развился настоящий комплекс брошенного, вот почему она вся­кий раз уходит первая. Ей это известно, она лечилась, потратила уйму времени и денег на психоаналитиков, но это ничего не изменило. Нет такого мужчины, что­бы обскакал ее в этом и порвал с ней первым. Здесь она не знает себе равных. За исключением разве что Джим­ми, строго говоря. Он-то ушел, а она осталась есть се­бя поедом из-за него и расплачиваться за это.

— Я с ума сойду, если меня посадят. Я ведь даже не жила еще, если разобраться. То есть по-настоящему. Я хочу работать, вести нормальную жизнь. Ходить к друзьям на шашлыки. Родить ребенка.

— Что ж, раньше надо было думать. — Это как раз то самое, что Салли и советовала всегда Джиллиан, из-за чего в последние годы их телефонные разговоры все более сокращались, а там и вовсе прекратились. То самое, о чем она писала в своем последнем письме — том, которое так и не дошло до Джиллиан. — Надо бы­ло бросить его, и кончено.

Джиллиан кивает головой:

— Надо было вообще с ним не знакомиться. То бы­ла изначально моя ошибка.

Салли внимательно изучает лицо сестры в зелено­ватом лунном свете. Джиллиан, может быть, и красива, но ей уже тридцать шесть, и она слишком часто влюб­лялась.

— Он тебя бил? — спрашивает Салли.

— Это что, имеет значение?

С близкого расстояния Джиллиан определенно не выглядит молодо. Слишком долго жила в Аризоне — вот и глаза слезятся, хотя она уже больше не плачет.

— Да, — говорит Салли. — Имеет. Для меня — имеет значение.

— Понимаешь... — Джиллиан отворачивается от «Олдсмобиля», потому что иначе ей не забыть, что всего лишь несколько часов назад Джимми подпевал в машине кассете с записью Дуайта Йокама. Эту песенку она гото­ва была слушать снова и снова — ту, в которой поется про клоуна, — и Джимми, на ее вкус, исполнял ее в миллион раз лучше Дуайта, чем достаточно много сказано, учиты­вая, что она без ума от Дуайта. — В этот раз я действитель­но любила. Всем нутром. Веселого мало, в сущности. Это жалкое состояние. Непрерывно хотела его, как ненор­мальная какая-то. Как будто я тоже вроде тех женщин.

Те женщины, на кухне в сумерках, с мольбой пада­ли на колени. Божились, что в жизни больше ни на что не позарятся, только бы им досталось то, чего они желают сейчас. Тогда-то, бывало, Салли с Джиллиан и давали клятву, сцепляясь мизинцами, что они такого несчастья, таких мучений не допустят. Что бы ни слу­чилось, такому с ними не бывать, — вот о чем перешеп­тывались они в темноте, сидя на пыльной черной лест­нице, словно желание — это вопрос личного выбора.

Салли как бы заново видит газон перед домом, вели­колепие знойной ночи. Она все еще чувствует, как му­рашки бегут по спине, но ее это больше не волнует. Со временем ко всему привыкаешь, даже к чувству страха. Это, в конце концов, ее сестра, та девчушка, которая ког­да-то, случалось, не засыпала, если Салли не споет ей колыбельную или не посидит рядом, тихонько перечис­ляя, что тетушки кладут в свои зелья и какие слова гово­рят во время заклинаний. Это женщина, которая целый год звонила ей каждый вторник ровно в десять вечера.

Салли думает о том, как Джиллиан цеплялась за нее, когда тетушки первый раз привели их с черного хода в старый дом на улице Магнолий. Пальцы у Джиллиан были липкие от жвачки и холодные от стра­ха. Она ни за что не хотела отпустить руку сестры, даже когда Салли пригрозила, что будет щипаться, — только сжимала ее все крепче.

— Берись-ка, тащим его назад, — говорит Салли.

Они подтаскивают его к тому месту, где растет си­рень, и следят за тем, чтобы, как их учили тетушки, не повредить корней. К этому времени птички, что ютят­ся по кустам, крепко спят. Жуки притулились на листьях форситии и айвы. Сестры работают, и удары их лопат звучат размеренно, без натуги, словно ребенок хлопает в ладоши или с ресниц капают слезинки. Толь­ко один раз настает тяжелый момент. Салли никак не удается закрыть Джимми глаза. Она слыхала, что такое бывает, когда покойник хочет увидеть, кому будет че­ред последовать за ним. И потому Салли заставляет Джиллиан отвернуться и не глядеть, как она начинает засыпать его землей. По крайней мере, так лишь одной из них будет сниться каждую ночь его неподвижный взгляд, устремленный на нее.

Когда работа окончена, лопаты поставлены на мес­то в гараже и нет ничего, кроме свежевскопанной зем­ли под кустами сирени, Джиллиан чувствует потреб­ность посидеть на заднем дворике, разведя колени и низко свесив голову, иначе ей станет дурно. Он знал, как ударить женщину, чтобы почти не оставалось сле­дов. Еще он знал, как целоваться, чтобы у женщины сильнее билось сердце и с каждым вздохом крепло же­лание простить. Поразительно, на что только не заста­вит пойти любовь. Еще поразительнее — твоя готов­ность ей в этом подчиняться.

Бывают ночи, когда самое лучшее — не думать слишком долго о прошлом, о том, что было обретено и утрачено. В такие ночи лечь в постель, забраться под чистую белую простыню — уже большое облегчение. Это всего лишь июньская ночь, такая же, как другие, если б не зной, не луна да не зеленое свечение на небе. А вот то, что творится с сиренью, пока все спят, — не­что из ряда вон выходящее. В мае на ней висели там и сям лишь худосочные соцветия, но сейчас сирень рас­пускается опять, не ко времени, за одну ночь, в еди­ном, мощном приливе цветения, благоухая с такой си­лой, что сам воздух вокруг пронизан лиловым светом и напоен ароматом. Скоро он станет опьянять пчел в по­лете. Птицы будут сбиваться с пути, совершая перелет на север. Людей будет неделями тянуть остановиться на тротуаре перед домом Салли Оуэнс, будет манить из собственной кухни или столовой на запах сирени, на­вевающий воспоминания о настоящей любви, о стра­сти — и мало ли о чем еще, давным-давно позабытом, о чем теперь, может быть, не стоило бы и вспоминать.

Утром в тринадцатый день рождения Кайли Оуэнс небо бездонно-ясное, голубое, но задолго до того, как встанет солнце, как зазвонят будильники, Кайли уже не спит. Не спит который час. Она так вытянулась, что, если б сестра дала ей поносить свое платье, мама — на­краситься своей помадой кофейного цвета, а тетя Джиллиан — надеть свои красные сапожки, она легко сошла бы за восемнадцатилетнюю. Кайли знает, что нечего торопить события, у нее вся жизнь впереди, — просто она, сколько живет на белом свете, тащилась к этому моменту с черепашьей скоростью, сосредоточась всецело на нем одном, как если бы весь мир сошелся клином на этом июльском утре. Конечно же, подро­стком ей будет жить гораздо лучше, чем ребенком, она и сама всегда это смутно сознавала, а теперь тетя

Джиллиан раскинула на нее карты таро, и по ним тоже выходит, что ее ждет ужасно счастливая судьба. Тем бо­лее, карта ее судьбы — трефовая, со звездой, а этот знак обеспечит человеку успех в любом задуманном деле.

Тетя Джиллиан вот уже две недели живет с ней в од­ной комнате, вследствие чего Кайли известно, что спит Джиллиан, как маленькая, — под толстым стеганым одеялом, хотя на улице, с тех пор как она приехала, стоит жара за тридцать, словно она привезла с собой в багажнике машины частицу милого ее сердцу юго-за­пада. Комнату честно поделили по всем правилам сов­местного проживания — точно поровну; правда, Джил­лиан потребовалось больше места в стенном шкафу, и еще она попросила у Кайли согласия на кой-какие мелкие перемещения. Черное детское одеяльце, кото­рое неизменно покоилось у Кайли в ногах постели, сложено, убрано в коробку и перекочевало вниз, в под­вал, а с ним и шахматная доска, которая занимала, по словам Джиллиан, слишком много места. Черное мы­ло, которое ежегодно присылают в подарок тетушки, вынуто из мыльницы, и вместо него лежит кусок фран­цузского, прозрачного, пахнущего розой.

Джиллиан чрезвычайно разборчива в том, что по ней, а что не по ней, и имеет свое мнение по любому вопросу. Она подолгу спит, берет без спроса чужие ве­щи и печет потрясающее печенье, замешивая в тесто конфетки «M&Ms». Она красивая и смеется в ты­сячу раз чаще, чем мать Кайли, и Кайли хочется быть в точности такой, как она. Она ходит за Джиллиан тенью, без конца изучает ее и подумывает сделать себе такую же короткую стрижку — если, конечно, на это хватит пороху. Если б у Кайли исполнилось единствен­ное заветное желание, она проснулась бы ослепитель­ной блондинкой, какой посчастливилось родиться Джиллиан: вместо волос мышиного цвета — не то охап­ка сена, оставленного сушиться на солнцепеке, не то во­рох нитей чистого золота.

Что еще так замечательно в Джиллиан, это — что она на ножах с Антонией. Если все будет продолжаться в том же духе, эти двое, возможно, просто в грош не будут ставить друг друга. Джиллиан на прошлой неделе пошла на праздник Четвертого июля в черной мини-юбке, взя­той у Антонии, и залила ее по неосторожности кока-ко­лой, а когда Антония позволила себе возмутиться, сказала, что нельзя быть такой нетерпимой. И теперь Антония просит у матери разрешения врезать замок в дверь своего стенного шкафа. И заявила Кайли, что их тетя — никчемное создание, неудачница, ничтожество.

Джиллиан устроилась работать в закусочной «Гам­бургеры» на Развилке, и местная безусая ребятня пого­ловно в нее повлюблялась: заказывают себе чизбурге­ры, когда есть совсем не хочется, и ведрами вливают в себя лимонад и кока-колу, лишь бы побыть рядом с ней.

— Работа, — объявила Джиллиан вчера вечером, — нужна человеку, чтобы было на что гульнуть.

Подобная жизненная позиция уже вступила в про­тиворечие с ее намерением двинуть в Калифорнию, так как ее неудержимо влечет пройтись по торговым цен­трам — в особенности не в силах она устоять перед обув­ными магазинами — и скопить не удается ни гроша.

У них в тот вечер были на обед соевые сосиски и особого сорта бобы, предположительно полезные для здоровья, хотя на вкус, по утверждению Кайли, ближе всего к автомобильным шинам. Включать в рацион мя­со, рыбу или птицу Салли, несмотря на причитания дочерей, упорно отказывается. Проходя в супермарке­те мимо прилавка с упаковками куриных окорочков, она невольно закрывает глаза и все равно не может до сих пор избавиться от воспоминаний о лесной горли­це, которая потребовалась тетушкам для самого силь­нодействующего любовного приворота.

— Скажи об этом нейрохирургу, — возразила Салли на замечание сестры о чисто утилитарной ценности ра­боты. — Или ядерному физику расскажи, или поэту.

— Согласна. — Джиллиан все еще курит, хотя каждый раз собирается бросить с завтрашнего дня и прекрасно знает, что никто в доме, кроме Кайли, не выносит та­бачного дыма. Она очень коротко затянулась, как будто от этого кому-нибудь могло стать легче. — Давай, найди мне поэта или физика. Имеются такие поблизости?

Кайли понравился этот щелчок по носу их безлико­го пригорода, где нет ничего примечательного, зато пе­ресудов ходит — хоть отбавляй. Скажем, взъелись все, как один, на ее приятеля Гидеона, особенно с тех пор, как он наголо обрил голову. Он, правда, уверяет, что ему наплевать, что у соседей в большинстве куриные мозги, но стал в последнее время раздражаться, когда ему скажут что-нибудь в лицо, и, если на Развилке, проезжая мимо, посигналит машина, вскинется весь, будто ему нанесли личное оскорбление.

Люди прямо-таки ищут случая почесать языки по малейшему поводу. Чуть что не совсем обычное, не та­кое, как у всех, — уже годится. Вот и на их улице, к при­меру, успели обсудить, что Джиллиан снимает лифчик от купальника, когда выходит загорать на задний дво­рик. Всем в точности известно, какая у нее на запястье татуировка и то, что на празднике Четвертого июля она пропустила полдюжины, если не больше, банок пива, а после не постеснялась наотрез отказать Эду Борелли, когда он пригласил ее съездить куда-нибудь вдвоем, хотя он как-никак замдиректора школы и притом — начальник ее сестры. Соседка Оуэнсов, Линда Беннет, запретила местному оптику, с которым она встречает­ся, заезжать за ней засветло, настолько ей неспокойно, что в доме рядом живет женщина с такой внешностью, как у Джиллиан. Все сходятся на том, что сестру Салли трудно раскусить. Иной раз столкнешься с ней в бака­лейном отделе, начнет зазывать тебя приехать к ним домой, посмотреть, что про тебя скажут карты таро, а в другой раз поздороваешься с ней на улице — лишь гля­нет сквозь тебя, будто находится за тысячу километров, где-нибудь в Тусоне, где жизнь куда как интересней.

Что касается Кайли, она считает, что в присутствии Джиллиан жизнь становится интересней везде, — даже такая дыра, как их квартал, засверкает, при должном освещении, яркими красками. Сирень с ее приездом со­вершенно обезумела, словно отдавая дань ее красоте и изяществу; перекинулась с заднего дворика вперед, на­висая лиловым шатром над оградой и подъездной до­рожкой. Сирени не положено цвести в июле, это просто ботанический факт — так, по крайней мере, считалось до сих пор. Девчонки по соседству уже стали шептаться, что, если под Оуэнсовой сиренью поцелуешься с пар­нем, которого любишь, он будет навеки твой, хочет того или нет. Из Университета штата Нью-Йорк в Стони-Брук прислали двух ботаников изучать строение цветка у этих феноменальных растений, которые, ломая все и всяческие сроки, разрастаются как сумасшедшие и цве­тут все пышнее с каждым часом. Салли не пускала бота­ников к себе во двор, гнала их прочь, окатывая водой из кишки для поливки сада, но ученые время от времени все равно приезжали и, сидя в машине напротив того места, откуда ведет дорожка к дому, с тоской взирали на недосягаемые экземпляры и обсуждали, этично ли будет махнуть через газон, вооружась садовыми ножницами, и отхватить вожделенный образчик.

Впрочем, так или иначе сирень оказывала воздей­ствие на каждого. Вчера Кайли проснулась поздно ночью и услышала, что кто-то плачет. Встала, подошла к окну. Внизу, у кустов сирени, стояла ее тетя Джилли­ан, вся в слезах. Кайли наблюдала за ней, пока Джиллиан не вытерла глаза и не вынула из кармана сигарету. Кайли на цыпочках вернулась назад, с твердым убеждением, что и она когда-нибудь будет обливаться слезами ночью в саду — не то что ее мать, которая в одиннадцать как штык уже в постели и у которой, похоже, вообще нет в жизни такого, из-за чего стоило бы плакать. Интересно, пролила она хоть слезинку об их с Антонией отце или, может, к тому моменту, как он умер, уже утратила способность лить слезы?

А во дворе, из ночи в ночь, Джиллиан все продолжала оплакивать Джимми. Никак не могла перестать, даже теперь. Она, которая клялась когда-то ни в коем случае не поддаваться безраздельно страсти, попалась на крючок как миленькая. Сколько времени — почти весь этот год — старалась взять себя в руки и набраться духу уйти, хлопнув дверью! Сколько раз писала на бумажке имя Джимми и в первую пятницу месяца, когда луна вступает в первую четверть, сжигала ее, пытаясь избавиться от влечения к нему! И ничего не помогало. Двадцать с лишним лет с кем только не флиртовала, с кем не спала, никогда ничем себя не связывая, — и надо же, после всего этого влюбилась в такого, как он, испорченного до мозга костей, так что, когда они, сняв в Тусоне дом, перевезли туда мебель, из дома в тот же день сбежали все мыши, — видно, даже у мыши-полевки больше ума, чем у нее!

Теперь, когда Джимми нет в живых, он кажется ей куда лучше. Джиллиан не в силах забыть, какими жгучими были его поцелуи, и от одних воспоминаний об этом всю ее переворачивает. Он просто испепелял ее заживо, умел это сделать в одну минуту — такое не так-то легко забывается. Она надеялась, что хотя бы пере­станет цвести эта проклятая сирень, запах которой ее преследует по всему дому, по всему кварталу и даже, честное слово, чувствуется иногда в «Гамбургерах» на Развилке, хотя дотуда как минимум полмили. Для местных жителей эта сирень — целое событие, ее фото­графия уже появилась на первой странице журнала «Ньюсдей», но Джиллиан просто не знает, куда девать­ся от ее неотвязного аромата. Он пропитывает собою одежду, пристает к волосам, — может быть, она оттого и курит так много, стараясь перебить благоухание си­рени терпким духом горелого табака.

К ней постоянно возвращается мысль о том, почему Джимми целовал ее с открытыми глазами — для нее было потрясением обнаружить, что он за ней наблюда­ет. Если мужчина даже во время поцелуя не позволяет себе закрыть глаза, значит, он стремится при любых обстоятельствах неизменно утверждать свою власть. У Джимми где-то на донышке глаз всегда сохранялся холодный блеск, и Джиллиан, целуясь с ним, невольно ощущала, что это несколько напоминает сделку с дья­волом. Такое у нее было ощущение — особенно когда при ней другие женщины держались естественно и свободно, не опасаясь окрика от мужа или друга.

«Я же сказала тебе, не ставь здесь машину», — гово­рила у кинотеатра или на блошином рынке своему му­жу какая-нибудь женщина, и у Джиллиан слезы навер­тывались на глаза от этих слов.

Как чудесно говорить что вздумается, не прокручи­вая это сперва в мозгу снова и снова из опасения, как бы сказанное не пришлось ему не по нраву!

Все же, надо отдать ей должное, она старалась, как могла, бороться с тем, чего было заведомо не одолеть просто так. Использовала все способы отвадить челове­ка от пьянства, как старые, испытанные, так и новые. Совиные яйца, поданные в виде яичницы и приправ­ленные для камуфляжа подливкой из соуса «табаско» со жгучим перцем. Зубчик чеснока, положенный ему под подушку. Пасту из семечек подсолнуха, подмешанную в его овсянку. Бутылку прятала, заводила речь об Обще­стве анонимных алкоголиков, отваживалась закатывать ему скандалы, хотя и знала, что без толку. Испробовала даже фирменное средство, которому отдавали предпоч­тение тетушки: дождаться, пока он хорошо наберется, и запустить ему в бутылку виски живую рыбешку. Бедная рыбка, нырнув в пучину спиртного, тотчас же откинула жабры, и Джиллиан потом мучила совесть, но для Джимми маневр прошел абсолютно незамеченным. Он заглотал рыбешку единым духом и не поморщился, после чего его весь вечер отчаянно выворачивало на­изнанку, хотя пристрастие к алкоголю впоследствии у него, похоже, лишь удвоилось. Тогда-то и возникла у нее мысль насчет паслена, вполне, как представля­лось в то время, безобидной меры, — давать самую малость кой-чего, чтобы он не слишком расходился, за­сыпал до того, как напьется до бесчувствия.

Сидя по ночам возле кустов сирени, Джиллиан стара­ется решить, чувствует ли она, что совершила убийство. Да нет в общем-то. Не было в этом ни злого умысла, ни заранее обдуманного плана. Если б можно было все вер­нуть назад, она бы согласилась, — правда, все же преду­смотрев кой-какие перемены. Она настроена по отно­шению к Джимми дружелюбно, как никогда, — появи­лось ощущение близости, нежности, чего прежде не наблюдалось. Ей не хочется оставлять его в полном оди­ночестве там, в холодной земле. Хочется побыть рядом, поделиться новостями за сегодняшний день, послушать анекдоты, которые он любил рассказывать, когда был в хорошем настроении. Он ненавидел юристов за то, что ни один не спас его от тюрьмы, и собирал про них анек­доты. Знал их тысячи, и уж если решал какой-нибудь рассказать, помешать ему было невозможно. Вот и тогда, в Нью-Джерси, как раз перед тем, как свернуть на стоян­ку для отдыха, Джимми задал ей вопрос, что такое — ко­ричневое с черным и отлично смотрится на адвокате?

— Ротвейлер, — ответил сам, с таким сияющим ви­дом, словно у него вся жизнь была впереди. — Ты вду­майся, — сказал он. — Поняла, в чем тут соль?

Иной раз, сидя там, на траве, с закрытыми глазами, Джиллиан готова поручиться, что Джимми, живой, — рядом с ней. Она чувствует, как он тянется к ней, как бывало, когда напьется, осатанеет и хочет то ли дать ей затрещину, то ли швырнуть ее в постель — никогда не знаешь до последней минуты. Знаешь лишь одно: если начал вертеть на пальце этот свой серебряный пер­стень — берегись! Когда там, во дворе, присутствие Джимми становится слишком уж осязаемым и ей вспо­минается, как все у них обстояло на самом деле, ниче­го дружеского в его близости больше не остается. Тогда Джиллиан бежит в дом, запирает заднюю дверь и гля­дит на сирень сквозь стекло с безопасного расстояния. Сколько раз он пугал ее до смерти, заставлял делать та­кое, что язык не повернется сказать!

Честно говоря, она рада, что живет вместе с пле­мянницей; ей страшно спать одной и потому не жаль пожертвовать возможностью уединиться. Нынче утром, например, когда Джиллиан открывает глаза, на краешке кровати уже сидит Кайли и смотрит на нее. Время всего семь часов, а идти на работу Джиллиан только к часу дня. Она мычит и укрывается с головой ватным одеялом.

— А мне тринадцать лет, — говорит Кайли с удивле­нием, как будто сама не верит, что с ней это все же про­изошло. Всю жизнь только о том и мечтала, и вот те­перь ее мечта сбылась!

Джиллиан немедленно садится в постели и обнима­ет племянницу. Она отлично помнит, как это удиви­тельно — обнаружить, что ты уже выросла, какое это волнующее, бередящее душу ощущение и до чего оно застает тебя врасплох.

— Я чувствую себя как-то по-другому, — шепчет Кайли.

— Еще бы! - говорит Джиллиан. — Ты и есть другая.

Племянница с нею все более откровенна. Возможно, потому, что они живут в одной комнате, где хорошо шептаться поздно вечером, когда выключен свет. Джил­лиан тронута тем, как Кайли изучает ее, словно учебник по искусству быть женщиной. Она не припомнит, чтобы кто-нибудь до сих пор так высоко ее ставил, — это, с од­ной стороны, упоительно, но в то же время озадачивает.

— Ну так с днем рождения! — возглашает Джилли­ан. — Он будет самым замечательным в твоей жизни, вот увидишь!

К запахам завтрака, который уже готовит на кухне Салли, примешивается аромат этой паршивой сирени, но, к счастью, и аромат кофе тоже, так что Джиллиан сползает с постели и подбирает одежду, которую раски­дала по полу, раздеваясь вчера вечером.

— Погоди, то-то еще будет, — говорит она племян­нице. — Вот получишь от меня подарок и окончатель­но преобразишься.

Сегодня, в честь дня рождения Кайли, у Салли на завтрак блинчики, свежий апельсиновый сок и фрукто­вый салат, посыпанный сверху толченым кокосом и изюмом. Спозаранку, когда еще птицы не проспались, Салли вышла во двор, наломала сирени и поставила на стол в хрустальной вазе. Гроздья так и горят, каждый ле­песток отбрасывает лучик густо-лилового света. Если слишком долго смотреть, цветы оказывают гипнотиче­ское действие. Салли посидела за столом, глядя на них, и сама не заметила, как из глаз покатились слезы. И пер­вая порция блинчиков подгорела на сковородке.

Ночью Салли приснилось, что земля под кустами сирени окрасилась в кроваво-красный цвет, а трава жа­лобно стонет на ветру. Снилось, что лебеди, которые постоянно присутствуют в ее снах беспокойными ноча­ми, выдергивают на себе белые перья и вьют гнездо, такое огромное, что в нем свободно поместился бы че­ловек. Она проснулась, чувствуя, что лоб ей словно сда­вило тисками, а постельное белье насквозь промокло от пота. Но это еще что — прошлой ночью она видела во сне, будто здесь, за ее столом, сидит мертвец, и он недо­волен, что она подала ему на обед овощную запеканку. Разъяренный, он рывком смахнул со стола посуду; ос­колки фарфора разлетелись во все стороны, и пол в од­ну минуту покрылся колючим, опасным ковром.

Она столько раз видела во сне Джимми, его холод­ные, пустые глаза, что не способна подчас думать ни о чем другом. Он повсюду неотлучно при ней, хотя она, между прочим, и знать-то его не знала, — где же тут справедливость? Весь ужас в том, что между нею и этим покойником установилась глубокая личная связь, какой у нее за все десять лет не было ни с одним муж­чиной, и это страшно.

Сегодня утром Салли сама не разберет, отчего ей му­торно - из-за всех этих снов о Джимми, или это дей­ствует кофе, выпитый натощак, или просто потому, что ее младшей девочке исполнилось тринадцать. Возмож­но, сошлись все три причины. Впрочем, тринадцать — еще не возраст, это не значит, что Кайли совсем взрос­лая. Так, во всяком случае, уговаривает себя Салли. Но когда Кайли выходит к завтраку в обнимку с Джиллиан, Салли разражается слезами. Одну причину она забыла включить в составные своей маеты — и это ревность.

— Что ж, и тебя с добрым утром, — говорит Джил­лиан.

— С днем рождения, желаю счастья, — говорит Сал­ли дочери абсолютно замогильным тоном.

— Акцент делаем на слове «счастье», — напоминает ей Джиллиан, наливая себе большую чашку кофе.

Она ловит свое отражение в боковой поверхности тостера; для нее сейчас не самое выигрышное время. Джиллиан разглаживает моршинки у глаз. Отныне подъем — в девять или десять, самое раннее, а предпоч­тительнее было бы что-нибудь за полдень.

Салли протягивает Кайли коробочку, перевязанную алой ленточкой. Чтобы купить это золотое сердечко на цепочке, она соблюдала особенно строгую экономию, расходуя деньги на продукты, и надолго отказалась от походов в ресторан. Она невольно отмечает, что Кай­ли, до того как отреагировать на подарок, исподтишка косится на Джиллиан.

— Очень мило, — кивает Джиллиан. — Это золото?

Салли чувствует, как по груди разливается жгучая волна и теснит ей дыхание. А если бы Джиллиан сказа­ла, что этот медальон — барахло, как бы тогда повела себя Кайли?

— Спасибо, мам, — говорит Кайли. — Правда хоро­шенький.

— Что достойно удивления. Поскольку вкус к юве­лирным украшениям у твоей мамы отсутствует. Но это действительно удачная вещица. — Джиллиан подносит цепочку к горлу, так что сердечко болтается у нее на груди. Кайли меж тем накладывает себе на тарелку блинчики. — Ты что, собираешься это есть? — спраши­вает Джиллиан. — Все эти углеводы?

— Прости, ей тринадцать лет. Для нее не смертельно съесть блинчик. — Салли хочется удавить сестру. — Ей рано думать об углеводах!

— Прекрасно, — говорит Джиллиан. — Пусть начи­нает думать, когда ей перевалит за тридцать. Когда бу­дет слишком поздно.

Кайли придвигает к себе фруктовый салат. Глаза у нее, если только это Салли не померещилось, подведе­ны синим карандашом — тем самым, каким пользуется Джиллиан. Она опасливо кладет себе в миску две несчастные ложки салата и ест малюсенькими кусоч­ками — и это при том, что весит, имея рост под метр во­семьдесят, всего лишь пятьдесят три килограмма!

Джиллиан берет и себе салата.

— Приходи в «Гамбургеры» к шести. Там у нас будет время до обеда.

— Отлично, — говорит Кайли. Салли садится очень прямо.

— Для чего это у вас будет время?

— Ни для чего, — огрызается Кайли на правах пол­ноценного тинейджера.

— Это между нами, девочками. — Джиллиан пожи­мает плечами. — Стойте! — говорит она, запуская руку в карман джинсов. — Чуть не забыла!

Она вынимает серебряный браслет, купленный по случаю в закладной лавочке к востоку от Тусона всего за двенадцать долларов, хотя его украшает посередине массивная вставка из бирюзы. Туго, должно быть, пришлось его прежней хозяйке, если так легко с ним рассталась. Не повезло человеку.

— Ой! — вырывается у Кайли, когда Джиллиан отдает ей браслет. — Какая же красотища! Я теперь его не сниму!

— Пошли выйдем, — обращается Салли к Джиллиан.

Лицо у Салли пылает до самых волос, ее корежит от ревности, но Джиллиан, кажется, ничего такого не за­мечает. Она не торопясь наливает себе вторую чашку кофе, добавляет туда обезжиренных сливок и вразва­лочку выходит следом за Салли во двор.

— Вот что я скажу — осади! — говорит ей Салли. — Я понятно выражаюсь? Доходит до сознания?

С вечера прошел ливень; трава хлюпает под ногами, в ней кишат дождевые червяки. Обе сестры вышли необутыми, но сейчас уже поздно поворачивать и идти в дом.

— Не ори на меня, - говорит Джиллиан. - Мне это­го не выдержать. Я просто рухну, Салли. У меня слиш­ком мал запас прочности.

— Я не ору. Ясно? Я только довожу до твоего сведе­ния, что Кайли — моя дочь.

— Ты полагаешь, мне это неизвестно? — Джиллиан переходит на ледяной тон, но дрожь в голосе выдает ее.

Салли считает, что у Джиллиан и вправду маловат запас прочности, в том-то и беда. По крайней мере, та­кого мнения о себе сама Джиллиан, а это примерно один черт.

- Видно, я, по-твоему, дурно влияю на людей, -продолжает Джиллиан. - Видно, в этом все дело.

Дрожь в ее голосе усиливается. Так он звучал, когда им приходилось возвращаться из школы домой в нояб­ре. В это время уже смеркалось, и Салли ждала ее, чтоб она не потерялась по дороге, как когда-то, еще в дет­ском саду. Джиллиан в тот раз сбилась с пути, и тетуш­ки отыскали ее только в первом часу ночи возле наглу­хо закрытой библиотеки, где она сидела на скамейке, рыдая в три ручья.

— Слушай, — говорит Салли. — Я не хочу с тобой ссориться.

— Нет, хочешь. — Джиллиан отхлебывает кофе из ча­шки. Только теперь Салли бросается в глаза, как исху­дала ее сестра. — Что я ни сделаю — все плохо. Думаешь, я сама не знаю? Испоганила себе всю жизнь, и каждый, кто со мной поведется, точно так же станет пропащим.

— Да ладно тебе. Не надо.

На язык Салли просятся слова о том, кто виноват, о тех мужчинах, с которыми Джиллиан спала без разбору на протяжении стольких лет, но они остаются не­сказанными, когда Джиллиан опускается на траву и плачет. На веках у Джиллиан, когда она плачет, просту­пают голубые жилки, отчего она кажется хрупкой, по­терянной и еще красивее, чем всегда. Салли садится на корточки рядом с ней.

— Я не считаю, что ты пропащая, — говорит она сестре.

Невинная ложь - не грех, если скрестить пальцы за спиной или если она сказана, чтобы тот, кто дорог те­бе, не плакал.

— Ха! — Голос у Джиллиан ломается надвое, точно кусок сахара.

— Честно, я рада, что ты здесь.

Это не совсем неправда. Никто так не знает тебя, как человек, с которым прошло вместе детство. Никто никогда тебя так не поймет.

— Вот именно!

Джиллиан сморкается в рукав своей белой блузки. Вернее, не своей, а Антонии, - вчера Джиллиан взяла ее поносить и уже относится как к своей, потому что блузка сидит на ней идеально.

— Серьезно, — подтверждает Салли. - Я хочу тебя видеть здесь. Оставайся. Только впредь думай, что де­лаешь.

— Есть, — говорит Джиллиан.

Сестры обнимаются и встают с травы. Собираются войти в дом, но взгляд их падает на сплошную изгородь из кустов сирени.

— Мне бы вот о чем не думать, — шепчет Джиллиан.

— Это нам нужно просто выкинуть из головы, — го­ворит Салли.

— Точно, — соглашается Джиллиан, как будто не ду­мать о нем — в ее силах.

Сирень вымахала в рост до телефонных проводов и цветет так буйно, что ветки кое-где клонятся от тяже­сти к земле.

— Его здесь и не было никогда, — говорит Салли.

Она сказала бы это, пожалуй, более уверенно, если бы не жуткие сны, которые видит по ночам, и не чер­ная кайма земли под ногтями, которая никак не вычи­щается. Плюс еще то, что у нее не выходит из головы, как он глядел на нее из ямы, вырытой в земле.

— Это какой такой Джимми? - бросает беспечно Джиллиан, хотя на руках у нее, как легкие тени, еще виднеются оставленные им синяки.

Салли уходит в дом будить Антонию и мыть посуду после завтрака, но Джиллиан ненадолго остается. За­кинув голову назад, щурит светлые глаза от солнца и думает о том, каким безумием бывает любовь. Такой, босой на траве, с солеными следами слез на щеках и непонятной усмешкой, блуждающей по лицу, видит ее учитель биологии из средней школы, когда открывает заднюю калитку с намерением зайти и вручить Салли извещение, что в субботу в школьном кафетерии со­стоится совещание. Но дальше калитки шагу не дела­ет — останавливается как вкопанный на дорожке при виде Джиллиан, и всегда потом, заслышав запах сире­ни, будет вспоминать это мгновение. Как вились пчелы над головой, как ему бросился вдруг в глаза лиловый цвет чернил на листках с извещением, которые он раз­носил по домам, — как ему неожиданно открылось, до чего же красивой может быть женщина.

В закусочной «Гамбургеры» молодые ребята не забу­дут уточнить: «Без лука», когда Джиллиан принимает у них заказ. Кетчуп — это пожалуйста, горчица и острый салат — тоже. Подойдут и соленые огурчики в виде гар­нира. Но лука, когда ты влюблен, когда тебя так скру­тило, что ни охнуть, ни вздохнуть, — лука тебе не надо, и не из заботы о свежем дыхании на тот случай, если будешь целоваться. Лук, он прочищает мозги, прого­няет одурь, встряхивает тебя и возвращает к действи­тельности. Он говорит — ступай, найди кого-нибудь, кто тоже полюбит тебя в ответ. Закатись до полуночи на танцы, а потом гуляй с ней вдвоем рука об руку в темноте и думать забудь о той, что сводит тебя с ума.

Эти мальчики, облепившие прилавок, до того ро­мантичны и зелены, что способны лишь изнывать в томлении, пожирая глазами Джиллиан. И Джиллиан, нужно отдать ей справедливость, исключительно добра по отношению к ним, даже когда повар, Эфраим, сове­тует ей гнать их в шею. Она понимает, что это, быть мо­жет, последние в ее жизни сердца, которые ей суждено разбить. Когда тебе тридцать шесть и ты многое пови­дала, когда столько времени жила там, где жара под со­рок в тени, а воздух так сух, что увлажняющий крем приходится изводить тоннами, когда ты по ночам тер­пела побои от мужчины, у которого главная страсть — к бутылке, ты начинаешь сознавать, что всему настает свой предел, в том числе и твоей привлекательности. Начинаешь смотреть на безусых мальчиков с неж­ностью, потому что они еще так мало знают, а уверены, что знают так много. Глядишь на девочек-подростков и чувствуешь, как руки покрываются гусиной кожей, — бедные дети, они даже не представляют себе, что такое время и душевные муки и какую цену им придется пла­тить буквально за каждую малость.

И Джиллиан приняла решение, что придет на выруч­ку своей племяннице. Будет наставницей для Кайли, пока та расстается с детством. До сих пор Джиллиан не доводилось испытывать такую привязанность к мало­летке — честно говоря, у нее и знакомых не было такого возраста, и уж точно, у нее никогда не вызывали интере­са судьба или будущность другого человека. Но Кайли пробуждает в ней безотчетную потребность оберегать, направлять. Временами Джиллиан ловила себя на мыс­ли, что, если б ей суждено было иметь дочь, она хотела бы такую, как Кайли. Только чуточку посмелее и бесша­башней. Чуточку больше похожую на саму Джиллиан.

Несмотря на привычку всюду опаздывать, сегодня, в день рождения племянницы, Джиллиан к вечеру со всем управилась еще до появления Кайли в «Гамбурге­рах», даже договорилась с Эфраимом, что раньше уй­дет с работы, чтобы им вовремя успеть к праздничному обеду в ресторане «Дель Веккио». Но прежде они зай­мутся вторым подарком Джиллиан — тем, которому предназначено сыграть куда более значительную роль, чем сыграл браслет с бирюзой. Этот подарок отнимет у них добрых два часа и, как почти все, к чему причастна Джиллиан, натворит таких дел, что будь здоров.

Кайли, одетая в подрезанные, разлохмаченные вни­зу джинсы и старую майку с эмблемой баскетбольной команды «Нике», послушно идет вслед за Джиллиан в дамскую комнату, хотя понятия не имеет, что там дол­жно произойти. На руке у нее браслет, подаренный Джиллиан, на шее — медальон, на который так долго копила деньги ее мать, а ноги сегодня — как не свои. Сейчас пробежаться бы разочка два вокруг квартала, — может, и прошло бы тогда это чувство, что она вот-вот не то сгорит дотла, не то распадется на части.

Джиллиан включает свет, запирает дверь и вытаски­вает из-под раковины бумажный пакет.

— Тайные орудия, — говорит она Кайли и извлекает из него ножницы, флакон шампуня и пакетик с пере­кистью водорода. — Ну, что скажешь? — спрашивает она, когда Кайли подходит и становится рядом. — Хо­чешь узнать, какая ты на самом деле хорошенькая?

Кайли знает, что мать убьет ее за это. Никуда не бу­дет пускать по гроб жизни, лишит всех удовольствий — никакого кино по выходным, никакого радио и теле­визора. И что хуже всего, лицо ее примет убийственно-горестное выражение. «Вот до чего дошло, — будет говорить выражение на лице ее мамы. — И это после того, как я столько сил положила, чтобы прокормить вас с Антонией и дать вам правильное воспитание».

— Ага, — легко соглашается Кайли, хотя у самой сердце несется вскачь с курьерской скоростью. — Да­вай, я согласна, — говорит она своей тете, так, будто вся ее жизнь не перевернется с минуты на минуту вверх тормашками.

На то, чтобы сделать что-то стоящее с волосами, требуется время — тем более, когда задуманы столь ко­ренные перемены, как в данном случае, и потому Сал­ли с Антонией и Гидеоном Барнсом вот уже скоро час как сидят и ждут в отдельной кабинке ресторана «Дель Веккио», потягивая диетическую кока-колу и посте­пенно закипая.

— И ради этого я пропустил тренировку по футбо­лу, — скорбно говорит Гидеон.

— А, кого это волнует, — отзывается Антония.

Антония весь день трудилась в кафе-мороженом и навыгребалась этого мороженого из контейнеров до ло­моты в правом плече. Она в этот вечер даже как-то не по­хожа на себя, хотя, с другой стороны, на кого же ей еще быть похожей? Ее, которую неделю никто не приглашает на свидание. Вдруг, ни с того ни с сего, мальчики, кото­рые так ее осаждали, переключились либо на совсем юных девочек — возможно, не таких красивых, но на ко­торых произведет впечатление любая ерунда, вроде на­грады, полученной тобой в компьютерном кружке, или приза, завоеванного в соревнованиях по плаванию, а от малейшего твоего комплимента они уже обмирают, — либо на зрелых женщин типа ее тети Джиллиан, с таким богатым опытом по сексуальной части, какой девочке в возрасте Антонии и не снился, так что ее одноклассник придет в полную готовность при одной мысли о том, че­му такая женщина могла бы научить его в постели.

Это лето вообще складывается не так, как хотелось бы Антонии. Вот и сегодня, можно заранее сказать, бу­дет еще один потерянный вечер. Мать торопила ее, бо­ясь опоздать на этот обед, и Антония в спешке хватала вещи из своего комода не глядя. И теперь то, что она приняла за черную футболку, оказалось кошмарной майкой бутылочного цвета, какую она в другое время не надела бы даже под страхом смертной казни. Обыч­но официанты в ресторане подмигивают Антонии, ста­вят ей лишнюю корзиночку с булочками и чесночны­ми хлебцами. Сегодня ни один не повернул головы в ее сторону. Не считая сморчка, должность которого — убирать со столов грязную посуду; этот спросил, по­дать ей лимонад или кока-колу.

- Типично для тети Джиллиан, — говорит она мате­ри, когда они прождали уже, кажется, целую веч­ность. - Ни с кем никогда не считаться.

Салли — у которой нет большой уверенности, что Джиллиан не подбила Кайли прокатиться зайцем на товарняке или поймать попутку до города Вирджиния-Бич, из того нехитрого соображения, что почему бы де­вочке не развлечься, — пьет вино, что при нормальных обстоятельствах позволяет себе редко.

— Ну и катись они обе, — говорит она сейчас.

— Мама! — восклицает Антония, пораженная.

— Давай заказывать, — предлагает Салли Гидеону. — Возьмем две пиццы с колбасой пепперони.

— Ты же не ешь мяса, — напоминает ей Антония.

— Тогда я возьму еще стакан кьянти, — говорит Сал­ли. — И фаршированных грибов. И пожалуй, спагетти.

Антония озирается, ища глазами официанта, и мгновенно отворачивается вновь. Щеки ей заливает краска, на лбу выступает пот. За столиком у задней сте­ны сидит ее учитель биологии, мистер Фрай, и обсуж­дает с официантом достоинства баклажанного рулета. Антония без ума от мистера Фрая. Он так блестяще пре­подает, что она даже подумывала, не провалить ли ввод­ный курс биологии, специально чтобы пройти его повторно, — правда, потом выяснилось, что с осени он поведет и основной курс. Не важно, что он для нее слишком стар, он выглядит так потрясающе, что, если всех ребят в старшем классе сложить вместе и перевя­зать лентой с большим бантом, их все равно близко не поставишь! Ежедневно под вечер мистер Фрай делает пробежку и каждый раз трижды обегает водохранилище позади школьного здания. Антония не упускает случая оказаться при заходе солнца там же, но он как будто не замечает ее. Хоть бы рукой помахал когда-нибудь...

Естественно, она должна, как назло, столкнуться с ним именно сегодня, когда раз в кои-то веки не потру­дилась воспользоваться косметикой и одета в этот бу­тылочного цвета кошмар, который, как она только сейчас обнаруживает, вообще не ее, а чей-то чужой. Посмешище, да и только! Вон даже этот болван Гидеон Барнс пялит на нее глаза.

— Что вылупился? — спрашивает Антония с такой яростью, что Гидеон отдергивает голову, словно избе­гая удара. — Чего ты? — кричит она, когда он продолжа­ет таращить глаза.

Ух, как он ей противен! Смаргивает по-птичьи, а горло прочищает с таким звуком, точно собрался сплюнуть.

— По-моему, это моя майка, — виновато говорит Гидеон, и так оно и есть.

Он купил ее на Рождество, когда летал на Санта-Крус, а неделю назад забыл у Оуэнсов, где ее вместе с грязным бельем и бросили в стирку. Антония была бы окончательно уничтожена, знай она, что поперек спи­ны у нее выведено черными буквами: «СВЯТАЯ НЕ­ВИННОСТЬ».

Салли подзывает официанта и заказывает две пиц­цы — простые, без колбасы, фаршированные грибы — три раза, один раз — сухарики, чесночные хлебцы и два салата по-итальянски.

— Здорово! — говорит Гидеон, потому что, как всегда, зверски голоден. — Кстати, — прибавляет он, обращаясь к Антонии, — майку можешь не отдавать до завтра.

— Вот спасибо-то! — Антония сдерживается из по­следних сил. — Можно подумать, очень она мне нужна!

Она отваживается оглянуться через плечо. Мистер Фрай разглядывает вентилятор на потолке, так, будто ничего интереснее нет на свете. Антония предполагает, что он, видимо, проводит некое научное исследование, связанное со скоростью или со светом, — на самом же деле происходящее напрямую связано с фактом из биографии Бена Фрая в молодые годы, когда он поехал к приятелю в Сан-Франциско и застрял там почти на десять лет, работая на одного довольно известного про­изводителя ЛСД. Что и можно рассматривать как его первые шаги в науке. И чем также объясняется то, что у него изредка возникает потребность замедлить течение времени. В эти минуты он застывает, устремив взгляд на что-нибудь вроде вентилятора на потолке или ка­пель дождя на оконном стекле. Он задается в эти мину­ты вопросом, на что же, черт возьми, уходит жизнь.

Сейчас, наблюдая, как вращается вентилятор, он думает о женщине, которую сегодня утром видел на заднем дворе у Салли Оуэнс. Он отступил назад, по своему обыкновению, но больше такое не повторится. Если она еще встретится ему снова, он прямо подойдет к ней и скажет, чтобы выходила за него замуж, — да, так он и поступит! Хватит стоять в сторонке, наблюдая, как судьба катит мимо. Который год он, наподобие вот этого ресторанного вентилятора, крутится, не двигаясь с места! Какая, если разобраться, в сущности, разница между ним и несчастной мухой-однодневкой, которая за двадцать четыре часа доживает до почтенных седин? Если взять данные статистики о средней продолжи­тельности человеческой жизни, то, на взгляд Бена, у него в настоящее время как раз на исходе девятнадца­тый час. А раз ему осталось каких-то пять часов, зна­чит, пора уже начинать жить — послать все прочее к чертям собачьим и поступать как ему вздумается.

Вот о чем размышляет Бен Фрай, решая попутно, за­казать ли себе кофе капуччино, поскольку в этом случае ему потом полночи не заснуть, когда в ресторан входит Джиллиан. На ней лучшая белая блузка Антонии и ви­давшие виды джинсы, а на лице ее — пленительнейшая в мире улыбка. Такая, что сразит птицу влёт. Такая улыб­ка, что у взрослого мужчины голова пойдет кругом и пи­во прольется на стол, а он даже не заметит, что по ска­терти расплывается лужа и с нее капает на пол.

— Ну, готовьтесь, — говорит Джиллиан, подходя к кабинке, где дожидаются трое очень недовольных по­сетителей с пониженным содержанием сахара в крови и иссякшим запасом терпения.

— Мы уже сорок пять минут как готовы, — говорит сестре Салли. — Если у тебя есть объяснение, хорошо бы ему оказаться убедительным.

— А вы что, сами не видите? — говорит Джиллиан.

— Мы видим, что ты ни о ком не думаешь, кроме се­бя, — говорит Антония.

— Ах вот как? — говорит Джиллиан. — Что ж, кому и знать, как не тебе! Ты у нас - первый специалист по этой части.

— Мать честная! — говорит Гидеон Барнс.

Он в этот миг забывает про урчание в своем пустом животе. Уже не важно, что у него все ноги затекли от долгого сидения в тесной кабинке. К ним приближает­ся кто-то очень похожий на Кайли, но только выглядит этот кто-то — обалдеть! Коротко стриженные белоку­рые волосы, тоненькая фигурка, но не такая, как у цапли, а как у женщины, в которую не захочешь, а влюбишься, даже когда знаком с ней уже сто лет, хотя и сам-то едва еще вышел из детского возраста.

— Ни хрена себе! - говорит Гидеон, когда этот кто-то подходит ближе.

Это и в самом деле Кайли. То есть должна быть Кайли, так как, когда она улыбается, ему виден зуб со щербин­кой, обломанный прошлым летом, когда она спикирова­ла на землю за мячом во время тренировки по футболу.

Заметив, что все уставились на нее разинув рот, точ­но аквариумные рыбки, к которым ее бросили в воду,

Кайли чувствует, как ее кольнуло что-то похожее на неловкость или, пожалуй, сожаление. Она протиски­вается на сиденье рядом с Гидеоном.

— Есть хочу, умираю, — говорит она. — Что заказа­ли — пиццу?

Антония отпивает воды из стакана и все равно не может прийти в себя. Случилось нечто ужасающее. В привычном порядке вещей произошел сдвиг, столь кардинальный, что мир уже как бы вращается вокруг другой оси. Антония физически ощущает, как она блекнет в желтом свете ресторанных ламп; она уже все­го лишь сестра Кайли Оуэнс — та, морковно-рыжая, из кафе-мороженого, у которой плоскостопие и повреж­дено плечо — ни в теннис сыграть, ни подтянуться на турнике.

— Что, никто так-таки ничего не скажет? — спраши­вает Джиллиан. — Типа: «Кайли, ты выглядишь сног­сшибательно! Ты просто великолепна! Поздравляем!» А?

— Как ты могла? — Салли встает лицом к лицу с се­строй. Она хоть и пила кьянти чуть ли не целый час, но теперь совершенно трезва. — Тебе не пришло в голову, что надо бы спросить у меня разрешения? Что, может быть, ей еще рано начинать красить волосы и малевать лицо и заниматься неизвестно чем еще, что приведет ее на ту же мерзкую дорожку, с которой ты сама не сво­рачиваешь всю жизнь? Ты не подумала, что я не желаю, чтобы она стала такой, как ты, и что тебе, будь у тебя хоть какие-то мозги, тоже не следовало бы желать ей такого, особенно учитывая твой свежий опыт, и ты прекрасно знаешь, о чем речь! — Салли уже не помнит себя и не заботится о том, чтобы понизить голос. — Как ты могла это сделать? — кричит она. — Как посмела!

— Да не расстраивайся ты так. — Это определенно не та реакция, на которую рассчитывала Джиллиан. На аплодисменты - возможно. На одобрительный хлопок по плечу. Но эта обвинительная тирада... — Можно до­бавить каштановый оттенок, большое дело!

— Большое. — Салли становится трудно дышать. Она смотрит на девочку в кабинке — на Кайли или ту, что еще недавно была Кайли, — с таким ощущением, будто ей в сердце всадили рыболовный крючок. Она делает вдох через нос и выдыхает через рот, по системе Ламаза, как когда-то учили в школе. - Отнять у кого-то юность, нетронутость — на моем языке, это не пу­стяки. На моем — это большое дело.

— Мама же, — молит Антония.

Подобного унижения Антония еще не переживала. Мистер Фрай наблюдает за ними, словно их семейство разыгрывает спектакль. И не он один. По всему ресто­рану люди прервали разговоры. Жаль пропустить бес­платное представление.

— Может, все же приступим к еде? — умоляющим голосом говорит Антония.

Официант принес им заказ и нерешительно рас­ставляет его на столе. Кайли старательно не обращает внимания на взрослых. Она догадывалась, что мать рассердится, но такая реакция - это уже ни в какие ворота.

— Есть охота — ужас, а тебе? — шепчет она Гидеону. Кайли рассчитывает, что Гидеон — единственный нор­мальный человек за этим столом, но, увидев выраже­ние его лица, понимает, что его сейчас занимает не еда. — Что это с тобой? — спрашивает она.

— Ты, вот что, — отвечает он, и это звучит как обви­нение. — Ты совсем другая.

— Не я, — говорит Кайли. — Это просто волосы.

— Нет, — говорит Гидеон. Первое потрясение про­ходит, сменяясь ощущением потери. Куда девался его товарищ и друг, свой парень? — Ты не такая, вот и все. Это надо же было отмочить!

— Вали ты знаешь куда, — говорит Кайли, уязвлен­ная до глубины души.

— Ладно, — бросает ей Гидеон. — Уже сваливаю, — не пропустишь меня?

Кайли отодвигается, давая ему выбраться из кабинки.

— Псих — вот ты кто, — посылает она ему вдогонку с таким хладнокровием, что самой не верится. Даже Ан­тония косится на нее не без уважения.

— Так-то ты обходишься со своим лучшим дру­гом? — говорит Салли. — Видишь, что ты наделала? — спрашивает она Джиллиан.

— А он и есть псих, — говорит Джиллиан. — Кто ж это уходит со дня рождения, когда его еще не отмечали?

— Уже отметили, — говорит Салли. — Ты так и не по­няла ничего? Бал окончен.

Она роется в сумочке, доставая бумажник, и кидает на стол деньги в уплату за нетронутую еду. Кайли, правда, успела схватить кусок пиццы, но, поймав суро­вый взгляд матери, поспешно кладет его назад.

— Пошли, — говорит Салли дочерям.

До Бена Фрая только теперь доходит, что ему вновь представился удобный случай. Салли с девочками под­нялись, и Джиллиан осталась за столом в одиночестве. Бен подходит с самым небрежным видом, словно это не его бросает то в жар, то в холод.

— Салли, здравствуй, — говорит он. — Как жизнь?

Бен — один из немногих преподавателей, которые ве­дут себя с Салли как с равной, хотя она — всего лишь се­кретарь. Не все такие добрые — например, Пола Гудингс, математичка, распоряжается ею как хозяйка, можно подумать, будто она сидит за своим столом без дела и всякий, кому случится пройти мимо, волен отдавать ей приказания. Бен и Салли знакомы много лет, и было время - Бен тогда только пришел работать в школу, — у них вроде как намечался роман, но потом оба склони­лись к тому, что предпочтительнее иметь просто хороше­го друга. С той поры они часто встречаются за ланчем и всегда выступают заодно на школьных собраниях, любят посидеть вдвоем за кружкой пива, перемывая косточки учителям и работникам школьной администрации.

— Жизнь, если честно, не очень, — отвечает Салли, не сообразив еще, что он движется мимо, не дожидаясь ответа. — Раз уж тебе это интересно, - прибавляет она.

— Привет! — говорит Бену Фраю Антония, когда он с ней поравнялся.

Блеск, конечно, — но ни на что более остроумное она в данный момент не способна.

Бен отвечает ей равнодушной улыбкой и движется дальше, пока не доходит до стола, где, уставясь на не­тронутую еду, сидит Джиллиан.

— Что-нибудь не так с заказом? — спрашивает ее Бен. — Может быть, я могу помочь?

Джиллиан поднимает голову. Из ее светло-серых глаз катятся слезы. Бен делает шаг вперед. Он увяз так прочно, что назад ему уже не выкарабкаться при всем желании.

— С заказом все в порядке, - бросает ему Салли, на­правляясь к двери и увлекая за собой дочерей.

Если бы Салли в эти минуты так не ожесточилась сердцем, она пожалела бы Бена. Посочувствовала бы ему. Бен уже сел напротив Джиллиан. Взял спички у нее из рук — которые опять дрожат, будь они нелад­ны, — и подносит огонь к ее сигарете. Выходя с девоч­ками из ресторана, Салли, кажется, ловит его слова: «Не плачьте, пожалуйста», — обращенные к ее сестре.

И еще, как будто: «Выходите за меня замуж. Хоть сегодня — до вечера успеем».

Впрочем, не исключено, что это только ее фанта­зия, — просто ей слишком хорошо известно, к чему он клонит. Не было мужчины, который глядел бы на Джиллиан, как глядит сейчас Бен, и не сделал ей пред­ложения того или иного рода.

Что ж, Бен, по разумению Салли, — взрослый маль­чик и способен сам о себе позаботиться — или, на худой конец, попытаться. Совершенно другое дело — ее доче­ри. Салли не намерена допустить, чтобы Джиллиан, сва­лясь к ней как снег на голову с таким багажом, как три развода и один покойник, затевала игры с благополучи­ем ее дочерей. Девочки вроде Кайли и Антонии слиш­ком ранимы, достаточно недоброго слова — и они слома­ются, им чересчур легко внушить, будто они чем-то хуже других. От одного вида Кайлиной шейки сзади, когда они идут по парковке, у Салли наворачиваются слезы. Но она не плачет. И что еще существеннее — не заплачет.

— Уж не настолько мне плохо с такими волосами, — говорит Кайли, когда они садятся в «хонду». — Не ви­жу, что мы такого страшного натворили.

Она сидит одна на заднем сиденье, охваченная но­вым, непривычным чувством. Ноги сзади не помеща­ются, ей приходится сидеть сложившись пополам. Еще немного, кажется, и ей ничего не будет стоить выско­чить из машины и уйти прочь. Начать новую жизнь и даже не оглянуться назад.

- Возможно, подумаешь хорошенько — увидишь, — отзывается Салли. — Разума у тебя побольше, чем у твоей тети, а значит, и больше шансов осознать свою ошибку. Одним словом, подумай.

Кайли так и поступает, и, по ее заключению, един­ственное, к чему все это сводится, — зловредность. Ни­кто, кроме Джиллиан, не хочет видеть ее счастливой. Никого больше это не трогает.

Всю дорогу они едут молча, но, когда подъезжают к дому и идут к парадной двери, Антонии становится невмоготу помалкивать в тряпочку.

— Выглядишь как дешевка, — шепчет она Кайли. — И знаешь, что хуже всего? — Она выдерживает паузу, словно страшась произнести проклятие. — Ты в точно­сти похожа на нее.

У Кайли щиплет глаза, но она не боится дать сестре сдачи. Да и с чего бы ей бояться? Антония сегодня какая-то бледная, волосы — сухие, точно копна кроваво-рыжей соломы, схваченной заколками. Далеко не красавица. И не такая важная персона, какой себя всегда выставляет.

— Ну и замечательно, — говорит Кайли. Голос ее слаще меда, он журчит как ручеек. — Я очень рада, если похожа на тетю.

Салли слышатся опасные нотки в голосе дочери, но тринадцать лет — вообще опасный возраст. Возраст, ког­да девочке легко сорваться, когда хорошее без всякой видимой причины может обратиться в дурное, и стоит тебе лишь зазеваться, как проворонишь своего ребенка.

— Ничего, — говорит Салли. — Сходим с утра в апте­карские товары, подберем каштановый тон, и будет вполне приличный вид.

— По-моему, это мне решать. - Кайли сама себя не узнает, но сдаваться не собирается.

— Я так не считаю, — говорит Салли.

У нее спирает дыхание. Ей хотелось бы не стоять столбом, а сделать что-нибудь — отшлепать Кайли или сгрести ее в охапку, но она знает, что ни то ни другое невозможно.

— Что ж, очень жаль, — говорит ей на это Кайли. — Потому что это — мои волосы.

За происходящим с широкой усмешкой наблюдает Антония.

— Тебя это что, тоже касается? — говорит ей Салли. Подождав, когда Антония скроется за дверью, она об­ращается к Кайли: — Мы это завтра обсудим. Ступай-ка в дом.

Небо над ними бездонное, темное. Показались пер­вые звезды. Кайли мотает головой:

— Не пойду.

— Прекрасно, — говорит Салли. Голос у нее срывает­ся, но осанка остается прямой и твердой. Все последние недели она боялась, как бы Кайли не прельстилась бес­печными повадками Джиллиан, как бы не повзрослела раньше времени. Салли была намерена проявить пони­мание, отнестись к поведению дочери как к ступени роста, чему-то преходящему, но теперь, когда ее опасе­ния сбылись, она сама поражена силой своего гнева. «И это после всего, что я для тебя сделала! — засело где-то у нее не только в мозгу, но, что гораздо хуже, и в серд­це тоже. — Если ты предпочитаешь провести свой день рождения подобным образом — ради бога».

Салли входит в дом, и дверь с легким шипением плавно закрывается, щелчок — и она закрыта. Кайли прожила под этим небом тринадцать лет, но лишь сегод­ня по-настоящему видит, какие на нем звезды. Она сбрасывает туфли, оставляет их на парадном крыльце и идет в обход дома на задний двор. Никогда еще сирень в ее день рождения не стояла в цвету, и она это восприни­мает как хорошую примету. Кусты сирени разрослись так пышно и густо, что ей приходится нагнуться, прохо­дя мимо. Всю жизнь она старалась равняться на стар­шую сестру; теперь с этим покончено. Таков подарок, который сделала ей сегодня Джиллиан, и за него она всегда будет благодарна.

Случиться может решительно все. Теперь Кайли это понимает. Газон усеян светлячками, он отдает дневное тепло. Кайли протягивает руку, и светлячки садятся ей на ладонь. Она их стряхивает и, глядя, как они разлета­ются по воздуху, думает, не дано ли ей нечто такое, че­го нет у других. Она не знает, как это назвать, — чутье или дар предвидения. Может быть, то, чем она наделе­на, — просто способность уловить, что в чем-то совершилась перемена и продолжает совершаться сейчас, под этим темным и звездным небосводом.

Кайли всегда умела видеть людей насквозь, даже тех, кто закрыт наглухо. Но сейчас, когда ей исполни­лось тринадцать, этот слабенький дар окреп. Весь вечер она видела, как от людей исходят разные цвета, словно они отсвечивают изнутри, наподобие тех же светляч­ков. Зеленую кромку зависти, окаймляющую ее сестру, черный ободок страха у матери, когда та увидела, что она больше похожа на женщину, а не на девочку. Это цветовое окаймление для Кайли так вещественно, что она попробовала протянуть к нему руку и потрогать, но цвета растворяются в воздухе и исчезают. И вот сейчас, стоя на заднем дворе своего дома, она видит, что у ку­стов сирени, у этой красоты, тоже есть свой ореол, и, как ни странно, очень темный. Он лилового цвета, но с багрянцем, как у останков, обагренных кровью, и стру­ится кверху, словно пар.

Внезапно Кайли больше не чувствует себя такой уж взрослой. Ей хочется оказаться сейчас в своей постели, она даже ловит себя на мысли, что хорошо бы повер­нуть время вспять, хотя бы ненадолго. Но только та­кому не бывать. Что сделано, то сделано. Нелепость, вероятно, но Кайли готова дать слово, что здесь, во дворике, присутствует кто-то посторонний. Она пя­тится к двери, поворачивает ручку и перед тем, как зай­ти внутрь, оглядывается и видит его на дальнем краю газона. Кайли смаргивает, но нет, все правильно, он по-прежнему там, под шатром сирени, и, похоже, это такого сорта мужчина, с каким, если ты в своем уме, не захочешь столкнуться такой вот темной ночью. Хвата­ет же наглости, — расселся в чужом дворе, как у себя дома. Но ясно, что такой, как он, не будет считаться с приличиями и правилами поведения. Уселся и ждет, а нравится это Кайли и прочим или не нравится, не име­ет значения. Сидит, и хоть бы хны — любуется ночью, широко открыв изумительные холодные глаза, гото­вый приблизить для кого-то час расплаты.

ЯСНОВИДЕНИЕ

Если женщина попала в беду, ей следует для защиты всегда носить голубое. Голубые туфли или голубое платье, свитер, лазоревый, как яйцо малиновки, или косынку небесно-голубого цвета. Атласную ленточку, аккуратно продернутую сквозь белую кружевную оторочку комбинации. Все годится. Другое дело, если свеча горит голубым пламенем, — это как раз не к добру, это значит, что в твоем доме завелся дух. А если свечка каждый раз, как зажжешь ее, горит неровно, то гаснет, то снова вспыхивает, — это, стало быть, дух обживается в доме. Обволакивает своей субстанцией мебель и половицы, осваивается в стенных шкафах и чуланах — жди теперь, что скоро начнет дребезжать оконными стеклами и скрипеть дверьми.

Порой проходит много времени, покуда кто-нибудь в доме догадается, что случилось. Людям свойственно оставлять непонятное без внимания. Им непременно подавай логическое объяснение. Женщине проще решить, что она каждый вечер кладет по глупости свои серьги не туда, куда надо. Она внушит себе, что посудомоечную машину без конца заедает из-за деревянных ложек, попадающих в нее по недосмотру вместе с посудой, а уборную заливает из-за негодных труб. Когда люди обмениваются колкостями, хлопают дверью перед носом друг у друга, бранятся, не выбирая выражений, когда им не спится по ночам из-за навяз­чивых кошмаров и угрызений совести, а от прише­ствия любви у них вместо радостного головокружения сосет под ложечкой, — тогда очень стоит задуматься, в чем все же причина такого обилия незадач.

Если бы Салли и Джиллиан продолжали разговари­вать, а не сторонились друг друга, встречаясь в коридо­ре и за обеденным столом, где одна ни за что не попро­сит другую хотя бы передать ей масло, булочку или зе­леный горошек, они убедились бы, покамест в зной­ном безмолвии тянулся июль, что невезение преследу­ет их обеих в равной мере. Сестры могли зажечь свет и, отлучась на секунду из комнаты, возвратиться назад впотьмах. Могли запустить мотор в машине, проехать полквартала и обнаружить, что кончился бензин, хотя всего пару часов назад бак был почти полон. Стоило той или другой стать под душ, как вместо теплой воды шла ледяная, точно кто-то потехи ради баловался с кранами. Молоко свертывалось, выливаясь из свежей пачки. Подгорали в тостере ломти хлеба. Письма, бе­режно доставляемые почтальоном, приходили порван­ными пополам и с краями, почерневшими, как у увяд­шей розы.

Вскоре у сестер начали пропадать вещи, которыми они особенно дорожили. Салли, проснувшись однаж­ды утром, увидела, что из серебряной рамки исчезла фотография ее дочерей, которую она постоянно дер­жала на комоде. Куда-то подевались из шкатулки с дра­гоценностями бриллиантовые сережки, подаренные тетушками к свадьбе; она перерыла всю спальню, но они так и не нашлись. Запропастились неизвестно ку­да счета, которые полагалось оплатить до конца меся­ца, аккуратно сложенные стопочкой на кухонном сто­ле, хотя она была уверена, что выписала по ним чеки и заклеила все конверты.

Джиллиан, которую можно было заслуженно упрекнуть в забывчивости и беспорядочности, недо­считывалась вещей, которые даже такой, как она, по­терять практически невозможно. Любимые красные ковбойские сапожки, которые она неизменно ставила у кровати, в одно прекрасное утро как ветром сдуло, будто они решили взять и своим ходом уйти прочь. Карты таро, которые хранились у нее завязанными в атласный платок и не раз выручали ее в трудную мину­ту — особенно после второго замужества, когда ей пришлось, оставшись без гроша, сесть за карточный столик в торговом центре и предсказывать судьбу за $ 2,95 с каждого желающего, — испарились бесследно, не считая Висельника, который, в зависимости от того, как ляжет, может означать наличие либо мудрости, ли­бо эгоизма.

Точно сквозь землю проваливались у Джиллиан раз­ные мелочи, вроде пинцета и ручных часов, но не луч­ше вели себя и крупные вещи. Так, вчера, выйдя, полу­сонная, на крыльцо, она пошла садиться в «Олдсмобиль», а его и след простыл. Она опаздывала на работу и, рассудив, что машину, вероятно, угнал кто-нибудь из местных подростков, решила позвонить в полицию, как только доберется до «Гамбургеров». Но когда при­плелась туда, еле живая от боли в ногах, так как на ней были не уличные туфли, «Олдсмобиль» стоял тут как тут, прямо перед закусочной, будто здесь ее и дожидал­ся, исходя из неких собственных соображений.

Допрашивая с пристрастием Эфраима, который с утра пораньше уже стоял за рашпером, Джиллиан была на взводе, даже близка к истерике, допытываясь, не ви­дел ли он, кто поставил здесь ее машину.

— Шуточки чьи-нибудь, — предположил Эфраим. — Либо угнать угнали, а после струсили.

Ну, что значит праздновать труса, — тут Джиллиан в последнее время могла бы сама давать уроки. Каждый раз, когда бы дома, у Салли, или здесь, на работе, ни зазвонил телефон, она пугалась, что это Бен Фрай. При одной мысли о нем ее бросало в дрожь с головы до пят. Наутро после их встречи в «Дель Веккио» Бен прислал ей цветы — алые розы, но когда он позвонил, она объя­вила, что ни их, ни вообще чего бы то ни было принять от него не может.

— Не звоните мне, — сказала она ему. — Даже думать обо мне забудьте!

Что с ним такое, с этим Беном Фраем, — неужели ему не ясно, что она собой представляет? Неудачница по всем статьям! За что ни возьмется, все валится из рук, какого бы ни было происхождения — растительно­го, животного или неживого. Все при ее прикоснове­нии приходит в негодность. Открыла стенной шкаф с вещами Кайли — дверца слетела с петель. Поставила разогревать на заднюю конфорку банку рисового супа с томатом — загорелась кухонная занавеска. Вышла на внутренний дворик выкурить сигарету в спокойной об­становке — и наступила на дохлую ворону, которая, как нарочно, упала с неба прямехонько ей под ноги. Ходя­чее несчастье, а не женщина — невезучая, незадачли­вая, хуже чумы!

Когда Джиллиан решалась посмотреть на себя в зеркало, она видела то же, что и всегда, — высокие ску­лы, широко расставленные глаза, смелого очерка рот — все знакомое и, согласились бы многие, достаточно привлекательное. Но пару раз ей случалось ловить свое отражение мимоходом, невзначай — и тогда то, на что натыкался ее взгляд, ей не нравилось. Под определен­ным углом, при определенном освещении она предста­вала такой, какую должен был видеть Джимми, когда напивался вдрызг ближе к ночи и она пятилась от него, прикрывая лицо руками. Та женщина была пустым, са­монадеянным созданием, которое не давало себе труда подумать раньше, чем что-нибудь сказать. Та женщина полагала, что она в силах переделать Джимми или хотя бы, в крайнем случае, слегка его подправить. Какая ду­ра! Не удивительно, что ей не справиться с плитой и не найти, куда затерялись сапожки. Не удивительно, что она ухитрилась прикончить Джимми, когда на самом-то деле стремилась добиться от него чуть более ласко­вого обращения.

Безумием было с самого начала сидеть в кабинке «Дель Веккио» с Беном Фраем, но она была в таких расстроенных чувствах, что позволила себе засидеться до полуночи. К концу вечера они съели все до крошки, что заказала Салли, и потеряли друг от друга голову до такой степени, что даже не заметили, как уничтожили по целой пицце. Но и на том не остановились! Они по­глощали еду как заведенные, не глядя, что подцепили на вилку — лист салата или грибок, оттягивая минуту, когда надо будет встать из-за стола и расстаться.

Джиллиан до сих пор не вериться, что такие, как Бен Фрай, бывают на самом деле. Он не похож ни на кого из тех мужчин, с которыми ее сводила судьба. Во-первых, умеет слушать, когда она говорит; второе — в нем столько сердечности, что люди невольно тянутся к нему. Люди без колебаний решают, что на него можно положиться, — он приезжает в город, где никогда прежде не бывал, и у него начинают тут же спрашивать дорогу, в том числе даже местные жители. У него есть ученая степень, полученная в Беркли, и при всем том он каждую субботу выступает в детском отделении местной больницы, показывая фокусы. Появляясь там со своими шелковыми косынками, коробкой яиц и ко­лодами карт, Бен собирает вокруг себя не только детей. Ни одной сестры на этаже не дозовешься — они почти единодушны в том, что во всем штате Нью-Йорк нет неженатого мужчины красивее Бена Фрая.

В силу всего вышесказанного Джиллиан Оуэнс — далеко не первая, кому запал в душу Бен Фрай. Есть в городе женщины, которые охотятся за ним так давно, что знают наизусть весь распорядок его дня и все по­дробности его жизни; они одержимы им настолько, что, когда спросишь у них номер телефона, могут на­звать в ответ его номер, а не свой. Есть учительницы, его коллеги по школе, которые каждую пятницу при­носят ему к концу дня домашнюю снедь, запеченную в горшочке; есть свежеразведенные соседки, которые прибегают к нему вечерком с сообщением, что у них перегорели пробки и им страшно, что без его ученого вмешательства их может убить электричеством.

Любая из этих женщин отдала бы все на свете за то, чтобы Бен Фрай прислал ей розы. Любая сказала бы, что, видно, у Джиллиан не все в порядке с головой, если она отослала их обратно. Тебе повезло — вот что сказали бы ей эти женщины. Но оказалось, что не так-то все просто с этим везеньем. С первой минуты, как Бен Фрай в нее влюбился, Джиллиан знала, что нико­гда не допустит, чтобы такой изумительный человек связался с такой, как она. Учитывая, сколько она наво­ротила всякого в своей жизни, ни о какой любви для нее больше речи быть не может. Вынудить ее назваться снова женой можно разве что под дулом пулемета, приковав ее для верности цепью к церковной стене.

Придя домой из «Дель Веккио» в тот вечер, когда встретилась с Беном, она дала себе клятву, что никогда больше не выйдет замуж. Заперлась в ванной комнате, зажгла черную свечку и попыталась вспомнить слова определенных заговоров, которыми пользовались те­тушки. Когда ей это не удалось, произнесла трижды: «Незамужняя по гроб жизни», — и, кажется, подей­ствовало, ибо, что бы там ни творилось у нее внутри, она неуклонно отказывает Бену Фраю.

— Уезжайте, — говорит она ему, когда он звонит, и гонит от себя мысли о том, как он выглядит, о шерша­вом прикосновении мозолей, которые он натирает на ладонях, практикуясь почти ежедневно в завязывании узлов для своих выступлений с фокусами. — Найдите себе кого-нибудь, с кем будете счастливы.

Однако не это нужно Бену. Ему нужна она. Он зво­нит и звонит, пока не добивается того, что при каждом звонке телефона все в доме уверены, что это не кто иной, как он. Теперь, когда у Оуэнсов звонит телефон, тот, кто взял трубку, не говорит ни слова — даже хотя бы «здрасьте». Просто дышит и ждет. Дошло до того, что Бен научился различать, кто из них как дышит. Вот де­ловито вдыхает и выдыхает Салли. Вот всхрапывает норовистой лошадкой Кайли, которую этот чокнутый на том конце провода выводит из себя. Вот прерывисто и печально дышит Антония. А вот тот звук, которого он ждет постоянно, — милый, сердитый вздох, который вырывается у Джиллиан, когда она велит ему оставить ее в покое, убраться с глаз долой и устроить свою жизнь. Пусть он делает что хочет, только ей больше не звонит.

Но все же голос у нее нет-нет да и дрогнет, и Бен, когда она бросает трубку, может с уверенностью ска­зать, что она грустна и растерянна. Сознание, что она несчастлива, для него невыносимо. Сама мысль, что у нее могут быть слезы на глазах, приводит его в такое исступление, что он удваивает расстояние своей еже­дневной пробежки. Он отмеряет мили вокруг водохра­нилища так часто, что утки стали узнавать его и уже не снимаются с воды, когда он пробегает мимо. Он им зна­ком, как ранние сумерки, как кубики белого хлеба, ко­торыми их угощают. Порой он напевает на бегу «Отель разбитых сердец» и тогда понимает, что дело плохо. Одна гадалка на симпозиуме фокусников в Атланте предсказала ему в свое время, что если он полюбит, то навсегда, и он только посмеялся на это, но теперь видит, насколько верным оказалось ее пророчество.

Бен пребывает в таком смятении чувств, что начал безотчетно проделывать свои фокусы кстати и некста­ти. Полез на автозаправке доставать кредитную кар­точку — и вытащил червовую даму. Заставил исчезнуть счет за электричество, поджег розовый куст у себя на заднем дворе. Помогал старушке перейти через дорогу на Развилке — и едва не довел ее до сердечного припад­ка, вынув у нее из-за уха монету в двадцать пять цен­тов. А главное, его теперь не пускают в кафе «Сова» на северном конце Развилки, куда он обычно ходит зав­тракать, так как в последнее время он по дороге к сво­ей обычной кабинке пускал все яйца, сваренные всмятку, крутиться волчком, а со всех столиков на его пути слетали скатерти.

Ни о ком и ни о чем, кроме Джиллиан, Бен думать не в состоянии. Он пристрастился носить с собой обрывок веревки и повсюду завязывать и развязывать мудреные узлы — дурная привычка, которая возвраща­ется к нему, когда он нервничает или не может полу­чить то, что хочет. Но и веревка не помогает. Желание владеет им с такой силой, что он мысленно лежит в по­стели с Джиллиан даже в то время, когда должен тор­мозить у светофора или обсуждать с миссис Фишман, своей ближайшей соседкой, нашествие японского жучка. Желание достигло в нем такого накала, что да­же манжеты рубашек у него опалены. Оно непрерывно держит его в готовности к тому, чему, похоже, никогда не суждено свершиться.

Бен уже просто не знает, что делать, чтобы сломить упорство Джиллиан, просто не имеет представления, и он идет к Салли, готовый взмолиться о помощи. Но Салли даже дверь ему не открывает. Разговор с ним ве­дет через москитную сетку и так сухо, как будто он не сердце свое принес к ней в ладонях, а явился с пылесо­сом на продажу.

— Послушай моего совета, — говорит Салли. — За­будь ты Джиллиан. Выбрось ее из головы. Найди себе хорошую женщину и женись.

Однако в сознании Бена Фрая все решилось еще в ту минуту, когда он впервые увидел Джиллиан под ку­стами сирени. Ну, может быть, сознание — не совсем точный адрес места, испытавшего тогда потрясение, но, как бы то ни было, теперь он жаждет ее всем своим существом. И когда Салли говорит ему, чтобы он шел домой, Бен отказывается. Он садится на ступеньки крыльца, будто решил объявить сидячую забастовку, будто ему времени девать некуда. Так и сидит сиднем целый день, и в шесть вечера, когда в пожарном депо на Развилке дают гудок, он все еще не двигается с ме­ста. Джиллиан даже говорить с ним отказывается, когда приходит домой с работы. Она сегодня уже успе­ла потерять часы и любимую губную помаду. И столько раз роняла гамбургеры на пол, что, ей-же-ей, похоже, какая-то посторонняя сила переворачивает тарелки прямо у нее в руках. И вот вам, в довершение всего, — Бен Фрай, он здесь и любит ее, а ни поцеловать его, ни обнять ей нельзя, потому что она хуже чумы, и знает это; такое уж у нее везенье.

Она пулей проносится мимо него и запирается в ванной, где пускает воду, чтобы никто не слышал, как она плачет. Не стоит она такой любви! Хоть бы этого человека унесло с глаз долой! Тогда и ее, быть может, не грызло бы изнутри затаенное чувство, наличие которо­го она может отрицать до хрипоты, но которое от того не перестанет быть желанием. И все же, несмотря на свои неизменные отказы, она не может не выглянуть в окошко ванной и просто не увидеть Бена лишний раз. Вон он — сидит в наползающих сумерках, с твердой ве­рой в то, чего хочет, — с верой в нее. Если б Джиллиан разговаривала с сестрой, а точнее, если бы Салли с ней разговаривала, Джиллиан и ее потянула бы к окошку. Смотри, разве он не загляденье? Вот что сказала бы она, если бы они с Салли еще разговаривали друг с другом. Какая жалость, что я его не стою, шепнула бы она на ухо сестре.

Что до Антонии, ее словно холодной водой окаты­вает при виде мистера Фрая, сидящего у них на крыль­це, явно готового ради любви забыть и гордость, и чув­ство собственного достоинства. Ей глубоко противно наблюдать, как он выставляет напоказ свое обожание. Она даже не здоровается с ним, когда проходит мимо по дороге на работу. Вся кровь у нее стынет в жилах при этом зрелище. В последнее время Антония мало забо­тится о том, как она одета. Не расчесывает щеткой во­лосы тысячу раз на сон грядущий. Не выщипывает в ниточку брови, не принимает ванну с кунжутным мас­лом для смягчения кожи. К чему все это, когда в твоем мире нет любви? Она разбила свое зеркальце, убрала подальше открытые туфельки на шпильках. Отныне она сосредоточится на том, чтобы отрабатывать как можно больше часов в кафе-мороженом. С этим, по крайней мере, все четко и ясно: ты тратишь время и получаешь взамен зарплату. Ни пустых ожиданий, ни обманутых надежд, а это в настоящий момент как раз то, что нужно Антонии.

— Нервишки, что ли, сдают? - спрашивает Скотт Моррисон, встретясь с нею в кафе-мороженом ближе к вечеру.

Скотт приехал домой из Гарварда на летние канику­лы и доставляет в кафе шоколадный сироп и жидкое суфле, а также цветную сахарную крошку, глазурован­ную вишню и грецкий орех в ликере. Он самый спо­собный из выпускников местной школы за всю ее ис­торию и единственный, кому удалось поступить в Гар­вард. И что с того? Он уродился таким умным, что, по­ка рос, никто из сверстников не вступал с ним в разго­воры, тем более — Антония, в глазах которой он был нюней и хлюпиком.

Антония в это время занималась тем, что отчищала одну за другой черпалки для мороженого и расклады­вала их в ряд. Скотта, который вносил между тем ве­дерки с сиропом, она не удостоила даже взглядом. Она явно изменилась по сравнению с тем, какой была всег­да: была красотка и воображала, а нынче выглядит так, будто по ней прошлись катком. Когда он задает ей вполне невинный вопрос насчет нервишек, она разра­жается слезами. Прямо-таки вся изливается в горючих слезах. Только лужица от нее остается. Она сползает на пол, прислонясь спиной к морозилке. Скотт бросает свою металлическую тележку и опускается рядом с Антонией на колени.

— Почему было просто не ответить «да» или «нет»? — говорит он.

Антония шумно сморкается в свой белый передник.

— Да.

— Оно и видно, — говорит ей Скотт. — Вполне созре­ла для психушки.

— Я думала, что люблю одного человека, — объясня­ет Антония. Из глаз ее все еще текут слезы.

— Любовь, — произносит Скотт презрительно. Он с отвращением крутит головой. — Любовь стоит лишь того, к чему она сводится, и только.

Антония перестает плакать и поднимает на него глаза.

— Точно, — соглашается она.

В Гарварде Скотт был потрясен открытием, что есть, оказывается сотни, если не тысячи таких же ум­ников, как он. Столько лет все давалось ему играючи, без затраты и десятой доли его умственных способно­стей — теперь же пришлось вкалывать не за страх, а за совесть. Весь год он был так занят, доказывая в усло­виях жесткой конкуренции, на что способен, что на повседневные дела не оставалось времени, — такие ме­лочи, как завтрак или поход к парикмахеру, были забы­ты, следствием чего явились потеря веса на девять ки­лограммов и отросшие до плеч космы, которые хозяин велит ему подвязывать кожаным шнурком, чтобы не отталкивал своим видом посетителей.

Антония вглядывается в него пристальней и об­наруживает, что Скотт стал совсем другим и одновре­менно остался прежним. Снаружи, на парковке, на­парник Скотта по временной работе, у которого за двадцать лет езды с доставками по этому маршруту ни разу не было помощника с такими показателями по уровню интеллекта, нетерпеливо налегает на клаксон.

— Работа, — с сожалением говорит Скотт. — Радости мало, зато деньги платят.

Это решает дело. Когда он идет забирать свою те­лежку, Антония его провожает. Щеки у нее горят, хотя в кафе включен кондиционер.

— На той неделе увидимся, — говорит Скотт. — У вас тут сливочный сироп на исходе.

— Мог бы и пораньше заглянуть, — говорит ему Ан­тония.

Хандра хандрой, но кое-что из прежнего она не за­была, несмотря на все переживания по поводу тети Джиллиан с мистером Фраем.

— А что, мог бы, — соглашается Скотт, направляясь к автофургону с убеждением, что Антония Оуэне, как выяснилось, куда содержательнее, чем можно было предположить.

В этот вечер Антония возвращается домой с работы бегом. Она внезапно полна энергии, заряжена ею до краев. У поворота на свою улицу ее встречает благоуха­ние сирени, и ей смешно, что люди могут так глупо ре­агировать на причуды растения, которому вздумалось цвести не вовремя. Правда, те, что живут по соседству, уже привыкли к невиданным размерам этих цветов. Они больше не замечают, что в иные дни вся улица ча­сами гудит от жужжанья пчел и воздух пронизан сире­невым сладким маревом. Однако есть люди, которые являются сюда вновь и вновь. Есть женщины, которые стоят на тротуаре, и вид цветущей сирени без всякой, казалось бы, причины трогает их до слез, — у других, впрочем, есть все причины не просто плакать, а рыдать в голос, хотя, если их спросишь, они в том никогда не признаются.

По деревьям, раскачивая ветви, гуляет знойный ве­тер, на востоке полыхают зарницы. Вечер спустился жаркий и душный, как в тропиках, но Антония видит, что, несмотря на гнетущую погоду, на сирень пришли поглядеть две женщины: одна — с седой головой, дру­гая — совсем еще молоденькая. Антония, пробегая ми­мо, слышит горестное всхлипывание и торопится вой­ти в дом и запереть за собой дверь.

— Жалкое зрелище, — выносит она свой приговор, когда подходит вместе с Кайли к переднему окошку посмотреть, как убиваются две женщины, стоящие на тротуаре.

Кайли со времени памятного обеда в день ее рожде­ния стала более замкнутой. Она скучает без Гидеона, ей стоит труда выдерживать характер и не звонить ему. Настроение у нее отвратительное, но внешний вид с тех пор, пожалуй, стал еще лучше. Светлый цвет корот­ко стриженных волос уже не режет глаз. Раньше она сутулилась, скрывая, что вымахала такой дылдой; те­перь же выпрямилась в полный рост и ходит с подня­тым подбородком, отчего создается впечатление, будто взгляд ее направлен то ли в небесную синь, то ли к тре­щинам на потолке гостиной. Сейчас она щурит свои серо-зеленые глаза, чтобы лучше видеть сквозь окон­ное стекло. Эти две женщины вызывают у нее особый интерес, так как уже не первую неделю приходят каж­дый вечер постоять на тротуаре. Старшую окружает бе­лый ореол, словно лишь на нее одну падает снег. От ко­жи девушки, которая приходится ей внучкой и только что окончила колледж, отскакивают розоватые искор­ки душевного смятения. Обе они оплакивают здесь од­ного и того же человека — сына пожилой женщины и отца девушки, - который прошел весь путь от мальчи­шеских лет к возмужанию в твердой и неизменной до последней минуты уверенности, что весь мир вращает­ся только вокруг него. Женщины, стоящие на тротуа­ре, избаловали его, что одна, что другая, а потом, когда он по неосторожности погиб, катаясь на моторной лодке по проливу Лонг-Айленд, сочли, что это их вина. Теперь их неодолимо влечет сюда, к кустам сирени, так как эти цветы будят в них воспоминания об одном июньском вечере много лет назад, когда девушка была еще девочкой, нежной и нескладной, а густые черные волосы женщины еще не тронула седина.

В тот вечер на столе стоял кувшин с крюшоном, си­рень в саду у бабушки была вся в цвету, и мужчина, ко­торого обе они, на его погибель, любили с такой силой, подхватил свою дочку и пустился с нею в пляс по тра­ве. В эти минуты, под кустами сирени и ясным небом, он был воплощением всего, чем мог бы стать, не пота­кай они ему денно и нощно, надоумь его хоть раз, что­бы пошел работать, был добрее по отношению к дру­гим, думал не только о себе. Они оплакивают все, чем он не стал, — все то, чем могли бы стать они сами под­ле него, будь он с ними. Глядя на них, угадывая чутьем их боль от потери того, что они обрели на короткий миг, Кайли тоже плачет вместе с ними.

— Ой, я тебя умоляю, — говорит Антония.

После встречи со Скоттом она испытывает невольно некоторое самодовольство. Безответная любовь так на­доедает! Нужно быть дурочкой или одержимой, чтобы стоять вот так и лить слезы под иссиня-черным небом.

— Очнись! — призывает она сестру. — Это совершен­но чужие люди, - может, у них просто крыша поехала! Не обращай внимания. Опусти шторку и кончай быть ребенком.

Но именно это и случилось с Кайли. Она рассталась с детством и, став старше, обнаружила, что знает и чув­ствует слишком многое. Куда бы она ни пошла — в ма­газин ли за покупками или в городской бассейн попла­вать перед обедом, ее обступают сокровенные людские эмоции, они просачиваются наружу сквозь поры кожи, собираются в воздухе облачком и плывут у человека над головой. Только вчера Кайли обогнала на улице старушку, которая прогуливала своего дряхлого пуде­ля, изувеченного артритом и едва передвигающего но­ги. От старушки веяло таким горем — ей предстояло в конце недели отвезти своего пса в ветеринарную ле­чебницу, где его страданиям положат конец, — что Кайли была не в силах сделать больше ни шагу. Опу­стилась на край тротуара и, просидев так дотемна, до­брела до дому обессиленная и опустошенная.

Хорошо бы сбегать сейчас погонять в футбол с Гиде­оном, не принимать так близко к сердцу чужую боль! Сделаться снова двенадцатилетней, чтобы мужчины, когда проходишь по Развилке, не кричали тебе вслед из своих машин, как им хочется тебя трахнуть! Хорошо бы иметь сестру, которая ведет себя по-человечески, и тетю, которая не плачет по ночам так, что наутро впо­ру подушку выжимать...

А главное — хоть бы убрался с их заднего двора этот мужчина! Он и сейчас там, вон он, в эти минуты, когда Антония, напевая себе под нос, идет на кухню перехва­тить что-нибудь до обеда. Кайли может его разглядеть, так как из этого окошка видна не только передняя часть их двора, но и боковая. Ненастье ему нипочем, — наоборот, ему как раз по нраву потемневшее небо и ве­тер. Дождь не мешает ему нисколько. Он струится пря­мо сквозь него, и каждая капля при этом отсвечивает синим. Его начищенные ботинки едва припорошило землей. Белая рубашка накрахмалена и выглажена. Несмотря на это, присутствие его тлетворно. При каж­дом вздохе изо рта у него валится всякая гадость. Зеле­ные лягушата. Капли крови. Шоколадные конфеты в обертке из нарядной фольги, но с ядовитой начинкой, от которой идет вонь каждый раз, как он разламывает конфетку пополам. Ему стоит лишь щелкнуть пальца­ми — и все приходит в негодность. Все, что было ис­правным, портится. Ржавеют спрятанные в стенах во­допроводные трубы. Крошится в труху кафельная плитка, которой покрыты полы в подвале. Змеевик в холодильнике перекручивается, и продукты невозмож­но сохранять свежими — протухают яйца под своей скорлупой, весь сыр покрывается зеленой плесенью.

У мужчины там, в саду, нет собственного цветового окаймления, но он часто запускает руки в лиловую с багрянцем тень у себя над головой и размазывает по се­бе свечение, исходящее от сирени. Для всех, кроме Кайли, он невидим, и тем не менее в его власти выма­нивать из дому всех этих женщин. Это он поздними ночами тревожит своим шепотом их сон. «Детка», — обращается он даже к тем из них, кто уже и не чаял услышать когда-нибудь от мужчины такие слова. Он проникает в сознание к женщине и остается там до тех пор, пока она не окажется, вся в слезах, на тротуаре, жадно вдыхая аромат сирени, — однако и тогда он не намерен никуда уходить. Он далеко еще не доделал свое дело.

Кайли наблюдает за ним с самого своего дня рождения. Она понимает, что больше он никому не виден, хотя птицы чуют его присутствие и облетают кусты сирени стороной; белки тоже замирают на всем скаку, когда окажутся нечаянно слишком близко. А вот пчелы его не боятся. Их, напротив, будто влечет к нему, они так и вьются над этим местом, и всякий, кому вздумается подойти ближе, рискует быть ужаленным — возможно, даже не раз. Мужчину, который там, в саду, легче увидеть в дождливый день или поздним вечером, когда он возникает из ничего, как бывает, когда глядишь в пустое небо и вдруг, откуда ни возьмись, прямо перед глазами — звезда. Он никогда не ест, не пьет и не спит, но это не значит, что он ничего не хочет. Хочет, и с такой силой, словно, но ощущению Кайли, воздух вокруг него сотрясают разряды электричества. С не­давних пор он взял моду, когда она смотрит на него, от­вечать ей тем же. Ее от этого жуть берет. Просто мороз пробирает до костей. А он повадился делать это все ча­ще — знай таращит на нее глаза. Где бы она ни находи­лась — за кухонным окном или на дорожке, ведущей к задней двери. Может хоть целые сутки следить за ней при желании, ему ведь нет надобности моргать — ника­кой и никогда.

Кайли начала расставлять по подоконникам мисоч­ки с солью. Сыпать на порог у каждой двери розмарин. И все равно он умудряется пробраться в дом, когда все уснут. Кайли ложится позже всех, но и она не может бодрствовать вечно, хотя и сдается не без усилий. Не­редко засыпает одетая, над открытой книгой и при верхнем свете, поскольку тетя Джиллиан, которая все еще живет в той же комнате, не хочет спать в темноте, а в последнее время, спасаясь от запаха сирени, стала требовать, чтобы к тому же и окна были плотно закры­ты, даже когда жара такая, что дышать нечем.

Бывают ночи, когда всем в доме в одни и те же ми­нуты снится страшный сон. А иногда все поголовно спят так крепко, что никакими будильниками не добу­диться. В любом случае, Кайли знает: если Джиллиан плачет во сне, стало быть, неподалеку побывал он. Если, проходя по коридору внизу, зайдешь в уборную и видишь, что засорился унитаз, а спустишь воду — на­верх всплывает дохлая птица или летучая мышь, зна­чит, это его работа. В саду завелись слизняки, в погре­бе — мокрицы, а черные лодочки Джиллиан — лаковые, на высоком каблуке, купленные в Лос-Анджелесе, — облюбовали себе под жилье мыши. Глянешь в зерка­ло — и твое отражение расплывается. Пройдешь мимо окна — и начинает дребезжать стекло. Это он, мужчина в саду, повинен, если утро началось с глухого про­клятья, если кто-то больно споткнулся на ходу, если любимое платье разорвано так безнадежно, будто его нарочно изрезали ножницами или охотничьим ножом.

Но в это утро несчастливая хмарь, наползающая из сада, действует с особой силой. Мало того, что Салли обнаружила свою пропажу, бриллиантовые сережки, подаренные ей к свадьбе, в кармане пиджака у Джил­лиан, так вдобавок и Джиллиан увидела, что чек с ее зарплатой из «Гамбургеров» изорван на мелкие кусочки и рассыпан по кружевной салфетке на кофейном сто­лике.

Молчанию, которое Салли и Джиллиан хранили с обоюдного согласия после обеда в честь дня рождения Кайли, когда обе в ярости и отчаянии надолго стисну­ли губы, — этому молчанию пришел конец. Все время, покуда сестры не разговаривали друг с другом, у обеих случались приступы мигрени. Обе ходили с кислой ми­ной и опухшими глазами, и обе похудели, так как пред­почитают обходиться без завтрака, лишь бы не сталки­ваться нос к носу с утра пораньше. Но когда две сестры живут под общей крышей, долго избегать друг друга невозможно. Все равно рано или поздно не выдержат и сцепятся, что им и следовало сделать с самого начала. Чем разрешается бессильная злоба, когда уже накипе­ло, предсказать нетрудно: дети будут толкаться и дер­гать друг друга за волосы, подростки обзываются как можно обиднее, а после — в рев, ну а взрослые женщи­ны, к тому же сестры, наговорят друг другу таких же­стоких слов, что каждый слог в них жалит, как змея, — частенько, правда, когда слова уже сказаны, такая змея рада была бы свернуться в кольцо и заткнуть себе рот собственным хвостом.

— А ты, поганка, еще и на руку нечиста, — говорит Салли сестре, когда та бредет на кухню в поисках кофе.

— Ах так? — говорит Джиллиан. Она более чем гото­ва к схватке. Она держит на ладони обрывки чека и сы­плет их на пол, точно конфетти. — Значит, это мы толь­ко сверху такое совершенство, а копни глубже — пер­востатейная стерва?

— Ну всё, — говорит Салли. — Я хочу, чтобы духу твоего здесь не было! Хочу этого с первой же минуты, как ты здесь объявилась. Я тебя не звала. И не просила остаться. Ты сама хапаешь, что тебе надо, у тебя так за­ведено с колыбели!

— Да я только и мечтаю, как бы унести отсюда ноги! Секунды считаю! Только это произошло бы скорее, если б ты не рвала мои чеки!

— Слушай, — говорит Салли. — Если ты крадешь у меня серьги из-за того, что тебе не хватает на отъезд, — тогда ладно. Пусть. — Она разжимает кулак, и брилли­антовые сережки падают на кухонный стол. — Только не воображай, что я ничего не вижу!

— Господи, на кой они мне сдались? — говорит Джиллиан. — Ты что, совсем не соображаешь? Тетки их потому тебе подарили, что больше никто не станет но­сить такое уродство!

— Катись ты на хрен! — говорит Салли. Слова сры­ваются у нее с языка легко и естественно, хотя, если честно, она не помнит, чтобы хоть раз до этого вслух выругалась в стенах собственного дома.

— Это ты катись на хрен! — подхватывает Джилли­ан. — Тебе он нужнее!

В эту минуту из своей комнаты спускается Кайли. Лицо ее покрыто бледностью, стриженые волосы тор­чат дыбом. Если бы Джиллиан стала перед зеркалом, в котором видишь себя моложе, выше ростом и краси­вее, она увидела бы в нем Кайли. Когда тебе тридцать шесть и перед тобой ранним утром предстает такое, у тебя вдруг пересыхает во рту, ты чувствуешь, какая у те­бя шероховатая, увядшая кожа, сколько бы увлажняю­щего крема ты на нее ни изводила.

— Вы должны прекратить грызню.

Кайли произносит это сухо и веско — таким тоном девочки в ее возрасте обычно не разговаривают. Рань­ше ее занимали мысли о том, как забивать голы да как бы ей не расти такой долговязой; теперь она думает о жизни и смерти, о мужчинах, которых слишком опас­но бросить и позабыть.

— Это кто там вякает? — свысока бросает ей Джил­лиан, решив — пожалуй, с некоторым запозданием, — что лучше бы Кайли все-таки побыть ребенком еще немного, хотя бы годик-другой.

— Тебя это не касается, — говорит дочери Салли.

— Неужели вам не понятно? Он же счастлив, когда вы ссоритесь! Только это ему и надо!

Салли и Джиллиан мгновенно умолкают. Они тре­вожно переглядываются. Окно на кухне всю ночь оста­валось открытым, и занавеска, мокрая от вчерашнего ливня, хлопает на сквозняке.

— О ком ты говоришь? — спрашивает Салли ров­ным, спокойным голосом, как говорят с нормальным человеком, а не с таким, который, по всей видимости, просто тронулся умом.

— Я — о мужчине, который там, под сиренью, — го­ворит Кайли.

Джиллиан толкает Салли босой ногой. Ей не нра­вится то, что она слышит. Плюс к этому у Кайли стран­ное выражение лица, словно она что-то видела, а что — не скажет, и им придется вести с ней эту игру в загадки, пока они не докопаются до правды.

— Этот мужчина, который хочет, чтобы мы ссори­лись, он что, плохой человек? — спрашивает Салли.

Кайли, фыркнув, достает с полки кофейник и бу­мажный фильтр.

— Гнусный.

Это слово им объясняли в прошлой четверти, и вот теперь она впервые вводит его в свой активный сло­варь.

Джиллиан оглядывается на Салли:

— Похоже на кого-то, с кем мы знакомы.

Салли не считает даже нужным напомнить сестре, что знакома-то с ним одна она. Это она вторглась с ним в их жизнь лишь потому, что ей было некуда боль­ше деваться. Страшно подумать, в какие еще дебри мо­жет их завести неумение ее сестры разбираться в лю­дях. Кто знает, чем она делилась с Кайли за то время, пока живет с ней в одной комнате?

— Так, значит, ты рассказала ей про Джимми? — Сал­ли чувствует, что ей становится жарко; еще немного — и щеки у нее запылают, а горло перехватит от ярости. — Органически не способна держать язык за зубами!

— Большое спасибо за доверие! — Джиллиан искрен­не обижена. — Я, было бы тебе известно, ничего ей не говорила! Ни единого слова! — упрямо повторяет Джил­лиан, хотя сама в эти минуты уже ни в чем не уверена.

Как она может возмутиться в ответ на подозрения Салли, если тоже не до конца себе доверяет? А вдруг она проговорилась во сне, вдруг выболтала все и Кай­ли, лежа на соседней кровати, слышала каждое слово?

— Ты говоришь о реальном человеке? — спрашивает у дочери Салли. — Возможно, о ком-нибудь, кто болта­ется возле нашего дома?

— Не знаю, реальный он или нет. Он там, вот и все.

Салли смотрит, как ее дочь насыпает в белый бу­мажный фильтр кофе без кофеина. На минуту Кайли кажется ей чужой, взрослой женщиной, которой есть что скрывать. Серые глаза ее при хмуром свете этого утра совсем зеленые, словно у кошки, которая видит в темноте. То единственное, чего Салли желала для нее, — обыкновенная хорошая жизнь, такая, как у всех, — рассыпалось в прах. Кайли можно назвать ка­кой угодно, но только не обыкновенной. И никуда от этого не уйти. Она не такая, как другие.

— Скажи мне, сейчас он тебе виден? — говорит Салли.

Кайли оборачивается. К сожалению, она узнает в голосе матери нотки, которых нельзя ослушаться, и, превозмогая страх, идет к окну. Салли и Джиллиан то­же подходят и становятся рядом. Они видят свое отра­жение в стекле, видят влажный газон. А дальше — си­рень, такую высокую и роскошную, что и вообразить невозможно.

— Вон там, под сиренью. — Кайли чувствует, как по рукам и ногам и по всему телу катятся вверх шарики страха. — Где трава зеленее всего. Там он и есть.

То самое место. Точно.

Джиллиан подходит сзади вплотную к Кайли, щу­рит глаза, но ничего не может разглядеть, кроме густой тени под кустами.

— А есть кто-нибудь еще, кому он виден?

— Птицы, например. — Кайли смаргивает с ресниц слезы. Чего бы она не отдала, чтоб, выглянув в окно, увидеть, что его нет! — И пчелы.

У Джиллиан вся кровь отливает от лица, побелели даже губы. Это ей надо бы понести наказание. Она его заслужила, а не Кайли. Это ее должен бы преследовать

Джимми, это ей полагалось бы, закрыв глаза, видеть каждый раз его лицо.

— Вот гадство! — подытоживает она, не обращаясь ни к кому конкретно.

— Он кто, твой хахаль? — спрашивает Кайли тетку.

— Был когда-то, — говорит Джиллиан. — Хотя ве­рится с трудом.

— Он из-за этого нас так ненавидит?

— Девочка, он просто ненавидит, — говорит Джил­лиан. — Ему не важно кого — нас, не нас. Мне бы усвоить это, когда он был еще жив!

— А уж теперь он не уйдет.

Это, во всяком случае, Кайли понимает. Даже три­надцатилетняя девочка сообразит, что тень или дух мужчины отражает то самое, чем он был и что творил на своем веку. Много злобы скопилось там, под сире­нью! Много там затаилось мстительности!

Джиллиан кивает головой:

— Да, не уйдет.

— Можно подумать, вы рассуждаете о чем-то, что существует на самом деле, — говорит Салли. — Но это же не так! Такого быть не может! Никого там нет.

Кайли поворачивает голову к окну. Ей очень хочет­ся, чтобы мать оказалась права. Каким было бы облег­чением посмотреть и увидеть лишь травку и деревья, но это не все, что есть там, во дворе.

— Он сидит и закуривает сигарету. Вот бросил горя­щую спичку на траву.

Голос у Кайли, того и гляди, сорвется, в глазах сто­ят слезы. Салли холодеет и затихает. Да, ее дочь каким-то образом вступила в контакт с Джимми, это ясно. У Салли изредка тоже бывало ощущение, будто во дво­ре что-то такое есть, но она лишь отмахивалась, уловив краем глаза очертания неясной фигуры, отказывалась замечать озноб, охватывающий ее, когда она выходит поливать огурцы. Пустое, говорила она себе. Тень на­бежавшая, дуновение ветра — просто-напросто покой­ник, от которого никому никакого вреда.

Сейчас, пристально глядя из окна на задний двор, Салли невольно до крови прикусывает губу, но не обра­щает на это внимания. Из травы поднимается вверх струйка дыма, едко пахнет горелым, словно кто-то и впрямь швырнул спичку на мокрый газон. А захотел бы, чего доброго, мог бы и дом спалить! Мог бы пол­ностью захватить весь задний двор, запугать их до та­кой степени, что им останется лишь стоять у окна и хлопать глазами. Газон и так уже весь зарос сорняками, столько времени стоит некошеный. Но все равно в июле здесь появляются светлячки. Сюда слетаются ма­линовки искать червяков после грозы. В этом саду под­растали ее девочки, и будь она не она, если позволит Джимми вытеснить ее отсюда, тем более что он и при жизни-то не стоил ломаного гроша! Не сидеть ему у нее во дворе, не угрожать благополучию ее дочерей!

— Хорошо, не волнуйся, — говорит она Кайли. — Мы это уладим.

Она идет к задней двери, открывает ее и кивком указывает Джиллиан на выход.

— Ты это мне?

Джиллиан пытается вытащить из пачки сигарету; руки у нее трясутся, как хвост у трясогузки. Ни в какой двор она выходить не намерена.

— А ну! — говорит Салли с властной силой, которая приходит к ней откуда-то в таких случаях, в самые страшные минуты, когда вокруг царят смятение и ра­стерянность и у Джиллиан неизменно первое побужде­ние — сбежать куда-нибудь без оглядки и не разбирая дороги.

Они выходят вдвоем, держась так близко, что каж­дой слышно, как у другой стучит сердце. Всю ночь лил дождь, и теперь парной воздух движется розовато-ли­ловыми волнами. Птицы не поют: утро выдалось слишком пасмурное. Зато сонную окрестность оглаша­ют своим гортанным переливчатым концертом лягуш­ки, которых с ручья за школой нагнала сюда сырость. Лягушки обожают «сникерсы», которые иногда пере­падают им от ребят постарше во время большой пере­мены. В поисках сладкого они и разбрелись во все сто­роны, шлепают по газонам, прыгают по лужам, что со­брались после дождя в сточных канавах. Всего лишь полчаса тому назад парнишка, который развозит газе­ты, весело переехал на своем велосипеде одну из самых крупных представительниц лягушачьего племени и оглянуться не успел, как прямиком врезался в дерево, покорежил переднее колесо и заработал себе два пере­лома на левой щиколотке, обеспечив таким образом на сегодня отсутствие газет во многих домах.

Одна из лягушек на полпути через газон выбралась на дорожку, ведущую к кустам сирени. Сестрам становится зябко за порогом дома, как бывало в зимние дни, когда, завернувшись в старое ватное одеяло, они наблюдали в гостиной у тетушек, как между оконными рамами нара­стает ледок. От одного взгляда на живую изгородь из си­рени у Салли сам собой понижается до шепота голос.

— Еще выше выросла со вчерашнего дня. Это он го­нит ее в рост! Не знаю, назло нам или просто из вред­ности, но результат налицо.

— Будь ты проклят, Джимми, — шепчет Джиллиан.

— Никогда не высказывайся дурно в адрес покойни­ка, — останавливает ее Салли. — К тому же разве не мы сами упрятали его сюда? Этот кусок дерьма?

У Джиллиан першит в горле, до того оно пересохло.

— Ты считаешь, его надо вырыть обратно?

— Блестящая мысль, — говорит Салли. — Гениально! И что после этого с ним делать? — Более чем вероятно, что они упустили из виду миллион деталей. Дали ему миллион возможностей притянуть их к ответу. — Что, если сюда явятся его искать?

— Не явятся. От таких, как Джимми, люди предпо­читают держаться подальше. Никто не хватится, нико­му он даром не нужен. Уж поверь мне. На этот счет мы можем быть спокойны.

— Ты-то вот искала такого, — напоминает ей Сал­ли. — И нашла.

В соседнем дворе женщина развешивает сушиться на веревке белые простыни, синие джинсы. Дождя больше не будет — так сказали по радио. На всю неде­лю, до конца июля, обещана ясная, солнечная погода.

— Я получила то, чего, как полагала, была достой­на, — говорит Джиллиан.

Это такое мудрое и верное заявление, что Салли просто не верится, как оно могло вылететь из Джиллиановых беспечных уст. Обе сестры подвергли себя за это время жесткой оценке и продолжают делать это, словно ни в чем не переменились с тех пор, когда две невзрачные девчушки стояли в аэропорту, дожидаясь, пока кто-нибудь их востребует.

— Можешь не беспокоиться из-за Джимми, — гово­рит Салли своей сестре.

Джиллиан только рада была бы поверить, дорого за­платила бы за это, будь у нее чем платить, но в ответ она с сомнением качает головой.

— Считай, что его уже нет, — уверяет ее Салли. — По­годи, вот увидишь.

Лягушка там, посреди газона, подобралась ближе. Ее можно, не покривив душой, назвать вполне симпа­тичной — гладкая, влажная кожица, зеленые глаза. Уме­ет терпеливо ждать, чего не скажешь о большинстве дву­ногих. Сегодня Салли возьмет пример с этой лягушки: вооружится и оградит себя терпением. Примется за по­вседневные хлопоты — пылесосить, менять постельное белье — на самом же деле, занимаясь всем этим, ждать, чтобы Джиллиан, Кайли и Антония ушли из дому.

Оставшись наконец одна, Салли сразу же направля­ется на задний двор. Лягушка все еще там — тоже жда­ла, за компанию с Салли. Она забивается поглубже в траву, а Салли тем временем идет в гараж и застает ее на прежнем месте, когда возвращается с садовыми нож­ницами и со стремянкой, которой обычно пользуется, когда нужно сменить лампочку или снять что-нибудь с верхней полки в кладовой.

Садовые ножницы остались в доме от прежнего хозяина, они старые и ржавые, но сегодня они еще, бе­зусловно, ей послужат. На дворе между тем уже стано­вится жарко и душно, над подсыхающими лужами курятся испарения. Салли готова к тому, что ей поме­шают. Ей не приходилось до сих пор иметь дело с приз­раками, которым нет успокоения, но она полагает, им свойственно, скорее всего, из последних сил цепляться за подлинную реальность. Она не удивится, если Джимми высунется из травы и ухватит ее за лодыжку, ей не покажется странным, если она отхватит себе ножницами кончик пальца или свалится со стремянки. Странным кажется как раз то, как споро и легко подви­гается у нее работа. Впрочем, мужчину типа Джимми такая погода, как сегодня, будет вряд ли располагать к активности. Он предпочтет включенный кондиционер и упаковку свежего пива. Предпочтет подождать, пока настанет вечер. Если женщине приспичило трудиться на солнцепеке — пусть, он не станет вмешиваться, а лучше растянется на спине где-нибудь в тенечке, когда она еще и стремянку не успеет поставить.

Но Салли привыкла к тяжелой работе, особенно в глухую зимнюю пору, когда она ставит будильник на пять утра и поднимается ни свет ни заря, чтобы до то­го, как уйти с девочками из дому, ей хватило времени расчистить от снега дорожки и хотя бы раз загрузить грязным бельем стиральную машину. Она считала, что ей повезло, когда нашла себе работу в школе, где могла больше бывать со своими детьми. Теперь она может оценить, как умно тогда поступила. Лето всегда при­надлежит ей, и это незыблемо. Вот почему ей нет необходимости торопиться, сводя кусты сирени. Если надо, может потратить на это хоть целый день — глав­ное, что еще до наступления темноты этой сирени здесь не будет.

Останутся на краю двора одни лишь редкие пеньки, темные и корявые, ни на что не годные, — разве что под каким-нибудь притулится лягушка. Воздух будет не­движен и тих — комар зазвенит, и то услышишь; в по­следний раз за день подаст голос пересмешник, и все стихнет окончательно. Спустится ночь, и на улице, ак­куратно связанные веревкой, будут лежать охапки сучьев и цветущих веток, дожидаясь утра, когда их под­берет пикап мусорщика. Женщины, которых неудер­жимо влечет к сирени, придут и увидят, что кусты сведены под корень, роскошные цветы обратились в мусор, разбросанный вдоль тротуара и сточной кана­вы. Обнимутся они тогда и воздадут хвалу простым, понятным вещам и наконец-то вздохнут свободно.

Двести лет тому назад в народе верили, что жаркий и душный июль предвещает холодную, суровую зиму. Примечали, отбросит ли тень лесной сурок, впервые выйдя из норы, — тогда это к ненастной погоде. Широ­кое применение как средство против ревматизма име­ла кожа угря. Кошек никогда не держали в доме, по­скольку кошка способна всасывать в себя дыхание младенца, от чего бедному дитяти недолго задохнуться в колыбели. В народе верили, что всему есть своя при­чина и каждую причину можно без труда установить. А если нельзя, значит, в этом замешана нечистая сила. С нечистым легко вступали в переговоры, — больше то­го, были люди, которые заключали с ним сделки по всей форме. Такое всякий раз рано или поздно всплы­вало наружу — человека выдавали либо его собствен­ные злоключения, либо ужасная судьба его близких.

Когда у супружеской пары долго не было детей, муж клал жене под подушку жемчужину; если же и это не помогало, о женщине шли пересуды, строились пред­положения об истинной, скрытой сущности ее натуры. Если на грядках у хозяйки всю клубнику сожрала ухо­вертка, то в городскую ратушу призывали проводить допрос старуху с дальнего конца улицы, косую и по большей части мертвецки пьяную. И даже после того, как хозяйка на допросе доказывала, что не повинна ни в каком злодеянии — если ей удавалось невредимой пройти сквозь воду или же выяснялось, что потраве подвергся урожай клубники по всей стране, — это все равно не означало, что такую женщину станут в городе любить и жаловать и хоть кто-нибудь поверит, что она так-таки ни в чем не виновата.

Вот каково было по преимуществу общее умона­строение, когда в Массачусетс впервые явилась Мария Оуэнс, с одной-единственной котомкой за плечами, маленькой дочкой на руках и узелком алмазов, заши­тым в корсаж ее юбки. Мария была молода и красива, но одета во все черное и одинока, без мужа. Несмотря на это, ей хватило денег нанять двенадцать плотников строить дом на улице Магнолий, а также — уверенности в себе и в том, что ей надо, чтобы указывать строите­лям, какой породы дерево пустить на каминную полку в столовой и сколько требуется окон для наилучшего вида из дома на задний двор. У людей зародились подо­зрения, и неудивительно. Ребеночек у Марии Оуэнс никогда не плакал, даже если его укусит паук или ужа­лит пчела. На огороде у Марии не заводились ни ухо­вертки, ни мыши. Когда на город налетел ураган, не было на улице Магнолий такого дома, что не пострадал бы, за исключением того, который строили двенадцать плотников, — тут ни единого ставня не снесло с окна, и даже белье, забытое на веревке, все осталось целехонь­ко, хоть бы один чулок запропастился куда-нибудь!

Когда Марии Оуэнс приходила охота заговорить с вами, она глядела вам прямо в глаза, даже если вы стар­ше ее или выше по положению. Известно было, что она поступает, как ей заблагорассудится, не давая себе труда задуматься о возможных последствиях. В нее влюблялись мужчины, которым вовсе не полагалось бы это делать, убежденные, что она является к ним сре­ди ночи и разжигает в них плотские вожделения. Жен­щины обнаруживали, что их тянет излить ей душу, си­дя в тени у нее на крылечке, под которым растет глици­ния и уже оплела выкрашенные в черный цвет перила.

Мария Оуэнс ни с кем особо не считалась — только с собой и своей дочкой, да еще с одним мужчиной из Ньюберипорта, о существовании которого никто из ее соседей знать не знал, хотя у себя в городе он был чело­век известный и вполне уважаемый. Три раза в месяц Мария, укутав потеплее спящего ребенка, надевала дол­гополое шерстяное пальто и пускалась в путь по полям, мимо фруктовых садов и прудов, где плескались гуси.

Подгоняемая желанием, она шла быстрым шагом, какая бы ни стояла погода. Кому-то чудилось в иные вечера, будто они видят, как она бежит, не касаясь земли, — только полы отлетают на ветру. Гололедица, снег ли на дворе, стоят ли яблони все в белом цвету — не угадаешь, когда Марии вздумается зашагать по полям! Бывало, пройдет прямо мимо дома, а людям и невдомек, лишь послышится что-то снаружи — там, где растет малин­ник, где дремлют усталые лошади, — и обдаст горячей волной желания женщину в ночной рубашке и мужчину, отупевшего от тяжелой работы и будничной скуки. Ког­да же Марию видели в самом деле, при свете дня, на улице или в лавке, то разглядывали не стесняясь, и то, что представало им наяву — красивое лицо, серые спо­койные глаза, черное пальто, аромат каких-то неведо­мых в городе цветов, — не вызывало у них доверия.

А потом в один прекрасный день некий фермер на своем кукурузном поле ранил в крыло ворону, которая не первый месяц нахально таскала у него что ни попадя. И когда на другое же утро Мария Оуэнс появилась с подвязанной, забинтованной белым бинтом рукой, люди уже не сомневались, что им известна причина. Нет, когда она заходила к ним в лавку купить кофе, па­токи или чаю, с нею обращались вежливо, но, стоило ей отвернуться, складывали знак лисицы, растопырив мизинец и указательный палец, поскольку, как извест­но, этим жестом прогоняют колдовство. Люди зорко следили, не пронесется ли что-нибудь странное по вечернему небу, вывешивали над дверью подкову, на­дежно прибив ее тремя гвоздями, а кое-кто, стараясь оградить своих близких от злых чар, держал на кухне и в гостиной пучки омелы.

Каждой женщине в семействе Оуэнс после Марии доставались те же ясные серые глаза и сознание того, что настоящей защиты от зла не существует. Никакой вороной, что спит и видит, как бы причинить ущерб фермеру и его посадкам, Мария не была. Раны ей нане­сла любовь. Мужчина, который был отцом ее ребенка и за которым она, откровенно говоря, и последовала в Массачусетс, решил, что с него хватит. Страсть его — во всяком случае, к Марии — поостыла, а чтобы Мария ве­ла себя тихо и не возникала у него на пути, он передал ей через третьи руки солидную сумму денег. Мария отказы­валась верить, что он способен обойтись с ней подоб­ным образом, а между тем он три раза кряду не явился на свидание, и больше ждать ей сделалось невмоготу. Она пришла в Ньюберипорт к его дому, что было ей строго-настрого запрещено, и колотила в дверь так, что поранила себе руку и сломала правую кисть. Любимый ею мужчина не отвечал на ее зов, а крикнул вместо это­го, чтобы она шла прочь, таким чужим, далеким голо­сом, что всякий, услышав, подумал бы, что эти двое ед­ва знакомы. Но Мария не уходила, она дубасила в дверь, не замечая, что разбила себе в кровь костяшки, а на тыльной стороне ладоней выступили красные следы.

Кончилось тем, что мужчина, которого любила Ма­рия, послал открыть дверь свою жену, и, когда Мария увидела эту неказистую женщину в ночной рубашке из бумазеи, она повернулась и кинулась бежать домой при лунном свете, как быстроногая лань, и даже бы­стрей, — бежать, врываясь к людям в сны. Наутро го­рожане в большинстве своем просыпались, тяжело пе­реводя дух и с дрожью в натруженных ногах, такие усталые, словно ни разу за всю ночь не сомкнули глаз. Мария же и не догадывалась, как покалечила себя, по­ка не попробовала шевельнуть правой рукой и не смогла, а тогда подумала, что так ей и надо. С тех пор она предпочитала держать свои руки при себе.

Конечно, зла по возможности все-таки следует из­бегать, и, когда речь шла о том, действовать или поло­житься на судьбу, Мария неизменно проявляла благо­разумие. Фруктовые деревья сажала в темное время су­ток, при луне, а некоторые из стойких многолетников, выхоженных ею, и поныне благополучно произраста­ют на грядках у тетушек — лук, например, до сих пор родится такой ядреный и жгучий, что понимаешь, по­чему он слыл когда-то первейшим средством от со­бачьих укусов и зубной боли. Мария всегда следила за тем, чтобы носить на себе что-нибудь голубое — даже когда состарилась и уже не вставала с постели. Шаль у нее на плечах была райской голубизны, и, когда она вы­ходила посидеть на крыльце в кресле-качалке, трудно было различить, где кончается она и начинается небо.

До самого последнего дня носила Мария и кольцо с сапфиром, подаренное любимым человеком, чтобы оно напоминало ей, что в жизни важно, а что — нет. Очень долгое время после того, как ее не стало, люди продолжали уверять, будто глухою ночью, когда воздух свеж и безветрен, видят в поле голубую, как лед, фигу­ру. Божились, что она движется мимо фруктовых садов в северном направлении, и, если стать на колено под старой яблоней и затаиться не шевелясь, она заденет тебя, проходя мимо, краем платья и с того дня тебе во всех делах будет сопутствовать удача, и твоим детям то­же, а после них — их детям.

На небольшом портрете, присланном тетушками в специальном упаковочном ящике ко дню рождения Кайли и полученном с двухнедельным опозданием, на Марии — ее любимое голубое платье, темные волосы зачесаны назад и перевязаны голубой атласной лентой. Портрет, писанный маслом, сто девяносто два года про­висел на лестничной площадке в доме Оуэнсов, в самом темном углу, между портьерами из узорчатой камки. Джиллиан и Салли тысячу раз проходили мимо, подни­маясь к себе ложиться спать, и не обращали на него внимания. Здесь, на площадке, во время летних кани­кул Антония и Кайли играли в пачиси, даже не замечая, что на стене есть что-либо, помимо пыли и паутины.

Теперь его замечают. Мария Оуэнс висит у Кайли над кроватью. На полотне она как живая, — сразу вид­но, что к тому времени, как портрет был закончен, ху­дожник влюбился в оригинал. В поздний час, когда во­круг все стихает, посмотришь — и прямо-таки видишь, как, поднимаясь и опускаясь, дышит ее грудь. Если призраку взбрело бы в голову забраться в дом через ок­но или просочиться сквозь штукатурку, ему бы стоило сперва призадуматься, как его встретит Мария. С од­ного взгляда на нее всякому становилось ясно, что та­кая ни перед кем не дрогнет, не посчитается ни с чьим мнением, кроме своего. Она твердо верила, что соб­ственный горький опыт не просто лучшее, но един­ственное, что может научить уму-разуму, и потому на­стояла, чтобы художник, среди прочего, не преминул изобразить шишку, которая так до конца и не рассоса­лась у нее на правой руке.

В тот день, когда доставили картину, Джиллиан пришла с работы, неся с собою запахи сахара и жаре­ной картошки. С тех пор как Салли свела напрочь ку­сты сирени, жизнь с каждым днем становилась все луч­ше, яснее синело небо, вкуснее казалось свежее масло на столе, стало возможным спать спокойно всю ночь, не боясь ни страшных снов, ни темноты. Джиллиан мурлыкала себе под нос, вытирая прилавки в «Гамбур­герах». Насвистывала по дороге на почту или в банк. Но когда, поднявшись наверх, она открыла дверь в комнату Кайли и очутилась лицом к лицу с Марией, у нее вырвался вопль, который распугал всех воробьев на соседнем дворе, а местные собаки отозвались на не­го воем.

— Хорошенький сюрприз! — сказала она Кайли.

Джиллиан подошла поближе, насколько хватило смелости. У нее руки чесались немедленно завесить портрет Марии Оуэнс полотенцем или же заменить его чем-нибудь веселеньким и обыкновенным: яркой картинкой, на которой щенята перетягивают друг у друга веревку или детки за чайным столом угощают пирожными плюшевых мишек. Кому это надо — видеть прямо на стене собственное прошлое? Кому нужно то, что находилось когда-то в доме тетушек, на темной лестничной площадке, между ветхими портьерами?

— Неподходящая вещь для спальни, — объявила Джиллиан племяннице. — Жуть наводит. Снимаем ее!

— Мария не наводит жуть, — сказала Кайли. Волосы у Кайли отросли, и у корней уже виднелась темная полоса. Это, казалось бы, должно было выглядеть странно и неряшливо, однако на самом деле только прибавило ей привлекательности. Мало того, у нее появилось сходство с Марией; увидев рядом, их легко было бы принять за близнецов. — Мне она нравится, — сказала своей тетке Кайли, и на том, поскольку это была как-никак ее спальня, разговор был окончен.

Джиллиан сетовала, что не заснет, если Мария Оуэнс будет висеть у нее над головой, что ее будут мучить кошмары и даже бить лихорадка, однако все обернулось иначе. Она совершенно перестала думать о Джимми и не тревожится больше, что кто-нибудь явится его искать: если бы он остался кому-то должен или на чем-то надул кого-нибудь, обиженные побывали бы здесь давным-давно, стребовали бы с нее то, что им причитается, и убрались восвояси. И спится Джиллиан только спокойнее с тех пор, как на стене висит портрет Марии. Каждое утро она просыпается с улыбкой на лице. Уже не так боится выйти на задний двор, хотя случается, и подтащит Кайли к окошку, чтобы лишний раз проверить, не вернулся ли снова Джимми. Кайли неизменно уверяет, что ей нет причин волноваться. Все чисто в зеленом саду. Кусты сирени срезаны под самый корень; пройдут годы, покуда они снова вырастут. Бывает изредка, что на газон ляжет чья-то тень, но это, видимо, от лягушки, которая обосновалась на жительство между корнями. И потом, если б это был Джимми, они бы знали, разве нет? Почуяли бы опасность и угрозу.

— Нет там никого, — успокаивает ее Кайли. — Он исчез.

Пожалуй, так оно и есть, — во всяком случае, Джиллиан больше не плачет, даже во сне, и синяки, которые остались от него у нее на руках, пропали; кроме того, она стала встречаться с Беном Фраем.

Решение попытать все-таки счастья с Беном Фраем пришло внезапно, когда она возвращалась с работы на «Олдсмобиле», который раньше принадлежал Джимми и в котором до сих пор где-то под сиденьями гремят, перекатываясь, банки из-под пива. Бен все еще звонил ей по нескольку раз в день, но это не могло продолжаться вечно, хотя он и обладал поразительным терпением. Так, еще мальчиком, он восемь месяцев упражнялся, пока не научился освобождаться от металлических наручников. Снова и снова обжигал себе нёбо, пока не овладел искусством тушить во рту спичку, и потом неделями сидел на одной пахте да жидком пудинге. Месяцы, даже годы тратил на то, чтобы понять и освоить фокус, который на сцене занимает считанные секунды. К любви, однако, не применимы ни упражнения, ни подготовка, тут — как судьба распорядится. Будешь тянуть — есть риск, что упустишь, так и не попробовав. Наступит момент, и Бен откажется от дальнейших попыток. Выйдет из дому с книгой под мышкой, чтобы коротать время за чтением, когда будет ждать ее, сидя на крыльце, и вдруг подумает по дороге: «Баста!» — вот так, ни с того ни с сего. Джиллиан стоило лишь закрыть глаза, чтобы представить себе, как на лице его проступает сомнение. «Сегодня не пойду!» — решит он и повернет назад, и очень может быть, что больше не придет.

От размышлений о том, что будет, когда Бен откажется наконец от попыток ее добиваться, Джиллиан становилось физически тошно. Без него, без его телефонных звонков, его упорной веры мир терял для нее всякий интерес. И потом, от кого она, в сущности, оберегала его? Легкомысленной девицы, которая походя разбивала сердца и ни о чем не помышляла, лишь бы весело провести время, больше не существовало. Об этом позаботился Джимми. Та девица осталась так далеко позади, что Джиллиан уже с трудом понимала, как могла думать раньше, что кого-то любит и что давали ей все эти бесконечные мужчины, если они даже понятия не имели, что она вообще собой представляет.

В тот день, когда небо было белесо-голубое и пивные банки гремели, перекатываясь, каждый раз, как нажмешь на тормоза, Джиллиан развернулась в неположенном месте и, не дожидаясь, пока ее покинет решимость, поехала к дому Бена Фрая. Она, слава богу, взрослый человек, уговаривала она себя, и сумеет надлежащим образом обставить встречу с другим взрослым человеком. Зачем куда-то убегать или кого-то защищать в ущерб себе, когда можно просто двигаться не спеша, шаг за шагом, в том направлении, какое она для себя изберет. И тем не менее, когда Бен вышел открыть дверь, ей чуть было не сделалось дурно. Она готовилась сказать ему, что ни о каких обязательствах или серьезных отношениях пока нет речи — она далеко не уверена, что у них дойдет до поцелуев и уж тем более до постели, но ничего этого ей сказать не удалось, так как, когда она вошла в переднюю, Бен не стал терять даром время.

Он достаточно долго проявлял терпение, он отбыл свой срок от звонка до звонка и теперь не намерен был созерцать, как то, что ему нужно, проходит мимо. Джиллиан не успела открыть рот, чтобы сообщить ему, что у нее еще ничего не решено, а он уже стал ее целовать. От этих поцелуев она ощутила то, чего чувствовать совсем не собиралась, — во всяком случае, до поры до времени. Бен прижал ее к стене, рука его скользнула к ней под блузку, и все решилось само собой. Ни «перестань», ни «погоди» не выговорилось — она невольно возвращала ему поцелуи и ни о чем уже думать не могла. Бен просто сводил ее с ума, но и испытывал ее тоже — всякий раз, когда она уже не помнила себя, он останавливался посмотреть, как она поведет себя, чего она хочет. А она чувствовала, что еще немного, и, если он не поведет ее в спальню, она сама взмолится об этом. Кончится тем, что сама первая скажет: «Иди ко мне!», как говорила когда-то Джимми, но только неискренне говорила. Ему — неискренне. Не может женщина по-настоящему хотеть близости, когда она запугана. До того, что вздохнуть боится, что от страха боится даже попросить: «Не надо так. Так мне больно».

Она говорила Джимми грязные слова, зная, что это его заводит. Если он пил весь вечер и ни на что после этого не был способен, он набрасывался на нее с побоями, причем так неожиданно, что она порой не могла удержаться на ногах. Все вроде бы шло нормально, а потом в один миг сам воздух вокруг него оказывался заряжен тем бешенством, что накопилось в нем. Когда такое случалось, то либо он принимался избивать ее, либо ей приходилось говорить, как страстно она его желает. Джиллиан говорила, что рада была бы отдаваться ему хоть до утра, что от страсти к нему готова на все и в его власти потребовать от нее, чего он хочет, — по крайней мере, таким образом он находил разрядку душившей его злобе. Разве он не имеет права злиться и вытворять все, что пожелает? Раз она дрянь, ее нужно наказать, а уж как наказать — это знает он один, он это умеет!

Слова и насилие — вот что неизменно распаляло в Джимми похоть, и Джиллиан пускала в ход слова без промедления. Ей хватало умения как можно быстрее приводить его в готовность, нести похабщину, ласкать его, стоя на коленях, раньше, чем им овладеет ярость. Тогда он производил с нею положенные телодвижения, но делал это нехорошо, думая только о себе, и с удовольствием наблюдал, как она плачет. Когда она плакала, он знал, что одержал победу, — почему-то для него это было важно. Знать бы ему, что победа была одержана им еще с самого начала, когда Джиллиан в первый раз увидела его, когда впервые взглянула ему в глаза!

Едва лишь с сексом было покончено, Джимми вновь становился как шелковый, и этим почти что окупалось все остальное. Когда он чувствовал себя нормально и ничего не должен был доказывать, он становился снова тем, кто так ее покорил, кто мог любую женщину убедить в чем угодно. А чем ты занималась в темноте — это при желании нетрудно забыть. Джиллиан знала, что другие женщины считают ее счастливицей, и была с ними согласна. У нее произошло смешение понятий, вот в чем дело. Она примирилась с мыслью, что любовь и должна быть такой, и в известном смысле была права, потому что с Джимми любовь другой быть не могла.

Джиллиан слишком привыкла к тому, что для начала кто-то силком поставит тебя на колени и, влепив тебе затрещину, велит ублажать его со всем усердием, — ей казалось удивительным, что Бен может столько времени просто стоять и целоваться. Поцелуи туманили ей сознание, напоминали, какие чувства она способна испытывать и как бывает, когда хочешь кого-то так же сильно, как хотят тебя. Бен был не похож на Джимми, как не похожи небо и земля. Доводить женщину до слез, как это делал Джимми, а после заговаривать ей зубы — все это было Бену совершенно ни к чему, и ни в чьем содействии он, в отличие от Джимми, не нуждался. К тому времени, как он стянул с Джиллиан трусики, ее уже ноги не держали. Какая там спальня, — все нужно было ей здесь и сейчас! Всякие рассуждения о том, возможны ли для нее какие-либо отношения с Беном Фраем, отпали за ненадобностью — отношения уже состоялись, она уже вступила в них и не собиралась отступать назад!

Прямо там, в прихожей, они не отрывались друг от друга, пока хватило сил, а после кое-как добрались до кровати и на долгие часы провалились в мертвецкий сон, словно кто-то опоил их дурманом. Засыпая, Джиллиан явственно расслышала, как Бен произнес слово «судьба» — так, будто они были предназначены друг другу изначально и все, что ни делали в жизни, лишь подводило их к этой минуте. С мыслью об этом ты можешь заснуть, ни о чем не сожалея. Можешь расставить по местам все, что досталось тебе в жизни напрасного и горького, и, несмотря на это, поверить, что к тебе наконец пришло то самое, чего ты всегда хотела. Что после всех ошибок и неудач ты, оказывается, вышла победительницей!

Когда Джиллиан проснулась, наступил уже вечер и в комнате было темно, только в ногах постели маячило что-то похожее на белое облачко. Джиллиан подумалось, не снится ли это ей, — возможно, это она отделилась во сне от собственного тела и парит в воздухе над собой, над кроватью, где лежит рядом с Беном Фраем. Но когда она ущипнула себя, было больно. Значит, с ней все в порядке и это явь. Она провела рукой по спине Бена, проверяя, присутствует ли и он наяву. Правду сказать, присутствие его оказалось столь ощутимым, что все в ней всколыхнулось вновь: его мускулы, его кожа, жар, исходящий от его спящего тела, опять пробудили в ней желание, и она почувствовала себя дурочкой, глупой школьницей, которой не хватает разума остановиться и подумать о последствиях.

Джиллиан села, завернувшись в белую простыню; оказалось, что белое облачко в ногах постели — не что иное, как ручной кролик Бена Фрая по кличке Чувак, который немедленно прыгнул к ней на колени. Всего лишь несколько недель тому назад Джиллиан, зажав руками уши, стояла в пустыне Сонора, покуда Джимми с двумя приятелями охотился на луговых собачек или, проще сказать, сурков. Они настреляли тринадцать штук, и Джиллиан тогда подумала, что это скверная примета. Она стояла бледная, дрожа, и даже не пыталась скрыть, как ее воротит от их занятия. На ее счастье, Джимми, трофей которого составил восемь зверьков, считая двух детенышей, был в прекрасном настроении — подошел и обнял ее. Когда он так на нее глядел, понятно становилось, что привлекло ее к нему в первый раз и привлекало до сих пор. Он умел создать такое впечатление, будто ты для него одна-единственная во всей вселенной: хоть бомба рядом разорвись, хоть молния ударь — ничто его не заставит оторвать от тебя глаза!

— Хороший грызун — это мертвый грызун, — сказал ей Джимми. От него пахло сигаретами и жарой, и сам он при этом был живехонек. — Уж поверь мне. Увидишь грызуна — бей наповал.

Можно представить себе, как высмеял бы ее Джимми, застав сидящей на кровати с грызуном! Джиллиан спихнула кролика с колен, встала и побрела на кухню налить себе стакан воды. Мысли у нее путались, ясность в голове отсутствовала. Непонятно было, что она делает в доме Бена Фрая, хотя сам дом оказался на редкость уютным: добротная старая мебель, полки, уставленные книгами. Мужчины, с которыми Джиллиан до сих пор сводила судьба, большей частью старались держаться подальше от кухни; иные из них, похоже, даже не подозревали, что у них в доме имеется подобного рода помещение, оснащенное, как и положено, плитой и раковиной, — но здесь, судя по всему, кухней пользовались исправно: видавший виды сосновый стол был завален учебниками вперемешку с меню из китайских ресторанов, а заглянув в холодильник, Джиллиан обнаружила там полноценную еду — несколько упаковок запеканки с брокколи и сыром, пакет молока, нарезки колбас, воду в бутылках, пучки моркови. Когда им с Джимми потребовалось в срочном порядке уносить ноги из Тусона, в холодильнике у них не было ничего, кроме блоков с банками «будвайзера» да бутыли кока-колы на сахарине. В морозилке за лотки со льдом засунута была одинокая пачка «буррито», мексиканских лепешек с начинкой, но продукты в этой морозилке постоянно то оттаивали, то снова замораживались, так что лучше было их не трогать.

Джиллиан взяла бутылку столовой воды, оглянулась и увидела, что кролик последовал за ней.

— А ну, вали отсюда, — сказала она, но кролик не уходил.

Джиллиан покорила Чувака сразу и всерьез. Он забарабанил лапой по полу, что у кроликов равноценно признанию в любви. Ни нахмуренный лоб, ни попытки прогнать его, махая рукой, не произвели на него впечатления. Чувак направился по пятам за ней в гостиную, а когда Джиллиан остановилась, сел на ковер и посмотрел на нее, задрав голову.

— Ты это кончай сию минуту, — сказала Джиллиан.

Она сделала строгое лицо и погрозила ему пальцем, но Чувак не тронулся с места. Глаза у него были карие, большие, с розовым ободком. Держался он солидно и с достоинством, даже когда мыл себе лапы, облизывая их языком.

— Ты всего-навсего грызун, — сказала ему Джиллиан. — И не более того.

Ей хотелось плакать, и для этого были все основания. Никогда, имея столько темного и постыдного в прошлом, не сможет она соответствовать тому представлению, какое сложилось о ней у Бена. Она не брезговала переспать с мужчиной на заднем сиденье машины, бахвалясь тем, что ей все нипочем; она вела счет своим победам забавы ради. Джиллиан села на диван, выписанный Беном по каталогу, когда старый пришел в негодность. Диван был славный, обитый сливового цвета вельветом в рубчик. Как раз того типа диван, какой присмотрела бы для себя в журнале и сама Джиллиан, будь у нее свой дом, или деньги, или хотя бы адрес, чтобы получать по почте каталоги и журналы. У нее даже не было уверенности, что она вообще способна на нормальные отношения. А вдруг ей надоест, что человек так замечательно к ней относится? Вдруг она не сумеет принести ему счастье? Что, если Джимми был прав и она сама напрашивается на побои — не на словах, может быть, но каким-то противоестественным, неведомым ей образом? Что, если ей, по его милости, теперь без них не обойтись?

Кролик приблизился в несколько прыжков и уселся у ее ног.

— Я в полном дерьме, — сообщила ему Джиллиан.

Она свернулась в клубок на диване и заплакала, но даже этим не отпугнула кролика. Чувак провел достаточно времени в детском отделении больницы на Развилке. Каждый раз во время субботних выступлений Бена с фокусами его извлекали из старой шляпы, пропахшей потом и люцерной. Чувак привык к яркому освещению и к плачу и всегда вел себя примерно. Ни разу не цапнул никого из детишек, даже когда его тыкали в бок или принимались дразнить. Сейчас он, как его учили, стал на задние лапы, старательно балансируя в воздухе передними.

— Не пытайся меня утешить, — сказала Джиллиан, но тем не менее ему это удалось. Когда из спальни пришел Бен, Джиллиан сидела на полу и кормила Чувака виноградом без косточек.

— Очень неглупый чувачок, — сказала Джиллиан. Она была ловко обернута простыней, растрепанные волосы светлым нимбом окружали ее голову. Она несколько успокоилась, ей стало легче на душе, чего давно не бывало. — Послушай, он умеет зажигать торшер — знает, как прыгнуть на выключатель! Может пить воду вот из этой бутылки — держит в передних лапах и ни капли не прольет! Кому-нибудь рассказать — не поверят. Не удивлюсь, если услышу, что он приучен ходить в положенное место, как кошка.

— Приучен.

Бен стоял у окна и выглядел при неярком освещении так, будто спал безмятежным сном младенца, — никто не догадался бы по его виду, какого страху он натерпелся, когда, проснувшись, обнаружил, что Джиллиан нет рядом. Он был готов кинуться следом на улицу, вызвать полицию, собрать поисковую группу! За те короткие минуты, пока он вставал и одевался, он поверил, что умудрился потерять ее, как всегда все терял в своей жизни, но оказалось - вот она, сидит, завернувшись в простыню, взятую с его постели! Положа руку на сердце, ему пришлось бы признать, что если он чего и боится, так это как бы те, кто с ним рядом, не исчезали бесследно, потому-то он, в первую очередь, и обратился к фокусам. Во время представлений, которые давал Бен Фрай, все, что бы ни исчезло, непременно появлялось вновь, будь то кольцо, или монета в двадцать пять центов, или же сам Чувак. И при всем том его угораздило влюбиться в самую непредсказуемую из всех женщин, каких он знал! Противиться этому было бесполезно, Бен даже и пробовать не хотел. Будь на то его воля, он связал бы ее шелковой веревкой, запер в своей комнате и никогда никуда не отпускал. Он присел на корточки рядом с Джиллиан, отчетливо сознавая, что это он сам повязан по рукам и по ногам. Ему хотелось сказать ей, чтобы она выходила за него замуж, чтоб никогда не покидала его, — вместо этого он сунул руку под диванную подушку, покрутил в воздухе другой рукой и извлек на свет божий морковку. Впервые на его памяти Чувак пренебрег угощением и подвинулся бочком поближе к Джиллиан.

— Я вижу, у меня есть соперник, - сказал Бен. - Как бы не пришлось пустить его на жаркое!

Джиллиан сгребла кролика в охапку. Все то время, пока Бен спал, она разбиралась в своем прошлом. Теперь с ним было покончено. Она не станет руководствоваться в своих поступках мнением девочки, которая сидела когда-то на пыльной черной лестнице за кухней в доме тетушек. Не позволит распоряжаться своей жизнью безмозглой дуре, которая додумалась связаться с таким, как Джимми.

— Умнее Чувака, наверное, нет кролика во всей округе. Он до того смышленый, что, чего доброго, пригласит меня завтра в ресторан!

Бену стало ясно, что он в долгу перед Чуваком. Если бы не кролик, Джиллиан, пожалуй, действительно ушла бы и не попрощалась, а так - задержалась, выплакалась и передумала. Соответственно, назавтра Бен приготовил вечером морковный супчик, зеленый салат и кролика поваллийски, который, как с чрезвычайным облегчением узнала Джиллиан, представляет собой не более чем гренки с сыром. Чуваку поставили на пол тарелку с салатом и мисочку супа. Кролик был щедро обласкан и удостоен хвалы, но на ночь помещен в свою переносную клетку. Им не хотелось, чтобы он стал царапаться ночью в дверь спальни, — хотелось, чтобы им не мешали. Ни Чувак и никто другой.

С тех пор они вместе каждую ночь, примерно к тому времени, как Джиллиан пора возвращаться с работы, Чувак устремляется к входной двери и в волнении снует перед нею взад-вперед, пока, благоухая картофелем фри и галеновым мылом, не появится Джиллиан. Безусые завсегдатаи «Гамбургеров» провожают ее до полпути с Развилки, останавливаясь, когда она сворачивает на ту улицу, где живет Бен Фрай. Осенью эти ребята запишутся на курс биологии, который ведет в школе Бен, — все, даже завзятые лентяи и тупицы, которые до сих пор неизменно проваливали экзамены по естественным дисциплинам. Они считают, что мистер Фрай, как видно, обладает некими тайными познаниями, которые следует у него перенять, и как можно скорее. Одного не учитывают эти мальчики — что можно с усердием проучиться целое полугодие, исправно посещать все лабораторные занятия и все равно не узнать того, что знает Бен, покуда не влюбишься без памяти.

Вот когда тебе будет не страшно делать глупости, когда ты поверишь, что риск — благородное дело, а пройтись по натянутому канату или кинуться в кипящий водоворот — пустяки по сравнению с одним поцелуем, — тогда только тебе все станет понятно.

Ну а пока ничегошеньки эти юнцы не знают о любви, и уж точно совсем не знают женщин. Разве придет им в голову, по какой причине Джиллиан роняет чашки с горячим кофе, обслуживая посетителей в «Гамбургерах», что она в состоянии думать лишь о том, что делает с нею Бен, когда они в постели? Что при воспоминании о том, что он ей шепчет, ее бросает в жар и холод, как девочку, отчего ей случается сбиться с пути, ведя машину домой?

Джиллиан всегда знала о себе, что выпадает из общего ряда, и с немалым облегчением обнаружила, что и у Бена тоже есть свои странности. Он свободно может просидеть воскресным утром три часа в кафе «Сова», заказывая бессчетные порции оладий и яичницы; почти все тамошние официантки встречались с ним в то или иное время и, когда он приходит завтракать, приносят ему бесплатно все новые чашки кофе, светясь мечтательной улыбкой и не удостаивая вниманием того, с кем он пришел. Он поздно ложится спать и поздно встает и, благодаря многолетним упражнениям с игральными картами и шарфами, на удивление быстр и ловок: может, просто протянув руку, поймать на лету воробья или синичку.

Джиллиан не устает поражаться неожиданным граням его натуры — кто бы мог подумать, например, что школьный учитель биологии так одержим искусством вязать узлы? Что он сообщит ей о своем желании привязать ее к кровати, а она — и это после всего, что ей досталось испытать, — обещает подумать, затем согласится и наконец будет сама просить его об этом? Теперь один лишь вид шнурков для обуви в сапожной мастерской или мотка бечевки в скобяном магазине приводит Джиллиан в волнение. Приходится срочно бежать домой, выгребать из морозилки кубики льда и тереть ими руки и бедра, остужая свой пыл.

Когда же она наткнулась в чулане у Бена на несколько пар наручников, которые он часто использует для своих представлений, кубиков льда уже оказалось недостаточно. Понадобилось выйти во двор, включить шланг для поливки огорода и окатить себя водой с головы до ног. Мысль о том, для чего эти наручники могут пригодиться Бену в постели, жжет Джиллиан, как огонь. Жаль, что она не видела его усмешку, когда он вошел в спальню и обнаружил, что она оставила их на комоде, — впрочем, он понял намек. В ту же ночь он не забыл положить ключ от наручников подальше, туда, где его не достанешь с кровати. Он не отпускал ее так долго, что ее после всю ломило, и все же у нее даже мысли не было попросить его остановиться.

Желания, чтобы он остановился, у нее не бывает никогда, в том-то и дело, как раз это ее и беспокоит, потому что до сих пор всегда бывало наоборот, даже с Джимми. Это мужчина всегда пылал к ней страстью, и ей так нравилось. Потому что, когда ты сам хочешь кого-то, ты оказываешься в его власти. Ведь до чего дошло — в один прекрасный день чувства, которыми обуреваема ныне Джиллиан, побудили ее явиться прямо в школу, где Бен занимается подготовкой своей аудитории к началу учебного года. Она не в силах ждать, когда он придет домой, не в силах дожидаться ночи и спальни и закрытых дверей! Она бросается к нему на шею и говорит, что хочет его сию минуту. На этот раз искренне, иначе, чем говорила Джимми. Так искренне, что не помнит даже, чтобы когда-нибудь говорила те же слова кому-либо другому. На ее взгляд, по крайней мере, — не говорила.

Ни для кого в школьном округе не тайна, что про­исходит между Беном и Джиллиан; новость об этом разнеслась по окрестности со скоростью лесного по­жара. Даже школьный вахтер и тот поздравил Бена с удачей. За этой парой наблюдают соседи, ее обсуждают за стойкой бара «У Бруно». Собаки провожают их по пятам, когда они выходят погулять; к полуночи на зад­ний двор к Бену стягиваются кошки. Каждый раз, как Джиллиан садится с секундомером на валун у водохра­нилища засекать время, пока Бен бегает трусцой, из прибрежного ила выползают лягушки и заводят свой монотонный гортанный концерт, так что, когда Бен, набегавшись, подходит помочь ей слезть с валуна, он должен переступать через скопище влажных, малень­ких серо-зеленых тел.

Когда они где-то бывают вдвоем и Бену случайно встретится кто-нибудь из его учеников, он делается серьезен и заводит разговор о прошлогодних выпускных экзаменах, о новом оборудовании, которое собирается установить в лаборатории, или об окружной олимпиаде по естественным предметам, которая состоится в октяб­ре. Девочки из тех классов, в которых он вел уроки, не­меют в его присутствии и внимают не дыша; мальчики слишком заняты тем, что пожирают глазами Джиллиан, и потому пропускают его слова мимо ушей. Зато Джил­лиан — слушает. Ей нравится, когда он рассуждает на на­учные темы. Он углубляется в биологию клетки, и от этого ее тянет к нему с такой силой, что хоть плачь. Он упомянет поджелудочную железу или печень, и она с трудом удерживается, чтобы не расцеловать его прямо при всех. Он такой умный, что нет сил, но для Джилли­ан главное не только в этом — он и с нею ведет себя, как с умным человеком. Как с человеком, которому понят­но все то, о чем он толкует, и — чудо из чудес! — ей действительно понятно. Впервые до нее доходит, в чем разница между веной и артерией. Ей уже известны все жизненно важные органы, — мало того, она не затруд­нится назвать, каковы функции каждого из них, и уж тем более как каждый расположен в человеческом теле.

Настает день, когда Джиллиан, сама себе поража­ясь, едет в местный колледж и записывается на два учебных курса, которые начинаются с осени. Ей еще неизвестно даже, будет ли она здесь в сентябре, но если все-таки задержится, то намерена посещать занятия по биологии и почвоведению. Поздно вечером, возвратясь домой от Бена, Джиллиан заходит к Антонии и бе­рет у нее на время учебник по биологии, часть первую. Она читает про кровяные тельца и строение скелета. Водит пальцем по схеме, изображающей пищевари­тельную систему. Когда доходит до главы о генетике, зачитывается на всю ночь, так и не ложась спать. Ее захватывает и увлекает та мысль, что при становлении человеческой личности существует последовательный ряд возможностей, имеющий протяжение во времени. Портрет Марии Оуэнс, висящий над кроватью Кайли, представляется ей теперь точным и ясным, как матема­тическое уравнение; подчас, глядя на него вечером, Джиллиан ловит себя на том, что словно бы смотрится в зеркало. А как иначе, думает она в таких случаях. Ма­тематический расчет плюс вожделение — и вот вам в сумме твоя персона. Только сейчас она способна оце­нить тот факт, что получила в наследство серые глаза...

Теперь при виде Кайли, до того на нее похожей, что посторонние принимают их за мать и дочь, Джилли­ан по-настоящему ощущает кровную связь. В чувстве, которое она испытывает к Кайли, поровну от науки и от любви; она готова сделать для племянницы все на све­те! Лечь ради счастья Кайли под колеса грузовика, от­дать несколько лет своей жизни. А между тем Джилли­ан в такой мере поглощена Беном Фраем, что при всей своей любви не замечает, что Кайли с ней почти не раз­говаривает. Она и не подозревает, что с того времени, как в ее жизни возник Бен, у Кайли такое ощущение, будто ее использовали и бросили, и это вдвойне обидно после того, как во время бури, разразившейся в день ее рождения, она стала на сторону тети против матери. Правда, и Джиллиан в свою очередь была тоже на ее стороне и только она одна в целом мире обращается с нею как со взрослой, а не с грудным младенцем, но все равно Кайли не покидает чувство, что ее предали.

Втайне от всех Кайли пустилась на мелкие пакости, более в духе зловредной Антонии. Сыпанула своей те­те в туфли табачного пепла — пусть покрасуется зама­рашкой с грязными ногами, еще и клею капнула туда же для верности. Вывалила в сток ванны баночку тун­ца в собственном соку, после чего Джиллиан выкупа­лась в масляной воде с таким сильным рыбным запа­хом, что на него, впрыгнув в открытое окно, сбежались четыре бродячих кота.

— Что-нибудь не так? — спросила однажды Джилли­ан, поймав на себе враждебный взгляд племянницы.

— Не так? — Кайли похлопала ресницами. Она зна­ла, какой невинный вид умеет напустить на себя, когда захочет. Прикинуться пай-девочкой, какой была ког­да-то. — С чего это ты взяла?

В тот же вечер Кайли заказала с доставкой на дом по адресу Бена Фрая пять штук пицц с анчоусами.

Жить, затаив в душе злобу, было противно, она хо­тела бы радоваться за Джиллиан, честное слово, да все как-то не получалось, покуда в один прекрасный день ей не довелось увидеть, как Джиллиан с Беном идут вдвоем мимо здания школы. Кайли в это время на­правлялась с полотенцем через плечо купаться в город­ской бассейн, но при этом зрелище остановилась как вкопанная на тротуаре перед домом миссис Джеруши, хотя миссис Джеруши, как известно, только ступи но­гой к ней на газон, напустится на тебя с огородной кишкой и держит злобного кокер-спаниеля, суку-ме­далистку по кличке Мэри-Анн, которая жрет воробуш­ков, пускает слюни и хватает за лодыжки маленьких детей.

В воздухе, окружая Бена и Джиллиан, дрожало бледно-желтое сияние, расходясь во все стороны по улице, поднимаясь над крышами домов. Воздух пол­нился лимонным светом, и Кайли, закрыв глаза, пере­неслась мысленно в сад к тетушкам. Там тоже — сядешь в тень в разгар августовской жары, потрешь пальцами лимонный тимьян, и воздух наполнится таким золоти­стым светом, как будто над тобою роятся пчелы, даже когда на целый день зарядит дождик. В том саду по знойным, безветренным дням легко вообразить себе возможности, сама мысль о которых прежде не прихо­дила тебе в голову. Словно, откуда ни возьмись, вдруг прилетела надежда, опустилась возле тебя и никуда больше не денется, не покинет тебя отныне.

В тот день, когда Кайли остановилась перед домом миссис Джеруши, не только она ощутила присутствие чего-то необычайного в окружающей атмосфере. Ком­пания мальчишек, прервав игру в кикбол, останови­лась, потирая себе носы, пораженная благоуханием, струящимся с плоских крыш. Самый младший повер­нулся и побежал домой попросить у мамы лимонного кекса, разогретого в духовке и намазанного медом.

Хозяйки подходили к окну и, облокотясь на подокон­ник, впервые за много лет вдыхали воздух полной грудью. Они давно и думать забыли о надежде, и вот она явилась, цепляясь за верхушки деревьев, путаясь меж дымовых труб. Когда эти женщины опускали взгляд и видели, как по улице идут в обнимку Джилли­ан с Беном, у них щемило сердце, и они шли с пересох­шим горлом пить лимонад, но, даже осушив целый кувшин, не могли утолить свою жажду.

После этого держать зло на Джиллиан стало трудно, ненавидеть ее, тая обиду, не удавалось вовсе. Чувство Джиллиан к Бену Фраю излучало такую мощь, что масло у Салли в доме постоянно таяло, как бывает всегда, если у вас под крышей поселилась любовь. Бруски масла таяли даже в холодильнике, так что на лом­тики хлеба из тостера его приходилось наливать, а для прочих надобностей — зачерпывать столовой ложкой.

По вечерам, когда Джиллиан на ночь глядя штуди­рует биологию, Кайли, лежа в постели напротив, листает для вида журналы, а на самом деле ведет на­блюдение. Она считает удачей, что может набираться сведений о любви от такой женщины, как ее тетя. Она слыхала, как судачат люди, и видела: даже те, кто считает своим долгом подчеркнуть, что Джиллиан — дешевка, все-таки ей завидуют. Пусть Джиллиан всего только официантка из «Гамбургеров», пусть у нее от аризонского солнца морщинки по углам глаз и у рта, но это ее полюбил Бен Фрай. Это с ее лица день и ночь не сходит счастливая улыбка.

— А ну угадай, какой орган у человека самый боль­шой, — предлагает Джиллиан племяннице как-то вече­ром, когда обе они читают, лежа в постели.

— Кожа, — говорит Кайли.

— Ишь ты! — говорит Джиллиан. — Все-то она знает!

— Люди завидуют, что тебе достался мистер Фрай, — говорит Кайли.

Джиллиан продолжает читать учебник по биологии, часть первую, но это не значит, что она не слушает. Она обладает способностью говорить об одном, а обдумы­вать в это время другое. Научилась, проведя столько времени в обществе Джимми.

— Это звучит так, словно он — товар, который подвер­нулся мне на распродаже. Типа грейпфрута или еще че­го-нибудь, что мне досталось за полцены. — Джиллиан морщит нос. — Во всяком случае, удача тут ни при чем.

Кайли перекатывается на живот, чтобы удобнее бы­ло следить за мечтательным выражением лица Джил­лиан.

— А что тогда при чем?

— Рок. — Джиллиан захлопывает учебник по биоло­гии. Улыбка у нее замечательная, в этом ей определен­но не откажешь. — Судьба.

Ночью Кайли размышляет о судьбе. Думает о своем отце, которого помнит лишь по единственной фото­графии. Думает и о Гидеоне Барнсе, потому что, дай се­бе волю, могла бы в него влюбиться, и знает, что он мог бы ответить ей тем же. Только Кайли далеко не убежде­на, что это ей нужно. Не уверена, что она к этому гото­ва и будет вообще готова когда-нибудь. Она в послед­нее время так восприимчива, так чутко улавливает все вокруг, что без труда может перехватить то, что снится Джиллиан, лежащей в постели напротив, — такие не­приличные, откровенные сны, что Кайли просыпается вся горячая, растревоженная, в еще большем недоуме­нии и замешательстве, чем прежде.

Оказалось, что быть тринадцатилетней — совсем не то, на что она надеялась. В тринадцать лет одиноко и ничуточки не весело. У нее иногда такое впечатление, будто она ненароком забрела в неведомый таинствен­ный мир, где все непонятно. Когда она смотрится в зер­кало, то не может решить для себя, кто же она все-таки. Если в конце концов это удастся установить, будет по­нятно хотя бы, в какой цвет покрасить волосы — свет­лый или каштановый, а пока что она на перепутье. На перепутье решительно во всем. Ей скучно без Гидеона; она спускается в подвал и достает свою шахматную дос­ку, которая неизменно напоминает ей о нем, но заста­вить себя взять трубку и позвонить ему не может. Если ей встретятся девочки из ее класса и позовут с собой ку­паться или прошвырнуться по торговому центру, ей это неинтересно. Не потому, что она имеет что-нибудь про­тив них, — просто ей неохота, чтобы они увидели, кто она есть на самом деле, когда ей самой это еще неизвестно.

Зато ей известно другое: что необходимо быть наче­ку, иначе — жди беды. Этому Кайли научил тот мужчи­на у них в саду, и такой урок она забудет не скоро. Бе­ды нас окружают со всех сторон, просто для большин­ства людей они невидимы. Большинство всегда приду­мает способ оградить себя от чужих страданий: один припадет к бутылке, другой отмахает двойную дистан­цию в бассейне, третий просидит целый день без еды, не считая твердого яблочка да головки зеленого салата; однако Кайли не из их числа. Она слишком отзывчива, способность чувствовать чужую боль у нее все возра­стает. Если увидит на улице коляску, в которой надры­вается малыш, весь красный от негодования, что о нем забыли, у нее самой портится настроение на весь оста­ток дня. Если мимо проковыляет собака, у которой за­стрял в лапе камешек, если женщина в супермаркете, выбирая фрукты, остановится вдруг, закрыв глаза под внезапным наплывом воспоминаний о юноше, утонув­шем пятнадцать лет тому назад, — о том, кого она так любила, — Кайли переживает это в состоянии, близком к обмороку.

Салли наблюдает за дочерью и тревожится. Она знает, что происходит, если копить в себе печаль, не да­вая ей выхода, — знает, что учинила над собой она са­ма, какие возводила стены, какую, камень за камнем, воздвигала башню. Однако стены, которыми она отго­родилась, сложены из горестей, башня насквозь про­питана морями слез — в них нет никакой зашиты, они обрушатся от малейшего прикосновения. Когда Салли видит, как удаляется наверх к себе в спальню Кайли, она понимает, что у нее на глазах возводят такую же башню, и это пугает ее, она старается вызвать Кайли на разговор, но та при любой попытке каждый раз выска­кивает из комнаты, хлопнув дверью.

— А если это мое личное дело? — отзывается Кайли, о чем ее Салли ни спроси. — Неужели нельзя оставить меня в покое?

Другие матери уверяют Салли, что в тринадцать лет это нормальное поведение. Линда Беннет из соседнего дома утверждает, что эта вселенская скорбь — возраст­ное и со временем молодежь перестает взбрыкивать, хотя ее собственная дочка, с которой Кайли никогда не водилась, называя ее рохлей с куриными мозгами, не так давно сменила имя Джесси на Изабеллу и проколо­ла себе не только нос, но и пупок. Просто Салли никак не ожидала, что ей придется пройти через трудный пе­риод с Кайли, всегда такой открытой и незлобивой. Выкрутасы Антонии в тринадцать лет никого не удив­ляли, она была нахалкой и эгоисткой с самого рожде­ния. Но даже Джиллиан до старших классов держала себя в узде и пустилась во все тяжкие, лишь когда маль­чики обнаружили, какая она красотка, а уж Салли во­обще никогда не позволяла себе надуться или сказать грубое слово. Она считала, что прекословить для нее — непозволительная роскошь, ведь тетушки, насколько она знала, не брали на себя никаких формальных обя­зательств. Никто не мог заставить их держать ее у себя. Они имели полное право выгнать ее на все четыре сто­роны, и она не собиралась давать им оснований для этого. Салли в тринадцать лет готовила обеды, стирала грязное белье и вовремя ложилась спать. Она не рас­суждала, что — ее личное дело, а что — нет, счастлива ли она и так далее. Не смела рассуждать.

Теперь в своем поведении с младшей дочерью Сал­ли старается соблюдать строгие границы, хоть это дает­ся ей нелегко. Старается чаще помалкивать, держать свои полезные советы и ценные указания при себе. Ее передергивает, когда Кайли хлопает дверью, она втихо­молку плачет, видя, как мается дочь. Иногда становит­ся под дверью ее спальни и слушает, но Кайли больше не делится своими секретами с Джиллиан. Матери да­же это принесло бы облегчение, однако Кайли отдали­лась решительно от всех. Салли остается лишь наблю­дать, как ее дочь все сильней замыкается в себе. Чем более тебе одиноко, тем упорнее ты избегаешь обще­ния с другими, пока не начинаешь наконец вообще воспринимать человечество как некое чужеродное племя, чьи обычаи и язык для тебя темны и непонят­ны. Салли знает это, как никто. Особенно в поздние часы, когда Джиллиан находится у Бена Фрая, и в мос­китные сетки бьются ночные бабочки, и между ней и летней ночью такая прочная преграда, как будто эти самые сетки сложены из камня.

Кайли, похоже, так и просидит целое лето одна в своей комнате, покорно отбывая срок, словно узница в тюрьме. Июль близится к своему завершению при тем­пературе за тридцать изо дня в день. От жары у Кайли, когда она щурится, рябит в глазах. Рябинки собирают­ся в облачка, облачка поднимаются все выше, и един­ственный способ положить этому конец — это выйти из бездействия. Внезапно ей это ясно. Если не предпри­нять что-нибудь, она, пожалуй, так и застрянет на одном месте. У других девочек жизнь будет продол­жаться, они пойдут дальше, начнут заводить романы, совершать ошибки, а она останется все такой же, точно замороженная. Если срочно не начать пошевеливать­ся, все ее обгонят, уйдут вперед — она же будет по-прежнему ребенком, которому страшно выйти из ком­наты, страшно повзрослеть.

В конце недели, когда от зноя и влажности уже невозможно закрывать окна и двери, Кайли решает испечь торт. Это — крохотная уступка, первый шажок обратно в нормальный мир. Кайли выходит купить требуемые ингредиенты, а когда возвращается, темпе­ратура зашкаливает уже за тридцать пять в тени, но ее это не останавливает. Она так загорелась тем, что заду­мала, как будто верит, что этот торт и принесет ей из­бавление. Она включает духовку на двести градусов и принимается за дело, но только когда тесто уже готово и противень смазан маслом, до нее доходит, что испечь она задумала любимый торт Гидеона!

Весь день торт, политый глазурью и водруженный на синее блюдо, стоит нетронутый на кухонном столе. Настает вечер, а Кайли все еще не решила, как посту­пить. Джиллиан сейчас у Бена, но когда Кайли звонит спросить, не глупо ли будет, по мнению Джиллиан, если она пойдет к Гидеону, там никто не отвечает. И с какой стати она к нему пойдет? Зачем ей это надо? Ведь это он ей нахамил, так разве не ему полагалось бы сделать первый шаг? Сам, между прочим, мог бы явиться к ней с каким-нибудь несчастным тортом — хотя бы шоколадным с глазурью из кленового сиропа или кофейным, на худой конец!

Кайли идет к окну подышать свежим воздухом и об­наруживает у себя на подоконнике лягушку. За окном ее спальни растет яблонька-дичок, худосочное дерев­це, которое и зацветает-то не всегда. Лягушка, должно быть, вскарабкалась вверх по стволу, перебралась на ветку и оттуда прыгнула в окошко; она крупнее других своих сородичей, которых можно встретить у ручья, и какая-то совсем не пугливая. Не боится, даже когда Кайли берет ее в руки и снимает с подоконника. Напо­минает Кайли тех лягушек, что водились в летнее вре­мя в саду у тетушек. Те объедали на грядках капусту и салат и имели привычку скакать за девочками, выпра­шивая себе угощенье. Иной раз Кайли с Антонией припускались бежать наперегонки с лягушками, про­веряя их прыть, — неслись со всех ног, пока, задыхаясь от смеха, не валились куда-нибудь в пыль или на рядки с фасолью, но, как бы далеко ни забежали, убеждались, оглянувшись назад, что лягушки от них не отстали: си­дят и смотрят, вытаращив немигающие глаза.

Кайли сажает лягушку к себе на кровать и идет по­искать ей салата. Ей совестно, что она по глупости слу­шала Антонию, когда они вынуждали лягушек за ними гоняться. Теперь она уже не такая дурочка, порядком поумнела и стала намного жалостливей. Все ушли, и в доме воцарился покой. Салли — на совещании, созван­ном Эдом Борелли для подготовки к началу занятий в сентябре — факту, который работники администрации дружно отказываются воспринимать как неизбеж­ность. Антония — на работе, следит за стрелкой часов и поджидает, когда же покажется Скотт Моррисон. Вни­зу, на кухне, такая тишина, что издали слышно, как из-под неисправного крана капает вода. Странная штука гордость: из-за нее ничтожный пустяк может казаться бесценным. Перестанешь цепляться за гордость, и она моментально съежится до размеров обыкновенной мошки, но только безголовой, бесхвостой и бескры­лой, какой никогда не взлететь с земли.

Сейчас, стоя на кухне, Кайли уже с трудом вспоми­нает многое из того, что всего несколько часов тому назад представлялось таким важным. Она знает одно: если еще потянуть время, торт зачерствеет, либо до не­го доберутся муравьи, либо кто-нибудь заглянет на кухню и отрежет себе кусочек. Надо идти к Гидеону — немедленно, пока она не передумала.

В холодильнике салата не оказывается, и Кайли бе­рет первый попавшийся съедобный предмет, который может представлять интерес для лягушки, — половин­ку батончика «сникерс», которую Джиллиан, не доев, оставила таять на кухонном столе. Кайли собирается сбегать наверх, но, когда оборачивается, видит, что ля­гушка последовала за ней.

Не дождалась, кушать хочет, предполагает Кайли.

Она берет лягушку и отщипывает ей кусочек «сни-керса». Но тут происходит нечто поразительное — когда она хочет скормить этот кусочек лягушке, та от­крывает рот и выплевывает ей на ладонь кольцо.

— Вот это да! — смеется Кайли. — Спасибочки!

Кольцо тяжелое и холодит ей руку. Видно, попалось лягушке в грязи: влажная земля налипла на шинку и за­пеклась таким толстым слоем, что толком разглядеть подарок невозможно. Если бы Кайли потрудилась осмотреть его как следует, если бы подняла на свет и при­гляделась хорошенько, она заметила бы, что серебро — с каким-то странным красноватым отливом. Под коркой грязи скрыты мазки крови. Если б она так не торопилась к Гидеону, если бы сообразила, что попало к ней в руки, она отнесла бы этот перстень на задний двор и закопала у корней сирени — там, где ему и место. Но сейчас Кайли, не задумываясь, бросает его на керамическую тарелочку под цветочным горшком, в котором у ее мате­ри произрастает чахлый кактус. Она хватает торт, толка­ет боком дверь, затянутую москитной сеткой, и, выйдя наружу, наклоняется и кладет лягушку на траву.

— Ну, ступай, — говорит Кайли, но, даже когда она уже свернула за угол и идет по соседнему кварталу, лягушка все еще неподвижно сидит на газоне и не тро­гается с места.

Гидеон живет по другую сторону Развилки, в районе новостроек с претензией на известный шик. Дома по­строены с открытыми верандами, полуподвалы отдела­ны под жилое помещение, стеклянные двери выходят в тщательно ухоженные садики. Обычно Кайли добира­ется туда от дверей своего дома за двенадцать минут, но это если бегом и когда нет в руках большого шоколад­ного торта. Сегодня, боясь уронить торт, она идет раз­меренным шагом — мимо бензоколонки, по торговому центру, где стоят бок о бок супермаркет, китайский ре­сторан и кулинария, а также кафе-мороженое, в кото­ром работает Антония. Отсюда у нее есть выбор: мож­но пройти дальше, до конца торгового центра, мимо бара «У Бруно» под ядовито-розовой неоновой вывес­кой, заведения с нехорошим душком, или же пересечь Развилку и идти коротким путем, по запущенному, за­росшему сорной травой пустырю, где, как о том все твердят в один голос, построят в скором времени оздо­ровительный комплекс с плавательным бассейном олимпийского класса.

Из бара, переговариваясь на повышенных тонах, выходят двое, и это решает дело в пользу пустыря. Если пройти напрямик, она окажется всего за два квартала от Гидеонова дома. Сорняки на пустыре высокие и колю­чие — Кайли жалеет, что вышла из дому в шортах, а не в джинсах. Не важно: вечер выдался погожий, зловоние от непросыхающих луж на дальнем конце пустыря, где все лето плодятся комары, не может перебить аромата шоколадной глазури, покрывающей торт, который Кайли сейчас доставит по назначению. Интересно, не успеет ли она еще и задержаться там немножко, сра­зиться с Гидеоном в баскетбол: у них на подъездной ал­лее установлена баскетбольная корзина по всей фор­ме — подарок, который, заглаживая свою вину, сделал ему отец сразу после развода с его матерью, — и Кайли замечает вдруг, что в воздухе сгустился туман и повеяло холодом. Что-то черное исходит от этого пустыря. Что-то здесь неладно. Кайли ускоряет шаг, но тут оно все и случается. Тут ее окликают, ей кричат: «Погоди!»

Она оглядывается и сразу видит, кто они такие и что им нужно. Те двое, что выходили из бара, перешли че­рез Развилку и идут за ней следом; оба рослые, боль­шие, и тень их отбрасывает багряные блики насилия, и называют они ее «детка».

— Эй ты, английского языка, что ли, не понимаешь? Говорят тебе, погоди! Не торопись!

Кайли еще не пустилась бежать, а сердце у нее уже колотится вовсю. Ей ясно, какого пошиба эти мужчи­ны — того же самого, что и тот, которого им пришлось изгонять из своего сада. Так же, как он, готовы рассви­репеть без всякой причины, кроме той, что где-то глу­боко в них засела обида, которой они уже и не ощуща­ют, зато ощущают потребность обижать других. Как и сейчас, сию минуту. Торт задевает Кайли за грудь, сор­няки колются, царапают ей ноги. Мужчины, увидев, что она обратилась в бегство, улюлюкают, словно им только веселее будет ее догонять. Если они пьяны в стельку, им не до того, чтобы затевать погоню, — но нет, они напились не допьяна. Кайли бросает торт; он ле­пешкой шлепается на землю, где будет служить пищей мышам-полевкам да муравьям. Но аромат глазури оста­ется: у Кайли в ней вымазаны все руки. Никогда боль­ше она не сможет есть шоколад. Запах его будет вызы­вать у нее сердцебиение. Ее будет воротить от его вкуса.

Те двое бегут за ней, загоняют ее на самый темный конец пустыря — туда, где лужи, где никто не увидит ее с Развилки. Один, грузный, отстает. Посылает ей вслед грязную брань — но разве она обязана слушать? Вот когда пригодились ей ее длинные ноги! Краем глаза Кайли видит огни торгового центра и понимает, что, если и дальше бежать в том же направлении, тот, кото­рый не отказался от преследования, ее догонит. Об этом он и кричит ей — что догонит, схватит и затрахает до полусмерти. Она у него уже не побегает, никогда и ни от кого! Уж он займется тем, что спрятано у нее в шортах, запомнит она его!

Он не переставая выкрикивает мерзости, но внезап­но поток их обрывается, он замолкает, и Кайли ясно, что наступил решающий момент. Мужчина погнался за ней всерьез: он настигнет ее — сейчас или никогда. Кайли дышит прерывисто, неровно, но заставляет себя сделать глубокий вдох и поворачивает в сторону. Пово­рачивает резко, бежит почти прямо на него, он вы­ставляет руки вперед, готовясь ее поймать, но она уво­рачивается, держа на Развилку. У нее длинные ноги, ей не преграда ни пруд, ни даже озеро. Один хороший прыжок — и она взмоет туда, где звезды, где ясно, хо­лодно и безмятежно и где такого, что происходит в эти минуты, не бывает!

Когда он оказывается так близко, что вот-вот ухва­тит Кайли за рубашку, она уже добегает до Развилки.

Невдалеке — рукой подать — какой-то мужчина прогу­ливает по улице золотистого ретривера. На углу сби­лись в кучку шестнадцатилетние ребята из школьной команды по плаванию, возвращаясь после тренировки в городском бассейне. Наверняка услышат, если по­звать на помощь, но в этом уже нет надобности. Муж­чина, который гнался за Кайли, останавливается и от­ступает назад, в заросли сорной травы. Теперь ему ни­почем не угнаться за ней, потому что она-то бежит не останавливаясь. Перебегает через проезжую часть на другую сторону, бежит мимо бара, мимо супермаркета, не в силах остановиться или хотя бы сбавить ход, поку­да не вбегает в кафе-мороженое и колокольчик над входом не звякает, возвещая, что дверь открылась и те­перь снова надежно закрыта.

Все ноги у Кайли в грязи, она дышит тяжело, каж­дый вдох сопровождается удушливым свистом, точь-в-точь как у кролика, который учуял за собой койота или охотничью собаку. Пожилая супружеская пара отрыва­ется от своего пломбира и озадаченно таращит на нее глаза. Четыре разведенные дамы за столиком у окна оценивают взглядом, в каком растерзанном виде по­явилась Кайли, вспоминают, сколько у каждой трудно­стей с собственными детками, и разом решают, что, пожалуй, время ехать домой.

Антонию в данный момент не слишком занимают посетители. Она стоит, удобно облокотясь о прилавок, и с улыбкой поглядывает на Скотта Моррисона, кото­рый объясняет ей, в чем разница между нигилизмом и пессимизмом. Он приходит сюда каждый вечер есть сливочное мороженое с хрустящим печеньем и влюб­ляется все сильнее. Часами они с Антонией просижи­вают на заднем или переднем сиденье машины, принадлежащей матери Скотта, целуясь так, что губы потом распухают и горят, забираясь друг к другу рука­ми в самые потайные места, изнемогая от истомы до того, что ни о чем ином оба думать не в состоянии. Не раз за эту неделю и Скотту и Антонии случалось пере­ходить через дорогу, не глядя по сторонам, и испуганно шарахаться обратно на тротуар, когда им яростно сиг­налят водители. Они обитают в своем, особом мире, таком далеком от реальности и совершенном, что им нет дела до уличного движения или даже того обстоя­тельства, что кроме них существуют и другие люди.

Вот и сейчас до Антонии не сразу доходит, что это ее сестра стоит и стряхивает кусочки грязи и травинки на крытый линолеумом пол, за чистоту которого, кстати, положено отвечать Антонии.

— Кайли? — говорит она на всякий случай, для пол­ной уверенности.

Скотт озирается и понимает, что странные звуки позади, которые он принимал за стрекот кондиционе­ра, на самом деле чье-то сбивчивое дыхание. Царапи­ны у Кайли на ногах начали кровоточить. По рукам и по рубашке размазана шоколадная глазурь.

— Господи Иисусе, — говорит Скотт.

К нему время от времени приходила мысль о карье­ре врача, но, когда доходит до дела, он не в восторге от тех сюрпризов, которые горазда преподносить челове­ческая особь. Уж лучше обратиться к чистой науке. Оно и надежнее, и куда спокойней.

Антония выходит из-за прилавка. Кайли просто стоит и смотрит на нее, и Антония вмиг безошибочно угадывает, что случилось.

— Пошли.

Она хватает Кайли за руку и тянет за собой в зад­нюю комнату, где хранятся швабры, метлы и канистры с сиропом. Скотт тоже идет следом.

— Может быть, лучше отвезем ее в травмопункт? — говорит он.

— Ты знаешь что, иди постой за прилавком, — пред­лагает ему Антония. — А то вдруг будут еще посетители.

Скотт мнется в нерешительности, и у Антонии уже не остается сомнений, что он действительно ее любит. Другой на его месте смылся бы в ту же минуту. Рад был бы сбежать от подобной сцены.

— Ты уверена? — спрашивает Скотт.

— Еще как! — Антония кивает головой. — Абсолютно. Она вталкивает Кайли в подсобку.

— Кто это был? — спрашивает она. — Что он тебе сделал?

Кайли все еще чувствует запах шоколада, и ее так мутит от него, что ей трудно устоять на ногах.

— Я убежала, — говорит она.

Голос как будто не ее. Звучит так, словно ей лет во­семь.

— Он тебя не тронул? — У Антонии голос тоже ка­кой-то чужой.

Электричество в подсобке Антония включать не стала. В открытое окно льется волнами лунный свет, серебрит девочек, точно рыбок в воде.

Кайли глядит на сестру и мотает головой. Антония мысленно перебирает все те бессчетные гадости, кото­рые говорила и делала неизвестно почему, и краска сты­да заливает ей лицо и шею. У нее даже мысли не было никогда проявить великодушие или доброту. Ей хотелось бы утешить сестру, обнять, прижать к себе, но она этого не делает. Думает: «Прости меня», но выговорить это вслух не получается. Слова застревают у нее в глотке, по­тому что они должны были быть сказаны давным-давно.

Но Кайли все-таки понимает, что творится в душе ее сестры, и потому может наконец дать волю слезам, которые сдерживала с первой же минуты, как бросилась бежать по пустырю. Когда она успокаивается, Антония закрывает кафе. Скотт подвозит их до дому сквозь влаж­ную тьму. Лягушки с ручья повылезали на дорогу, Скотту приходится то и дело вилять, ведя машину, но кой-кого из этих тварей объехать все же не удается. Скотт знает, что в этот вечер произошло нечто важное, хотя что имен­но — ему не очень ясно. Он делает открытие, что у Анто­нии по носу и щекам рассыпаны веснушки. Будь ему суждено видеться с нею каждый божий день до конца своей жизни, он и тогда не уставал бы всякий раз заново поражаться и трепетать при взгляде на нее. Скотт борет­ся с побуждением стать на колени, когда они доедут до дому, и сделать ей предложение, хотя ему еще год учить­ся в университете. Антония оказалась не той вздорной, избалованной девчонкой, какой он считал ее. А главное, она — та, которой достаточно положить ему руку на ко­лено, и сердце у него забьется как сумасшедшее...

— Погаси фары, — говорит Антония Скотту, когда он сворачивает на подъездную аллею к их дому.

Она и Кайли переглядываются. Их мать вернулась домой и оставила для них наружный свет на крыльце, но неизвестно, погнала ли ее усталость ложиться спать. Не исключено, что она сидит и дожидается их прихода, а им совсем нет охоты предстать перед человеком, чье волнение несоразмерно превзойдет тот страх, какого натерпелись они сами. Им нет охоты пускаться в объяснения.

— Нам сейчас незачем попадаться на глаза нашей маме, — говорит Антония Скотту.

Она быстренько чмокает его и осторожно открывает скрипучую дверцу машины. Одна лягушка угодила-таки Скотту под колесо, и сестры, вдыхая влажный, пряный от зелени воздух, бегут по газону и на цыпочках крадутся в дом. Они ощупью поднимаются в темноте по лестнице и запираются в ванной комнате, где Кайли может смыть грязь и остатки шоколадной глазури с лица и рук и вымыть исцарапанные в кровь ноги. Рубашка ее безвозвратно погибла, и Антония прячет ее в мусорную корзину, под использованные косметические салфетки и флакон из-под шампуня. Кайли еще как следует не отдышалась, паника не улеглась еще в ее груди, где что-то булькает при каждом вдохе.

— Ты как, ничего? — шепчет ей Антония.

— Чего, — шепотом отвечает Кайли, и они обе прыскают.

Они зажимают себе рот руками, боясь, как бы их голоса не донеслись до материнской спальни, и давятся смехом, согнувшись в три погибели и утирая слезы.

Пусть в будущем они не станут возвращаться в разговорах к этому вечеру, но тем не менее он все меняет. Пройдут годы, и все равно темными вечерами они будут думать друг о друге, перезваниваться без особой на то причины и медлить, не вешая трубку, когда, казалось бы, уже все сказано. Они — не те, какими были всего час тому назад, и прежними никогда уже не будут. Они слишком хорошо знают друг друга, чтобы браться вновь за старое. Уже наутро груз зависти, который таскала на себе Антония, исчезнет, оставив по себе только легчайший зеленоватый след на подушке, в том месте, куда она кладет голову.

Отныне, случайно сталкиваясь друг с другом в коридоре или на кухне, Кайли и Антония посмеиваются. Никто больше не занимает надолго ванну, не придумывает обидные прозвища. Вечером, после ужина, Кайли с Антонией вдвоем убирают со стола, бок о бок моют посуду, не дожидаясь, пока их попросят. Перед сном, когда обе дома, Салли слышит, как они болтают. Когда им кажется, что их слышит кто-то третий, они сразу прекращают разговор, но при этом остается ощуще­ние, что связь меж ними и тогда не прерывается. Сал­ли готова поручиться, что среди ночи они секретнича­ют, перестукиваясь по азбуке Морзе.

— Что происходит, как ты думаешь? — спрашивает Салли у Джиллиан.

— По-моему — чудеса! — говорит Джиллиан.

Как раз в это утро Джиллиан обратила внимание, что на Кайли надета черная маечка, из тех, какие носит Антония.

— Увидит, в чем ты ходишь, сорвет ее с тебя своими руками, — предупредила она племянницу.

— Вряд ли. — Кайли пожала плечами. — У нее и так слишком много черного. И потом — она мне сама ее дала.

— В каком это смысле — чудеса? — спрашивает Сал­ли сестру.

Она полночи не спала, составляя для себя перечень того, что может оказывать влияние на ее дочерей. Тай­ные секты, секс, преступная компания, воображаемая беременность — ни одной возможности, кажется, не упустила она за эти бессонные часы.

— Да может быть, ничего такого нет, — говорит Джиллиан, не желая волновать Салли. — Может, они просто взрослеют.

— Что? — Само это предположение повергает Салли в смятение и мрак, как не могли бы никакие беремен­ности и тайные секты. Рассматривать такую возмож­ность она отказывалась. Удивительно, как Джиллиан всегда умеет сказать то, что не надо. — О чем ты гово­ришь, черт возьми? Они же еще маленькие!

— Ну, рано или поздно им не миновать стать взрос­лыми, — продолжает Джиллиан, увязая все глубже. — Ты оглянуться не успеешь, как они упорхнут от тебя.

— Что ж, благодарю за мнение специалиста по роди­тельским вопросам!

Джиллиан не улавливает сарказма; раз уж она нача­ла, то поделится с сестрой еще одним соображением.

— Пора тебе вспомнить, что ты не только мамаша, а то иссушишь себя в труху, и тебя останется лишь выме­сти прочь метлой! Начни с кем-нибудь встречаться. Что тебе мешает? Вот девочки, они ведь дома не сидят, а ты что?

— Какие еще последуют мудрые изречения?

Голос у Салли совершенно ледяной, и даже Джил­лиан не может не почувствовать, что ей указывают на ее место.

— Никакие, — отступает она наконец. — Больше не услышишь ни звука.

Джиллиан тянет закурить, и неожиданно до нее до­ходит, что она вот уже полмесяца как не выкурила ни одной сигареты. И что самое занятное, без дальнейших усилий бросить! А все потому, что насмотрелась карти­нок о строении человеческого тела. Рисунков с изобра­жением легких.

— Мои дочери — еще дети, — говорит Салли. — Бы­ло бы тебе известно...

В голосе ее звучат панические нотки. Шестнадцать лет — не считая того года, когда умер Майкл и она так замкнулась в себе, что не находила выхода наружу, — она думала о своих детях. Время от времени посещали ее и другие мысли — о снегопадах, например, или о плате за свет и отопление, о том, что, чем ближе под­ступает сентябрь, когда ей снова приступать к работе, тем чаще у нее высыпает крапивница. Но главным об­разом мысли ее были заняты Антонией и Кайли, высо­кой температурой и больными животами, заботами о том, чтобы раз в полгода покупать им новую обувь, чтобы они у нее получали сбалансированное питание и спали ночью как минимум восемь часов. Она не увере­на, что сможет без этих мыслей продолжать свое суще­ствование. Если их у нее отнять, с чем же она останется?

В тот вечер Салли ложится и засыпает как убитая, а утром не встает с постели.

— Грипп, — предполагает Джиллиан.

Салли слышно из-под одеяла, как Джиллиан варит кофе. Слышно, как Антония беседует по телефону со Скоттом, как Кайли пускает душ. Весь день Салли остается на том же месте. Она ждет, когда понадобится кому-нибудь, когда что-то случится, пойдет не так, — но ничего не происходит. Вечером она поднимается, чтобы сходить в уборную и умыться холодной водой, а назавтра, проспав все утро, все еще спит и в полдень, когда приходит Кайли с деревянным подносом и при­носит ей ланч.

— Желудочный вирус, — высказывает догадку Джил­лиан, когда приезжает с работы и узнает, что Салли не притронулась ни к куриному бульону с вермишелью, ни к чаю и попросила задернуть занавески в ее комнате.

Салли по-прежнему слышит, что там у них делает­ся, — вот и сейчас ей все слышно. Как они перешепты­ваются, как готовят обед, со смехом шинкуют острыми ножами морковку и сельдерей. Как запускают стираль­ную машину и развешивают сушиться во дворе по­стельное белье. Как они причесываются и чистят зу­бы — как, одним словом, у них продолжается жизнь.

На третьи сутки, проведенные в постели, Салли пе­рестает открывать глаза. Она отвергает все, что бы ей ни предложили, — ломтик поджаренного хлеба с вино­градным желе, таблетку тайленола со стаканом воды, еще одну подушку под голову. Черные волосы ее сваля­лись, лицо белое как бумага. Антония и Кайли испуга­ны; они стоят на пороге и наблюдают за спящей ма­терью. Они боятся потревожить ее своей болтовней, и дом все больше погружается в тишину. Девочки корят себя, что не слушались, плохо себя вели, что все эти го­ды перечили матери на каждом шагу, поступали как из­балованные эгоистки. Антония звонит врачу, но он не выезжает на дом, а одеться и поехать к нему Салли от­казывается.

Около двух часов ночи возвращается от Бена Джил­лиан. Это последняя ночь месяца, и луна встает то­ненькая, серебристая; воздух заволакивает дымкой. Джиллиан неизменно возвращается к сестре — дом Салли для нее нечто вроде сетки безопасности в цирке. Но сегодня Бен заявил, что ему надоело видеть, как она каждый раз, покинув его постель, уезжает. Он хочет, чтобы она переехала жить к нему.

Джиллиан, откровенно говоря, подумала было, что это сказано шутки ради. И потому отвечала со смехом:

— Небось каждой так говоришь, когда переспишь с ней раз двадцать.

— Нет, — отозвался Бен без улыбки. — Я никому это­го не говорил до сих пор.

В тот день Бена не оставляло ощущение, что нын­че — либо пан, либо пропал; неизвестно только, как повернется. Утром он выступал с фокусами в больни­це, и один из детей, восьмилетний мальчик, распла­кался, когда по ходу представления Чувак у Бена скрылся в большой деревянной коробке.

— Он вернется назад, — уверял Бен этого вконец расстроенного зрителя.

Но мальчик был убежден, что появление Чувака из небытия — вещь невозможная. Если кто-нибудь исче­зает, объяснял он Бену, — то уж окончательно. И возра­зить на это в данном конкретном случае было трудно.

Мальчик полжизни провел в больнице, и на сей раз ему не суждено было вернуться домой. Он уже начал покидать свою телесную оболочку — Бен мог опреде­лить это с первого взгляда. Мальчик мало-помалу ис­чезал прямо на глазах.

И тогда Бен сделал то, чего обычно не позволяет себе ни один фокусник: он отвел мальчика в сторонку и пока­зал, что у волшебной коробки имеется двойное дно, где и расположился с удобством Чувак. Однако мальчик оставался безутешен. А вдруг это вовсе не тот кролик — ведь не докажешь! Белых кроликов вокруг пруд пруди, заходи в зоомагазин и покупай хоть десяток. И потому мальчик продолжал горько плакать, так что Бену впору было бы и самому прослезиться, не владей он, по счастью, секретами своего искусства. Он быстро протя­нул руку и извлек из-за уха ребенка серебряный доллар.

— Видал? — с широкой усмешкой сказал Бен. — А ты говоришь!

Плач немедленно прекратился; мальчик до того ото­ропел, что у него разом высохли слезы. Когда Бен приба­вил, что серебряный доллар он может оставить себе, мальчик на короткий миг стал таким, каким выглядел бы, не наложи на него лапу страшная болезнь. В полдень Бен уехал из больницы и направился в кафе «Сова», где выпил подряд три чашки черного кофе. Он не стал есть ланч, не стал заказывать себе ни любимый омлет с рубле­ным мясом, ни сандвич с беконом, зеленым салатом и помидором на пшеничном хлебе. Официантки при­стально следили за ним, надеясь, что он вот-вот примет­ся выкидывать привычные номера: ставить на попа ос­троконечные солонки с дырочками, поджигать одним щелчком пальцев содержимое пепельниц, выдергивать скатерти из-под столовых приборов. Но Бен просто про­должал пить кофе. Расплатившись и оставив больше обычного на чай, он сел в машину и долго кружил по улицам. Мысли о сроке жизни, отпущенном мухе-од­нодневке, не шли у него из головы; он думал о том, сколько времени потрачено даром, и, сказать правду, больше терять время не собирался. Всю жизнь Бена пре­следовал страх, что та, которую он полюбит, однажды скроется от него, да так, что не отыщешь вновь ни за ка­ким занавесом, ни даже в самой большой коробке с двойным дном, вроде той красной, лаковой, которую он держит у себя в подвале, но не решается пустить в дело, сколько его ни уверяли, что ее можно совершенно спо­койно проткнуть насквозь шпагой, не нанеся никому да­же царапины. Так вот, теперь все будет иначе. Он хотел получить ответ, и сейчас же, до того, как Джиллиан оде­нется и сбежит от него под надежный кров своей сестры.

— Чего проще, — сказал он. — Да или нет?

— Это не тот случай, когда все сводится к «да» или «нет», — попыталась уклониться Джиллиан.

— Тот самый, — сказал убежденно Бен.

— Да нет, - упиралась Джиллиан. Она думала, глядя на его серьезное лицо, о том, как жаль, что не знала его раньше. Что не он первый раз поцеловал ее и был пер­вым мужчиной в ее жизни. О том, как жалко, что нель­зя ответить ему «да». — Это скорее тот случай, когда требуется поразмыслить.

Джиллиан знала, куда заведет ее этот спор. Только начни жить с кем-нибудь под одной крышей, и не ус­пеешь опомниться, как окажешься замужем, а это был тот вид гражданского состояния, в который Джиллиан снова вступать не намеревалась. На этом поприще ее, точно от сглазу, неизменно постигала неудача. Молвив: «Согласна», она всегда тотчас же обнаруживала, что вовсе не согласна и никогда согласна не была и эти пу­ты необходимо стряхнуть с себя как можно скорее.

— Как ты не понимаешь, — сказала она Бену. — Если б я не любила тебя, то переехала бы сегодня же, ни ми­нуты не раздумывая.

На самом деле, уйдя от него, Джиллиан только об этом одном и думала и будет думать впредь, хочет она того или нет. Бен не понимает, как опасна может быть любовь, но Джиллиан знает это досконально. Слиш­ком много раз обжигалась, чтобы расслабиться и пу­стить все на самотек. Ей следует держать ухо востро и оставаться не замужем. А что ей необходимо прямо сейчас — это тишина, покой и горячая ванна; однако когда она, стараясь ступать неслышно, входит с черно­го хода в дом, то застает Антонию и Кайли на ногах, в ожидании ее прихода. Обе они вне себя и готовы зво­нить в скорую помощь. Обе в крайней тревоге. С их ма­терью что-то стряслось, а что, они не знают.

В спальне — непроглядная темень, и Джиллиан не сразу понимает, что бугорок под ворохом покрывал — не что иное, как форма существования живого челове­ка. Зато ей нетрудно распознать жалость к собственной персоне и отчаяние. Этот диагноз Джиллиан ставит в два счета, поскольку сама тысячу раз бывала в подоб­ном состоянии и притом знает, каким способом от не­го избавиться. Племянниц она отправляет спать, не слушая их возражений, а сама идет на кухню и смеши­вает в кувшине коктейль «Маргарита». Потом берет кувшин и, прихватив два бокала, обмакнутых в круп­ную соль, выносит все это на задний двор и оставляет у двух садовых кресел, стоящих возле огородика, где изо всех сил стараются расти огурцы.

На этот раз, поднявшись к Салли, она уже не озада­чена видом вороха покрывал. Теперь она точно знает, что под ними прячется человек.

— Ну-ка вставай, — говорит Джиллиан.

Глаза у Салли закрыты. Она парит где-то, где кругом тихо и бело. Ей и уши хотелось бы заткнуть, потому что слышно, как приближается Джиллиан. Джиллиан стаскивает с Салли покрывала и хватает ее за руку:

— Подымайся.

Салли скатывается с кровати. Она открывает глаза и моргает.

— Уходи, — говорит она сестре. — Не трогай меня.

Джиллиан поднимает Салли на ноги, выводит из комнаты и ведет вниз по лестнице. Вести Салли — все равно что волочить вязанку дров: она не противится, но повисает одеревенелой тяжестью. Джиллиан толка­ет плечом заднюю дверь, и за порогом струя влажного воздуха ударяет Салли в лицо.

— Ой, — вырывается у Салли.

Она порядком ослабела и рада опуститься в садовое кресло. Садится и откидывается назад, готовясь вновь закрыть глаза, но замечает, как много высыпало на не­бо звезд. Когда-то, еще у тетушек, они с Джиллиан за­бирались летними ночами на крышу дома. Вылезти на крышу можно было через слуховое окошко, если, ко­нечно, не бояться высоты и не шарахаться от бурых ма­леньких летучих мышей, которые слетались пировать в тучах комаров, что толклись в воздухе. Они с Джилли­ан не забывали загадать желание, едва покажется пер­вая звездочка, — всякий раз одно и то же и о котором, понятно, нельзя сказать вслух.

— Можешь не волноваться, — говорит Джиллиан. — Ты им и взрослым будешь нужна.

— Ну да, как же.

— Вот мне ты ведь нужна до сих пор?

Салли оглядывается на сестру, которая разливает по бокалам «Маргариту»:

— Зачем это?

— Не окажись у меня здесь тебя, когда случилась эта история с Джимми, сидеть бы мне сейчас в тюрьме. Ты просто знай, что без тебя мне бы тогда не справиться.

— Так это потому, что он был тяжелый, — говорит Салли. — Была бы у тебя тачка, обошлось бы и без меня.

- Нет, правда, - настаивает Джиллиан. - Я у тебя в долгу по гроб жизни.

Она поднимает бокал в ту сторону, где похоронен Джимми.

— Чао, бамбино, — говорит Джиллиан.

Ежится, как от озноба, и отпивает глоток из бокала.

- Прощевайте, без вас веселей, - бросает Салли в сырое и душное пространство.

Хорошо, проведя столько времени в помещении, выйти на открытый воздух. Хорошо сидеть вдвоем на травке в час, когда сверчки неспешно выводят свои предосенние рулады.

У Джиллиан на пальцах соль от «Маргариты». На лице ее - та самая прелестная улыбка, от которой она выглядит моложе. То ли здешняя влажность оказывает благотворное действие на ее кожу, то ли это игра лунного света, но что-то в ней появилось совершенно новое.

— Я никогда не верила в счастье. Думала, его вообще не бывает. И вот теперь — полюбуйтесь! Готова верить во что угодно!

Салли хочется протянуть руку и потрогать луну — проверить, прохладная ли она на ощупь, или у нее только вид такой. Ей за последнее время не раз приходило в голову, что, может быть, когда живые становятся мертвыми, они оставляют по себе пустоту, вакуум, который не заполнить никому другому. Ей самой раз в жизни крупно повезло, хоть, правда, очень ненадолго. Может быть, уже за это надо сказать спасибо и не рыпаться.

— Бен попросил, чтобы я переехала к нему, - говорит Джиллиан. - Я, можно считать, ответила отказом.

— Переезжай, — говорит ей Салли.

— Так просто?

Салли решительно кивает головой.

— Что ж, может, стоит подумать, — признается Джиллиан. — На время. Пока нас не связывают никакие обязательства.

— Да переедешь, будь уверена.

— Ты, наверное, все это говоришь, потому что хочешь от меня избавиться.

— А я не избавлюсь. До тебя будет всего три квартала. Хотела бы избавиться — сказала бы: езжай назад в Аризону.

Фонарь над крыльцом облепили белые бабочки. Крылья у бабочек отяжелели от влаги, их полет напоминает замедленную съемку. Они белесые, как луна, и, отлетая неожиданно прочь, оставляют в воздухе мучнисто-белый след.

— На восток от Миссисипи. - Джиллиан ерошит себе волосы. — Брр...

Салли растягивается плашмя в садовом кресле и смотрит в небо.

— Вообще-то, — говорит она, — я рада, что ты здесь.

В те жаркие, одинокие ночи у тетушек, сидя на крыше дома, обе они всегда загадывали то же самое желание. Чтобы когда-нибудь в будущем, когда они станут взрослыми, глядеть на звезды и не бояться. И вот она настала, та желанная ночь. Вот оно, это будущее. И можно сидеть на вольном воздухе, сколько вздумается, оставаться на этой лужайке, покуда не померкнет последняя звезда; никуда не трогаться хоть до полудня, глядя, как небо окрашивается в чистейшую лазурь.

ВОСПАРЕНИЕ

В августе месяце всегда держите на подоконнике мяту, чтобы назойливые мухи жужжали где-нибудь на улице, где им и положено быть. Не думайте, что лето кончи­лось, даже когда поникают и блекнут розы и звезды располагаются на небосклоне в ином порядке. Никог­да не полагайтесь на то, что август — надежный и безо­пасный месяц года. Это поворотное время, когда не поют больше птицы по утрам, а вечера сотканы в рав­ных долях из золотистого света и черных туч. Основа­тельное и зыбкое с такой легкостью меняются места­ми, что начинаешь оспаривать и подвергать сомнению даже то, что, казалось бы, твердо знаешь.

В особенно жаркие дни, когда хочется удавить каж­дого, кто скажет вам слово поперек, или хотя бы дать ему по шее, отведите лучше душу, выпив лимонаду. Сходите купите себе первоклассный комнатный венти­лятор. Остерегайтесь наступить на сверчка, который за­бился в темный угол вашей гостиной, а не то вам изме­нит удача. Избегайте мужчин, которые называют вас «детка», и женщин, у которых нет подруг, а еще - собак, которые любят чесать себе брюхо и не слушаются, когда им скажешь: «Лежать!» Носите темные очки; при­мите прохладную, освежающую ванну с лавандовым маслом. В полдень старайтесь укрываться от солнца.

Гидеон Варне, будь его воля, вообще зачеркнул бы август как таковой, проспал бы четыре недели без про­сыпу до самого сентября, когда жизнь войдет в нормаль­ное русло и начнутся занятия в школе. Однако не прохо­дит и недели с начала этого трудного месяца, как его мать объявляет, что выходит замуж за какого-то типа, о котором Гидеон имеет самое смутное представление.

Жить они переедут на новое место в нескольких ки­лометрах от Развилки, и это значит, что Гидеон будет ходить в другую школу вместе с тремя сводными брат­цами, с которыми ему предстоит познакомиться в конце следующей недели, когда его мать устраивает праздничный обед. Не зная, какой реакции ждать от сына, Джинни Варне долго не решалась сделать это со­общение, но теперь, когда все слова сказаны, Гидеон кивает головой, и только. После короткого раздумья, когда его мать, волнуясь, ждет ответа, он прибавляет:

— Отлично, мам. Я рад за тебя.

Джинни Варне думает, что, наверное, ослышалась, но не успевает переспросить, так как Гидеон тут же ны­ряет к себе в комнату, а через полминуты выскакивает из дому. Удирает оттуда без оглядки, как сделает снова через пять лет, но только тогда уже — всерьез и надол­го. Тогда он уедет учиться в Беркли или Калифорний­ский университет в Лос-Анджелесе, а пока несется во всю прыть по Развилке с единственным желанием — убежать подальше. Куда — гадать не нужно: его ведет чутье, и в глубине души он знает, где хочет быть. Не проходит и десяти минут, как он, весь взмокший от по­та, оказывается возле дома Кайли и застает ее в саду: она сидит на старом индейском покрывале, разостлан­ном под дикой яблонькой, и пьет чай со льдом. Они не виделись со дня рождения Кайли, но все в ней до боли близко и знакомо. Изгиб ее шеи, линия плеч, губы, форма рук, — при виде всего этого у Гидеона пересыха­ет в глотке. Наверное, он дурак, что поддается таким чувствам, но он ничего не может поделать. Он не уве­рен даже, что способен сейчас заговорить.

Жара стоит такая, что ни одной птицы не видно в воздухе, а воздух такой влажный, что пчелы и те не ле­тают. Кайли вздрагивает от неожиданности, увидев Ги­деона; кубик льда, который она грызла, выпадает у нее изо рта и скользит вниз по коленке. Но она не обраща­ет внимания. Не замечает, что высоко в небе пролетает самолет, что по покрывалу ползет гусеница, а ей самой вдруг стало еще жарче, чем было всего минуту назад.

— Сейчас увидим, как я быстренько тебя обстав­лю, — говорит Гидеон.

Шахматная доска у него с собой — старая, деревян­ная, полученная в подарок от отца еще в восемь лет ко дню рождения.

Кайли задумчиво прикусывает губу.

— Победителю — десять зеленых, — отзывается она.

— Заметано. — Гидеон весело скалит зубы. Он снова обрился наголо, и голова у него гладкая, как галька. — Мне денежки всегда пригодятся.

Он плюхается на траву рядом с Кайли, но еще не ре­шается поднять на нее глаза. Она, возможно, думает — ну сыграют они, большое дело, но все обстоит куда серьезней. Если Кайли сейчас не выложится, не будет сражаться насмерть — то, значит, они больше не друзья. Он и сам не рад, что это так, но либо они будут до кон­ца честны друг с другом, либо могут прямо сейчас ра­зойтись в разные стороны.

Такого рода проверка хоть кого заставит нервни­чать, и лишь к тому времени, когда Кайли обдумывает третий ход, Гидеон набирается наконец духу посмот­реть на нее внимательно. Волосы у нее уже не такие белобрысые, как были. То ли покрасилась, то ли, воз­можно, светлая краска смылась — сейчас они приятно­го медового цвета.

— Чего не видел? — говорит Кайли, поймав на себе его взгляд.

— Да катись ты!

Гидеон делает ход слоном. Берет ее стакан с чаем и отпивает несколько глотков по старой привычке, как когда они дружили.

— И вам того же, — мгновенно парирует Кайли.

На лице у нее широкая улыбка, и оттого виден зуб со щербинкой. Она знает, о чем он думает, а впрочем, об этом нетрудно догадаться. Он прозрачен, как стекло. Ему хочется, чтобы все оставалось по-прежнему и в то же время — переменилось. А кому такого не хочется? Но только так не бывает, и разница между ними в том, что Кайли это уже известно, а Гидеону пока еще невдомек.

— А я скучала по тебе, — роняет Кайли небрежно.

— Угу, оно и видно.

Гидеон поднимает голову и встречается с ней глаза­ми. Он торопливо отводит взгляд туда, где прежде рос­ла сирень. На том месте, где были кусты, торчат какие-то непонятные прутья с черной корой. Вдоль каждого прута — ряд мелких колючек, таких острых, что даже муравьи предпочитают не подползать к ним близко.

— Что это у вас за чертовщина во дворе? — спраши­вает Гидеон.

Кайли оглядывается на прутья. Они тянутся вверх с такой скоростью, что еще немного, и сравняются вы­сотой со взрослой яблоней. Но на данный момент они выглядят безобидно — так, сухие, колючие хворости­ны. Как легко проглядеть, что повырастало у тебя в саду: отвернись ненадолго, и неизвестно, что вылезет из земли, — может, вьюн, может, сорняк, а может быть, и колючая изгородь!

— Это мама вырубила сирень. От нее слишком мно­го тени. — Кайли крепче прикусывает губу. — Между прочим, тебе шах.

Она застигла Гидеона врасплох, понемногу продви­гая пешку, на которую он не обращал особого внимания. Окружила его, оставив ему из сострадания напоследок один ход, перед тем как нанести смертельный удар.

— Ты выигрываешь, — говорит Гидеон.

— Это точно.

У него такое лицо, что ей жалко его до слез, но она не намерена поддаваться. Этого она просто не может.

Гидеон делает единственный возможный ход — жертвует ферзя, но это его не спасает, и, когда Кайли объявляет ему шах и мат, он поздравляет ее. Все вышло так, как он и хотел, но ясности как не было, так и нет.

— Десятка-то при тебе? — спрашивает Кайли, хотя на самом деле ее это мало волнует.

— Дома.

— Ну, туда нам топать ни к чему.

В этом они сходятся полностью. Мать Гидеона не способна держаться от них в стороне, поминутно при­стает с вопросами, не принести ли им чего-нибудь поесть или попить — возможно, из опасения, что если хоть на секунду оставить их наедине, то быть беде.

— Мне не к спеху, — говорит Кайли. — Завтра прине­сешь.

— Пойдем пройдемся, не хочешь? — предлагает Ги­деон. И наконец-то глядит ей прямо в глаза. — Прогу­ляемся немного?

Кайли выливает на траву недопитый чай, а старое по­крывало оставляет на прежнем месте. Пусть Гидеон не такой, как все, — ей это не важно. В нем столько энергии, столько идей бурлит у него в голове, что весь он окай­млен оранжевым свечением. Стоит ли пугаться, что тебе дано видеть людей в их истинном свете, если среди них нет-нет да и попадется такой, как Гидеон! Которому чуж­ды обман и фальшь, так что придется ему рано или позд­но в срочном порядке постигать азы житейской лжи, чтобы не слопали с потрохами в том мире, по которому ему так не терпится пуститься в свободное плаванье.

— У меня мама выходит за кого-то замуж, и жить мы будем по ту сторону Развилки. — Гидеон откашливает­ся, словно ему что-то попало не в то горло. — Придет­ся ходить в другую школу. Крупно повезло. Буду сда­вать экзамены с целой ордой тупоголовых говнюков!

— Школа — еще не самое главное.

Кайли бывает жутковато, когда в ней появляется откуда-то эта несокрушимая определенность. Сейчас, например, она определенно знает, что Гидеону не най­ти себе лучшего друга, чем она. Об этом она готова по­спорить на все свои сбережения, прибавив к ним для ровного счета радиочасы и тот браслет, что подарила ей на день рождения Джиллиан.

Они выходят на улицу и идут по направлению к спортплощадке Христианского Союза Молодых Людей.

— В какой я буду школе — не главное? — Гидеон, сам не зная почему, рад это слышать. Может быть, просто потому, что Кайли, похоже, не считает, что они будут из-за этого реже видеться, — во всяком случае, он наде­ется, что правильно ее понял. — Ты уверена?

— Совершенно, — говорит Кайли. — На сто процентов.

На спортплощадке их ждет тень, зеленая трава, и у них будет время обдумать, что и как. В какой-то миг, когда они сворачивают за угол, у Кайли возникает чув­ство, что лучше бы ей никуда не трогаться со двора.

Она оглядывается на свой дом. Утром их здесь уже не будет, утро застанет их в дороге — они поедут к тетуш­кам. Старались склонить к этому и Джиллиан, но она отказалась наотрез.

— Ни за что, ни за какие миллионы! То есть за мил­лион — согласилась бы, но никак не меньше, — был ее ответ. — Но и тогда вам пришлось бы обломать мне все ноги, чтобы не выскочила из машины и не сбежала. Пришлось бы увозить меня под наркозом или же оглу­шить ударом по голове, но все равно я и тогда узнаю эту улицу и выпрыгну из окошка до того, как вы подъ­едете к их дому.

О том, что Джиллиан находится на востоке от Ска­листых гор, тетушкам ничего не известно — тем не ме­нее Кайли с Антонией дружно уверяют Джиллиан, что тетушки будут убиты, узнав, что она так близко и не хо­чет их навестить.

— Поверьте, — говорит девочкам Джиллиан, — есть я там или нет меня, тетушкам это все равно. Так было ра­ньше — так, безусловно, будет и теперь. Назовите им мое имя, и они скажут: «Джиллиан? Кто такая?» Руча­юсь, они не помнят даже, как я выгляжу! Повстречаем­ся на улице — и, скорее всего, пройдем мимо, как чу­жие. Не беспокойтесь насчет меня и тетушек. Отноше­ния наши таковы, как мы того и желаем, — полный ноль, и нас это устраивает!

Значит, они уедут завтра на каникулы без Джилли­ан. Возьмут с собой сандвичи со сливочным сыром и маслинами, набьют салатом кармашки питы. Захватят термосы с лимонадом и холодным чаем и устроят пик­ник, когда подойдет время ланча. Погрузят в машину вещи тем же порядком, что и каждый год, и выедут на автомагистраль еще до семи утра, когда движение по­тише. Но только в этом году Антония честно предупре-дила, что проплачет всю дорогу в Массачусетс. Она уже призналась Кайли по секрету, что не представляет себе, что будет делать, когда Скотт вернется в Кембридж. Скорее всего, сидеть и зубрить, так как ей после шко­лы необходимо поступить учиться где-нибудь в районе Бостона — в Бостонский колледж или, возможно, в Брандейсский, если удастся получить приличные оценки. По дороге к тетушкам она будет требовать остановки на стоянках для отдыха, а когда они приедут и устроятся, намерена проводить каждое утро в саду, лежа на кусачем шерстяном одеяле. Намажет кремом от загара руки и плечи и примется за работу, и Кайли, заглянув в послание, которое строчит Скотту ее сестра, увидит в десяти разных местах: «Я тебя люблю».

В этом году им помашет на прощанье с парадного крыльца Джиллиан — если не переедет к тому времени окончательно к Бену. Она производит переезд не сразу, а постепенно, из страха, как бы Бен не испытал потря­сение, обнаружив у нее разом как минимум тысячу дурных привычек, — он и так очень скоро убедится, что ей лень сполоснуть за собой миску из-под кукурузных хлопьев с молоком или застелить постель. Ему откро­ется рано или поздно, что мороженое вечно куда-то ис­паряется из морозилки не почему-нибудь, а оттого, что она угошает им на сладкое Чувака. Он увидит, что шер­стяные или синелевые кофточки, которые носит Джиллиан, смяты в комок и валяются где-нибудь под кроватью или на полу в стенном шкафу. И если все это Бену опротивеет и он решит выставить ее вон, распро­щаться с ней, пересмотреть свое решение, — что ж, пожалуйста! Свидетельства о браке нет, никаких обяза­тельств — тоже, и пусть все оно так и остается. Возмож­ность выбора — вот что всегда ей было нужно! Откры­тая дверь на выход!

— Ты должна понять одно, — сказала она Кайли. — Как была ты у меня любимицей, так и остаешься. Ска­жу больше — в дочери себе я никого не пожелала бы, кроме тебя.

Кайли, под наплывом любви и восхищения, едва не повинилась в ответ, что это она заказывала для Бена те бессчетные пиццы и она же сыпала пепел в туфли Джиллиан. Но есть тайны, которые лучше хранить в себе, особенно когда содержание их — дурацкие про­делки из чувства ребяческой обиды. И Кайли ничего не сказала — даже о том, как будет скучать по Джиллиан. Лишь обняла покрепче свою тетю и стала помогать ей складывать одежду в очередной картонный ящик с по­следующей доставкой к Бену.

— Как, снова наряды?

Бен схватился за голову, словно все шкафы в его до­ме полны до отказа и больше не выдержат, но Кайли видела, что он сияет от удовольствия. Он сунул руку в картонный ящик, вытянул оттуда черные кружевные колготки и, ловко завязав три узла, превратил их в так­су. Кайли так поразилась, что захлопала в ладоши.

Джиллиан между тем подошла с еще одним ящи­ком — на этот раз набитом обувью, — и, прижав его лок­тем к бедру, освобождает себе руки для аплодисментов.

— Видишь, почему я не устояла? — шепнула она Кай­ли. — Много ты встречала мужчин, которые так умеют?

Утром, когда они уедут, Джиллиан помашет им вслед, пока они не скроются за поворотом, а потом, уверена Кайли, тоже уедет — к Бену. Они к тому времени будут катить в Массачусетс, подпевая, как всегда, мелодиям, которые передают по радио. Как будут проходить их лет­ние каникулы, заранее известно без вопросов, — тогда откуда вдруг у Кайли это предчувствие, что им, быть мо­жет, не суждено даже чемоданы вынести к машине?

Шагая с Гидеоном на спортплощадку в этот жаркий, ясный день, Кайли силится вообразить их отъезд к те­тушкам, и не может. Обычно ей не составляет труда на­рисовать себе поездку на каникулы во всех подробно­стях, от сборов в дорогу до уютных посиделок на кры­лечке у тетушек в дождливую погоду, — сегодня же ее попытки представить мысленно эту неделю в Массачу­сетсе кончаются ничем. Мало того: озираясь на свой дом, Кайли испытывает и вовсе непонятное чувство. Будто, неведомо как и почему, дом этот потерян для нее и озирается она лишь на воспоминание, на место, где жила однажды и которое никогда не забудет, но ку­да возврата для нее больше нет.

Кайли спотыкается о выбоину в тротуаре, и Гидеон машинально поддерживает ее, чтобы не упала.

— Ты как, нормально? — спрашивает он.

Кайли думает о своей матери, которая занята сейчас стряпней на кухне, — черные волосы подвязаны так, что и не скажешь, какие они густые и красивые. Думает о тех ночах, когда лежала с температурой, а мать сидела рядом в темноте, готовая дать ей попить водички, приложить ко лбу прохладную ладонь. Вспоминает, сколько раз запира­лась в ванной комнате, страдая, что выросла такой долго­вязой, и мать терпеливо уговаривала ее из-за закрытой двери, не позволяя себе никаких упреков за глупое и не­серьезное поведение. А главное, вспоминает тот день, когда Антонию в парке толкнули на землю и белые лебе­ди, потревоженные возней на берегу, расправили крылья и полетели прямо на Кайли. Ей запомнилось, с каким выражением лица Салли бежала по траве, размахивая ру­ками и крича с такой яростью, что лебеди не осмелились подступиться ближе. Они поднялись и пролетели над прудом, так низко, что от их крыльев по воде шла рябь, и после уже не возвращались — ни разу, никогда.

Если Кайли теперь пойдет дальше по затененной де­ревьями улице, того, что было до сих пор, больше не бу­дет. Чутье подсказывает ей это безошибочно. Она шагнет через выбоину в асфальте навстречу своему будущему, от­куда нет дороги назад. Чистое небо над головой выцвело от зноя. Народ в основном попрятался по домам, вклю­чив на полную мощность кондиционер или вентилятор. Кайли знает, какая жарища сейчас на кухне, где ее мать готовит праздничный обед в честь отъезда. Овощную за­пеканку, салат из стручковой фасоли с миндалем и на де­серт — сладкую ватрушку с вишнями; всё — домашнего приготовления. Антония пригласила на прощальную трапезу сердечного дружка Скотта, поскольку им пред­стоит разлука на целую неделю; Бен Фрай тоже будет, а Кайли, вполне возможно, позовет и Гидеона. Мысли об этом навевают на Кайли грусть — не картина обеда, а об­раз матери, стоящей у плиты. Читая кулинарный рецепт, ее мама всегда морщит губы; перечитывает дважды вслух, чтобы ничего не упустить. Чем грустнее становится Кай­ли, тем более крепнет в ней уверенность, что нельзя по­ворачивать назад. Она все лето ждала, когда придет к ней это ощущение, и больше не будет ждать ни секунды, ко­го бы ей ни пришлось при этом оставить позади.

— Айда наперегонки! — бросает Кайли и срывается с места; когда Гидеон, опомнясь, устремляется вдогонку, она уже добегает до конца квартала. Кайли исключи­тельно быстронога, всегда этим отличалась, а сейчас и вовсе такое впечатление, будто она летит, не касаясь земли. Гидеон, поспевая следом, сомневается, что смо­жет ее догнать, но, разумеется, догонит, хотя бы пото­му, что на дальнем конце спортплощадки, в густой те­ни раскидистых кленов, Кайли повалится на траву.

Для Кайли эти деревья — обычная и знакомая часть пейзажа, но тот, кто привык к пустыне, к свободному обзору на много миль, поверх гигантских цереусов, сквозь лиловатые сумерки, — тот может с легкостью принять эти клены за мираж, встающий в знойном ма­реве над зеленым полем из жирной, черной земли. Го­род Тусон, штат Аризона, славится грозами, если ве­рить старожилам, как ни один город на свете; если ты вырос на краю пустыни, то можешь по местонахожде­нию молний без труда определить, с какой скоростью приближается гроза, сколько у тебя времени, чтобы свистнуть домой собаку, проверить, заперта ли в стой­ле лошадь, и самому успеть под надежный кров с хоро­шим громоотводом.

Молния, как и любовь, неподвластна логике. Никто не застрахован от несчастного случая — так всегда было, и так будет. Гэри Халлету лично знакомы два человека, которых ударило молнией, но не насмерть, и потому он слышал историю об этом из первых уст — об этих двух и думает он, ведя машину в час пик по скоростной лонг-айлендской автостраде и после, колеся в поисках пра­вильной дороги по лабиринту пригородных улиц, ког­да, свернув с Развилки не в том месте, проезжает мимо спортплощадки. С одним из двух пострадавших Гэри учился вместе в школе; случилось это с парнем в сем­надцать лет и поломало ему всю жизнь. Он тогда выгля­нул наружу из дома и очнулся уже лежа навзничь на до­рожке, уставясь прямо в густо-синее небо. Шаровая молния прошила его насквозь, оставив с руками, об­угленными, как бифштексы на вертеле. В ушах стоял лязг и стук, словно кто-то болтал рядом связкой ключей или выбивал дробь на барабане, — он лишь спустя не­много сообразил, что это так сильно трясет его самого, а стучат его кости, ударяясь об асфальт.

Кончил школу этот молодой человек в тот же год, что и Гэри, но только благодаря тому, что учителя из сострадания сделали ему послабление на экзаменах. До этого происшествия он классно играл в бейсбол и на­деялся попасть в команду малой лиги, но теперь, с ни­кудышными нервами, это для него исключалось. Он был не способен выйти играть на бейсбольное поле. Слишком открытое пространство. Слишком велик риск, что он окажется для молнии самым высоким ориентиром, если ей вздумается ударить еще раз. На этом все для него и завершилось — он кончил тем, что устроился на работу в кинотеатр: продавал билеты, вы­метал после сеанса воздушную кукурузу из зала и отве­чал отказом, если посетителю вздумается потребовать деньги назад, потому что не понравилась картина.

Второй пострадавший пережил еще большее потря­сение; от удара молнии все полностью переменилось в его судьбе. Его сбило с ног, подняло в воздух, закружи­ло и опустило вновь на землю совсем другим челове­ком. Этот второй, по прозвищу Санни, то есть «сы­нок», приходился Гэри родным дедом, и о том, как был «ужален белой змеей», выражаясь его словами, расска­зывал потом каждый божий день, покуда не скончался два года назад в возрасте девяноста трех лет. Однажды, задолго до того, как у него поселился Гэри, Санни си­дел во дворе под тополями в таком серьезном подпи­тии, что и не заметил, как налетела гроза. Находиться в подпитии было для него в ту пору естественным со­стоянием. Он затруднился бы припомнить, что значит быть трезвым, и уже на одном этом основании делал вывод, что разумнее всего будет и дальше избегать трезвости — хотя бы пока его не положат в гроб. Тогда, возможно, он согласится подумать о воздержании, но только лежа на такой глубине под землей, откуда уже не выберешься на поверхность с целью направить свои стопы в ближайшую винную лавку.

— Сижу это я тихо-мирно, — рассказывал он Гэри, — никому не мешаю, и вдруг небо как обвалится на меня, да как вдарит!

Его «вдарило», закинуло в облака, и в какое-то мгновение было похоже, что ему никогда уже не вер­нуться на землю. Его садануло током такого напряже­ния, что вся одежда на нем сгорела дотла, и не хвати ему присутствия духа бултыхнуться в зеленый от тины пру­дик, где он держал пару любимых уток, он бы и сам сго­рел заживо. Брови у него после этого так и не отросли, и надобность бриться отпала начисто, зато с этого дня он больше в рот не брал спиртного. Хотя бы стаканчик виски пропустил! Хотя бы выцедил полкружечки ледя­ного пива! Нет, Санни Халлет упрямо придерживался одного лишь кофе, черного, крепкого, в количестве не меньше двух кофейников в день, и потому, когда роди­тели Гэри не могли больше заботиться о сыне, оказался готов, согласен и способен забрать мальчика к себе.

Родители Гэри были полны благих намерений, но были также молоды, опрометчивы и не чужды возлия­ний; оба сами приблизили свою безвременную кончи­ну. Мать Гэри год как схоронили, когда пришло изве­стие о смерти его отца, и в тот же самый день Санни пришел в здание окружного суда и заявил секретарю, что его сын и невестка покончили с собой — что более или менее соответствовало действительности, если рассматривать смерть от пьянства как вид самоубий­ства, — и он желает стать официальным опекуном свое­го внука.

Сейчас, колеся по пригородным улицам, Гэри дума­ет, что деду, пожалуй, не слишком понравилось бы в этом районе штата Нью-Йорк. Молния здесь могла бы застигнуть тебя вполне свободно. Вокруг слишком много домов, им нет конца, они загораживают то, что обязательно нужно видеть, а это, по мнению Санни — которое Гэри полностью разделяет, — разумеется, небо.

В настоящее время Гэри ведет предварительное рас­следование по делу, возбужденному прокуратурой шта­та Аризона, где он восьмой год работает следователем. До этого в его биографии присутствуют примеры оши­бочного выбора. Он вырос долговязым и тощим, что от­крывало для него возможность задуматься о баскетбо­ле, однако, при наличии достаточного упорства, он был лишен той грубой пробивной силы, без которой в про­фессиональном спорте нечего делать. В конце концов он вновь вернулся в колледж, подумывал о юридиче­ском факультете, однако, представив себе годы учебных занятий в закрытом помещении, решил, что овчинка выделки не стоит. В итоге он занимается тем, что дает­ся ему лучше всего, — докапывается до сути. Среди то­варищей по работе его выделяет одна особенность — он любит убийства. Так любит, что друзья наградили его в шутку прозвищем «Гриф-индейка», в честь стервятни­ка, выслеживающего добычу нюхом. Гэри не обижает­ся, когда его дразнят, не злится, что многие на все нахо­дят простой ответ и убеждены, что точно знают, отчего ему так интересны убийства. Они, эти многие, видят здесь прямую связь с историей его семьи — мать умерла из-за того, что отказала печень; отец, скорее всего, умер бы по той же причине, если бы его раньше не убили где-то в штате Нью-Мексико. Убийцу так и не нашли, да, откровенно говоря, и не особо-то искали. Однако, что бы там ни полагали друзья, Гэри движим вовсе не об­стоятельствами, связанными с его прошлым. Ему инте­ресно добираться до первопричин; фактор, определяю­щий поведение человека, бывает дьявольски неуловим, и все же, если искать без дураков, какой-нибудь мотив да отыщется. Не то слово, сказанное к тому же не ко времени; оружие, которое попало не в те руки; совсем не та женщина, которая зато умеет целовать вас так, как надо. Деньги, любовь, злоба — вот мотивы, которыми объясняется почти все. Установить истину — или же, на худой конец, одну из ее версий — обыкновенно удается, нужно только не скупиться на расспросы, нужно за­крыть глаза и представить себе, каким образом все мог­ло произойти, как действовал бы ты сам, если б дошел до последней черты, когда нет больше никаких сил и тебе уже все равно.

В том деле, над которым он работает сейчас, мотив очевиден: деньги. Троих ребят, университетских сту­дентов, нет в живых из-за того, что кому-то сильно хо­телось заработать, и этот кто-то, ни минуты не задумы­ваясь о последствиях, сбывал им вонючий дурман и се­мена косогорника. Молодежь будет покупать любую дрянь, в особенности молодежь с Восточного побе­режья, которой с малых лет не вбивали в голову, что на­до остерегаться того, что произрастает в пустыне. Од­но-единственное семечко косогорника — и ты ловишь кайф, вроде как ЛСД, только растет задаром. Правда, второе семечко может отправить тебя на тот свет. Если с этой задачей уже не справилось успешно первое, как в случае одного из этих трех ребят, студента-историка из Филадельфии, девятнадцати лет от роду. Гэри при­был на место происшествия сразу же, по вызову своего друга из отдела убийств, Джека Карилло, и застал сту­дента-историка распростертым на полу в комнате сту­денческого общежития. Паренек перед смертью бился в страшных судорогах, вся левая половина лица у него была один сплошной кровоподтек, и Гэри дал понять, что, если парня к приезду его родителей приведут в бо­жеский вид, никто не расценит это как попытку унич­тожить улики.

В ходе расследования Гэри знакомился с досье, со­бранным на некоего Джеймса Хокинса, который два­дцать лет занимался в Тусоне сбытом наркотиков. Гэри сейчас тридцать два, и кое-что об этом Хокинсе, кото­рый старше его, он смутно помнит. Доучившись до третьей ступени, Хокинс бросил школу, болтался неко­торое время по разным штатам, сперва — по Оклахоме, затем — Теннесси, везде попадая в нехорошие истории, после чего возвратился в родной город и угодил за ре­шетку по обвинению в оскорблении действием, к чему, наряду со сбытом наркотиков, питал, судя по всему, особую склонность. Если наглым враньем выкрутиться из неприятного положения не удавалось, Хокинс, как говорили, имел обыкновение метить противнику пря­мо в физиономию, пуская в ход свое массивное сере­бряное кольцо, которым мог подбить ему глаз, а мог и выбить. Он вел себя так, словно никакой управы на не­го не существует, но теперь, похоже, преступным худо­жествам господина Хокинса настал конец. Сосед сту­дента-историка опознал его без колебаний — от боти­нок из змеиной кожи до серебряного перстня с изобра­жением кактуса, гремучей змеи и ковбоя, каким он, ве­роятно, представлялся самому себе — и не один лишь сосед уверенно выбрал его фотографию. Семь других студентов, которые, по счастью, воздержались от упо­требления лженаркотиков, купленных у этой темной личности, опознали его тоже — так что все бы ничего, только нигде этого Хокинса было не найти. Не найти и его сожительницу, хорошенькую, если верить слухам, дамочку, которая, кажется, перебывала в должности старшей официантки в каждом мало-мальски прилич­ном ресторане города. Проверили все бары, в которые имел обыкновение захаживать Хокинс, допросили всех, кто называл себя его приятелем — общим числом три, — но с последних дней июня, когда студентов рас­пускают на летние каникулы, никто его не видел.

Гэри, стараясь составить себе как можно более пол­ный портрет Хокинса, все глубже вникал в подробно­сти его жизни. Он зачастил в бар «Пегий пони», где ча­ще всего предпочитал напиваться Хокинс, сидел во внешнем дворике последнего дома, где квартировал Хокинс, чем и объяснялось то обстоятельство, что он там оказался, когда пришло письмо. Сидел в металли­ческом садовом креслице, водрузив длинные ноги на белое металлическое ограждение, которым был обне­сен дворик, как вдруг подошел почтальон, бросил ему на колени письмо и потребовал оплатить доставку, так как марка с конверта где-то по дороге отвалилась.

Письмо было измято, порвано в одном углу, кон­верт расклеился — если б не это, Гэри просто отнес бы его на работу. Однако незаклеенное письмо — слишком большое искушение даже для такого человека, как Гэри, который выстоял в своей жизни против многих искушений. Друзья по опыту знают, что лучше не пред­лагать ему выпить пива и не расспрашивать о женщи­не, на которой он был недолгое время женат сразу по окончании школы. Они мирятся с этим, потому что дружба с ним того стоит. Они знают, что Гэри никогда не обманет, не подведет — так уж он устроен, таким воспитал его дед. Но это письмо — особый случай; здесь был соблазн, и он ему поддался — и, положа руку на сердце, не жалеет о том по сей день.

Летом в Тусоне жара, с которой шутки плохи, — за сорок градусов зашкаливало в тени, когда Гэри сидел во дворике дома, который снимал Хокинс, и читал письмо, адресованное Джиллиан Оуэнc. Креозотовый куст за оградой был, казалось, готов взорваться от пе­регрева, но Гэри все сидел и читал письмо, которое Салли написала своей сестре, а когда кончил, перечи­тал его снова. Ближе к вечеру зной наконец начал спа­дать, и Гэри снял шляпу и спустил ноги с металличе­ского ограждения. Он принадлежит к числу тех, кто со­гласен рисковать, но кому хватит мужества отступить­ся, если нет никаких шансов на успех. Он знает, когда продолжать добиваться своего, а когда отказаться от дальнейших попыток, однако такого, как сейчас, с ним до сих пор не бывало. Сидя в лиловых сумерках там, во дворике, он бесповоротно переступил ту грань, когда еще взвешивают за и против.

До того как умер Санни, Гэри всегда жил одним до­мом с дедом, не считая короткого времени, когда был женат, и первых восьми лет своей жизни, проведенных с родителями, о чем он волевым усилием запрещает се­бе вспоминать. Зато он хорошо помнит все о своем де­де. Он знал, в котором часу Санни встанет утром с по­стели и когда вечером ляжет спать и что он будет есть на завтрак, который по будням неизменно состоял из пшеничной соломки с молоком, а по воскресным дням — из оладий, намазанных патокой и джемом. Гэри близко сходится с людьми, и в городе у него полно дру­зей, но у него такое чувство, что никогда и никого не знал он лучше, чем женщину, которая писала это пись­мо. Как если бы кто-то сквозь оконце в макушке поддел на крючок часть его души. Он был так поглощен слова­ми, написанными ею, что любой прохожий мог бы од­ним пальчиком столкнуть его с кресла. На спинку кресла мог бы сесть стервятник, гриф-индейка, закле­котать ему прямо в ухо, и Гэри не услышал бы ни звука.

Затем он пошел домой и сложил чемодан. Позвонил в прокуратуру своему закадычному приятелю Арно, со­общить, что напал на след сожительницы Хокинса и едет ее искать — что, разумеется, было правдой лишь отчасти. Не о сожительнице Хокинса думал он, когда просил двенадцатилетнего соседа каждое утро заходить к нему кормить и поить собак, и после, когда отводил лошадей на ранчо к Митчеллам, где их будут держать бок о бок с арабскими красавцами, не им чета, у кото­рых они, бог даст, наберутся немного ума-разума.

Вечером Гэри был в аэропорту. Успел на семичасо­вой рейс в Чикаго и ночь провел, поджав свои длинные ноги, на скамейке в чикагском аэропорту О'Хэр, где ему предстояла пересадка. Письмо от Салли он перечи­тал еще дважды в самолете и третий раз — во время лан­ча, за яичницей с колбасой в элмхерстской закусочной в районе Квинс. Даже когда он кладет письмо назад в конверт и засовывает поглубже в карман пиджака, оно возвращается к нему вновь. Целые фразы, написанные Салли, складываются у него в голове, наполняя его по­чему-то необъяснимым ощущением лада с самим со­бой — не из-за того, что сделано в прошлом, а в предви­дении того, на что, возможно, он идет сейчас.

У бензоколонки на Развилке Гэри спрашивает, как ему ехать дальше, и покупает банку холодной кока-ко­лы. Сворачивает не туда, проезжая мимо спортплощад­ки, но потом все-таки выезжает к нужному дому. Когда он смотрит, куда поставить взятую напрокат машину, Салли находится на кухне. Помешивает томатный соус в кастрюльке, стоящей на задней конфорке, пока Гэри, сделав полукруг, ставит «хонду» на подъездной аллее, внимательно оглядывает «Олдсмобиль», стоящий пе­ред домом, и сверяет аризонский номер с тем, который значится у него в бумагах. Когда он стучится в дверь, Салли откидывает на дуршлаг горячую вермишель.

— Одну минуту, — отзывается Салли своим деловым, строгим голосом, и звук его ударяет Гэри в голову, словно хмель.

Отсюда можно и не выйти невредимым, это ясно. Здесь может завариться такое, что потом не расхлебаешь.

Салли распахивает перед ним дверь, и Гэри, глядя ей в глаза, видит в них себя вверх ногами. Он погружа­ется в лучистый омут серого цвета и тонет, идет ко дну и ничего не может поделать. Дед как-то рассказывал, что таким манером ловят тебя на удочку ведьмы — зна­ют, как свойственна мужчинам любовь к самим себе и как далеко они позволят себя завлечь ради удоволь­ствия созерцать свое отображение. Если судьба сведет тебя лицом к лицу с такой женщиной, наставлял его дед, — поворачивайся и удирай и не осуждай себя за трусость. А кинется вдогонку — тем более если она при оружии и кличет тебя истошным голосом, — хватай ее за горло и тряси что есть силы. Однако у Гэри, понят­но, нет ни малейшего намерения так поступать. Он на­мерен тонуть, и чем дольше, тем лучше. Волосы у Салли выбились из-под резинового колеч­ка, которым были схвачены. На ней шорты, заимство­ванные у Кайли, и черная майка-безрукавка из гардеро­ба Антонии; пахнет от нее луком и томатным соусом. Она озабочена и не в духе, как бывает каждое лето, ко­гда нужно собираться в дорогу перед поездкой к тетуш­кам. Бесспорно, красива — по крайней мере, на взгляд Гэри Халлета — и в точности такая, какой ему представ­лялась по письму, но только лучше и ближе — рукой по­дать. У Гэри от одного ее вида спирает дыхание. В голо­ву лезут мысли о том, чем можно было бы заняться с нею, окажись они наедине за закрытой дверью. Он дол­жен следить за собой, иначе может забыть, для чего во­обще сюда явился. Может наделать серьезных ошибок.

— Да, вы ко мне?

Мужчина, стоящий у нее на пороге в покрытых пылью ковбойских сапогах, долговяз и тощ, как живое воронье пугало. Лица не разглядеть, не задрав голову. Когда она видит, какими глазами он смотрит на нее, она пятится назад.

— Что вы хотите? — говорит Салли.

— Я из прокуратуры. Аризонской. Прямо с самоле­та. С пересадкой в Чикаго.

Гэри знает, что это звучит дико, но, вероятно, так будет звучать все, что ни скажи он в эту минуту.

Гэри Халлету нелегко приходилось в жизни, и по его лицу это видно. Оно прорезано глубокими морщина­ми, какие рано иметь в его годы, на нем крупными буквами написано одиночество, это заметно с первого взгляда. Он не из тех, кто таится и скрытничает; вот и сейчас он не скрывает своего интереса к Салли. Салли просто не верится, как это можно позволить себе вот так, в открытую, пялиться? Иметь нахальство так уста­виться на нее с ее же собственного порога?

— Вы, очевидно, ошиблись адресом, — говорит она.

И сама слышит нотки замешательства в своем голо­се. Это все оттого, что у него так потемнели глаза. Что он как будто видит ее насквозь.

— Вчера пришло ваше письмо, — говорит Гэри, словно это ему она писала, а не своей сестре, у кото­рой, судя по тем советам, которые давала ей Салли, нет никакого царя в голове, а если и есть, то она с ним не считается.

— О чем вы, не понимаю, — говорит Салли. — Я ни­какого письма вам не писала. Я даже не знаю, кто вы такой!

— Гэри Халлет, — представляется ей Гэри.

Он лезет в карман за ее письмом, как ему ни жалко с ним расставаться. Если б судебные эксперты обсле­довали письмо на предмет отпечатков пальцев, то об­наружили бы, что все оно захватано его руками, — он уж не помнит, сколько раз разворачивал его и склады­вал снова.

— Это письмо я отправила сестре сто лет назад. — Салли глядит на письмо и переводит взгляд на незна­комца. Ее охватывает предчувствие, что надвигается нечто, с чем ей не справиться. — А вы его открыли!

— Оно уже было распечатано. Должно быть, затеря­лось где-то на почте.

Покуда Салли решает, врет он или говорит правду, сердце в груди у Гэри трепыхается, словно рыба на песке. Он слышал, что с другими так бывает. Живет че­ловек, занимается своим делом, как вдруг — бабах, и кончено. Сражен любовью наповал, и ему уже не вы­прямиться больше во весь рост.

Гэри крутит головой, но в ней от этого ничего не проясняется. От этого только двоится в глазах. На мгновение он видит сразу двух Салли, и ему жалко вдвойне, что он присутствует здесь в официальном ка­честве. Он заставляет себя вспомнить о мальчишке-студентике. О кровоподтеках по всему его лицу, о том, как он, корчась в судорогах, бился, должно быть, голо­вой о металлический каркас кровати, о деревянные по­ловицы. Одно Гэри знает совершенно точно: никогда такие, как Джимми Хокинс, не ведут игру на равных.

— А где находится в настоящее время ваша сестра, не знаете?

— Сестра? — Салли прищуривается: так, может быть, это просто очередное разбитое сердце явилось молить Джиллиан о пощаде? Хм, а по виду не скажешь, что он тоже из тех балбесов. Не похож на тот тип, который по вкусу ее сестрице. - Вы, значит, разыскиваете Джиллиан?

— Я сказал уже, что работаю в прокуратуре. В дан­ное время провожу расследование, которое затрагивает одного знакомого вашей сестры.

У Салли холодеют пальцы рук и ног, и это — как сиг­нал, который предвещает панику.

— Так вы откуда, простите?

— Я-то вообще из Бисби, — говорит Гэри, — но уже почти двадцать пять лет живу в Тусоне.

Да, это паника, у Салли больше нет сомнений; па­ника ползет вверх по ее спинному хребту, разливается по жилам, подбирается к жизненно важным органам.

— Я, можно сказать, вырос в Тусоне, — продолжает Гэри. — И вероятно, заслужил упрек в необъективности, так как считаю, что лучше Тусона нет места на земле.

— И что конкретно вы расследуете? — перебивает Салли, пока он не пустился в дальнейшие восхваления любезной его сердцу Аризоны.

— Мы, честно говоря, разыскиваем одного подозре­ваемого. — Гэри воротит от того, что он вынужден сейчас делать. На этот раз процесс расследования убийства не доставляет ему ни малейшей радости. — Сожалею, но я обязан вам сообщить, что это его маши­на стоит у вас перед домом.

Вся кровь у Салли разом отливает от лица, оставляя ее без сил. Она прислоняется к дверному косяку и пы­тается сделать глубокий вдох. Перед глазами у нее пля­шут мухи, алые, точно раскаленные угольки. Никак ей не отвязаться от этого проклятого Джимми! Он возвра­щается снова и снова, стараясь во что бы то ни стало разрушить чужую жизнь.

Гэри Халлет наклоняется к ней с высоты своего роста.

— Что, вам нехорошо? спрашивает он, хотя и зна­ет, что Салли, судя по письму, не тот человек, чтобы с ходу взять и выложить кому-то все напрямик. В конце концов, ей понадобилось без малого восемнадцать лет, чтобы высказать своей сестре, что она о ней думает.

— Я лучше сяду, — говорит Салли деловито — и не подумаешь, что она на волосок от обморока.

Гэри идет за ней на кухню, смотрит, как она выпи­вает стакан холодной воды из-под крана. Он так высок ростом, что должен нагнуть голову, входя в дверь, а когда садится — вытянуть ноги, иначе его колени не умещаются под столом. Дед всегда предупреждал, что он вырастет таким, от кого нет покоя ни себе, ни лю­дям, — и не ошибся.

— Я не хотел вас расстраивать, — говорит он Салли.

— А вы меня и не расстроили. — Салли обмахивает­ся ладошкой, но это не приносит облегчения. Слава богу, что хоть девочек нету дома, хоть за это одно спа­сибо. Если и девочки окажутся втянуты в эту историю, она этого Джиллиан не простит, — да и себе тоже. И как они могли подумать, что им такое сойдет с рук? Какие дуры, идиотки, какие безнадежные тупицы! - Ни­сколько не расстроили.

Ей стоит неимоверных усилий собраться с духом и посмотреть на Гэри. И тотчас, встретив его взгляд, она опускает глаза. Надо соблюдать крайнюю осторожность, встречаясь взглядом с таким человеком. Салли отпивает еще немного воды, снова обмахивает рукой лицо. В по­добных обстоятельствах самое лучшее — не показывать виду. Это Салли усвоила с детства. Держись как ни в чем не бывало. Не выдавай, что творится у тебя внутри.

— Кофейку не хотите? — говорит она. — У меня еще остался горячий.

— Отчего же, — говорит Гэри. — С удовольствием.

Ему, собственно, нужно поговорить с ее сестрой, но это не к спеху. Возможно, сестра, решив уехать, просто воспользовалась машиной Хокинса, но точно также может быть, что ей известно, где находится он сам. В любом случае Гэри с этим торопиться некуда.

— Вы сказали, что ищете кого-то из знакомых Джиллиан? — говорит Салли. — Я правильно поняла?

У нее милая манера говорить — новоанглийский выговор, так и не утраченный с детства, и привычка морщить губы после каждого слова, будто пробуя на и вкус последний слог.

— Джеймса Хокинса. — Гэри кивает головой.

— М-хм, — задумчиво произносит Салли, боясь при­бавить хоть что-либо еще, так как иначе она сорвется на крик, кляня и этого Джимми, и сестру, и каждого, кто жил когда-либо в штате Аризона или хотя бы сту­пал туда ногой.

Она подает ему кофе и садится, напряженно сооб­ражая, как им выпутаться из этого положения. Белье в дорогу у нее постирано и сложено, машина заправлена горючим, проверено, есть ли масло в моторе. Необхо­димо как-то оградить детей, придумать возможно более правдоподобное объяснение. Вроде того, что «Олдсмобиль» куплен на распродаже, или был найден брошенным на стоянке для отдыха, или же просто кто-то ночью поставил эту машину возле ее дома.

Салли поднимает голову, готовясь пуститься сочи­нять, и видит, что мужчина, сидящий у нее за столом, плачет. Гэри из-за своего роста обречен выглядеть не­ловким в разнообразных жизненных ситуациях, но плачет он не без изящества. Дает естественный выход своим чувствам, вот и все.

— Что с вами? — спрашивает Салли. — Что случи­лось?

Гэри качает головой; ему всегда нужно время, чтобы вновь обрести дар речи. Дед говорил ему, что, если сдер­живать слезы, они накапливаются, поднимаясь все выше, пока в один прекрасный день под их напором твою голову не разнесет на части, и останешься ты всего­-навсего с одним лишь обрубком шеи. Гэри случалось пла­кать чаще, чем большинству других мужчин. Он мог про­слезиться на родео или в суде, дать волю слезам, увидев на обочине шоссе ястреба, подстреленного влёт, и только после этого достать из багажника лопату и закопать мертвую птицу. Ему не стыдно, что он расплакался, сидя на незнакомой кухне в присутствии ее хозяйки, — он много раз видел, как у деда подозрительно блестят глаза при виде красивого коня или темноволосой женщины. Гэри утирает слезы широкой ладонью.

— Это я из-за кофе, — объясняет он.

— Что, неужели такой скверный?

Салли отпивает глоток. Обыкновенный, нормаль­ный кофе — сварен, как всегда, никто от него пока не умер.

— Да нет, кофе отличный! — говорит Гэри. Глаза у не­го темнее воронова крыла. Их взгляд держит тебя, не отпуская, и хочется, чтобы это длилось еще и еще. — Со мной вообще такое бывает из-за кофе. Дед вспоминает­ся, он умер два года назад. Вот кто без кофе жить не мог! Утром еще глаза не протрет, а уже выпьет чашки три.

С Салли действительно творится неладное. Что-то теснит ей горло, давит грудь и живот. Вот так, навер­ное, и начинается сердечный приступ — кровь стучит в висках, в голове туман; еще немного — и она, чего доб­рого, хлопнется на пол!

— Вы не простите меня на минутку? — говорит Сал­ли. — Я сейчас.

Она бежит наверх, в комнату Кайли, и включает свет. Джиллиан возвратилась от Бена — где от половины ее пожитков в стенных шкафах уже нет больше места — почти что на рассвете. Сегодня у нее выходной, и она рассчитывала сперва отоспаться, а после съездить ку­пить себе туфли и завернуть в библиотеку за книжкой о строении клетки. Но кто-то поднимает штору, и в ком­нату широкими желтыми полосами врывается солнце. Джиллиан недовольно ворочается - может быть, если затаиться под одеялом, ничего этого не будет...

— Просыпайся! — говорит Салли и встряхивает ее с силой. — К нам приехали искать Джимми.

Джиллиан садится таким резким движением, что стукается головой о столбик кровати.

— Такой весь в наколках, да? — спрашивает она, имея в виду последнего из тех, у кого Джимми слиш­ком много брал взаймы, — некоего Алекса Девайна, единственную в своем роде человеческую особь, спо­собную, по компетентным отзывам, существовать при полном отсутствии такого органа, как сердце.

— Если бы! — говорит Салли. Сестры обмениваются взглядами.

— О боже! — Джиллиан понижает голос до шепота. — Так, значит, полиция, да? Боже ты мой!

Она тянется за ближайшим ворохом одежды на полу.

— Это следователь из прокуратуры. К нему попало мое последнее письмо к тебе, и таким образом он тебя выследил.

— Вот к чему приводит эта привычка писать пись­ма! — Джиллиан уже встала и натягивает на себя джин­сы, готовясь накинуть сверху мягкую бежевую блузку. — Хочешь пообщаться? Звони по телефону, черт возьми!

— Я дала ему кофе, — говорит Салли. — Он сейчас на кухне.

— Какая разница, где он сейчас? - Джиллиан глядит на сестру. Иногда Салли туго соображает. Похоже, до нее просто не доходит, что это значит — закопать у себя на заднем дворе чей-то труп. — Главное - что мы ему скажем?

Салли хватается за сердце и бледнеет.

— По-моему, у меня сердечный приступ, — объявля­ет она.

— Ну, замечательно! Только этого нам не хватало! — Джиллиан сует ноги в шлепанцы и окидывает сестру ис­пытующим взглядом. Салли, пока у нее температура не подскочит до сорока, не пожалуется, что неважно себя чувствует. Она может всю ночь поминутно бегать в убор­ную, сраженная желудочным вирусом, а наутро чуть свет хлопотать как ни в чем не бывало на кухне, нарезая фруктовый салат или замешивая черничные вафли.

— У тебя приступ паники, - выносит заключение Джиллиан. — Не поддавайся! Мы должны убедить это­го чертова следователя, что ничего не знаем.

Джиллиан проводит по волосам расческой и направ­ляется к двери. С порога оглядывается, почувствовав, что Салли не идет за нею.

— Ну? — говорит Джиллиан.

— Тут такое дело, — говорит Салли. — По-моему, я не смогу ему врать.

Джиллиан подходит вплотную к сестре:

— Нет, сможешь.

— Не знаю. Возможно, не получится — сидеть и лгать ему в глаза. У него такой взгляд...

— Послушай. — Голос у Джиллиан звенящий, тон­кий. — Либо ты врешь, либо нас сажают в тюрьму, поэ­тому, думаю, ты сможешь. Не гляди на него, когда он будет к тебе обращаться. — Джиллиан берет сестру за руки. — Задаст человек пару вопросов, вернется к себе в Аризону, и всем будет хорошо.

— Это верно, — говорит Салли.

— Запомни. Не гляди на него.

— Ладно, — кивает головой Салли.

Пожалуй, это она сумеет — во всяком случае, по­пробует.

— Ты просто делай, как я, - говорит ей Джиллиан.

Сестры клятвенно обещают друг другу, что в этом случае будут выступать единым фронтом, железно и до последней точки. Будут излагать Гэри Халлету сухие факты, следя за тем, чтобы не сказать лишнего, но и не отмалчиваться. К тому моменту, как они оговаривают последние детали и спускаются вниз, Гэри успевает до­пить третью чашку кофе и выучить наизусть все пред­меты на кухонных полках. Услышав женские шаги на лестнице, он отирает тыльной стороной ладони глаза и отставляет кофейную чашку.

— Ну, здрасьте, — говорит Джиллиан.

Что-что, а это она умеет. Когда Гэри поднимается ей навстречу, она протягивает ему руку, как при обычной встрече с новым знакомым. Но, рассмотрев его побли­же, ощутив силу его рукопожатия, чувствует некоторое беспокойство. Этого будет не так-то легко провести. Он многое повидал и много слышал историй — и он не­глуп. Это легко определить уже по внешнему виду. Воз­можно, слишком неглуп.

— Мне сказали, вы хотите поговорить со мной о Джимми, — говорит Джиллиан.

Сердце у нее готово выпрыгнуть из груди.

— Боюсь, что да.

Гэри достаточно беглого взгляда, чтобы составить мнение о Джиллиан - по татуировке у нее на запястье, по тому, как она отступает на шаг, словно уклоняясь от удара, когда он к ней обращается. — Вы с ним виделись в последнее время?

— Я сбежала в июне. Села в его машину и укатила - с тех пор у меня о нем нет известий.

Гэри кивает головой и помечает что-то в своих бу­магах, но эти пометки - просто каракули, бессмыслен­ный набор слов. Туалетное мыло, пишет он наверху страницы. Штат Мичиган. Яблочный пирог. Дважды два — четыре. Милая. Он строчит первое, что взбредет на ум, делая вид, будто поглощен исполнением офи­циальной процедуры. Лишая тем самым Салли и ее се­стру возможности заглянуть ему в глаза и догадаться, что он не верит Джиллиан. Никогда не отважилась бы она удрать, прихватив с собой машину своего друж­ка, — к тому же и Хокинс не таков, чтобы вот так, лег­ко и просто, отдать свое. Да ни в жизнь! Он и до грани­цы штата не дал бы ей доехать.

— И пожалуй, разумно поступили, — говорит Гэри.

Ему не раз случалось пользоваться таким прие­мом — прикрываться словами, не позволяя сомнению просочиться наружу. Он достает из кармана пиджака список приводов и судимостей Хокинса и разворачи­вает его на столе перед Джиллиан.

Джиллиан садится и читает.

— Мама родная! — вырывается у нее.

Первый привод за торговлю наркотиками помечен столь давней датой, что Джимми могло быть тогда ни­как не больше пятнадцати. Джиллиан ведет пальцем по списку, которому нет конца; с каждым годом проступ­ки становятся все более вопиющими, перерастают в уголовные преступления. Похоже, когда Джимми в по­следний раз задержали за физическое насилие при отягчающих обстоятельствах, они уже жили вместе, а он не потрудился даже заикнуться об этом. Сказал, если память ее не подводит, что в тот день, когда, ока­зывается, был суд, он будто бы ездил в Феникс помочь дальней родственнице с перевозкой мебели.

Где были столько лет ее глаза? Невероятно! Вот Бе­на Фрая она за два часа узнала лучше, чем Джимми — за четыре года. Джимми ей представлялся загадочной фи­гурой, окруженной ореолом таинственности. Теперь, когда вскрылись факты, ясно, что он был мошенник и вор, а она целую вечность сидела и хлопала ушами, принимая обман за чистую монету.

— Я понятия не имела! — говорит Джиллиан. — Клянусь вам! Я никогда не спрашивала, куда он идет и чем занима­ется. — Что-то жжет ей глаза; она смаргивает, но это не по­могает. — Что, разумеется, не служит мне оправданием.

— Нельзя винить себя, что любишь того, а не друго­го, — говорит Гэри. — Вам незачем оправдываться.

С этим следователем нужно и впрямь держать ухо востро. Он выдает такие наблюдения, что оторопь бе­рет. Как, например, эта его мысль, что любовь не тре­бует оправданий. — Джиллиан и не задумывалась до сих пор, что, может статься, не в ней причина всех не­счастий. Она бросает взгляд на Салли, чтобы увидеть, какова ее реакция, но Салли с каким-то странным вы­ражением лица не отрываясь глядит на Гэри. От этого выражения у Джиллиан становится тревожно на душе, так как оно совершенно несвойственно ее сестре. Сал­ли, которая стоит прислонясь к холодильнику, выгля­дит незащищенной и уязвимой. Куда девались ее бро­ня, ее стойкость и выдержка, несокрушимая логика, которая всё всегда расставит по местам?

— Причина, по которой я разыскиваю мистера Хо­кинса, — объясняет Гэри, обращаясь к Джиллиан, — в том, что он сбывал студентам местного университета ядовитое вещество растительного происхождения, что привело в трех случаях к смертельному исходу.

— В трех! — Джиллиан качает головой.

Джимми говорил, что умерли двое. Что он не вино­ват — мальчишки по дурости не знали меры и к тому же норовили недоплачивать ему то, что с них причиталось. «Сопляки хреновы, — так отзывался он о них. — До уни­верситета засиделись в маменькиных сыночках!» Он врал не моргнув глазом о чем угодно, из чистой любви к искусству. Джиллиан тошно вспоминать, как безогово­рочно принимала она на веру его слова, становясь во всем на его сторону. Помнится, она подумала тогда, что эти ребята, видимо, сами накликали на себя беду.

— Ужас какой! — отзывается она на сообщение Гэри Халлета о трагедии в стенах университета. — Это чудо­вищно.

— Несколько свидетелей опознали вашего друга, но сам он исчез.

Джиллиан слушает его вполуха, мысленно возвра­щаясь к тому, как все это было. В августе пустыня под Тусоном накаляется градусов до пятидесяти. Однажды, вскоре после того, как состоялось их знакомство, они с Джимми в такую жару неделю вообще не выходили из дому — включили кондиционер, а потом пили пиво и ублажали друг друга в постели разнообразными спосо­бами, какие горазд был придумывать Джимми и кото­рые сводились в основном к ублажению его самого.

— Давайте не будем называть его моим другом, — го­ворит она.

— Не будем, — соглашается Гэри. — Только хотелось бы перехватить его, пока он не всучил эту пакость еще кому-нибудь. Хотелось бы, чтобы такое больше не по­вторилось.

Гэри смотрит на Джиллиан, и под взглядом этих темных глаз трудно отвести в сторону свои или правдо­подобно изложить свою домашнюю заготовку. Знала эта самая Джиллиан о смерти трех студентов или нет — но что-то ей определенно известно. Это для Гэри оче­видно — хотя бы по тому, с каким упорством она глядит в пол. С каким виноватым выражением — впрочем, оно может объясняться лишь тем, что это к ней возвратил­ся домой Джеймс Хокинс в тот вечер, когда корчился в судорогах студент-историк. Что она поняла в эти ми­нуты, с кем спала, кого называла своим милым.

Гэри ждет, что Джиллиан все же выскажется так или иначе, однако первой не выдерживает молчания Сал­ли. Она крепилась как могла, уговаривала себя не рас­пускать язык, брать пример с Джиллиан, но не выдер­жала. Неужели лишь потому, что хотела обратить на се­бя внимание Гэри Халлета? Вернуть себе то ощущение, которое изведала, когда он был занят только ею?

— Такое больше не повторится, — говорит она. Гэри встречается с ней взглядом.

— Это у вас прозвучало достаточно твердо.

Хотя, конечно, из письма он уже знает, как она мо­жет быть тверда. Что-то у вас там не так, писала она Джиллиан. Уходи от него! Поселись отдельно, в доме, где ты будешь сама себе хозяйка! Или возвращайся сюда. Все бросай и приезжай!

— Она хочет сказать, что Джимми в Тусоне больше не объявится, — поспешно вмешивается Джиллиан. — Если его разыскивают, поверьте — он это знает. Он глуп, но не до такой степени. Не станет он больше торговать наркотиками в городе, где покупатели у него умирают.

Гэри вынимает визитную карточку и протягивает ее Джиллиан:

— Не хочу вас пугать, но мы здесь имеем дело с опасным субъектом. Позвоните мне в случае, если он попытается с вами связаться, буду признателен.

— Он не попытается, — говорит Салли.

Она положительно не способна держать язык за зу­бами! Это что-то невозможное! Что с ней происходит? Этот вопрос читается в негодующем взгляде Джилли­ан, и его же задает себе сама Салли. Просто у этого сле­дователя такой озабоченный вид, когда он на чем-то сосредоточен! Видно, что он неравнодушный человек.

Человек, которого, когда найдешь наконец-то, ох как не хочется потерять...

— Джимми знает, что между нами все кончено, — объявляет Джиллиан.

Она идет налить себе чашку кофе и незаметно тол­кает Салли локтем в бок.

— Что с тобой? — шипит она. — Ты можешь помол­чать? — Она вновь оборачивается к Гэри. — Я очень яс­но дала понять Джимми, что нашим отношениям ка­пут. Вот почему он не станет пробовать со мной связа­ться. Наша связь — это уже история.

— Машину у вас придется изъять, — говорит Гэри.

— Естественно! — Джиллиан — само великодушие. Минутки через две этого типа, даст бог, здесь не бу­дет. — Какой вопрос!

Гэри встает и приглаживает руками свою темную шевелюру. Теперь ему пора уходить. Он знает это, но ноги его не слушаются. Вот так стоял бы весь день и то­нул вновь и вновь, глядя в глаза Салли. Вместо этого он берет свою чашку и несет ее к раковине.

— Ну зачем? Не беспокойтесь, пожалуйста, — про­никновенно говорит Джиллиан, изнывая от нетерпе­ния сплавить его как можно скорее.

Салли с улыбкой наблюдает, как бережно он опу­скает в раковину чашку и ложечку.

— Если вдруг, паче чаяния, случится что-нибудь — я до завтрашнего утра в городе.

— Ничего не случится, — обещает ему Джиллиан. — Уверяю вас.

Гэри вынимает блокнот, в который заносит себе на память всякие мелочи, и раскрывает его.

— Я буду в мотеле «Вам — сюда». — Он поднимает го­лову и видит только серые глаза Салли. — Мне его ре­комендовали в бюро проката машин.

Салли известна эта дыра по ту сторону Развилки, неподалеку от овощной палатки и фирменной закусоч­ной «Куры гриль», которая славится своим превосход­ным луковым гарниром. Ей дела нет, что он остановил­ся в зачуханном мотеле. Ей все равно, что он завтра уезжает. Она, если уж на то пошло, уезжает тоже. Еще чуть-чуть — и ее с девочками здесь след простынет. Если пораньше встать и не тратить времени на утрен­ний кофе, можно попасть в Массачусетс уже к полуд­ню. Отдергивать после ланча занавески, впуская солнце в сумрачные комнаты тетушек.

— Спасибо за кофе, — говорит Гэри. Взгляд его пада­ет на подоконник, где чахнет полуживой кактус. — У вас тут определенно не лучший экземпляр. Он в пла­чевном состоянии. Можете мне поверить.

Этой зимой Эд Борелли преподнес на Рождество всем дамам в школьной канцелярии по кактусу. «По­ставить на окошко и забыть», — посоветовала коллегам Салли, когда поднялся ропот на тему, кому нужен та­кой подарок, и сама именно так и поступила, хотя мо­гла время от времени плеснуть ему на блюдечко води­цы. Но чем-то этот кактус привлекает внимание Гэри. У него снова озабоченный вид; он возится, пытаясь до­стать что-то застрявшее между блюдцем и горшком, в который посажен кактус. Он поворачивается к Салли и Джиллиан с таким страдальческим лицом, что первая мысль у Салли — не уколол ли он себе палец.

— А, дьявол, — шепчет Джиллиан.

В руке у Гэри — серебряное кольцо Джимми, вот чем объясняется это страдальческое выражение. Сейчас ему начнут врать, и он это знает. Скажут, что видят этот перстень первый раз в жизни, что купили его в анти­кварной лавке, что он, должно быть, свалился к ним с неба...

— Красивое кольцо, — говорит Гэри. — Очень необычное.

У Салли и Джиллиан не укладывается в голове, как такое возможно, — они доподлинно знают, что это коль­цо было на пальце у Джимми и вместе с ним зарыто на заднем дворе, а между тем — вот оно, в руке у следовате­ля. И смотрит следователь теперь на Салли; он ждет объяснений. Да и как иначе — ведь он читал описание этого кольца в показаниях трех свидетелей и точно пом­нит: гремучая змея на одной из граней. Змея, свернув­шаяся в клубок, — как раз то, что он держит в руке.

Салли вновь чувствует, что у нее вот-вот будет сер­дечный приступ; в груди что-то мешает дышать, то ли брусок раскаленного железа, то ли осколок стекла, и ничего с этим не поделаешь. Не может она лгать этому человеку, даже если б от этого жизнь зависела — а так оно и есть, — и потому не говорит ни слова.

— Нет, это надо же! — сладко поет Джиллиан в не­поддельном изумлении. Это дается ей так легко, что и обдумывать ничего не нужно. — Наверное, с сотворе­ния мира здесь валяется!

— Вот как? — говорит Гэри, продолжая тонуть. Салли по-прежнему молчит, только всей тяжестью опирается на холодильник, словно без поддержки ей не устоять на ногах.

— Дайте-ка посмотрю. — Джиллиан твердым шагом подходит, берет у него перстень и разглядывает его, будто прежде никогда не видела. — Классная вещь! — говорит она, возвращая его назад. — Пожалуй, вы должны оста­вить его себе. — До чего же удачный ход — она вправе гор­диться собой! — Нам всем оно будет слишком велико.

— Ну что ж, замечательно. — У Гэри стучит в висках. Проклятье. Будь оно все трижды проклято. — Большое спасибо.

Он кладет кольцо в карман, думая, как это здорово у нее получается, а ведь сама, поди, отлично знает, где находится сейчас Джеймс Хокинс. Салли — другое де­ло, она как раз, возможно, ничего не знает; может быть, и перстень-то этот видит впервые. Разве не могла сестра дурачить ее без зазрения совести, выкачивать для Хокинса деньги, продукты, семейные ценности, покуда он посиживает себе у телевизора где-нибудь в полуподвальной бруклинской квартирке, пережидая, пока все не утихнет.

Но Салли не глядит на него, вот в чем беда. Стоит, отвернув свое прекрасное лицо, так как знает что-то. Гэри приходилось наблюдать это тысячу раз. Людям, когда они в чем-то виноваты, кажется, будто вину можно скрыть, не глядя тебе в глаза, иначе ты по гла­зам прочтешь их позор, проникнешь к ним прямо в ду­шу, и в известном смысле эти люди правы.

— Ну, мы закончили, полагаю, — говорит Гэри. — Если только вам вдруг не вспомнилось что-нибудь, о чем мне следует знать.

Молчание. Джиллиан с усмешкой пожимает плеча­ми. Салли силится глотнуть. Гэри физически ощущает, как у нее пересохло в горле, как бьется жилка у нее под ключицей. Трудно сказать, далеко ли он позволит себе зайти, выгораживая кого-то. Он никогда еще не бывал в подобном положении и чувствует себя в нем не луч­шим образом, но факт остается фактом — в этот душ­ный летний день, на незнакомой кухне в штате Нью-Йорк, он стоит и спрашивает себя, мыслимо ли для него будет взять и попросту закрыть глаза. И тут же к нему приходит мысль о том, как дед его, в сорокапяти­градусную жару, шагал в здание окружного суда зая­вить законные права на своего внука. Сам воздух об­жигал, как печка, мимозник и чертополох вспыхивали прямо на глазах, но Санни Халлет позаботился захва­тить с собой прохладной родниковой воды и совсем не усталым входил в здание суда. Если ты убежден в од­ном, а поступаешь иначе — грош тебе цена, так что уж лучше стисни зубы и стой на своем. Завтра Гэри летит домой и передаст ведение дела верному другу Арно. У него даже нет оснований тешить себя надеждой, что все завершится благополучно, что Хокинс доброволь­но сдастся властям, что Салли и ее сестру не осудят как сообщниц подозреваемого в убийстве, а он сам начнет писать письма Салли. И тогда, может быть, ей не хва­тило бы духу выбрасывать его письма, а поневоле пришлось бы читать их и перечитывать, как поневоле пришлось сделать ему, когда к нему в руки попало ее письмо, — и стать незаметно для себя такой же поте­рянной, как он сейчас, в эти самые минуты.

Но поскольку ничему этому не бывать, Гэри кивает головой и направляется к двери. Он всегда знал, когда надо отступиться, а когда просто сидеть и ждать у доро­ги того, что так или иначе произойдет. Был случай, ко­гда ему довелось увидеть дикую пуму, так как вместо того, чтобы сразу взяться и сменить лопнувшую шину, он в тот раз решил сперва присесть на бампер своего автофургона и попить водички. Пума, мягко ступая, вышла на асфальт с таким видом, словно и эта дорога, и все вокруг принадлежит ей одной, по-хозяйски огля­дела Гэри, а он никогда не был так благодарен судьбе, что у него спустила покрышка.

— «Олдсмобиль» до пятницы заберут, — говорит Гэ­ри и не оглядывается назад, пока не выходит за порог.

Откуда ему знать, что Салли, если б сестра не ущип­нула ее и не велела ей шепотом стоять на месте, сво­бодно могла бы пойти вслед за ним? Откуда ему знать, как у нее щемит в груди, там, где что-то мешает ды­шать? Но так оно и бывает, когда ты лжешь, — и осо­бенно когда в самом главном лжешь себе.

— Спасибо вам огромное, — выпевает ему вслед Джиллиан, и когда Гэри все же оглядывается, то видит лишь закрытую дверь.

Что до Джиллиан, для нее со всем этим поконче­но — и с рук долой.

— Ну слава тебе, Господи, — говорит она. возвраща­ясь опять на кухню. — Избавились-таки!

Салли уже занялась вермишелью, откинутой сты­нуть на дуршлаг. Она пытается выковырять ее оттуда деревянной ложкой, но поздно — вермишель уже слиплась и затвердела. Салли вываливает содержимое дуршлага в мусорное ведро и разражается слезами.

— В чем проблема? — спрашивает ее Джиллиан. Сейчас как раз тот случай, когда у вполне нормального человека возникает потребность махнуть на все рукой и закурить сигарету. Джиллиан роется в ящике, где хра­нится всякая всячина, ища, не завалялась ли там, слу­чайно, старая пачка, но из того, что могло бы приго­диться ей, обнаруживает лишь коробок спичек. — Ведь избавились же, верно? Разыграли полнейшую невин­ность. Невзирая даже на это проклятое кольцо! У меня, доложу тебе, из-за него буквально поджилки затряс­лись. Прямо-таки преисподняя разверзлась под нога­ми! И тем не менее, моя птичка, обвели мы этого сле­дователя вокруг пальца как миленького!

— Ха! — восклицает Салли с безграничным отвраще­нием

— А что, скажешь нет? Исполнили все по высшему разряду, имеем право гордиться!

— Чем это, враньем? — Салли трет свои мокрые гла­за и поминутно с ожесточением хлюпает носом. Щеки у нее горят, и мучительное ощущение в самом центре груди никак не проходит. — Ты этим предлагаешь гор­диться?

— Ну, знаешь! — Джиллиан поводит плечами. — Не так живи, как хочется, — раз надо, стало быть, делаешь. — Она заглядывает в мусорное ведро, где лежит слипшийся ком вермишели. — И как же теперь быть с обедом?

В ответ на это Салли швыряет дуршлаг через всю кухню.

— Ты, мать, расклеилась, — говорит ей Джиллиан. — Тебе бы, по закону, сходить к терапевту или, там, гине­кологу, не знаю, и попросить выписать что-нибудь ус­покоительное.

— Все, я в этом не участвую.

Салли хватает кастрюльку с томатным соусом, в ко­торый также положены лук, грибы и сладкий красный перец, и опрокидывает ее в раковину.

— И правильно. — Джиллиан готова согласиться на любой разумный вариант. — И незачем тебе сейчас го­товить. Закажем что-нибудь из ресторана.

— Я не обед имею в виду. — Салли берет ключи от машины и сумочку. — Я говорю о правде.

— Ты что, в уме?

Джиллиан подходит ближе и, когда Салли повора­чивает к двери, тянется схватить ее за руку.

— Не смей щипаться, — предупреждает ее Салли. Она выходит на крыльцо, но Джиллиан тоже не от­стает ни на шаг. Идет за ней на подъездную аллею.

— Встречаться теперь с этим следователем — послед­нее дело. Тебе нельзя с ним разговаривать.

— Да он и без того знает, — говорит Салли. — Неуже­ли ты не поняла? Не увидела по тому, как он глядел на нас?

Стоит ей лишь представить себе худое лицо Гэри с этим безмерно озабоченным выражением, как боль у нее в груди усиливается еще больше. Нет, ей сегодня положительно не избежать удара, или сердечной недо­статочности, или еще чего-нибудь в этом роде.

— Нельзя кидаться ему вдогонку. - По тону Джил­лиан ясно, что она не шутит. — Иначе мы с тобой обе сядем в тюрьму. Не понимаю, каким образом тебе мо­гло такое взбрести в голову.

Я уже решила, — говорит Салли.

— Чего решила? Ехать к нему в мотель? Упасть на колени и умолять, чтобы он пожалел нас?

— Если надо будет — да.

— Никуда ты не едешь, — говорит Джиллиан. Салли останавливает на сестре задумчивый взгляд.

Потом открывает дверцу машины.

— Нет, — говорит Джиллиан. — И не мечтай.

— Ты мне что, угрожаешь?

— А хоть бы и так!

Она не даст сестре загубить себе будущее из-за того только, что ее терзает сознание вины, хотя она-то как раз виновата меньше всего.

— Да ну? — говорит Салли. — И чем же ты собира­ешься одолеть меня? Чем еще мне можно испортить жизнь, после того как ты уже это сделала?

Джиллиан, задетая за живое, отступает назад.

— Пойми, — говорит Салли. — Я должна это испра­вить. Я так жить не могу.

На сегодня предсказывали грозу, и уже поднимается ветер — пряди черных волос хлещут Салли по лицу. Гла­за у нее гораздо темнее, чем всегда, но лучатся светом; губы пылают. Никогда еще Джиллиан не видела сестру в таких расстроенных чувствах, такой непохожей на се­бя. Салли в эти минуты напоминает человека, который готов очертя голову броситься в речку, хотя и не умеет плавать. Или же сигануть с верхушки высоченного дерева, в уверенности, что для удачного приземления хватит раскинутых рук да шелковой накидки на плечах, чтобы надулась парусом и смягчила падение.

— Может, не стоит торопиться? — Джиллиан гово­рит самым вкрадчивым голоском, на какой способна и который не раз выручал ее, шла ли речь о штрафе за превышение скорости или о том, как выпутаться из не­удачного романа. - Обсудили бы все спокойно. Сооб­ща приняли бы решение.

Но Салли уже приняла решение. Она ничего не же­лает слышать и садится в машину — Джиллиан остает­ся либо выйти и преградить «хонде» путь, либо стоять и смотреть, как Салли уезжает. Она смотрит долго — слишком долго, так как в конце концов не видит перед собой ничего, кроме пустой дороги, а такое она уже ви­дела. На такое насмотрелась всласть.

Когда ты что-то нашла, когда имела глупость дать во­лю своим чувствам, тебе есть что терять. Что ж, Джилли­ан имела такую глупость, позволила себе полюбить Бе­на Фрая, и теперь ее судьба от нее уже не зависит. Судь­ба ее катит по дороге в «хонде», сидит на переднем сиде­нье рядом с Салли, и единственное, что еще может Джиллиан, — это вести себя так, будто ничего особенно­го не случилось. Когда приходят домой девочки, она го­ворит им, что Салли уехала по делам, потом заказывает в китайской кулинарии на Развилке еду на обед и звонит Бену Фраю, чтобы он забрал ее по пути к ним.

— А я думала, будет запеканка, - говорит Кайли, на­крывая вместе с Гидеоном на стол.

— А вот и нет! - сообщает ей Джиллиан. — И зна­ешь, поставь-ка бумажные тарелки и стаканчики - за­чем нам возиться потом с мытьем посуды!

Когда приезжает Бен, Кайли и Антония предлагают подождать с обедом до приезда их матери, но Джиллиан и слушать не хочет. Она накладывает на тарелки кревет­ки с орехами кешью и рис со свининой - пищу для пло­тоядных, какую Салли близко не подпустила бы к свое­му столу. Еда вкусная, но все равно затея с обедом обо­рачивается полной неудачей. У всех не то настроение. Антония и Кайли беспокоятся, потому что их мать ни­когда не опаздывает — тем более в такой вечер, когда не все еще сложено в дорогу, — кроме того, обеих мучает со­весть, что они едят за ее столом креветок и свинину. Ги­деон подливает масла в огонь, с азартом отрабатывая отрыжку, чем доводит всех, кроме Кайли, до белого ка­ления. Со Скоттом Моррисоном ввиду предстоящей не­дели без Антонии - вообще беда. Сидит мрачнее тучи и на любой вопрос — как, скажем: «Блинчика не хочешь?» или «Тебе лимонада или пепси?» — буркает: — А что толку?

Кончается тем, что Антония, спросив, будет ли он ей писать, и получив в ответ все то же «Что толку?», с плачем выскакивает из-за стола и убегает. Кайли и Ги­деону приходится, стоя у нее под дверью, выступить в роли его защитников, и в те минуты, когда Скотт с Антонией помирились и целуются в коридоре, Джиллиан решает, что с нее хватит.

Салли, вероятно, уже успела излить душу следовате­лю. Как знать, возможно, Гэри Халлет наведался в мини-маркет на Развилке, открытый круглосуточно, взял на­прокат магнитофон и записывает ее показания. У Джил­лиан, загнанной в тупик, разыгрывается жуткая ми­грень, никакой тайленол не приносит облегчения. Звук голосов режет ей слух, как скрип ножа по стеклу, малей­ший намек, что кому-то может быть весело и хорошо, совершенно невыносим. Ей нестерпимо наблюдать, как целуются Скотт с Антонией, слышать, как дразнят друг друга Кайли и Гидеон. Весь вечер она сторонилась Бена, поскольку для нее философия Скотта Моррисона звучит вполне убедительно — в самом деле, что толку? В любом случае все будет вот-вот потеряно, и предотвратить это не в ее силах; остается сказать «сдаюсь», и на том поста­вить точку. Можно было бы, конечно, вызвать такси и удрать через окно, сунув в наволочку самое необходи­мое. Джиллиан точно знает, что у Кайли в копилке, в фи­гурке единорога, собрано порядочно денег и, если бы кое-что позаимствовать оттуда, хватило бы на автобус хоть до другого конца страны. Загвоздка лишь в том, что больше Джиллиан так поступать не может. Теперь есть другое, с чем ей нельзя не считаться: теперь, что бы там ни было, у нее есть Бен Фрай.

— Всем пора по домам, — объявляет Джиллиан.

Скотта и Гидеона выпроваживают с обещанием зво­нить по телефону и писать открытки (это Скотта), и привезти коробку тянучек (это Гидеона). Антония, всплакнув, глядит, как Скотт садится в материнскую машину, Кайли в ответ на прощальный взмах руки Ги­деона считает нужным высунуть язык и покатывается со смеху, глядя, как он убегает, оглашая влажный вечер топотом армейских башмаков и тревожа белок, спя­щих по дуплам деревьев. Спровадив ребят, Джиллиан может заняться Беном.

— Это и к тебе относится, — говорит она, с лихора­дочной скоростью швыряя в мусорный бачок бумаж­ные тарелки. Грязные ножи, вилки и стаканы уже мок­нут у нее в мыльной воде, и все это так не вяжется с обычной для нее неряшливостью, что невольно к Бену закрадываются подозрения. — Катись, катись, — гово­рит она Бену. Терпеть она не может, когда он вот так на нее глядит, будто знает ее лучше, чем она сама. — Де­вочкам сегодня еще кончать укладываться, а завтра в семь уже надо быть в пути.

— Что-то здесь нечисто, — говорит Бен.

— С чего ты взял? — Пульс у Джиллиан сейчас на­верняка за двести. — Все нормально.

Джиллиан отворачивается к раковине и целиком пе­реключает свое внимание на столовое серебро, мокну­щее в воде, но Бен обнимает ее за талию и прижимает к себе. Его не так-то легко провести, и одному Богу из­вестно, с каким упорством он умеет добиваться своего.

— Прекрати, — говорит Джиллиан, но у нее мыль­ные руки, ими неудобно отталкивать.

Бен целует ее, и она не противится. Когда целуют, не задают вопросов. Да и в любом случае бессмыслен­но было бы пытаться объяснить ему, как складывалась ее жизнь. Многое из того, что она проделывала, для та­кого, как он, попросту непостижимо. И для нее самой, когда она с ним, — тоже.

За окном сумерки расстилают по земле лиловые тени. Погода к вечеру стала еще пасмурнее; птичьих голосов совсем не слышно. Джиллиан следовало бы сосредото­читься на поцелуях, которыми осыпает ее Бен, поскольку очень может быть, что они окажутся последними; вместо этого она глядит в кухонное окно. Представляет себе, как Салли, наверное, рассказывает сейчас следователю о том, что спрятано у нее в саду, на краю заднего двора, куда ни­кто уже больше не приходит. Вот куда смотрит Джилли­ан, пока Бен целует ее, и вот почему видит наконец колю­чую изгородь. Все это время она незаметно для всех наби­рала силу. Только с сегодняшнего утра подросла фута на два и продолжает расти, питаемая злобой; тянется скрю­ченными сучьями к низко нависшему небу.

Джиллиан резко отстраняется от Бена.

— Тебе пора, — говорит она ему. — Правда.

Она крепко целует его, сопровождая поцелуи са­мыми разными обещаниями, любовными клятвами, какие забываются до следующего раза, когда о них на­помнят в постели. В конце концов ее усилия достигают желаемого результата.

— Ты уверена? — говорит Бен, несколько озадачен­ный этими ее переходами от холода к жару, что не ме­шает ему желать их продолжения. — Отчего бы тебе не переночевать у меня?

— Завтра, — обещает ему Джиллиан. — И послезав­тра, и после-после!

Наконец Бен уходит, и Джиллиан, проводив его для верности взглядом из переднего окна, идет во двор и стоит неподвижно под хмурым небом. Это час, когда сверчки первыми подают сигнал тревоги, по­чуяв во влажном воздухе приближение грозы. Колю­чая изгородь на заднем конце двора переплелась плотной стеной. Джиллиан подходит ближе и видит, что на сучьях повисли два осиных гнезда; непрерыв­ное жужжание отдается у нее в ушах то ли предостере­жением, то ли угрозой. Как могло случиться, что эти колючки так разрослись, а никто и не заметил? Как же они такое допустили? Поверили, что с ним покон­чено, приняли желаемое за действительное, — да только иным ошибкам, которые ты совершаешь, свойственно возвращаться, преследовать тебя вновь и вновь, как бы твердо ни верить, что они остались в прошлом.

Начинает накрапывать дождь, и это наводит Кайли на мысль сходить за своей тетей, которая стоит зачем-то и мокнет в полном одиночестве, словно так и надо.

— Не может быть! — говорит Кайли, увидев, как вы­соко поднялась стена колючек с тех пор, как они с Ги­деоном играли здесь на лужайке в шахматы.

— Ну и что, сведем их снова, — говорит Джиллиан. — Велика важность!

Но Кайли мотает головой. Сквозь эти колючки не пробиться никакому секатору, их даже топором не возьмешь.

— Хоть бы мама вернулась поскорее, — говорит она.

Выстиранное белье развешено на веревке, и, если его не снять, оно вымокнет, но это еще не все. От ко­лючей изгороди исходит что-то скверное, некая муть, едва различимая простым глазом; простыни и рубашки по краям покрылись пятнами и словно вылиняли. Мо­жет быть, это видно только Кайли, но каждое пятно на их чистом белье — густого и темного цвета. Теперь-то ясно, почему ей никак не удавалось представить себе. поездку на каникулы, почему никакой картинки не возникало перед ее мысленным взором.

— Мы не едем к тетушкам, — говорит она.

Сучья на кустах черные, но, если приглядеться вни­мательнее, увидишь, что колючки на них красные, словно кровь.

К тому времени, как из-за двери показывается Ан­тония, на дворе уже натекают лужи.

— Вы, люди, что, больные? — кричит она.

Кайли и Джиллиан не отзываются; тогда Антония хватает с вешалки черный зонт и выбегает к ним во двор.

На завтра, на вторую половину дня, предсказана буря с ветром ураганной силы. Народ по соседству слышал новости и потрудился наведаться в магазин за изоляционной лентой — когда налетит ветер, лента, наклеенная крест-накрест, удержит на месте оконные стекла. Одним Оуэнсам грозит опасность, что их дом снесет прочь с фундамента.

— Миленько начинаются каникулы, — говорит Ан­тония.

— Мы никуда не едем, — объявляет ей Кайли.

— Еще как едем! — фыркает Антония. — У меня все уже уложено.

Что-то зловещее в этот вечер чувствуется, когда выйдешь на улицу, — и зачем им понадобилось стоять тут в темноте? Антония ежится, поглядывая на затяну­тое тучами небо, но от ее внимания не ускользает, что ее тетка вцепилась в руку Кайли. Джиллиан крепко держится за Кайли, боясь, что может не устоять на но­гах в одиночку. Антония переводит взгляд на дальний конец двора, и ей все становится понятно. Что-то там есть, в непролазной заросли этих мерзких колючек.

— Что это? — спрашивает Антония.

У Кайли и у Джиллиан учащается дыхание, от них ощутимо веет испугом. Такой испуг можно учуять ню­хом, он отдает дымом и золой; так пахнет паленая плоть от близкого соприкосновения с огнем.

— Что? — повторяет Антония.

Едва она делает шаг к кустам, как Кайли тянет ее на­зад. Антония щурится, вглядываясь во тьму. И смеется:

— Да это же ботинок! Вот и все!

Ботинок из змеиной кожи; пара стоила без малого триста долларов. Джимми был не из тех, кто покупает себе вещи на гигантских оптово-розничных рынках. Он любил дорогие магазины, отдавал предпочтение штучным изделиям.

— Не ходи туда! — вскрикивает Джиллиан, когда Ан­тония подается вперед, собираясь поднять ботинок.

Дождь уже льет как из ведра, сплошной завесой, се­рой, точно пелена, сотканная из слез. Видно, что в том месте, где зарыт Джимми, земля рыхлая. Если копнешь рукой, то, может статься, вытащишь человеческую кость. А зазеваешься — и самоё тебя затянет, засосет вглубь, и, сколько ни барахтайся, ни лови воздух ртом, ничто не поможет.

— Вы, случаем, не находили здесь кольцо? — спра­шивает Джиллиан.

У девочек зуб на зуб не попадает. Небо совсем по­чернело — можно подумать, что настала полночь. Можно подумать, этот небосвод никогда не бывает си­ним, как чернила, как яйца в дроздовом гнезде, лазоре­вым, как лента, вплетенная на счастье в девичьи кудри.

— Какое-то кольцо притащила к нам в дом жаба, — говорит Кайли. - Я и забыла про него!

— Это было его кольцо. — Не похоже, что таким го­лосом говорит Джиллиан. Он слишком хриплый, по­давленный и совершенно чужой. — Перстень Джимми.

— Кто такой Джимми? — спрашивает Антония. Ко­гда ей никто не отвечает, она глядит в сторону колючей изгороди, и ответ приходит сам собой. — Это который там. — Она прижимается к сестре.

Если непогода разыграется с той силой, какую предсказывают метеорологи, весь двор затопит во­дой — и что тогда?.. Джиллиан и Кайли с Антонией промокли до нитки; зонт, который держит в руках Ан­тония, не спасает. Волосы у них прилипли к голове, одежда — хоть выжимай.

Внизу, у колючей изгороди, обозначается впадина, словно земля уходит сама под себя — или, что гораздо хуже, уходит под Джимми. Если и его вытолкнет из-под земли наружу, как тот серебряный перстень, как поганую рыбину чудовищных размеров, — тогда пиши пропало...

— Я хочу к маме, — очень тихо говорит Антония.

Когда они наконец поворачиваются и бегут к дому, газон, покрытый травой, хлюпает у них под ногами. Они припускаются быстрее, несутся так, будто за ними гонится по пятам то, что может присниться лишь в страшном сне. Вбегают в дом, и Джиллиан, заперев входную дверь, подтаскивает к ней стул и подпирает им дверную ручку.

Сто лет, не меньше, прошло, должно быть, с той темной июньской ночи, когда Джиллиан, свернув с шоссе, остановилась на освещенном пятачке в конце подъездной аллеи. Она совсем не тот человек, каким приехала сюда. Та женщина, которая, как к последнему прибежищу, кралась тогда на цыпочках к парадной две­ри, давно побросала бы свои пожитки в машину и была такова. Минуты не стала бы ждать, что там предпримет следователь из Тусона после всего, что выложит ему Салли. Ее бы здесь уже и близко не было, а Бену Фраю она не оставила бы даже записки, будь он ей хоть два­дцать раз так же дорог, как сейчас. Была бы в эти мину­ты на полпути к штату Пенсильвания, с включенным на всю громкость радио и полным баком горючего. И ни разу, ни на секунду не заглянула бы в зеркальце заднего обзора. Короче говоря, в том-то и разница, что женщи­на, которая находится здесь сейчас, никуда не собирает­ся, разве что на кухню, заварить своим племянницам ромашкового чаю, который хорошо успокаивает нервы.

— Все в полном порядке, — говорит она девочкам.

Она прерывисто дышит, от прически ее осталось жалкое воспоминание, с ресниц по бледному лицу вол­нистыми полосками стекает тушь. И все же это она здесь сейчас, а не Салли, и это ей отправлять девочек в постель, убеждать их, что с нею им нечего бояться. Нет никаких причин тревожиться, говорит она им. Все по­ка, слава богу, живы-здоровы. Пусть хлещет дождь, пу­скай крепчает ветер с востока — Джиллиан будет тем временем обдумывать план действий. Поскольку на­дежды на помощь Салли в данном случае столько же, как на то, что она полетит, словно птица, сиганув вниз с верхушки дерева.

А Салли в этот вечер, утратив вместе с логикой при­вычную опору под ногами, окунается в невесомость. Она, которая всегда ценила превыше всего здравый смысл и целесообразность, едва доехав до Развилки, умудрилась заблудиться. Никак не могла найти мотель «Вам — сюда», хотя проезжала мимо него тысячу раз. Пришлось остановиться у бензоколонки и спросить дорогу, а тут опять начался этот сердечный приступ, понадобилось отыскать неопрятный туалет, где можно было сполоснуть лицо холодной водой. Посмотрелась в заляпанное зеркало над раковиной, глубоко подыша­ла несколько минут, и стало лучше.

Лучше-то лучше, но, как вскоре выяснилось, не­намного. Выезжая снова на Развилку, она не заметила, как у передней машины зажегся стоп-сигнал, что при­вело к легкому столкновению, и исключительно по ее вине. Теперь левая фара у «хонды» держится на чест­ном слове, и как нажмешь на тормоза, того и гляди отвалится.

Когда она наконец приезжает к мотелю «Вам — сю­да», ее семейство дома уже доедает обед, а вся стоянка у закусочной «Куры гриль» наискосок от мотеля забита машинами. Но Салли меньше всего сейчас нужна еда. У нее подводит живот, нервы ее на пределе; она дико волнуется и потому, вероятно, два раза подряд приче­сывается, перед тем как выйти из машины и направить­ся в контору. На асфальте поблескивают маслянистые лужицы, одинокая яблоня-дичок, уцелевшая на един­ственном островке земли и обсаженная ярко-алой ге­ранью, содрогается, когда по Развилке с шумом проно­сятся машины. На парковке мотеля стоят всего четыре, три из них — умопомрачительны, каждая на свой манер. Если бы у Салли спросили, на которой ездит Гэри, она, скорее всего, указала бы на четвертую, что стоит дальше всего от конторы, одну из моделей «форда», — она боль­ше других похожа на автомобиль, взятый напрокат. Но главное, именно так, по представлениям Салли, ров­ненько, аккуратно, и поставит машину Гэри.

При мысли о нем, о его озабоченном лице, проре­занном морщинами, волнение охватывает Салли с но­вой силой. Войдя в контору мотеля, она поправляет ре­мешок от сумочки на плече и облизывает губы. У нее такое чувство, будто со столбовой дороги, по которой она шла всю жизнь, ее занесло в дремучий лес, о суще­ствовании которого она не подозревала и где не знает ни стежки, ни тропинки.

Женщина за конторским столом говорит по теле­фону, и разговор, кажется, из тех, какие могут продол­жаться часами.

— Ну, раз ты не сказала, тогда откуда же ему знать? — В голосе женщины звучит крайнее неодобрение. Она тянется взять сигарету и видит Салли.

— Я ищу Гэри Халлета.

Стоит Салли объявить об этом во всеуслышание, как она понимает, что, должно быть, и в самом деле со­шла с ума. Для чего ей искать человека, чье присут­ствие сулит катастрофу? Для чего было ехать сюда в этот вечер, когда у нее такая сумятица в голове? Она сейчас не в состоянии собраться с мыслями, это оче­видно. Ей не назвать даже столицу штата Нью-Йорк! Не вспомнить, в чем содержится больше калорий — в масле или маргарине и впадает ли зимой в спячку ба­бочка-данаида.

— Он вышел, — сообщает Салли женщина за контор­ским столом. — Когда родишься с придурью, так при­дурком и помрешь, — говорит она в телефон. — Еще бы тебе не знать! Я знаю, что ты знаешь. Вопрос в другом — почему знаешь, но ничего не делаешь? — Она встает, во­лоча телефон за собой, снимает с доски на стене ключ и протягивает его Салли. — Шестнадцатый номер. Салли отшатывается назад, как ужаленная:

— Я лучше здесь подожду.

Она садится на голубой пластиковый диванчик и протягивает руку за журналом, но это оказывается журнал «Тайм», и подпись к иллюстрации на обложке гласит: «Убийство на любовной почве», — только этого Салли сейчас не хватало! Она бросает журнал обратно на столик. Жаль, что не догадалась переодеться, на ней по-прежнему старая майка и шорты, позаимство­ванные у Кайли. Хотя какая разница? Кому есть дело до того, как она выглядит? Она вынимает из сумочки щетку для волос и в который раз причесывается. Ей бы только высказать все — и дело с концом. Ну нера­зумная у нее сестра, так что это — преступление? Бы­ла исковеркана обстоятельствами, в которых протека­ло ее детство, и, раз уж так сложилось, взрослой тоже для ровного счета наломала дров. Салли воображает, как будет излагать все это под пристальным взглядом Гэри Халлета, и чувствует, что ей не хватает воздуха; она дышит так часто, что женщина за столом на вся­кий случай держит ее в поле зрения: вдруг посети­тельнице станет дурно и надо будет вызывать скорую помощь?

— Нет, это просто интересно, — говорит женщина в телефонную трубку. — Зачем спрашивать у меня совета, если ты все равно его не послушаешь? Делай как зна­ешь, только я-то тут при чем? — Она косится в сторону Салли. Как-никак, это частный разговор, хоть и про­исходит наполовину на публике. — Так вы не хотите побыть пока в его номере?

— Я, может, просто подожду в своей машине, — го­ворит Салли.

— Отлично, — говорит женщина, отложив продол­жение телефонного разговора до той минуты, когда снова останется одна.

— Хотите, угадаю? — Салли указывает кивком голо­вы на телефон. — Ваша сестра, да?

Да, младшая сестра, живет в Порт-Джефферсоне и вот уже сорок два года шагу не может ступить без сове­та. Иначе ни на одной ее кредитной карточке давно не осталось бы ни гроша, а сама она так и мыкалась бы по сей день со своим первым мужем, который был в тыся­чу раз хуже, чем теперешний.

— До того занята собой, что прямо зло берет! Вот что значит, когда ты младшая в семье и привыкла, что все только с тобой и носятся. — Женщина прикрывает ла­донью микрофон. — И заботишься-то о них, и из всех пе­редряг выручаешь, а от них хоть бы капля благодарности!

— Правда ваша, — соглашается Салли. — Как же иначе — младшенькая! Так до старости и живут с этим сознанием.

— Ох, мне ли того не знать, — говорит женщина за конторским столом.

Ну а как обстоит со старшенькими, размышляет Салли, останавливаясь у автомата купить банку кока-колы без сахара. Она возвращается к машине, пересту­пая через маслянистые лужицы, окаймленные радуж­ной кромкой. С теми, кто добровольно обрекает себя вечно указывать другим, что им делать, всегда берут от­ветственность на себя, каждый день твердят двадцать раз: «Что я тебе говорила?» Как ни противно призна­ваться, этим Салли и занималась — и притом занима­лась, сколько себя помнит.

До того, как Джиллиан коротко постриглась и все девочки в городе повалили в салоны красоты, требуя, чтобы им сделали точно такую же стрижку, у нее были такие же длинные волосы, как у Салли, - даже, может быть, чуть длиннее. Волосы цвета спелой пшеницы, на солнце слепящие глаза своим блеском, мягкие, точно шелк, - по крайней мере, в тех редких случаях, когда Джиллиан удосуживалась расчесать их щеткой. И вот теперь Салли спрашивает себя: не завидовала ли ей, не из зависти ли дразнила Джиллиан чучелом с вороньим гнездом на голове?

Тем не менее, когда Джиллиан в один прекрасный день явилась домой коротко стриженная, Салли была ис­кренне потрясена. Хоть бы посоветовалась с ней сначала!

— Как у тебя рука поднялась такое над собой учи­нить? — возмущалась она.

— На то есть свои причины. — Джиллиан сидела пе­ред зеркалом и накладывала кисточкой румяна, под­черкивая впадины под скулами. — И все они пишутся Б-А-Б-К-И.

За Джиллиан, по ее утверждению, в последние дни ходила по пятам какая-то тетка, а сегодня наконец за­говорила. Предложила, что тут же, на месте, отсчитает Джиллиан две тысячи долларов, если та пойдет с ней в дамский салон и отрежет себе волосы по уши, а тетке с мышиным хвостиком неопределенного цвета доста­нется для выходов накладная коса.

— Ага, сейчас, — сказала на это Салли. — Как будто нормальному человеку такое может прийти в голову!

— Да? — сказала Джиллиан. — Значит, по-твоему, не может?

Она запустила руку в передний карман джинсов и вытащила пачку денег. Две тысячи, наличными. На ли­це у Джиллиан играла торжествующая усмешка, и Сал­ли дорого дала бы, чтобы стереть ее.

— Во всяком случае, вид ужасный, — сказала она. — Выглядишь как мальчишка.

Сказала так, хотя и видела, как хороша открытая шейка Джиллиан, прелестная, стройная, способна ра­строгать до слез взрослого мужчину.

— Подумаешь! — сказала Джиллиан. — Снова отрас­тут!

Но волосы у нее больше так и не отросли — достава­ли только до плеч. Чего только Джиллиан не перепробо­вала: и с розмарином мыла голову, и с лепестками розы и фиалки, даже с настоем женьшеня — никакого толку.

— Вот видишь? — говорила Салли. — Видела, к чему приводит корысть?

Ну а к чему привела Салли привычка быть образцо­во-показательной пай-девочкой? Да вот сюда и приве­ла в сырой и ненастный вечер, на эту самую парковку. Раз и навсегда поставила ее на место. Кто она такая, чтобы быть ходячей добродетелью, уверенной, что ее выбор — всегда самый правильный? Если б ей просто позвонить в полицию сразу, как приехала Джиллиан, если бы не приниматься все улаживать и всем распоря­жаться, с убеждением, что лишь она одна за все в отве­те, за все причины и последствия, — тогда, возможно, они с Джиллиан не оказались бы сейчас в таком пере­плете. Это все дым виноват, что закурился у стен лесного домика, в котором были ее родители. Это те лебеди в парке. И стоп-сигнал, которого не замечают, пока не происходит непоправимое.

Салли всю жизнь держалась наготове к превратно­стям судьбы, а для этого необходимы логика и трезвый рассудок. Если б родители взяли ее с собой, уж она бы учуяла вовремя едкий запах гари. Углядела бы синюю искру, что первой выпала на ковровое покрытие и за­мерцала, как звездочка, а за ней сверкающей рекой хлы­нули другие, и в мгновение ока все вокруг запылало. Уж она-то оттащила бы Майкла с мостовой на тротуар в тот день, когда компания юнцов набилась в отцовскую ма­шину, перебрав спиртного. Не она ли спасла своего ре­бенка, когда на него собирались напасть лебеди? Не на ее ли плечах с тех пор держалось все — дети, дом, ухо­женный газон, плата за электричество, стирка белья? Чтобы оно кипенно-белым сушилось у нее на веревке?

С самого начала Салли обманывала себя, внушая себе, что справится с чем угодно, но больше обманы­вать никого не желает. Еще одна ложь — и все будет по­теряно. Еще одна — и никогда ей уже не выбраться из дремучего леса.

Салли припадает к банке с кока-колой; она умирает от жажды. У нее просто в горле саднит от этого вранья Гэри Халлету. Она хочет признаться во всем начистоту, сказать всю правду тому, кто не только выслушает ее, но и услышит, чего до сих пор никому не удавалось. Потом она видит, как через Развилку переходит Гэри, неся кар­тонный пакет с курятиной, и первое ее побуждение - включить зажигание и убраться подобру-поздорову, по­куда он ее не заметил. Но она не трогается с места. Она глядит, как приближается Гэри, и горячие иголочки разбегаются у нее под кожей по всему телу. Их не уви­дишь простым глазом, но их присутствие не оставляет сомнений. Такова уж природа страсти - подстережет тебя на автомобильной стоянке, и ты неизбежно стано­вишься ее жертвой. Чем ближе подходит Гэри, тем сильнее дает себя знать этот жар — Салли приходится просунуть руку под майку и крепко прижать к груди, "удерживая сердце, готовое выпрыгнуть наружу.

Весь белый свет застлали тучи, на дорогах скользко, но Гэри не в обиде на сумрачный и хмурый вечер. В Ту­соне над головой месяцами сияли безоблачные небеса, и если сейчас накрапывает дождь, это ничего. Может быть, дождик смоет его тревоги, поможет осилить то, что грызет его изнутри. Может, сядет он завтра на са­молет в девять двадцать пять, улыбнется стюардессе да и соснет часика два, перед тем как явиться на работу...

У Гэри в силу его профессии хорошо развита наблю­дательность, но сейчас он не верит своим глазам. Пото­му отчасти, что везде, куда бы он ни пошел, ему мере­щится Салли. Один раз она привиделась ему на пеше­ходном переходе при въезде на Развилку. Другой раз — в закусочной «Куры гриль», и вот теперь она перед ним на парковке. Наверное, опять обман зрения — то, что хотелось бы видеть, но чего нет на самом деле. Гэри подходит ближе к «хонде» и щурится, стараясь разгля­деть, кто в ней сидит. Да, так и есть: это машина Салли, а за рулем сидит она сама и сигналит ему.

Гэри открывает дверцу машины, садится на перед­нее сиденье и захлопывает за собой дверцу. Волосы и одежда у него намокли, от картонки с курицей идет пар и пахнет горячим жиром.

— Я так и подумал, что это вы, — говорит он.

Он должен подобрать ноги, иначе они не умещают­ся в этой машине; пакет с курицей он кое-как при­страивает у себя на коленях.

— Это был перстень Джимми, — говорит Салли.

Она не собиралась выпалить это сразу, но, пожалуй, так даже к лучшему. Она ждет, как будет реагировать Гэри, но он лишь молча встречается с нею взглядом, и только. Черт, вот когда жалко, что она не может ни за­курить, ни выпить! Атмосфера так накалена, словно в машине как минимум стоградусная жара. Удивитель­но, что Салли еще не загорелась, точно ворох соломы!

— Вы слышите? — не выдерживает она наконец. — То кольцо у меня на кухне, оно — Джеймса Хокинса.

— Я знаю. — Теперь озабоченность в голосе Гэри слышится еще явственнее. Эта женщина — то самое, он не ошибся. При определенных обстоятельствах он всем охотно пожертвовал бы ради Салли Оуэнс. Ри­нулся бы с разбегу в пропасть, не задумываясь, куда упадет и какова будет сила удара. Гэри зачесывает пя­терней назад мокрые волосы, и на мгновение машину заполняет запах дождя. — Вы еще не обедали?

Он берет в руки картонный пакет. У него там, кроме курицы, еще луковые кольца и картошка фри.

— Мне сейчас не до еды, — говорит Салли.

Гэри приоткрывает дверцу и выставляет картонку с курицей на дождь. У него разом пропал аппетит.

— Я, может быть, потеряю сознание, — предупреж­дает его Салли. - Кажется, у меня будет удар.

— Это потому, что вы ждете вопроса, известно ли вам или вашей сестре, где находится Хокинс?

Не потому. Салли вся пылает, от макушки до самых кончиков пальцев. Боясь, как бы из-под ее ногтей не вырвался пар, она снимает руки с баранки и кладет их на колени.

— Я вам скажу, где он находится. — Гэри Халлет гля­дит на нее так, будто никакого мотеля «Вам — сюда» и никакой Развилки вообще не существует. — Он умер.

Гэри переваривает это сообщение, а дождь тем вре­менем барабанит по крыше. Окна в машине запотели, сквозь ветровое стекло ни зги не видно.

— Это вышло непреднамеренно, - продолжает Сал­ли. — Хоть и не скажешь, что он того не заслужил. Не­годяй был, каких поискать!

— Мы с ним старшеклассниками ходили в одну шко­лу. - Гэри произносит слова медленно, ему тяжело гово­рить. - Хорошего уже тогда было мало. Рассказывают, как-то во время летних каникул его не взяли подрабо­тать на одном ранчо и он в отместку перестрелял у них двенадцать пони. Выстрелом в голову, одного за другим.

— Вот видите, — говорит Салли. — Вы же сами гово­рите!

— Вы что, хотите, чтобы я забыл о нем? Вы об этом меня просите?

— Он больше никому не причинит вреда, — говорит Салли. — И это главное.

Женщина из конторы, в черном пончо-дождевике и с метлой в руках, выбегает прочистить сточные канавы возле мотеля в предвидении бури, предсказанной на завтра. Но Салли сейчас не думает о водостоках ее соб­ственного дома. Ее не занимает мысль о том, позаботи­лись ли девочки запереть все окна и устоит ли крыша против ураганного ветра.

— А если причинит, то при единственном усло­вии, — прибавляет Салли, — что вы и дальше будете его искать. Тогда пострадает моя сестра и я тоже, и неиз­вестно, чего ради.

Это логика, с которой Гэри не поспорить. Тьма на­верху продолжает сгущаться, и, вглядываясь в лицо Салли, он видит только ее глаза. Такие понятия, как хорошо и плохо, неким образом сместились для него.

— Я не знаю, как поступить, — признается он. — Для меня здесь есть известная трудность. Я не могу быть беспристрастен. Делать вид — могу, быть — нет.

Он смотрит на нее, как в тот раз, когда она открыла ему дверь. Салли понятны и его намерения, и сомне­ния, которыми он терзается; ей более чем понятно, че­го он хочет.

У Гэри Халлета сводит ноги, ему неудобно сидеть в «хонде», но он не торопится уходить. Дед говорил ему, бывало, что зря люди ссылаются на пословицу «можно привести коня к водопою, но нельзя заставить его пить». Суть в том, что если вода прохладна, если она чи­ста и вкусна, то и заставлять никого не потребуется. Гэ­ри чувствует себя в этот вечер гораздо более конем, чем поводырем. Он ненароком набрел на любовь, и от нее просто так не оторвешься. Гэри привык, что ему подчас не достается то, чего он хочет; он умел это пережить, хотя и задавался вопросом: не потому ли так получает­ся, что нужно сильнее хотеть? Сейчас вопросов нет. Он озирается на парковку. К завтрашнему ланчу он снова будет дома; собаки, завидев его, сойдут с ума от радо­сти, у парадной двери его будет дожидаться почта, мо­локо для его кофе сохранится свежим в холодильнике. Загвоздка в одном: он никуда не хочет трогаться отсю­да. Так и сидел бы, согнувшись в три погибели, в тесной «хонде», не обращая внимания на то, что в животе ур­чит от голода, весь во власти такого жгучего желания, что выпрямиться сейчас, пожалуй, было бы неприлич­но. У него щиплет в глазах; он знает, что, если уж под­ступили слезы, их не удержать. Даже пытаться нечего.

— Ой, не надо, — говорит Салли.

Она подвигается к нему, влекомая силой притяже­ния, повинуясь силам, с которыми ей не совладать.

— Это я просто так, - говорит Гэри низким и горест­ным голосом. Он крутит головой, проклиная себя. Только бы в этот раз не расплакаться... — Не обращай­те внимания.

Легко сказать — не обращайте! Это сильнее ее. Сал­ли пересаживается ближе, собираясь утереть ему сле­зы, но вместо этого обнимает его за шею, и он тотчас же крепко прижимает ее к себе.

— Салли, — говорит он.

Это звучит как музыка; коротенькое слово чудесно преображается в его устах, но ей нельзя принимать его всерьез. Она недаром провела столько времени на чер­ной лестнице у тетушек и знает: то, что говорят тебе муж­чины, по большей части ложь. Не слушай, одергивает она себя. Все это неправда и ничего не может значить, потому что он шепчет, будто искал ее всю жизнь. Она сидит уже чуть ли не у него на коленях, и руки его, ко­гда он к ней прикасается, так горячи, что обжигают ей кожу. Нечего слушать, что он ей говорит, а то она, ка­жется, уже и думать не способна — иначе давно сообра­зила бы, что пора остановиться.

Вот что значит, наверное, быть хмельной, мелькает в голове у Салли, когда он прижимает ее к себе еще сильнее. Его ладони касаются ее кожи, и она не проти­вится этому. Его руки пробираются к ней под майку, под пояс ее шортов, и она не сопротивляется. Пускай он длится, этот жар, что передается ей от него, — она, которая не мыслит себя без указателей и карт, согласна в эти минуты потеряться. Она чувствует, как поддается его поцелуям, она уже готова на что угодно! Так, веро­ятно, и сбиваются с панталыку, догадывается она. Все, что с нею сейчас происходит, до того не вяжется с обычным для нее поведением, что, поймав в запотев­шем боковом зеркальце свое отражение, она только ахает. С такой женщины станется влюбиться без памя­ти, такая и не подумает удерживать Гэри, когда, отведя в сторону ее темные волосы, он припадает губами к ям­ке у ее ключиц.

Какой ей смысл связываться с таким, как он? Заве­домо обрекать себя на чуждые ей переживания? Ей вспомнить противно тех бедных очумелых женщин, которые прибегали с черного хода к тетушкам; недопу­стимо стать такой же, обезумевшей от страданий, сра­женной тем, что у людей зовется любовью!

Разгоряченная, с горящими губами, Салли отстра­няется от Гэри, задыхаясь. До сих пор худо-бедно обхо­дилась без этого, обойдется и впредь. Сумеет остудить изнутри этот пыл... Дождик стихает, зато небо совер­шенно почернело. На востоке, где с моря приближает­ся буря, слышны раскаты грома.

— А вдруг я вам это позволяю, чтобы вы прекратили расследование? — говорит Салли. — К вам не приходи­ла такая мысль? Вдруг я готова от отчаяния переспать с кем угодно, включая вас?

У нее горечь во рту от жестокости собственных слов, но ей все равно. Ей нужно видеть у него это оскорбленное выражение.

Положить всему этому ко­нец, покуда она еще способна рассуждать. Покуда то, что она чувствует сейчас, не завладело ею без остатка, не загнало ее в тот же капкан, что и тех женщин, кото­рые стучались в дверь к тетушкам.

— Салли, — говорит Гэри. — Вы не такая.

— Да что вы? Вы же не знаете меня! Вам только ка­жется, что знаете.

— Что ж, это правда. Кажется, что знаю, — говорит он так, будто этим все сказано.

— Ну и ступайте отсюда. Выходите из машины.

Как ему жаль в эту минуту, что нельзя схватить ее и удержать насильно, пока сама не сдастся! Взять ее си­лой прямо здесь, на месте, и не отпускать до утра, на­плевать на все прочее и не слушать, если она скажет «нет». Но он не тот человек и никогда таким не будет. Слишком много раз наблюдал, как жизнь катится под откос, когда мужчина оставляет первое слово за тем, что носит в штанах. Это как пристраститься к наркоти­кам или к спиртному или гоняться за легкой наживой, не разбираясь в средствах. Гэри всегда понимал, как это бывает, когда люди ломаются и начинают делать, что им нравится, не считаясь ни с кем другим. Они просто отключают рассудок, а это — не для него, пусть даже ему таким образом не достанется то, чего он в этот раз действительно хочет.

— Салли, — говорит он опять, и у нее душа перево­рачивается от голоса, которым это сказано. Столько в нем обезоруживающей доброты, столько сострадания, невзирая на то, что произошло и все еще происходит.

— Сказано — выходите, — говорит Салли. — Это ошибка. Недоразумение.

— Нет.

Тем не менее он открывает дверцу и вылезает из ма­шины. Но тут же нагибается обратно, и Салли застав­ляет себя смотреть прямо перед собой, на ветровое сте­кло, не осмеливаясь встретиться с ним взглядом.

— Закройте дверь. — Голос у нее надтреснутый, лом­кий, того и гляди сорвется. — Я не шучу.

Он послушно захлопывает дверцу, но не уходит. Салли, даже не глядя, знает, что он стоит на том же месте. Что ж, так тому и быть. Она останется навсегда сама по себе, недосягаемая, как звезды, нетронутая и невредимая. Салли трогает с места, зная, что, если оглянуться, увидишь, что он по-прежнему стоит на парковке. Но она не оглядывается, потому что иначе увидит и другое — как она хочет быть с ним, пусть это и не сулит ей ничего хорошего.

Гэри и в самом деле стоит, провожая ее глазами; та­ким застает его первый удар молнии, что с треском раз­ламывает небо. Гэри все еще там, когда дикую яблоню на другом конце стоянки обдает белым огнем; он стоит так близко, что ощущает мощь заряда, и не расстанет­ся с этим ощущением всю обратную дорогу, летя на за­пад высоко над землей. Чудом избежав гибели, он по понятной причине не сможет удержать дрожь в паль­цах, поворачивая ключ в двери своего дома. По пред­ставлениям Гэри, нет хуже той беды, что состряпана твоими же руками, и они с Салли в этот вечер угости­лись за одним столом — с тем лишь различием, что он прекрасно сознает, чего лишил себя, а ей непонятно, почему она глотает слезы, пока едет с Развилки.

Когда Салли приезжает домой, растрепанная, заце­лованная до синяков, Джиллиан в ожидании ее еще не спит. Она сидит на кухне и пьет чай, прислушиваясь к грозе.

— Ну что, трахнулась? — спрашивает Джиллиан.

Вопрос достаточно дикий, но, с другой стороны, вполне нормальный, учитывая, что задает его Джилли­ан. Салли не может удержаться от смеха.

— Да нет.

— Жалко, — говорит Джиллиан. — А я-то думала! Мне показалось, ты созрела. Глаз блестел, во всяком случае.

— Неправильно показалось.

— Но ты хотя бы договорилась с ним? Он не назовет нас подозреваемыми? Пообещал, что спустит это дело на тормозах?

— Ему нужно подумать. — Салли подсаживается к столу с таким ощущением, словно ее с размаху оглуши­ли ударом. Сознание, что ей никогда больше не уви­деться с Гэри, серым саваном наваливается ей на пле­чи. Воспоминание о его поцелуях, его прикосновениях заново переворачивает ей душу. — Он человек с чув­ством долга.

— Надо же, как не повезло. А между тем все стано­вится только хуже.

Ветер нынче будет крепчать, пока на улице не оста­нется ни одной неопрокинутой урны. Все выше будут черными горами громоздиться тучи. Земля на заднем дворе, под колючей изгородью, размякнет и обратится в грязную жижу, в бочаг обмана вперемешку с раскаянием.

— Джимми никак неймется под землей. Сперва кольцо, теперь вот ботинок. Боюсь гадать, чему дальше очередь вылезти наружу. Как подумаешь — хоть стой, хоть падай! Я слушала последние известия — бурю предвещают страшную.

Салли придвигает свой стул ближе к Джиллиан. Ко­лени их соприкасаются. Частота пульса у обеих совпа­дает в точности — так всегда бывало во время грозы.

— Что же делать? — шепчет Салли.

Первый раз она обращается за советом к Джиллиан, первый раз интересуется ее мнением — и Джиллиан поступает так, как в подобных обстоятельствах всегда поступала она сама. Правду люди говорят, что надо сделать, решаясь просить о помощи. Надо набрать по­больше воздуху, и тогда признание вслух пройдет го­раздо менее болезненно.

— Вызывай тетушек, — говорит Джиллиан сестре. — Немедленно.

Тетушки прибывают на восьмой день восьмого ме­сяца, на автобусе «Борзая». Водитель, едва соскочив с подножки, считает первой своей заботой достать из ба­гажного отделения их черные чемоданы, хотя тот из них, который побольше, весит столько, что водитель должен напрячь все силы, чтобы только сдвинуть его с места, а вытащив, едва не надрывается, когда снимает его и ставит вниз.

— Тихо, тихо! — бросает он другим пассажирам, ко­торые дружно возмущаются, что он задерживает их ба­гаж, а им нужно поспеть на следующий автобус или бе­жать к тем, кто их встречает. Водитель остается глух и продолжает заниматься своим делом.

— Я не позволю, чтобы вы, дамы, стояли и дожида­лись, — сообщает он тетушкам.

Тетушкам так много лет, что невозможно определить их возраст. Головы у них седые, спины — согбенные.

Обе они в длинных черных юбках и кожаных шнуро­ванных ботинках. Из штата Массачусетс тетушки не выезжали лет сорок с гаком, но, несмотря на это, ни­сколько не робеют перед дальней дорогой. Как, впро­чем, и вообще ни перед чем. Они знают, чего хотят, и не стесняются заявить об этом, а потому не обращают внимания на хор возмущенных пассажиров и продол­жают давать водителю указания, как составить большой чемодан на край тротуара с сугубой осторожностью.

— Чем это он у вас набит? — шутливо осведомляется водитель. — Не кирпичами?

Тетушки не удостаивают его ответом; они презира­ют избитые шуточки, а поощрять из вежливости пу­стые разговоры считают излишним. Они становятся на углу у автобусной станции и подзывают такси; как только оно подъезжает, подробно инструктируют во­дителя, как доехать: семь миль до Развилки, дальше бу­дет торговый центр и пассаж, а потом нужно проехать китайский ресторан, кулинарию и кафе-мороженое, в котором трудилась этим летом Антония. Пахнет от те­тушек лавандой и серой — настораживающее сочета­ние; потому, возможно, когда они доезжают до дома Салли, водитель выходит открыть им дверь, и это при том, что они даже не подумали дать ему на чай. Тетуш­ки не одобряют обыкновения давать на чай и никогда не одобряли. Они считают, что платить нужно за рабо­ту, а работу — выполнять добросовестно. Для чего, если разобраться, они, собственно, и приехали сюда.

Салли предлагала, что заедет за ними на автобусную станцию, но тетушки об этом и слышать не хотели. Они прекрасно могут доехать сами. Они предпочитают до­бираться до места не спеша, что, кстати говоря, и дела­ют в данную минуту. Газоны пропитаны влагой, стоячий воздух, как всегда перед бурей, тяжел и неподвижен.

Над крышами, над дымовыми трубами нависла хмарь. Тетушки стоят у своих черных чемоданов на подъезд­ной дорожке к дому Салли, между «хондой» и «Олдсмобилем», принадлежавшем Джимми. Они за­крывают глаза, вбирая в себя дух новой местности. Вспорхнув на ветки тополей, за ними с интересом на­блюдают воробьи. Пауки ненадолго отрываются от плетения своей паутины. После полуночи пойдет дождь, в этом тетушки единодушны. Он будет хлестать сплошным потоком, изливаться на землю стеклянной рекой. Лить и лить, покуда весь мир, обратясь в сере­бро, не опрокинется вверх дном. Такое чувствуешь за­ранее, когда в костях у тебя ревматизм — или когда так долго живешь на свете, как тетушки.

А в доме тем временем сердце у Джиллиан трепыха­ется, как бывает, когда ждешь удара молнии. На ней потертые синие джинсы и черная бумажная рубашка; голова с утра нечесана. Она похожа на ребенка, кото­рый не желает наряжаться для гостей. Но гости все рав­но уже нагрянули, Джиллиан нутром чует их присут­ствие. Воздух до того уплотнился, что хоть режь его, словно шоколадный торт — высшего сорта, какие гото­вят без муки. Люстра на потолке в гостиной раскачива­ется на металлической цепи с легким стрекотом, вроде того, что издает детский волчок, когда его раскрутишь слишком быстро. Джиллиан отдергивает занавеску и выглядывает в окно.

— Господи помилуй! — говорит она. — Тетушки-то — вон они, на дорожке.

На улице воздух и того гуще, как суп-пюре, с желто­ватым сернистым привкусом, который для одних не лишен приятности, а у других не вызывает ничего, кроме отвращения; эти спешат захлопнуть все окна и включают на полную мощность кондиционер. К вече­ру ветер наберет такую силу, что подхватит, как перыш­ко, небольшую собачонку и снесет с качелей ребяти­шек, но пока дует лишь легкий ветерок. К дому рядом подъехала соседка Линда Беннет; она выходит из машины с пакетом продуктов и, подперев его бедром, машет тетушкам свободной рукой. Салли упоминала ей, что ждет в гости пожилых родственниц.

— За ними, правда, водятся странности, — преду­предила Салли соседку, но Линда видит двух симпатич­ных старушек, и только.

Следом с пассажирского сиденья сползает Линдина дочка — та, что звалась прежде Джесси, а теперь имену­ет себя Изабеллой, — и с таким видом, будто пахнуло тухлятиной, морщит нос, в котором пристрастилась с недавних пор носить три серебряных колечка.

— Это что за старые мымры? — спрашивает Лжеиза­белла у матери, поведя глазами в сторону тетушек, ко­торые стоят и рассматривают дом Салли.

Ее слова перелетают через газон и каждым своим гадким слогом стукаются оземь на дорожке у соседне­го дома. Тетушки поворачивают голову и меряют Иза­беллу серыми ясными глазами, отчего у той возникает в пальцах рук и ног совершенно незнакомое ощуще­ние, такое необычное и грозное, что она опрометью убегает в дом, залезает в постель и с головой укрывает­ся одеялом. Не одна минует неделя, пока эта барышня решится молвить матери или еще кому-нибудь дер­зость, да и то сперва подумает хорошенько, повернет фразу иначе и для верности присовокупит «пожалуй­ста» или «спасибо».

— Дайте мне знать, если вам что-нибудь понадобит­ся, пока вы здесь, — кричит тетушкам Линда и ни с то­го ни с сего приходит в замечательное настроение, ка­кого не испытывала годами. Салли, которая подошла и стала рядом с сестрой, стучит по стеклу, чтобы привлечь внимание тетушек. Тетушки поднимают глаза, смотрят и, разглядев по ту сторону окошка Салли с Джиллиан, машут им, как когда-то в бостонском аэропорту, когда встречали только что прилетевших девочек. Для Салли видеть те­тушек на дорожке к ее собственному дому — все равно, что наблюдать столкновение двух миров. Дождаться, что к ней наконец-то пожаловали тетушки, — событие столько же невероятное, как если бы рядом с «Олдсмобилем» упал метеорит или над самым газоном пролете­ла падучая звезда.

— Идем! - говорит Салли, дергая Джиллиан за ру­кав, но та, упираясь, мотает головой.

Джиллиан восемнадцать лет не виделась с тетушка­ми, и, хотя эти годы изменили их меньше, чем ее, она как-то не замечала прежде, какие они старые. До сих пор она всегда воспринимала их вместе, как единое це­лое, — теперь же обнаружилось, что тетушка Фрэнсис на добрых полголовы выше сестры, а тетушка Бриджет, которую они называли не иначе как «тетя Джет», ока­зывается, пухленькая, оживленная и смахивает на ку­рочку, выряженную в черную юбку и ботинки.

— Я не могу так сразу, — говорит Джиллиан. — Дай освоиться.

— Тогда уложись в две минуты, — советует ей Салли, выходя встречать гостей.

— Тетушки! — вопит Кайли, увидев, кто приехал.

Она зовет Антонию, и та несется кубарем вниз, пе­репрыгивая через две ступеньки. Сестры устремляются к открытой двери, но спохватываются, увидев, что Джиллиан все еще стоит у окна.

— Пошли с нами! — кричит ей Кайли.

— Идите, идите, — отзывается Джиллиан. — Я сейчас.

Кайли с Антонией выбегают на дорожку и налетают на тетушек. С писком и визгом тискают их и кружат, по­ка им всем хватает воздуху и сил. Когда Салли позвони­ла тетушкам и рассказала, какая у них проблема на зад­нем дворе, тетушки выслушали внимательно и обещали, что только наладят кормежку для старого Ворона — по­следнего из кошачьей компании, кто еще жив, — и сра­зу же садятся на автобус в штат Нью-Йорк. Тетушки всегда выполняли свои обещания и остались верны этой привычке. Они считают, что у всякой проблемы есть ре­шение, хотя итог, быть может, не обязательно получится тот, на какой надеешься или рассчитываешь сначала.

Тетушки, например, много лет тому назад совер­шенно не рассчитывали, что их жизнь в корне переме­нится от одного телефонного звонка посреди ночи. Стоял октябрь; уже похолодало, в огромном доме дуло из всех щелей, хмурое небо на дворе буквально давило своей тяжестью на всякого, кто отваживался высунуть нос на улицу. Тетушки жили, сообразуясь с распоряд­ком, которого не нарушали ни при каких обстоятель­ствах. Утром совершали прогулку, потом читали, делали записи в дневнике, потом был ланч, один и тот же изо дня в день: картофельное пюре с пастернаком, лапшев­ник и на сладкое — яблочный торт. После ланча ложи­лись вздремнуть, а ближе к сумеркам — если случалось, что кто-нибудь постучится с черного хода, — принима­лись за работу. Ужинали всегда на кухне, при лампочке слабого накала, экономя электричество; на ужин были бобы, поджаренный хлеб и суп с крекерами. Ночью они лежали, уставясь темноту, так как им вечно не спалось.

Сердца у них обеих были разбиты в тот вечер, когда двум братьям вздумалось перебежать зеленый город­ской пустырь, — разбиты столь неожиданно и беспово­ротно, что ничему с тех пор тетушки не позволяли застигнуть себя врасплох, никакой молнии и уж тем паче никакой любви. Они верили в твердый распоря­док и едва ли во что-нибудь еще. Время от времени мо­гли принять участие в городском собрании, где не од­нажды влияли своим суровым присутствием на исход голосования; наведывались и в местную библиотеку, где даже самые неуемные из посетителей присмиряли, завидев их черные юбки и черные ботинки.

Тетушки полагали, что хорошо изучили свою жизнь и знают, чего от нее ждать. Собственная участь лежала перед ними как на ладони — по крайней мере, так они считали. Ничто, по их убеждению, не могло встать меж­ду их настоящим и мирной кончиной — разумеется, в собственной постели, — от воспаления легких или осложнений после гриппа в возрасте девяноста двух и девяноста четырех лет. Да видно, чего-то они все же не учли — или, быть может, предсказать собственную судь­бу вообще нельзя. Во всяком случае, тетушкам и в голо­ву не приходило, что однажды глубокой ночью серьез­ный тоненький голосок по телефону попросится к ним под крыло и весь их твердый распорядок полетит вверх тормашками. И кончится картошка с пастернаком. И надо будет привыкать к арахисовому маслу и сладко­му желе, галетам и супу с вермишелью «глаголики», су­фле в шоколаде и пригоршням «M&Ms». Не стран­но ли благодарить судьбу, что тебе выпало возиться с ангинами и ночными детскими страхами? Не будь этих девочек, разве довелось бы тетушкам выскакивать бо­сиком в коридор среди ночи и проверять, у которой разболелся животик, а которая до сих пор не уснула?

Фрэнсис подходит к крыльцу и выносит оконча­тельное суждение о доме своей племянницы.

— Хоть в современном стиле, а очень славный, — объявляет она.

Салли ощущает прилив гордости. Большего ком­плимента получить от тетушки Фрэнсис невозможно — это признание, что Салли действительно справилась со всем сама, и справилась на отлично. Салли сейчас до­рого любое доброе слово, любой поступок; они сейчас как нельзя более кстати. Всю эту ночь она не спала, по­тому что стоило ей сомкнуть глаза, и перед ними яв­ственно вставал Гэри — то за кухонным столом, то в мягком кресле, то здесь же, рядом с нею, в постели. Как будто пленка прокручивается у нее в голове, безостано­вочно, одна и та же. Вот и теперь — она нагибается взять тетушкин чемодан, а в это время к ней прикасается Гэри Халлет, она чувствует на себе его руки. Салли пы­тается поднять эту часть привезенного тетушками бага­жа и не без оторопи убеждается, что в одиночку ей это не под силу. Внутри чемодана что-то громыхает — то ли связки бус, то ли кирпичи, а может быть, даже кости.

— Кое-что для проблемы на заднем дворе, — объяс­няет тетушка Фрэнсис.

— А-а, — говорит Салли.

Подходит тетушка Джет и берет Салли под руку. В то лето, когда Джет исполнилось шестнадцать, двое ребят из-за любви покончили с собой. Один привязал к лодыжкам по железному пруту и утопился. Другой бросился за городом под поезд, что отходит в 10.02 на Бостон. Тетя Джет была самой красивой из всех жен­щин в семействе Оуэнс и об их несчастной любви даже не подозревала. Она отдавала предпочтение кошкам, а не людям, и неизменно отвергала всех влюбленных. Единственным, кого она полюбила за всю жизнь, был тот юноша, сраженный молнией, когда вместе с бра­том понесся через городской пустырь, щеголяя своей смелостью и отвагой. Бывает, им обеим, Джет и Фрэн­сис, одновременно слышится поздней ночью смех этих юношей, которые бегут под дождем и на всем бегу как подкошенные падают в темноту. Голоса у них молодые, задорные, — точно такие, как в то мгновение, когда их убило наповал.

Тетушка Джет в последнее время вынуждена ходить, опираясь на черную палку, украшенную резной вороновой головой; ее скрутил артрит, однако никто не слышал от нее жалоб, каково ей с больной спиной расшнуровывать ботинки в конце дня. По утрам она умывается с черным мылом, которое они с Фрэнсис варят дважды в году, и кожа у нее такая, что позавидуешь. Она прилежно копается в саду и знает латинское название каждой травки, какая там растет. И все же дня не проходит, чтобы она не вспомнила юношу, которого любила. И нет минуты, чтобы не пожалела, что время не повернешь назад и ей не возвратиться к молодому человеку, с которым она когда-то целовалась.

— Я так рада, что мы приехали! — объявляет тетушка Джет.

Салли улыбается, светло и печально:

— Давно вас нужно было пригласить. Я просто думала, вы не захотите.

— Это тебе наука, что никогда нельзя судить о человеке наугад, — назидательно говорит племяннице Фрэнсис. - Для того и существует язык. Иначе обнюхивать бы нам друг друга по-собачьи, выясняя, что и как.

— И то верно, — соглашается Салли.

Чемоданы заносят в дом, что оказывается нелегкой работенкой. Антония и Кайли с криками «Раз-два, взяли!» выполняют ее сообща под бдительным надзором тетушек. Джиллиан, выжидая у окна, колеблется, не улизнуть ли ей через заднюю дверь, избавясь от необходимости выслушивать критические замечания тетушек о том, как она искорежила себе жизнь. Однако, когда Кайли с Антонией вводят тетушек, Джиллиан, наэлектризованная до кончиков своих светлых волос, продолжает стоять где стояла.

Кое с кем происходят перемены, после которых нет возврата к тому, что было. С бабочками, например, или с женщинами, которые слишком часто влюблялись не в того, кого надо. Тетушки цокают языком при виде взрослой женщины, которую пестовали девчушкой. Они, быть может, не всегда кормили ее обедом вовремя и не следили, чтобы чистое белье было сложено в комоде аккуратными стопками, но главное — они были. Это у них искала утешения Джиллиан в тот первый год, когда ее в детском саду таскали за волосы и дразнили ведьмой. Салли она никогда не рассказывала, как ей там плохо, как ее травят, а ведь было-то ей всего три годика! Но уже тогда она знала, что в этом признаваться неловко. Что надо крепиться и молчать.

Каждый день, возвращаясь домой, Джиллиан уверяла Салли, что день прошел прекрасно — она играла в кубики, рисовала красками, кормила кролика, который грустно глядел на детей из клетки возле шкафа для верхней одежды. Но тетушек, которые приходили забирать ее из сада, ей было не провести. Голова у нее к концу дня была всклокочена, лицо и руки исцарапаны в кровь. Тетушки уговаривали ее держаться особняком — читать книжки, играть в игрушки одной, а если кто-нибудь обидит или заденет — пойти сказать воспитательнице. Но Джиллиан тогда уже верила, что заслуживает такого ужасного обращения, и не бежала ябедничать к воспитательнице. Старалась как могла таить обиды в себе.

Тетушкам, впрочем, не составляло труда догадаться, как обстоят дела — по тому, как горестно сутулилась Джиллиан, когда натягивала на себя свитер, с каким трудом она засыпала. Со временем большинству детей надоело приставать к Джиллиан, но кое-кто из мучителей не унимался, шипя ей «Ведьма!» всякий раз, как она оказывалась рядом, захватывая пук ее волос и дергая что есть мочи, нарочно проливая виноградный сок на ее новые туфельки, — так продолжалось вплоть до рождественского утренника.

На утренник явились в полном составе родители, неся с собой домашнее печенье, или пирожные, или же крюшонницы с рождественским яичным ликером, сдобренным мускатным орехом. Тетушки, надев свои черные пальто, пришли последними. Джиллиан надеялась, что они не забудут взять с собой коробку печенья с шоколадной крошкой или готовый торт из магазина, однако мысль о сладостях занимала тетушек меньше всего. Они направились прямым ходом к самым злостным озорникам: мальчишкам, любителям дергать за волосы; девчонкам, любительницам давать обидные прозвища. Тетушкам не было надобности прибегать к заклятьям, волшебным снадобьям или угрозам наслать на обидчиков страшную кару. Они просто остановились возле стола с угощением, и в тот же миг у каждого из тех ребят, которые истязали Джиллиан, немедленно схватило живот. Дети кинулись к родителям и стали проситься домой, а после не один день отлеживались, дрожа под шерстяными одеялами, одолеваемые тошнотой и раскаянием, отчего лица у них приобрели зеленоватый оттенок, а от кожи пошел кисловатый запашок — верный спутник нечистой совести.

После рождественского утренника тетушки привели Джиллиан домой и усадили на диван в гостиной — вельветовый, на деревянных ножках в виде львиных лап с острыми когтями, которых Джиллиан боялась как огня. Тетушки говорили ей, что брань на вороту не виснет и глупо принимать ее близко к сердцу. Джиллиан хоть и слушала их, но мало что слышала. Она придавала слишком большое значение тому, что думают другие, и недостаточно ценила собственное мнение. Тетушки всегда знали, что Джиллиан трудно бывает защитить себя без посторонней помощи. Сейчас их серые глаза глядят на нее ясно и зорко. От них не укроются морщинки на ее лице, которых кто-нибудь другой не заметит; они увидят, сколько ей довелось пережить.

— Что, страшная стала, да? — говорит Джиллиан.

Голос ее звучит нетвердо. Всего минутку тому назад ей было восемнадцать и она вылезала из окна своей комнаты, совершая побег, — и вот стоит увядшая, потрепанная жизнью...

Тетушки квохчут громче и идут к Джиллиан обниматься. Это так противоречит обычной для них сдержанности, что у Джиллиан помимо воли вырывается рыданье. Тетушки, к чести их будь сказано, кой-чему научились с тех пор, как судьба их вынудила взять на себя воспитание двух девочек. Знакомство с телепередачами Опры не прошло для них даром; они уже знают, к чему может привести привычка не показывать дорогому человеку свою любовь. На их взгляд, Джиллиан сделалась с годами только лучше — а впрочем, женщины в семействе Оуэне всегда славились своей красотой, как, кстати, и безрассудными поступками, которые совершали в молодости. Кузина Джинкс, например, чьи акварели можно видеть в Музее изящных искусств, отличалась в двадцатые годы таким своенравием, что решительно никого не желала слушать, — раз, охмелев от ледяного шампанского, она закинула свои атласные туфельки за высокий каменный забор и пошла отплясывать до зари босиком, наступая на битое стекло, после чего обезножела на всю жизнь. Барбара Оуэне, самая любимая из двоюродных бабушек, нашла себе муженька, который с ослиным упрямством отказывался провести в доме воду и электричество, утверждая, что не станет потакать новомодным прихотям. Другая общая любимица, Эйприл Оуэнс, двенадцать лет жила в Могавской пустыне, собирая в банки с формальдегидом коллекцию пауков. За десяток с лишним лет под ударами судьбы выковывается личность. Джиллиан ни за что бы не поверила, но эти самые морщинки — лучшее, что есть в ее внешности. По ним видно, сколько ей пришлось испытать и выдержать и какова ее истинная суть, если копнешь поглубже.

— Ну вот, — говорит Джиллиан, успокаиваясь и вытирая руками глаза. — Кто бы мог подумать, что я так расчувствуюсь?

Тетушки усаживаются, и Салли наливает каждой по стаканчику джина с горькой травяной настойкой, от чего они никогда еще не отказывались и что особенно любят пропустить, когда впереди предстоит работа.

— Потолкуем-ка об этом субъекте, который там, на заднем дворе, - говорит Фрэнсис. — О Джимми.

— А надо? — со стоном спрашивает Джиллиан.

— Да надо, — с сожалением подтверждает тетушка Джет. — Так, прояснить кой-какие мелочи. Например — отчего он умер?

Антония и Кайли прихлебывают кока-колу с заменителем сахара, боясь пропустить хоть слово; от жадного интереса у них даже волоски на руках топорщатся.

Салли ставит на стол чайник мятного чая и любимую чашку с отбитым краешком, подарок от дочерей ко Дню матери. Пить кофе она больше не может — его запах вновь вызывает к жизни образ Гэри, столь явственный, что, когда Джиллиан нынче утром проливала воду сквозь кофейный фильтр, Салли дала бы честное слово, что за столом в эти минуты сидит Гэри. Она старается убедить себя, что несвойственная ей апатия объясняется нехваткой в организме кофеина, но причина в другом. Она так необычно тиха и пасмурна сегодня, что это бросается в глаза Антонии и Кайли. Все это слишком не похоже на нее. У девочек такое чувство, будто той женщины, которая была до сих пор их матерью, больше нет. И не в том дело, что ее черные волосы распущены, а не забраны назад, как всегда; самое главное - эта ее печаль, этот отсутствующий вид.

— Думаю, такие вещи не следует обсуждать в присутствии детей, — говорит Салли.

Но дети накрепко приросли к своим стульям; они умрут, если им не дадут послушать, что будет дальше, - они этого просто не вынесут!

— Мама! — кричат они в один голос.

Они уже почти взрослые. И ничего тут не поделаешь. Салли пожимает плечами и кивком показывает Джиллиан, что можно говорить.

— Ну что ж, — говорит Джиллиан. — Вероятно, это я его убила.

Тетушки переглядываются. На что другое — да, но на такое Джиллиан абсолютно не способна.

— Каким же образом? - спрашивают они.

Это она-то? Девочка, которая, раздавив босой ногой паучка, поднимала рев на весь дом? Которая, уколов себе до крови палец, объявляла, что ей дурно, после чего без чувств бухалась на пол?..

Джиллиан признается, что подмешивала ему в еду паслен — растение, которое в детстве терпеть не могла и как бы нечаянно выдергивала вместе с сорняками, когда тетушки посылали ее полоть огород. Тетушки спрашивают, в каких дозах, и, услышав от Джиллиан ответ, довольно кивают головой. Так они и думали! В чем-чем, а уж в травках тетушки разбираются! Такие дозы и фокстерьера не отправят на тот свет, а тем более — здоровенного взрослого мужчину.

— Но он же умер! — говорит Джиллиан, потрясенная известием, что ее снадобье не могло его убить. Она оглядывается на Салли. — Он был мертв, я точно знаю!

— Мертвехонек, — соглашается Салли.

— Но не от твоего зелья. — В голосе Фрэнсис звучит полная уверенность. — Если он человек, а не бурундук.

Джиллиан хватает тетушек в объятья. Заявление тетушки Фрэнсис наполняет ее надеждой. Что глупо и нелепо в ее возрасте, да еще в такой страшный вечер, но для Джиллиан сейчас это не важно. Пусть! Лучше поздно, чем никогда!

— Я не виновата! — восклицает она.

Салли и тетушки обмениваются взглядами — этого они как раз не стали бы утверждать.

— В данном случае, — уточняет Джиллиан, правильно истолковав выражение их лиц.

— Тогда что же было причиной его смерти? — спрашивает у тетушек Салли.

— Могло быть что угодно. — Тетушка Джет пожимает плечами.

— Спиртное, например, — выдвигает предположение Кайли. — Если напивался годами.

— Или сердце, — предлагает собственный вариант Антония.

Тетушка Фрэнсис объявляет, что хватит строить догадки: отчего он умер, им все равно не узнать, а вот труп у них во дворе — это факт, и потому тетушки привезли рецепт средства от разной пакости, какая заводится в огороде, будь то улитки или тля, кровавые останки вороны, разорванной в клочья соперницами, или же сорняки, такие ядовитые, что их опасно вырывать вручную, даже надев толстые кожаные перчатки.

Тетушки точно знают, в каких пропорциях добавлять к извести щелок, которого требуется гораздо больше, чем при варке их черного мыла, оказывающего столь благотворное действие на женскую кожу, если регулярно умываться им на ночь. Куски этого мыла, в обертке из прозрачного целлофана, не залеживаются на прилавках как в магазинах экологически чистых товаров в Кембридже, так и в специализированных магазинах на улице Ньюбери, что обеспечило тетушкам возможность не только покрыть их старый дом новой крышей, но и установить в нем самоновейшую систему водопровода и канализации.

У себя тетушки неизменно пользуются огромным чугунным котлом, что красуется на кухне еще с тех времен, когда Мария Оуэнс только построила этот дом; у Салли они вынуждены довольствоваться самой большой кастрюлей, предназначенной для варки макарон. Составу положено кипеть на огне три с половиной часа; соответственно, Кайли — не без привычных опасений, как бы у «Дель Веккио» не опознали по голосу ту острячку, по чьей милости мистеру Фраю не так давно доставили гору пицц — звонит и заказывает на дом две большие пиццы: одну — с анчоусами, для тетушек, и еще одну — с сыром и грибами плюс двойной соус.

Рассыльный прибывает, когда состав начинает булькать на задней конфорке, а на хмуром небе, под толстым слоем грозовых туч, встает полная белая луна. Парнишка три раза стучится в дверь, надеясь, что на стук покажется Антония Оуэнс, с которой он как-то сиживал за одной партой на уроках алгебры. Вместо этого дверь рывком отворяет тетушка Фрэнсис. Манжеты у нее закоптились от щелока, который она отмеряла, глаза ее холодны как сталь.

— Что тебе? — вопрошает она у парня, которого одно лишь явление тетушки побуждает судорожно прижать пиццы к груди.

— Доставка пицц, — удается пролепетать рассыльному.

— Это что, твоя работа? — интересуется Фрэнсис. — Развозить по домам еду?

— Точно, — отвечает парнишка. Кажется, он все-таки видит Антонию — во всяком случае, что-то рыжее и прекрасное в доме мелькает. Фрэнсис между тем буравит его взглядом. — Точно, мэм, — поправляется он.

Тетушка Фрэнсис лезет в карман юбки за деньгами и отсчитывает восемнадцать долларов тридцать три цента, что, по ее мнению, есть чистый грабеж с большой дороги.

— Что ж, раз это твоя работа, — говорит малому Фрэнсис, — то чаевых можешь не ждать.

— Приветик, Джош! — бросает ему Антония, подходя забрать пиццы.

На ней старая рабочая блуза поверх черных рейтуз и черной футболки. Волосы от влажности завиваются колечками, молочно-белая кожа прохладна даже на вид. Рассыльный в ее присутствии немеет, хотя по возвращении в ресторан ему хватает разговора о ней на добрый час, покамест на кухне ему не рекомендуют заткнуть фонтан. Антония смеется, закрывая за ним дверь. Стало быть, кое-что из утраченного к ней вернулось. Привлекательность, как ей теперь ясно, — это состояние духа.

— Пицца! — возвещает Антония, и все садятся за стол, несмотря на зловоние, которое, булькая на задней конфорке плиты, распространяет варево, составленное тетушками. Оконные рамы дребезжат под порывами шквалистого ветра, раскаты грома, сотрясая землю, раздаются совсем близко. Ослепительная вспышка молнии, — и полгорода лишается электричества; по всей улице люди в домах кидаются искать фонари и свечи или просто, смирясь с обстоятельствами, идут ложиться спать.

— Хорошая примета, — замечает тетушка Джет, когда у них в доме тоже гаснет электричество. — Мы будем светочем во тьме!

— Свечку нужно достать, — высказывает практическое соображение Салли.

Кайли идет к полке у раковины взять свечу и, проходя мимо плиты, зажимает себе пальцами нос.

— Ну и вонища, граждане! — Она кивает в сторону состава, булькающего на плите.

— Так и полагается, — с довольным видом отзывается тетушка Джет.

— Так всегда бывает, - поддерживает ее вторая тетушка.

Кайли идет назад, устанавливает свечу в центре стола и зажигает ее; трапеза возобновляется, но ее прерывает звонок в дверь.

— Ну, если это рассыльный решил, что ему мало, — произносит тетушка Фрэнсис, — ему от меня не поздоровится!

— Дайте я открою. — Джиллиан идет и распахивает входную дверь.

На пороге, в желтом клеенчатом дождевике, стоит Бен Фрай; в руках у него фонарь «молния» и коробка белых свечей. У Джиллиан мурашки по спине бегут при виде его. Она с самого начала считала, что Бен всякий раз крупно рискует, бывая с ней. При ее-то везенье да с ее биографией все самое худшее, что можно вообразить, непременно сбудется. Она не сомневалась, что принесет несчастье любому, кто ее полюбит, — но это относилось к ней прежней. Той, по чьей вине погиб в «Олдсмобиле» ее сожитель; теперь она другая. Джиллиан перегибается через порог и целует Бена в губы. Так целует, что становится очевидно: если к нему когда-либо и приходила мысль порвать с него, то отныне ему об этом лучше забыть.

— Тебя сюда звали? — говорит Джиллиан, но руки ее сомкнуты у него на шее, и невозможно с близкого расстояния не уловить ее сахаристый аромат.

— О тебе беспокоился, — говорит Бен. — Твердят нам о грозе, когда на улице самый настоящий ураган!

Бен нынче, ради того, чтобы отнести эти свечи, покинул в одиночестве Чувака, хотя и знает, какой переполох вызывает у кролика гром. Вот что случается, когда Бен хочет увидеть Джиллиан: он должен сделать это во что бы то ни стало, невзирая ни на что! Вообще говоря, поступать не рассуждая, подчиняясь порыву, так для него непривычно, что у него от этого даже легкий звон стоит в ушах, хоть это ничего не меняет. По возвращении домой Бена, скорее всего, будет ждать изорванная телефонная книга или любимые кроссовки с изжеванными подошвами, однако возможность повидаться с Джиллиан стоит того.

— Давай-ка уходи, покуда цел! — говорит ему Джиллиан. — К нам тетушки приехали из Массачусетса.

— Отлично! — говорит Бен и входит, раньше чем Джиллиан успевает его остановить. Она тянет его за рукав дождевика, но он уже шествует знакомиться с гостями. У тетушек впереди серьезное дело, они взбеленятся, если Бен заявится гоголем на кухню, рассчитывая встретить двух милых божьих одуванчиков! Они поднимутся со стульев, они затопают ногами и пригвоздят Бена к месту ледяным серым взглядом!

— Они только сейчас приехали и устали с дороги, — пытается урезонить его Джиллиан. — Некстати ты это придумал! Они не любят чужих людей. И притом им сто лет в обед...

Но Бен Фрай знать ничего не знает — с какой стати он должен ее слушать? Тетушки — родня Джиллиан, остальное не имеет значения. Он решительным шагом направляется на кухню, где Антония, Кайли и Салли, завидев его, застывают с полным ртом и искоса глядят, как примут его появление тетушки. Их очевидное беспокойство не производит на Бена ни малейшего впечатления, равно как и едкий запах, что поднимается от кастрюли, кипящей на плите. Должно быть, Бен относит его на счет какого-нибудь чистящего средства или стирального порошка или решает, что под заднее крыльцо приплелась испустить дух какая-нибудь мелкая живность — бельчонок, к примеру, или старая жаба.

Как бы то ни было, Бен подходит к тетушкам, запускает руку в рукав своего дождевика и извлекает оттуда букет роз. Тетушка Джет принимает цветы с видимым удовольствием.

— Какая прелесть! — говорит она.

Тетушка Фрэнсис трет лепесток двумя пальцами, проверяя, живые ли это розы. Да, живые, но тетушку Фрэнсис поразить не так-то просто.

— Еще какие будут фокусы? — спрашивает она голосом, от которого у любого мужчины застынет в жилах кровь.

Бен отвечает ей пленительной улыбкой — той самой, от которой у Джиллиан в первую же минуту подломились колени, а у тетушек сейчас встают в памяти два молодых человека, которых они знали в былые годы. Он протягивает руку и достает из воздуха за спиной у тетушки Фрэнсис шифоновый, сапфирового цвета шарф, каковой и преподносит ей с гордым видом.

— Я не могу принять такой подарок, — говорит Фрэнсис, но уже голосом, в котором поубавилось холода, и, когда никто не смотрит, накидывает шарф себе на шею. Цвет его идеально подходит к ее глазам, серо-голубым и прозрачным, словно вода в чистом озере. Бен с удобством усаживается за стол, хватает кусок пиццы и принимается расспрашивать тетушку Джет о том, как они доехали из штата Массачусетс. И тут тетушка Фрэнсис знаком подзывает к себе Джиллиан.

— Смотри хоть с этим не напортачь, — говорит она племяннице.

— А я и не собираюсь, — заверяет ее Джиллиан.

Бен засиживается до одиннадцати часов. Он сооружает из полуфабриката шоколадный пудинг на сладкое и учит девочек и тетушку Джет, как строить карточный домик, чтобы потом дунуть — и рассыпался.

— Повезло тебе на сей раз, — говорит сестре Салли.

— Ты полагаешь, это везенье? — усмехается Джиллиан.

— Ага.

— А вот и нет, — говорит Джиллиан. — Такое дается годами тренировки!

В этот момент обе тетушки разом настораживаются, склонив набок голову с легчайшим придыханием, похожим, если не вслушиваться, на отдаленный стрекот сверчка или вздох мышонка под половицей.

— Пора, — говорит тетушка Фрэнсис.

— Нам требуется обсудить кой-какие семейные дела, — говорит Бену тетушка Джет, провожая его к двери.

Тетушка Джет всегда разговаривает приветливым и милым голоском, но его едва ли рискнешь ослушаться. Бен подбирает свой клеенчатый дождевик и машет на прощанье Джиллиан.

— Утречком позвоню, — объявляет он. — Я к вам приду завтракать!

— Уж с этим-то не напортачь, — говорит, обращаясь к Джиллиан, тетушка Джет, закрыв за Беном дверь.

— Ни в коем случае, — заверяет Джиллиан и ее. Она подходит к окну и выглядывает на задний двор. — Жуть, что сегодня творится!

Ветер срывает дранку с крыш, кошки по всей округе просятся в дом или же забиваются в приямок у окна дрожать там и орать дурным голосом.

— Может быть, обождем, — нерешительно предлагает Салли.

— А ну-ка, выносите на задний двор кастрюлю, — командует девочкам тетушка Джет.

Свеча в центре стола отбрасывает круг неверного света. Тетушка Джет берет Джиллиан за руку.

— Этим нужно заняться сейчас же. Нельзя откладывать, когда имеешь дело с призраком.

— Что значит — с призраком? Речь ведь идет о том, чтобы тело успокоилось в могиле!

— Пусть так, — говорит тетушка Фрэнсис. — Если тебя больше устраивает такой взгляд на вещи.

Джиллиан жалеет, что не догадалась пропустить за компанию с тетушками стаканчик джина. Вместо этого она допивает остатки холодного кофе из чашки, не убранной после ланча с кухонного стола. К утру ручей позади школы обратится в глубокую речку; лягушки повылезают на высокий бережок, ребята после воскресных занятий не задумаются бултыхнуться в теплую, мутную воду прямо в парадном костюмчике и самых лучших ботинках.

— Ну хорошо, — говорит Джиллиан. Она знает, что тетушки имеют в виду нечто большее, чем тело, — это дух покойного преследует их. — Ладно, — говорит она тетушкам и открывает заднюю дверь.

Антония и Кайли выходят во двор с кастрюлей. Очень скоро хлынет дождь; привкус его уже чувствуется в воздухе. Большой чемодан тетушки еще раньше велели девочкам поставить невдалеке от колючей изгороди. Тетушки стоят бок о бок, и ветер с жалобным завыванием треплет подол их юбок.

— Это растворит то, что было когда-то плотью, — говорит тетушка Фрэнсис и подает знак Джиллиан.

— Что, я? — Джиллиан пятится назад, но отступать ей некуда. Прямо за спиной у нее стоит Салли.

— Давай действуй, — говорит ей Салли.

Антония и Кайли держат тяжелую кастрюлю; ветер хлещет по изгороди, и ветки рвутся вперед, как бы норовя исцарапать их колючками. Осиные гнезда раскачиваются туда-сюда. Да, пора; это ясно.

— Ой, мамочки, — шепчет Джиллиан. — Не знаю, смогу ли я.

У Антонии от усилий не уронить кастрюлю побелели костяшки пальцев.

— Ух, как тяжело, — сдавленным голосом говорит она.

— Сможешь, — говорит своей сестре Салли. — Поверь мне.

Салли теперь твердо знает: подчас человек способен на такое, что самому впору лишь развести руками. Взять хотя бы ее дочерей, ее девочек, для которых она желала всегда одного: нормальной жизни, — и вот позволяет им стоять над грудой костей с кастрюлей для варки макарон, наполненной черт-те чем! Что с нею произошло? Что дало осечку? Куда делась рассудительная женщина, на которую люди могли положиться в любой день и час? Она не в силах, как ни старайся, не думать ежеминутно о Гэри. Дошла до того, что позвонила в мотель «Вам — сюда» справиться, выписался ли он оттуда; да, выписался. Уехал, а она не в состоянии избавиться от мыслей о нем! Сегодня видела ночью во сне пустыню. Ей снилось, будто тетушки прислали ей черенок от яблони из своего сада и он зацвел в безводной пустыне. И будто бы, если яблок с этого саженца дать коню, не будет того коня резвее, а если кусочек пирога, испеченного ею с этими яблоками, отведает мужчина, он будет принадлежать ей на веки вечные.

Салли и Джиллиан забирают у девочек кастрюлю и опрокидывают ее, выливая щелок на землю, — правда, Джиллиан проделывает это зажмурясь. Мокрая земля шипит, нагреваясь, и по мере того, как варево просачивается вглубь, над нею собирается туманное облачко. В нем смешались цвета раскаяния и тоски, сизый цвет раннего утра и голубиного крыла.

— Отойдите! — велят им тетушки, потому что земля начинает пузыриться.

Снадобье разъедает корни колючего кустарника, растворяет камешки и козявок, кожу и кости. Все поспешно отступают назад, однако на том месте, куда ступила Кайли, творится что-то неладное.

— А, черт! — вырывается у Салли.

Прямо у Кайли под ногами почва смещается, уходит вниз, осыпается, как во время оползня. Кайли чувствует это, понимает — и не может шелохнуться. Она скользит, она проваливается в дыру, но в этот миг Антония хватает ее сзади за хвост рубашки и тянет к себе. Она выдергивает Кайли обратно с такой силой, что слышит, как что-то хрустнуло у нее в локтевом суставе.

Девочки стоят тяжело дыша, поеживаясь от страха. Джиллиан невольно вцепилась в плечо сестры, сжимая его так крепко, что Салли будет потом не один день ходить со следами ее пальцев. Но сейчас все они разом отшатываются назад. Поспешно и без всяких напоминаний. С того места, где должно, предположительно, находиться сердце Джимми, тянется вверх струйка кроваво-красного пара, злобный маленький смерч, который рассеивается, вступая в соприкосновение с воздухом.

— Это был он, — говорит Кайли о струйке ярко-красных испарений, и точно: в воздухе распространяется запах пива вперемешку с кремом для обуви; воздух накаляется, словно в пепельницу стряхнули столбик тлеющего пепла.

И вслед за тем — ничего. Абсолютно. Джиллиан сама не разберет, слезы ли текут у нее по щекам, или это дождь пошел.

— Вот теперь его действительно нет, — говорит ей Кайли.

Но тетушки — не из тех, кто полагается на авось. Они привезли с собой в большом чемодане два десятка голубовато-серых камней — того самого песчаника, который двести лет назад доставили к дому на улице Магнолий для Марии Оуэнс. Этим песчаником выложена дорожка в саду у тетушек, а лишние камни хранились все эти годы возле сарая, и их как раз хватит, чтобы выложить небольшую площадку на том месте, где росла сирень. Теперь, когда от колючей изгороди осталась одна зола, женщинам из семейства Оуэне не составляет труда выложить камни в круг на земле. Получится незатейливый внутренний дворик — а впрочем, на нем хватит места поставить металлический столик и четыре стула. Девочки по соседству будут спрашивать дома разрешения собираться здесь с подружками пить чай, а когда мать спросит их со смехом, чем же этот дворик лучше их собственного, станут уверять, что песчаник приносит счастье.

Не бывает таких камней, чтобы приносили счастье, скажет им мать. Допивай апельсиновый сок, доедай печенье, а чаепитие с подружками устраивай у себя во дворе. И все равно, когда мать отвернется, девочки потащат своих кукол, плюшевых мишек и игрушечную посуду на круглую площадку к Оуэнсам.

— За счастье! — шепотом провозгласят они тост, чокаясь понарошку чайными чашками.

— За счастье! — скажут они опять, когда на небе зажжется первая звездочка.

Есть люди, уверенные, что на каждый вопрос можно дать логический ответ; все для них подчинено определенному порядку, в строгом соответствии с данными чистого опыта. Но чем, скажите, как не счастливой звездой, объяснишь, что дождь принимается лить всерьез, только когда у женщин во дворе окончена работа? Под ногти у них набилась земля, плечи ломит с непривычки ворочать тяжелые камни. Антония и Кайли будут нынче спать крепким сном — как, впрочем, и тетушки, которым свойственно время от времени страдать бессонницей. Они проспят всю ночь напролет, не ведая, что во время этой грозы на Лонг-Айленде в двенадцати разных местах ударит молния. Спалит дотла дом в пригородном местечке Ист-Мелоу. В городке Лонг-Бич обуглит до костей любителя серфинга, который всегда только и ждал ураганного ветра и большой волны. Расщепит надвое трехсотлетний клен, что рос на спортплощадке, и его придется спилить, чтобы ненароком не задавил во время тренировки кого-нибудь из игроков «Малой лиги».

Лишь Салли и Джиллиан не спят, когда наступает пик грозы. Прогноз погоды не внушает им тревоги. Завтра газон будет завален сломанными сучьями, по улице будут перекатываться опрокинутые урны, но воздух будет тих и напоен ароматом. Можно будет при желании позавтракать и выпить кофе под открытым небом. Слушать, как щебечут воробьи, наперебой выпрашивая себе хлебных крошек.

— Тетушки были вроде бы меньше разочарованы, чем я ожидала, — говорит Джиллиан. — В отношении меня.

Дождь зарядил во всю мочь, дочиста отмывая серо-голубые камни на заднем дворе.

— Глупо было бы с их стороны разочароваться, — говорит Салли. Она продевает руку под локоть сестры и думает, что, возможно, в самом деле верит тому, что сказала. — А глупыми тетушек уж точно не назовешь.

Сегодня внимание Салли и Джиллиан поглощено дождем; завтра их будет занимать синева безоблачного неба. Они будут стараться исполнять, что в их силах, но в то же время останутся навсегда теми же, кем были когда-то — теми девочками в черных пальтишках, которые, ступая по палой листве, шли к дому, непроницаемому для взгляда сквозь оконное стекло что изнутри, что снаружи. В сумерки им неизменно будут вспоминаться женщины, готовые пойти на все ради любви. И обнаружится в конечном счете, что все-таки это для них самое лучшее время дня. Час, в который к ним вновь приходит то, чему их учили тетушки. Час, за который стоит благодарить судьбу.

На поля по окраинам городка намело багряную листву; оголенные деревья чернеют корявыми стволами. Трава на лугах поседела от инея; из печных труб поднимается дым. В парке, что в самом центре города, лебеди прячут голову под крыло, ища тепла и уюта. На огородах все уже убрано с грядок, не считая тех, что во дворе у Оуэнсов. Там все еще растет капуста, — правда, сегодня утром несколько кочанов снимут и отварят в бульоне. А вот картошка уже вырыта, сварена и размята — осталось посолить, поперчить и добавить веточку розмарина, что растет у самой калитки. Белая с синим узором миска для подачи пюре на стол чисто вымыта и сушится на полке.

— Не надо класть столько перца, — говорит сестре Джиллиан.

— Меня, наверное, можно не учить, как готовят пюре!

Картофельное пюре в День благодарения Салли готовит каждый год, с тех пор как поселилась отдельно от тетушек. И орудует сейчас с полным знанием дела, хотя утварь на этой кухне допотопная и местами тронута ржавчиной. Но Джиллиан, понятно, стала новым человеком и берется давать советы, даже когда не знает толком, о чем идет речь!

— Ну, в том, что касается перца, я разбираюсь, — упорствует Джиллиан. — Ты кладешь слишком много.

— А я разбираюсь в том, что касается картошки, — отвечает Салли, чем, с ее точки зрения, вопрос исчерпан, особенно если они рассчитывают поспеть с обедом к трем часам.

Они прибыли накануне поздно вечером; Бен и Джиллиан расположились в мансарде, Кайли с Антонией поделили между собой комнату, которая прежде служила библиотекой; Салли поместилась на раскладушке в холодном закутке возле черного хода. Отопление в доме не работает, и потому на свет божий извлекли все перины, во всех каминах разожгли огонь и вызвали мистера Дженкинса, местного истопника, устранять неисправность. Мистеру Дженкинсу меньше всего улыбается покидать в это праздничное утро насиженное местечко в мягком кресле, и все же, так как звонить ему пошла тетушка Фрэнсис, никто не сомневался, что к полудню мистер Дженкинс явится как миленький.

Тетушки ворчат, что в доме подняли невозможную суматоху, но, когда Кайли с Антонией тискают их, чмокают в щечку и твердят, как любят их и всегда будут любить, лица тетушек расплываются в улыбку. Тетушкам рекомендовали не волноваться насчет того, что из Кембриджа к ним выехал на автобусе Скотт Моррисон, так как он едет со спальным мешком и спать будет по-походному, на полу в гостиной, — они просто не заметят его присутствия, что, кстати, относится и к двум его университетским товарищам, которых он везет с собой.

Из кошачьей оравы сейчас остался в живых один Ворон, да и тот до того одряхлел, что поднимается на ноги, лишь когда надо доплестись до плошки с кормом. Остальное время он проводит, свернувшись на персональной шелковой подушке, положенной на кухонный табурет. Один глаз у Ворона больше не открывается, здоровый же глаз устремлен в данную минуту на индейку, которая остывает на керамическом блюде в центре деревянного стола. Чувака держат в мансарде — Бен сейчас угощает его там последними морковками с огорода, — поскольку известно, что Ворону случалось хватать крольчат, зазевавшихся на капустных грядках, и сжирать их за милую душу!

— Даже и не мечтай! — сообщает коту Джиллиан, перехватив его взгляд, устремленный на индейку, но стоит ей отвернуться, как Салли отщипывает кусочек белого мяса, к которому сама не притронется ни за какие коврижки, и скармливает его старому Ворону с руки.

Тетушки привыкли заказывать себе на дом в День благодарения готовую жареную курицу из кулинарии. Один раз обошлись замороженным традиционным обедом, который оставалось лишь разогреть; в другой раз решили, что ну его, этот дурацкий праздник, и приготовили себе прекрасное тушеное мясо. То же самое собирались повторить и в этом году, но племянницы в один голос заявили, что на праздники нагрянут к ним в гости.

— Да пусть их, стряпают, — убеждает тетушка Джет сестру, которая терпеть не может, когда стучат и гремят кастрюлями да сковородками. — Для них это развлечение.

Салли, стоя у раковины, моет давилку для картофеля — ту самую, которой пользовалась еще в детстве, когда внедрила в домашний обиход диетические обеды. Ей видно из окна, как Антония и Кайли носятся по двору, прогоняя белок. На Антонии — старый свитер Скотта Моррисона, перекрашенный в черный цвет; он до того велик ей, что, когда она, пугая белок, размахивает руками, впечатление такое, будто руки в вязаных рукавах отросли у нее до колен. Кайли, обессилев от хохота, вынуждена присесть на землю. Она показывает пальцем на одного зверька, который категорически отказывается уходить, — сварливого деда, который чихвостит Антонию на беличьем языке, доказывая, что это его огород, это он с самого лета следил, как наливаются вилки капусты, за которыми они нынче пожаловали!

— Забавные девицы, — говорит Джиллиан, подходя и становясь рядом с Салли. Она настроилась было еще поспорить насчет перца, но, видя, какое у сестры лицо, отказывается от этого намерения.

— Совсем взрослые стали, — роняет Салли невыразительным голосом.

— Да уж, — фыркает Джиллиан. Девочки гоняют беличьего деда по кругу. Они с визгом обнимаются, когда зверек, вскочив внезапно на калитку, воинственно буравит их оттуда глазками. — Зрелые дамы, сразу видно!

В первых числах октября Джиллиан получила наконец известие из прокуратуры города Тусона. Больше двух месяцев сестры ждали, что-то предпримет Гэри Халлет в связи с информацией, которую предоставила ему Салли; ходили понурые и со всеми, исключая друг друга, держались отчужденно. И вот в конце концов пришло письмо — заказное, подписанное неким Арно Уильямсом. Джеймс Хокинс, писал он, погиб. Тело его обнаружили в пустыне, где он, судя по всему, на много месяцев залег на дно и, очевидно, в состоянии алкогольного опьянения угодил в им же разложенный костер, обгорев при этом до неузнаваемости. Единственной приметой, по которой удалось установить его личность, когда тело доставили в морг, был серебряный, несколько оплавленный в огне перстень, каковой он и отправляет Джиллиан установленным порядком, как и удостоверенный чек на восемьсот долларов от продажи изъятого у нее «Олдсмобиля», так как одну ее при регистрации машины Джеймс Хокинс указал в графе «Ближайшие родственники» — чем, по сути дела, не слишком погрешил против действительности.

— Гэри Халлета работа, — без колебаний объявила Джиллиан. — Надел кольцо на палец какому-то неопознанному покойнику. Ты понимаешь, надеюсь, о чем это свидетельствует?

— Просто хотел, чтобы все совершилось по справедливости, что и произошло.

— Просто попался со всеми потрохами в твои сети! — Джиллиан, судя по всему, была не в состоянии оставить эту тему. — А ты — в его!

— Перестань, слышишь? — сказала Салли.

Она отказывалась думать о Гэри! Категорически! Пришлось потереть себе грудь там, где сердце, и, захватив двумя пальцами запястье левой руки, проверить пульс. Пусть Джиллиан говорит что хочет, а со здоровьем у нее определенно неблагополучно. Сердце бьется неровно, то частит, то замирает, и если это не симптом болезни, тогда что же?

Джиллиан, видя, какое плачевное зрелище являет собой ее сестра, в изнеможении покрутила головой.

— Ничего ты не понимаешь. Думаешь, это сердечные приступы у тебя? Да это же любовь! — выкрикнула она весело. — Вот так ее и ощущают!

— Заладила, — сказала Салли. — Не воображай, пожалуйста, будто ты все на свете знаешь, потому что, позволь тебе заметить, ты очень ошибаешься.

Однако кое-что Джиллиан все-таки знала наверняка, и потому в первую же субботу они с Беном Фраем поженились. То была скромная церемония в городской ратуше — новобрачные не обменивались кольцами, зато прямо у стола в зале регистрации обменялись таким долгим поцелуем, что им вежливо предложили выйти. На этот раз Джиллиан воспринимает замужество по-иному.

— Четыре — счастливое число! — говорит она, когда ее спрашивают, в чем секрет счастливого брака, но это просто отговорка. Если серьезно, она знает теперь, что любовь лишь возрастает, когда ты сохраняешь себя как личность, и это — предписание, от которого нельзя отступать.

Салли идет к холодильнику взять молока для пюре, хотя уверена, что Джиллиан, став с недавнего времени кладезем разнообразных познаний, начнет советовать ей готовить пюре на воде. Добираясь до пакета с молоком, Салли передвигает кое-что на полке, и при этом с одной плоской кастрюльки съезжает крышка.

— Ты гляди! — говорит она Джиллиан. — До сих пор ворожат!

В кастрюльке лежит голубиное сердечко, пронзенное семью булавками.

Джиллиан подходит посмотреть.

— Готовят кому-то приворот, ясное дело! Салли аккуратно опускает крышку на место.

— Интересно, как у нее сложилась судьба.

Джиллиан знает, что сестра говорит о девушке из магазина аптекарских товаров.

— Я тоже о ней думала, когда у меня начинались неурядицы, — признается она. — Хотела написать ей, извиниться за то, что наговорила в тот день.

— Выбросилась из окна, чего доброго, — предполагает Салли. — Или может быть, утопилась в ванне.

— А давай сходим узнаем? — говорит Джиллиан.

Она переставляет блюдо с индейкой на холодильник, где Ворону ее не достать, а картофельное пюре и сковороду с каштановым фаршем для индейки проворно засовывает в неостывшую духовку.

— Не надо, — говорит Салли, — в нашем возрасте не суют нос в чужие дела.

Однако она не слишком сопротивляется, когда Джиллиан тянет ее сперва к шкафу с верхней одеждой, где они хватают себе по старой куртке, а потом — к входной двери.

Сестры идут быстрыми шагами по улице Магнолий, сворачивают на улицу Пибоди. Проходят парк и городской пустырь, куда неизменно попадает молния, и направляются прямо к аптеке. Все торговые заведения на их пути закрыты — мясная лавка, булочная, химчистка.

— Там будет закрыто, — говорит Салли.

— Не будет! — отзывается Джиллиан.

Но когда они доходят до аптечного магазина, там темно. Сквозь витрину можно разглядеть ряды флаконов с шампунем, стеллаж с журналами, стойку, за которой было выпито столько стаканов лимонада. Все нынче в городе закрыто, но когда они отворачиваются от витрины, собираясь уходить, то видят мистера Уотса, чье семейство с незапамятных времен держит эту аптеку, а сам он живет в квартире над нею, на верхнем этаже. Он выходит следом за своей женой, неся в руках два пирога со сладкой картошкой, которые они везут дочери в Марблхед.

— Оуэнсовы девочки! — восклицает он, завидев Салли и Джиллиан.

— Так точно! — рапортует с широкой усмешкой Джиллиан.

— У вас сегодня закрыто, — говорит Салли. Они задерживают мистера Уотса, его супруга, переминаясь с ноги на ногу у машины, знаками призывает его поторопиться. — А что сталось с той девушкой? Которая еще лишилась речи?

— С Айрин? Она живет во Флориде. Похоронила мужа прошлой весной и через неделю уехала. Я слышал, что, кажется, снова вышла замуж.

— Вы не ошиблись? Мы говорим не о разных людях?

— Ну как же — Айрин, — подтверждает мистер Уотс. — Кафе свое открыла в Хайленд-Бич.

Домой Джиллиан и Салли возвращаются бегом. Смеются на бегу и из-за этого то и дело останавливаются перевести дух. Небо нахмурилось, в воздухе потянуло холодом, но их это не смущает. Тем не менее, когда они добегают до черной кованой калитки, Салли мгновенно обрывает смех.

— Ты что? — спрашивает у нее Джиллиан.

Того, о чем подумала Салли, не может быть. Она подумала, что там, в огороде, согнувшись, копается среди вилков капусты Гэри Халлет, а этого попросту быть не может.

— Ба, смотрите, кто приехал! — говорит Джиллиан довольным голосом.

— Их рук дело, — говорит Салли. — Потрудились над голубиным сердечком!

Увидев Салли, Гэри выпрямляется и стоит вороньим пугалом в черном пальто, не зная, помахать ли ей рукой.

— Ошибаешься, — говорит сестре Джиллиан. — Они тут совершенно ни при чем!

Но что за дело Салли, если Джиллиан и позвонила на прошлой неделе Гэри Халлету — спросить, сколько еще он собирается ждать? И какая ей разница, если он после этого звонка носил в кармане пиджака сложенную вчетверо бумажку с адресом тетушек? Не все ли ей равно, когда она припускается бежать по выложенной песчаником дорожке, что подумают и скажут люди? Что бы там ни было, Салли Оуэнс твердо знает одно. Если просыплешь соль, брось щепотку через левое плечо. Всегда сажай розмарин у садовой калитки. Не забывай поперчить картофельное пюре. Держи на счастье в саду розы и лаванду. Люби, когда придет любовь.


Купить книгу "Практическая магия" Хоффман Элис

home | my bookshelf | | Практическая магия |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 34
Средний рейтинг 4.6 из 5



Оцените эту книгу