Book: Забвение пахнет корицей



Забвение пахнет корицей

Кристин Хармель

Забвение пахнет корицей

Купить книгу "Забвение пахнет корицей" Хармель Кристин

Моим уэйнмутским бабушке и дедушке

Kristin Harmel

The Sweetness of Forgetting


Copyright © Kristin Harmel, 2012

This edition is published by arrangement with

The Waxman Literary Agency and The Van Lear Agency


Перевод с английского Елены Мигуновой

Глава 1

От одной крови Он произвел весь род человеческий…

Деяния св. апостолов, 17:26

Свеча одного – свет для многих.

Талмуд, трактат ШАББАТ, раздел Моэд

Все творения Всевышнего – семья Его,

и того больше всех возлюбит Аллах,

кто больше сотворит добра для творений Его.

Пророк Мухаммед

Улица за окном кондитерской тиха и пустынна. За полчаса до рассвета, когда заря тонкими пальцами едва касается горизонта, мне почти верится, что на Земле нет ни одного человека кроме меня. Сейчас сентябрь, после Дня труда миновало полторы недели. Это означает, что из городков, раскиданных по всему полуострову Кейп-Код, туристы разъехались, бостонцы покинули летние дома до следующего сезона, а улицы обезлюдели, словно в дурном сне.

Листва начинает менять цвет и еще через пару недель, думаю, заполыхает всеми оттенками заката, хотя мало кто едет в наши края любоваться осенними листьями. Ценители красивой осени предпочитают Вермонт, Нью-Гемпшир или Беркширские горы в западной части нашего штата, где дубы и клены пламенеют, окрашивая мир огненно-красными и желто-рыжими красками. А на Кейпе вне сезона затишье. Дни будут становиться все короче, трава на дюнах подернется тусклым золотом, огромными стаями соберутся на отдых по пути из Канады перелетные птицы, болото выцветет до акварельных тонов. А я буду любоваться всем этим, как любуюсь всегда, из окна кафе-кондитерской «Полярная звезда».

Всегда, сколько себя помню, я считала это принадлежащее нашей семье заведение своим домом – его, а не маленький желтый коттедж у залива, где я выросла и куда пришлось вернуться теперь, после развода.

Пока я балансирую, пытаясь одновременно открыть дверь ногой, удержать на весу два громадных лотка с коричными булочками и поглядывая на входную дверь кафе, это слово – развод – звоном отдается у меня в ушах, в очередной раз напоминая мне, что я – никчемная неудачница. Задвигаю булочки в духовку, извлекаю противень с круассанами и бедром захлопываю дверцу, а в голове крутится: вот ведь как бывает – надеешься получить от жизни всё, а в результате только хлопот полон рот. В моем случае – полные руки, в буквальном смысле.

Я так мечтала сохранить семью. Ради Анни. Не хотелось, чтобы дочка росла в атмосфере родительских дрязг, отравившей мое собственное детство. Она достойна лучшего, думала я. Но жизнь вечно нарушает наши планы, не так ли?

Звякает входная дверь – я как раз снимаю с противня слоистые, масляные круассаны. Бросив взгляд на таймер второй духовки – ванильным капкейкам осталось печься всего шестьдесят секунд, – я медлю и не спешу открыть дверь.

– Хоуп? – слышится из-за двери низкий голос. – Ты здесь?

Я облегченно вздыхаю. По крайней мере, кто-то знакомый. С другой стороны, чему тут удивляться? Из тех, кто остался в городке после того, как схлынули туристы, я знаю всех и каждого.

– Погоди минутку, Мэтт! – отзываюсь я.

Натягиваю рукавицы-прихватки – ярко-голубые, с вышитыми по краям кексами, их подарила мне Анни в прошлом году на тридцатипятилетие – и вынимаю капкейки из духовки. Сладкий аромат на миг переносит меня в детство. Моя Мами (так французы обращаются к бабушке) открыла кафе-кондитерскую «Полярная звезда» шестьдесят лет назад, пару лет спустя после того, как они с дедушкой переехали на Кейп-Код. Здесь я росла, здесь, сидя у нее на коленях, училась печь, пока она терпеливо объясняла мне, как замешивать тесто, почему оно подходит и как из самых обычных и более редких продуктов получаются волшебные сладости, о которых из года в год с неизменным восторгом писали «Бостон Глоб» и «Кейп-Код Таймс».

Я укладываю кексы на решетку для охлаждения, а на их место в духовку отправляются два противня с анисово-фенхельным печеньем. Под них на нижнюю полку я задвигаю партию «полумесяцев»: марципановую начинку, ароматизированную флердоранжевой эссенцией и чуть сдобренную корицей, выкладываем в формочку с тестом, а потом аккуратно соединяем края.

Я захлопываю дверцу духовки и отряхиваю руки от муки. Переведя дух, устанавливаю таймер и выхожу из кухни в ярко освещенный зальчик кафе. Какие бы тягостные мысли меня ни мучили, очутившись там, я невольно улыбаюсь: прошлой осенью, когда посетителей почти не было, мы с Анни выкрасили стены кафе в цвета по ее выбору. Розовый, будто платье принцессы, с белым бордюром. Иной раз кажется, что мы живем внутри исполинского пирожного.

Мэтт Хайнс сидит на стуле у стойки и, увидев меня, с улыбкой вскакивает.

– Привет, Хоуп, – здоровается он.

Я улыбаюсь в ответ. У нас с Мэттом был детский роман в старших классах, полжизни тому назад. Все закончилось еще до того, как мы разъехались, поступив в разные колледжи. Я вернулась через несколько лет с дипломом бакалавра – бесполезным незаконченным высшим образованием на юридическом факультете, – недавно обретенным мужем и новорожденной дочкой. С Мэттом мы всегда общаемся вполне дружески. После моего развода он несколько раз приглашал меня на свидания, но я вдруг поняла – и сама удивилась этому открытию, – что мы за эти годы переросли друг друга. Он для меня – как старый свитер, который хоть и удобен, но уже вытерт, да и просто не идет. Жизнь нас меняет, пусть мы сами не замечаем, как это происходит, потому и невозможно вернуть прошедшие годы. Впрочем, Мэтт, похоже, этого не осознаёт.

– Привет, Мэтт, – я стараюсь, чтобы голос звучал нейтрально и приветливо. – Хочешь кофе? За счет заведения, раз уж тебе пришлось подождать.

И наливаю ему кофе, не дожидаясь ответа. Я точно знаю, как любит Мэтт: две ложки сахара и сливки, стакан «навынос», чтобы прийти пораньше в «Банк оф Кейп» (Мэтт – вице-президент его регионального отделения) и успеть просмотреть свои бумаги до открытия. Работает он в двух кварталах от Мэйн-стрит, поэтому разок-другой на неделе непременно к нам заглядывает.

Кивнув, Мэтт с улыбкой берет кофе у меня из рук.

– Чем еще тебя порадовать? – спрашиваю я, показывая на стеклянную витрину. Я здесь с четырех утра, и, хотя еще не со всем управилась, в витрине уже предостаточно свежей выпечки. Протянув руку, достаю маленькое пирожное – корзиночку из теста в форме листика, наполненную лимонным марципаном, сбрызнутым розовой водой с медом.

– Как насчет марципанно-розового? – Я протягиваю его Мэтту. – Я же помню, это твои любимые.

После секундного колебания Мэтт берет пирожное. Надкусывает его и жмурится от удовольствия.

– Хоуп, ты создана для этого, – бурчит он с полным ртом. Похвалить решил. Но его слова больно ранят меня: я-то никогда не собиралась всем этим заниматься. Не такой жизни я хотела для себя, и Мэтту это известно. Но заболела бабушка, умерла мама, и у меня не осталось выбора.

Я отмахиваюсь от его слов, не подавая виду, что они меня задели. Но Мэтт продолжает:

– Да, слушай, я вообще-то заскочил с тобой поговорить. Может, присядешь на секундочку?

Я вдруг замечаю, что улыбка у него какая-то ненатуральная. Удивительно, как это сразу не бросилось мне в глаза.

– Хм, – оглядываюсь я в сторону кухни. Коричные булочки скоро надо будет вынимать, но несколько минут, пока не звякнет таймер, в запасе есть. Посетителей в такой ранний час не предвидится. – Ладно, но только недолго.

Я наливаю и себе кофе – черный, моя третья чашка за утро – и присаживаюсь на стул рядом с Мэттом. Облокотившись на стол, я готовлюсь услышать очередное приглашение на свидание. И не знаю, что ответить. Занимаясь мужем и дочкой, я растеряла за последние годы большую часть друзей и не хочу лишиться еще и Мэтта – вот такая я эгоистка.

– Ну, что скажешь?

По тому, как он медлит с ответом, я начинаю подозревать неладное. Просто дело в том, что за последнее время я привыкла к дурным вестям. Мамин рак. Бабушкин Альцгеймер. Муж, решивший, что больше не хочет быть мне мужем. Поэтому меня застает врасплох вопрос Мэтта: «Как там Анни?»

Я впиваюсь в него глазами, сердце внезапно начинает бухать в груди – я судорожно соображаю, что он такого знает, а я еще не в курсе.

– В чем дело? Что случилось?

– Да я просто так спросил, – поспешно отвечает Мэтт. – Из вежливости. Для поддержания разговора.

– Уф, – выдыхаю я, с облегчением поняв, что он не принес плохих новостей. Я бы не удивилась, услышав, что мою дочь застукали за каким-нибудь мелким хулиганством вроде магазинной кражи или раскрашивания стен школы из баллончика. Девочка очень изменилась после того, как мы с ее отцом разошлись, стала нервной, обидчивой, враждебной. Несколько раз я, мучаясь виной, обыскивала ее комнату – боялась обнаружить сигареты или наркотики. Но пока что единственной переменой остается постоянная готовность Анни к ссоре.

– Извини, – говорю я, – полоса такая, все жду очередной неприятности.

Мэтт опускает голову.

– Может, поужинаем вечером? – спрашивает он. – Ты да я. Анни ведь сегодня у Роба, верно?

Я киваю. Мы с моим бывшим совместно отвечаем за воспитание дочери. Меня это постановление суда не слишком радует, Анни оно явно не на пользу: такая жизнь на два дома вряд ли ей поможет обрести устойчивость.

– Даже не знаю, Мэтт, – начинаю я, – мне кажется…

– Я подыскиваю слова, которые прозвучали бы не обидно.

– Может, еще слишком рано, понимаешь? Развод был совсем недавно, и Анни так тяжело все это переносит. Я думаю, лучше бы нам просто…

– Хоуп, речь об ужине, и только, – перебивает Мэтт. – Я не делаю тебе предложения.

У меня мгновенно вспыхивают щеки.

– Конечно, нет, – бормочу я.

Мэтт смеется и накрывает ладонями мои руки.

– Расслабься, Хоуп, – добавляет он с легкой улыбкой, заметив мои колебания. – Питаться-то как-то надо. С этим хоть согласна?

– Ну да, – отвечаю я.

В этот момент распахивается уличная дверь и входит Анни. Рюкзак висит на одном плече, на носу темные очки, хотя еще даже не рассвело. Застыв на месте, она смотрит на нас, и я моментально понимаю, о чем она подумала. Отдергиваю руки, но уже поздно.

– Прекрасно, – комментирует Анни. Сняв очки, она взмахивает головой так, что грива длинных и волнистых светлых волос с темными прядками рассыпается по плечам. Она сверлит нас темно-серыми глазами, отчего они больше обычного напоминают грозовые тучи. – Вы тут что, собирались типа обниматься, если бы я не вошла?

– Анни, – говорю я, поднимаясь, – ты все не так поняла.

– Неважно, – бурчит Анни. Это у нее новое любимое словечко.

– Будь повежливей, тут Мэтт, – начинаю я.

– Неважно, – повторяет моя дочь, для пущей выразительности закатывая глаза. – Я пошла на кухню. Так что типа спокойно продолжайте в том же духе.

Я беспомощно смотрю Анни вслед – та с шумом захлопывает за собой двойную кухонную дверь. Слышно, как она швыряет на стол рюкзак с такой силой, что от удара дребезжат уложенные штабелем лотки из нержавейки. Я морщусь, точно от боли.

– Прости, – поворачиваюсь я к Мэтту. Его взгляд упирается в хлопнувшую дверь.

– Ух какая! Выдавливаю улыбку:

– Детки.

– Честно говоря, не представляю, как ты с ней справляешься, – вздыхает Мэтт.

Я сухо киваю в ответ. Критиковать мою дочь позволительно мне – но не ему.

– Ей сейчас нелегко. – Я встаю, поглядывая в сторону кухни. – Она очень переживает из-за развода. И вообще вспомни-ка себя в седьмом классе. Уж точно не самое простое время.

Мэтт тоже поднимается.

– Но ты разрешаешь ей так с собой разговаривать… Я сжимаюсь, внутри всё скручивается в тугой узел.

– До свидания, Мэтт. – Я до боли стискиваю зубы.

Не давая ему времени ответить, разворачиваюсь и почти бегом направляюсь к кухне в надежде, что он правильно поймет намек и удалится.


– Нельзя грубить клиентам, – обращаюсь я к Анни, входя в кухню через двойные двери.

Она стоит ко мне спиной, замешивая что-то в миске – скорее всего, тесто для шоколадных капкейков «красный бархат». В первый момент мне кажется, что дочка намеренно меня игнорирует, но тут я замечаю наушники. Чертов айпод.

– Эй, – повышаю я голос. Ответа нет, так что подхожу вплотную и выдергиваю наушник у Анни из левого уха. Она подскакивает и разворачивается ко мне, сверкнув глазами, как будто я дала ей пощечину.

– Господи, мама, что за дела? – вопрошает она.

Лицо излучает такую агрессию, что я замираю от неожиданности. Но и сквозь эту злобу все равно вижу ласковую девчушку – ту, что любила, устроившись у меня на коленях, слушать сказки Мами, малышку, которая бежала ко мне за утешением с каждой царапиной и ссадиной на коленке. Девочку, которая дарила мне украшения из пластилина и требовала, чтобы я надевала их, когда мы идем в торговый центр. Та Анни и сейчас где-то там, внутри, но скрыта под ледяной коркой. Почему все так изменилось? Мне бы сказать, что я люблю ее, предложить помириться, но вместо этого слышу собственный сухой вопрос:

– Разве я не говорила тебе, что не надо ходить в школу накрашенной, Анни?

Дочь щурит неумело подведенные глаза, кривит в улыбке губы с вульгарной красной помадой.

– А папа сказал, что можно.

Мысленно посылаю Робу проклятия. Он, похоже, задался целью опровергать каждое мое слово.

– Ну а я говорю, что нельзя, – твердо стою я на своем. – Так что ступай-ка в ванную и смой это все.

– Не буду, – заявляет Анни. Она вызывающе упирается кулаками в бока. Смотрит прямо мне в глаза, не замечая, что пачкает джинсы шоколадным тестом. Когда это обнаружится, виновата наверняка буду я.

– Это не обсуждается, Анни, – подвожу я итог. – Умойся немедленно, или вообще никуда не пойдешь.

Я говорю ледяным тоном и тут же вспоминаю собственную мать. Как же я себя ненавижу в такие минуты – однако взгляд Анни выдерживаю, не мигая.

Она отводит глаза первой.

– Плевать! – она срывает фартук и швыряет на пол. – Я вообще не обязана тут пахать. – Анни яростно взмахивает руками. – Это эксплуатация детского труда!

Я закатываю глаза. На эту тему мы беседовали десять тысяч раз. Формально Анни не работает в кондитерской. Но у нас семейное предприятие, и я приучаю ее к ремеслу, она помогает мне так же, как я, когда была ребенком, помогала маме, а мама в детстве – бабушке.

– Анни, я не намерена снова пускаться в объяснения, – говорю я сурово. – Если хочешь, можешь вместо помощи в кондитерской стричь газон или делать всё по дому.

Анни выскакивает, хлопнув дверью – видимо, в ванную.

– Я тебя ненавижу! – выкрикивает она прежде чем скрыться из виду.

Слова пронзают мне сердце, как клинок, хотя я помню, как сама в возрасте Анни кричала матери что-то подобное.

– Ну да, – бормочу я, поднимая брошенную на столе деревянную ложку и принимаясь вымешивать тесто. – Тоже мне новость.


К половине восьмого, когда Анни обычно отправляется в среднюю школу «Морской бриз», до которой ей топать пешком четыре квартала, у меня готова вся выпечка, а кафе заполнили постоянные посетители. В духовке готовится свежая порция штруделя «Роза», нашего фирменного – с яблоками, миндалем, изюмом, цукатами из апельсиновых корок и корицей, и по кондитерской разносится умиротворяющий аромат. Кей Салливан и Барбара Кунц, две восьмидесятилетние вдовы, живущие через дорогу, поглядывают в окно и что-то увлеченно обсуждают, попивая кофе за столиком у самой двери. Гэвин Кейс, которого я летом нанимала отремонтировать мамин дом, сидит за соседним с ними столиком – пьет кофе с эклером и листает «Кейп-Код Таймс». Дерек Уоллс, вдовец, – он живет на побережье – пришел сегодня с детьми.

Четырехлетние близнецы Джей и Мерри слизывают глазурь со своих ванильных капкейков – своеобразный завтрак, прямо скажем. А Эмма Томас (эта пятидесятилетняя медсестра из хосписа до конца ухаживала за мамой) стоит у прилавка, выбирая пирожное к чаю.

Я как раз собираюсь упаковать черничный маффин для Эммы, когда у меня из-за спины выскальзывает Анни, в куртке и с рюкзаком на одном плече. Я хватаю свою девицу за другое плечо, так что улизнуть ей не удается.

– Посмотри-ка на меня.

– Не хочу, – бурчит она, потупив глаза.

– Анни!

– Неважно. – Анни поднимает голову, и я вижу, что она заново накрасила ресницы и вымазала рот безобразной помадой. Похоже, в ее арсенале появились и румяна – два пунцовых пятна на скулах.

– Смой это, Анни, – говорю я. – Сейчас же. И оставь мне всю свою косметику.

– Ты не имеешь права, – дерзит дочь. – Я ее на свои деньги купила.

Оглянувшись, я замечаю, что в кафе все стихло, только Джей и Мерри щебечут в углу. Гэвин смотрит на меня сочувственно, а старушки у двери просто глазеют. Ужасно неловко. Я и так уже считаюсь главной неудачницей городка – не сумела сохранить брак. А как же иначе – о Робе здесь все отзываются как о превосходном человеке, мне такой муж достался! Ну вот, а теперь все узнают, что я и мать никудышная.



– Анни, – цежу я сквозь стиснутые зубы, – не тяни время. И уж на этот раз ты точно никуда не пойдешь за то, что не слушаешься.

– Между прочим, в ближайшие дни я живу у папы. – Она самодовольно ухмыляется. – Ты что, забыла? Так что попробуй меня куда-нибудь не пустить. Ведь ты там больше не живешь.

Я сглатываю. Нельзя показывать ей, что мне больно и обидно.

– Отлично, – широко улыбаюсь я, – значит, сядешь под замок сразу, как окажешься в моем доме.

Анни чуть слышно чертыхается, отворачивается и только сейчас понимает, что на нее все смотрят.

– Плевать, – шепчет она и плетется в ванную. Вздохнув, я возвращаюсь к клиентке.

– Простите нас, – извиняюсь я, снова берясь непослушными руками за пирожное.

– Голубушка моя, я вырастила трех дочерей, – отвечает Эмма. – Не переживайте так. Все у вас наладится.

Она расплачивается и выходит. Я смотрю, как миссис Кунц и миссис Салливан – обе наведываются к нам с того времени, как кондитерская открылась шестьдесят лет назад, – поднимаются и ковыляют к выходу, опираясь на палочки. Дерек с близнецами тоже собираются, так что я выхожу из-за стойки унести грязные тарелки. Помогаю Мерри застегнуть пуговицы, пока Дерек застегивает молнию на курточке Джея. Мерри благодарит меня за капкейк, и я машу им на прощание.

Анни выныривает из ванной минутой позже, лицо без макияжа сияет невинной чистотой. Метнув на прилавок тушь для ресниц, помаду и баночку с румянами, она бросает на меня хмурый взгляд исподлобья.

– Получи. Довольна?

– Счастлива, – сухо отвечаю я.

Анни задерживается на миг и явно хочет что-то сказать. Я заранее сжимаюсь, ожидая какой-нибудь обидной реплики, поэтому ее вопрос застает меня врасплох:

– Это ладно, а кто такая Леона?

– Леона? – я копаюсь в памяти, но безуспешно. – Не знаю. А что? Где ты слышала это имя?

– Мами, – отвечает девочка. – Она типа все время меня так называет. Кажется, ей от этого реально грустно.

Я ошеломлена.

– Ты что, навещаешь Мами?

Два года назад, после маминой смерти, бабушкино слабоумие стало развиваться так стремительно, что нам пришлось поместить ее в специализированный интернат для престарелых.

– Ну да, – отвечает Анни. – А что?

– Нет, ничего… Я просто не знала, что ты к ней ходишь.

– Кто-то же должен, – ехидно бросает она. Наверняка лицо у меня виноватое, потому что вид у Анни торжествующий.

– Я очень занята в кондитерской, Анни, – оправдываюсь я.

– Ну ясное дело, а я вот нахожу время, – замечает Анни. – Если бы ты поменьше времени проводила с Мэттом Хайнсом, может, тоже нашла бы минутку для Мами.

– У меня ничего нет с Мэттом. – Я внезапно вспоминаю, что в нескольких метрах от нас сидит Гэвин, и чувствую, как начинают гореть щеки. Меньше всего мне нужно, чтобы весь городок знал о моей личной жизни. Вернее, о ее отсутствии.

– Неважно. – Анни закатывает глаза. – По крайней мере, Мами меня хоть любит. Она мне все время это говорит.

Дочь зыркает на меня своими глазищами, и я понимаю, что должна ответить: «Солнышко мое, я тоже тебя люблю» или «Мы с твоим папой очень тебя любим» – в общем, что-то в этом роде. Разве не так должна поступить хорошая мать? Вместо этого – потому что я бездарная мать – у меня вылетают совсем другие слова: «Да? Вообще-то больше похоже, что она говорит “люблю” кому-то по имени Леона».

Анни теряет дар речи и с отвисшей челюстью смотрит на меня. Опомнившись, я хочу обнять ее, крепко прижать к себе, попросить прощения, сказать, что вовсе так не думаю. Но не успеваю – девочка резко отворачивается, но я успеваю заметить у нее на глазах слезы. Она без оглядки бежит к двери и выскакивает из магазина.

Смотрю ей вслед, и сердце кровью обливается. Я буквально падаю на стул, где недавно сидел один из близнецов, и роняю голову на руки. Всегда и во всем я терплю крах, а особенно – в отношениях с теми, кого люблю.

Я не замечаю, что Гэвин Кейс рядом, до тех пор пока он не кладет руку мне на плечо. От неожиданности вздергиваю голову – и утыкаюсь взглядом в дырку на бедре его линялых джинсов. В первое мгновение я испытываю странную потребность предложить свою помощь, залатать дырку. Но это было бы нелепо. Портниха из меня ничуть не лучшая, чем мать или жена. Я поднимаю голову и перевожу взгляд выше, на синюю фланелевую рубаху в клетку, потом на лицо, замечаю густую темную щетину на подбородке. Грива густых темных волос выглядит так, словно ее несколько дней не касалась расческа, но это не кажется неряшливым, а наоборот, даже придает шарм – Гэвин так хорош, что мне становится не по себе. Ямочки на щеках, когда он улыбается, заставляют меня вспомнить, как он молод. Лет двадцать восемь, прикидываю невольно, самое большее двадцать девять. И чувствую себя старой развалиной, хотя старше всего на семь или восемь лет. Как это, наверное, здорово – быть молодым, независимым, когда нет никакой ответственности, нет ни дочери-подростка, которая тебя ненавидит, ни семейного дела, которое без тебя развалится.

– Не казните себя, – заговаривает Гэвин. Похлопав меня по спине, он прокашливается. – Она вас любит, Хоуп. Вы хорошая мать.

– Да, наверное, спасибо, – лепечу я, не глядя ему в глаза. Конечно, мы знакомы, все лето, пока он ремонтировал дом, мы встречались чуть не каждый день, и я, вернувшись домой с работы, часто наливала ему лимонаду и сидела с ним на веранде, стараясь не пялиться на загорелые накачанные бицепсы. Но он меня не знает. Наше знакомство поверхностно. Как же он может судить, хорошая ли я мать. Изучи он меня получше, сразу понял бы, что я ни на что не гожусь.

Он еще раз деликатно похлопывает меня по спине.

– Я серьезно.

Потом уходит и он, оставив меня одну внутри гигантского розового пирожного, которое сейчас кажется ужасно горьким.

Глава 2

Сегодня я закрыла кондитерскую пораньше – накопились кое-какие дела. В четверть седьмого я уже дома, на улице еще светло, но в коттедже, который с трудом воспринимается как собственный дом, темно и мрачно.

Тишина такая, что уши закладывает. До прошлого года, когда Роб преподнес мне рождественский подарок, объявив, что просит развода, я всегда стремилась домой. Я гордилась нашей налаженной жизнью в солидном белом викторианском особняке с видом на залив Кейп-Код, немного восточнее пляжа. Я своими руками красила стены в комнатах, укладывала плитку на кухне и в прихожей, сама занималась паркетом на втором этаже и в гостиной и разводила в саду голубые гортензии и чудесные, нежные кустовые розочки, которые изумительно смотрелись на фоне белоснежных стен дома.

И вот, когда я наконец закончила все труды и готова была наслаждаться жизнью в доме своей мечты, Роб усадил меня перед собой и тихим голосом, отводя глаза, сообщил, что с его стороны тоже все кончено – с нашим браком и со мной.

В течение трех месяцев я, еще не успев отойти после маминой смерти и решения отдать Мами в дом престарелых, должна была переехать в мамин коттедж, продать который мне так и не удалось. Еще через несколько месяцев, выжатая, как лимон, я, совершенно пав духом, подписала документы на развод, мечтая только, чтобы все это поскорей закончилось и меня оставили в покое.

Я пребывала в полном ступоре и в первый раз поняла тогда то, что волновало меня все предыдущие годы – как это мама всегда ухитрялась так спокойно относиться к мужчинам в ее жизни. Я никогда не знала отца, она мне даже имени его не назвала. Лишь однажды твердо заявила: «Он ушел. Давно. Так и не узнав о тебе. Он сделал свой выбор». Пока я росла, у нее всегда были приятели, возлюбленные, она проводила с ними много времени, но близко никого из них не подпускала. Держала на расстоянии. А когда, рано или поздно, они ее бросали, мама только пожимала плечами и говорила: «Без него-то нам только лучше, Хоуп. Сама знаешь».

Из-за этого я считала ее бессердечной, хотя в глубине души с нетерпением ожидала наступления очередного короткого периода без бойфрендов, когда мама будет принадлежать только мне, хоть на несколько недель. Как я жалею, что уяснила это только сейчас и уже не могу обсудить этого с ней. Я наконец поняла, мама. Если не подпускать их близко и, если уж на то пошло, не влюбляться в них слишком сильно, они не смогут ранить тебя своим уходом. Но, как и со многим другим в жизни, с этим открытием я безнадежно опоздала.

Я принимаю душ, смывая с кожи и волос муку и сахарную пудру, и выхожу из ванной без нескольких минут семь. Понимаю, что надо бы позвонить Робу и постараться помириться с Анни, – но не нахожу в себе сил. Кроме того, они наверняка весело проводят время вдвоем, а мой звонок оторвет их от игры, и я снова все разрушу. Как бы я ни относилась к Робу, вынуждена признать, что по крайней мере с Анни он ведет себя как хороший отец. Кажется, он нашел к ней подход – чего мне никак не удается. Я злюсь на себя за то, что их заговорщический смех сначала заставляет меня жестоко ревновать и только потом – радоваться за Анни. Такое впечатление, что вот он – новый семейный портрет, на котором мне нет места.

Натянув серый свитер крупной вязки и узкие черные джинсы, я изучаю себя в зеркале, расчесывая каштановые волнистые волосы до плеч. Слава богу, седины пока нет, но скоро появится, если Анни и дальше будет так себя вести. Вглядываюсь в свое лицо, пытаясь найти черты сходства с Анни, но, как обычно, не обнаруживаю. Странно, она совершенно ничем не напоминает ни меня, ни Роба, так что однажды, когда ей было три года, он даже спросил меня: «Ты уверена, что она от меня, Хоуп?» Его вопрос поразил меня в самое сердце. «Конечно», – прошептала я со слезами на глазах, и на этом разговор был окончен. За исключением кожи, которая с первыми жаркими лучами солнца покрывается ровным красивым загаром, точно как у Роба, Анни ничего не унаследовала от своего высокого, темноволосого, синеглазого отца.

Рассматривая себя, я наношу на губы бледную помаду и слегка подкрашиваю бесцветные ресницы. У Анни глаза иссиня-серые, точно как у Мами, а у меня совсем другие – зеленоватые, как морская волна, с золотистыми крапинками. Когда я была поменьше, Мами часто говорила, что ее внешность – вся, кроме глаз, – перескочила через поколение и передалась мне. Мама с ее прямыми темными волосами и карими глазами пошла в дедушку, своего отца, я же в самом деле напоминала ксерокопию с немногих старых фотографий Мами. Помню, я спрашивала себя, почему на всех этих старых снимках у нее печальные глаза. Теперь, когда жизнь навалилась на меня всей тяжестью, наше сходство даже усилилось. Изгиб моих губ («как у ангельской арфы», говаривала Мами) в точности повторяет форму ее рта в молодые годы. Мне посчастливилось унаследовать молочную белизну кожи. Правда, недавно между бровями пролегла вертикальная морщина, придающая мне вечно озабоченный вид. Впрочем, что тут удивительного, меня и в самом деле постоянно одолевают заботы.

В дверь звонят – я вздрагиваю от неожиданности. В последний раз торопливо провожу щеткой по волосам, после чего, присмотревшись, взъерошиваю их рукой. Не хочу, чтобы Мэтт подумал, будто я старательно прихорашивалась перед встречей с ним.

Открываю входную дверь и, когда Мэтт наклоняется, чтобы меня поцеловать, слегка отворачиваю голову, так что поцелуй приходится в правую щеку. Чувствую тяжелый мускусный запах его одеколона. На Мэтте отутюженные светлые брюки, элегантная голубая рубашка с вышитой фирменной эмблемой – что за фирма, не знаю, но видно, что вещь дорогая, – и блестящие коричневые мокасины.

– Я могу пойти переодеться, – предлагаю я, вдруг почувствовав себя неряшливой и неказистой.

Мэтт смотрит на меня с высоты своего роста и пожимает плечами:

– Да ты и так хорошенькая. И свитер этот тебе идет.

Он везет меня к «Фратанелли», в эксклюзивный итальянский ресторан на побережье. Я стараюсь не обращать внимания на метрдотеля, который, прежде чем проводить нас к столику у окна, с нескрываемым неодобрением окидывает взглядом мой наряд. На столе горят свечи.

– Здесь слишком шикарно, Мэтт, – говорю я, как только мы остаемся одни. Отвернувшись к окну, смотрю в темноту и вижу в стекле наше отражение. «Как супружеская чета», – эта мысль заставляет меня поспешно опустить глаза.

– Когда-то тебе здесь нравилось, – объясняет Мэтт, – Помнишь? Мы сюда ходили перед выпускным вечером.

Со смехом мотаю головой:

– Забыла!

Вообще я многое забыла. Долгое время пыталась убежать от прошлого, но сумела ли – если опять сижу в том же ресторане с тем же парнем, что и почти двадцать лет назад? Видно, не отпускает нас наша история. Отогнав эту мысль, я поворачиваюсь к Мэтту:

– Ты сказал, что хочешь о чем-то поговорить. Но он изучает меню:

– Давай сначала заказ сделаем.

Мы сосредоточенно выбираем еду. Мэтт заказывает омара, а я спагетти болоньезе, самое дешевое блюдо в меню. Когда ужин окончится, попробую сама заплатить за себя, ну, а если Мэтт будет настаивать, ему хотя бы не придется сильно на меня тратиться. Не хочу чувствовать себя обязанной. Отпустив официанта, Мэтт глубоко вздыхает и смотрит на меня. Собирается что-то сказать, но я его опережаю, не хочу, чтобы он попал в неловкое положение.

– Мэтт, знаешь, я очень много о тебе думаю, – начинаю я.

– Хоуп…

Но я поднимаю ладонь, не позволяя перебить.

– Позволь мне закончить, – выпаливаю я и начинаю тараторить: – Я знаю, у нас с тобой столько общего, все эти воспоминания, конечно, это очень много значит для меня, но вот что я уже пыталась сказать тебе сегодня днем: не думаю, что я готова сейчас встречаться с кем бы то ни было. Мне кажется, я и не буду готова, пока Анни не поступит в колледж, а до этого еще очень далеко…

– Хоуп…

Я не обращаю на него внимания, потому что должна наконец высказаться до конца.

– Мэтт, дело не в тебе, честное слово. Просто до тех пор мы могли бы оставаться друзьями, так будет лучше, поверь. Не знаю, как повернется дальше, но пока мне совершенно необходимо уделять больше времени Анни, а…

– Хоуп, я не об этом хотел поговорить, не о нас с тобой, – вклинивается в мой монолог Мэтт. – Это касается кондитерской и твоей ссуды. Может, дашь мне сказать?

Я молча смотрю на него, пока официант ставит на стол корзинку с хлебом и мисочку с оливковым маслом. В бокалы наливают красное вино – дорогое каберне Мэтт выбрал, не обсудив со мной. Наконец официант уходит, и мы возобновляем разговор.

– Так что с моей кондитерской? – медленно спрашиваю я.

– Новости не очень хорошие, – говорит Мэтт.

Не глядя на меня, он отламывает кусочек хлеба, окунает в оливковое масло и отправляет в рот.

– Ну… – тороплю я. Мне кажется, что в зале больше не осталось воздуха.

– Твоя ссуда, – произносит он с полным ртом. – Банк затребовал ее досрочного погашения.

У меня останавливается сердце.

– То есть как? – я недоуменно гляжу на него. – Когда?

Мэтт смотрит вниз.

– Решение было принято вчера. Хоуп, ты же несколько раз задерживала выплаты, а ситуация на рынке сейчас такая, что банк вынужден требовать досрочного погашения ссуд, по которым зарегистрирован факт нерегулярных платежей. К сожалению, в их числе оказалась и твоя.

Я глубоко вздыхаю. Это просто немыслимо.

– Но я же выплатила все, уже и за этот год. Ну да, у меня было несколько трудных месяцев пару лет назад, во время экономического кризиса, но это же понятно, мы так зависим от туристов.

– Я знаю.

– Разве у меня одной тогда были трудности?

– Трудности были у многих, – соглашается Мэтт, – к сожалению, ты одна из них. А с такой кредитной историей, как у тебя…

Я прикрываю глаза. О моей кредитной истории даже думать не хочется. Ей не очень способствовал развод, не говоря о том, что после маминой смерти мне пришлось оплачивать ее ипотеку, а потом долго жонглировать кредитными карточками, переводя крупные займы с одной на другую, лишь бы только удержаться на плаву и сохранить кондитерскую.

– Что мне нужно сделать, чтобы исправить ситуацию? – спрашиваю я наконец.

– Боюсь, почти ничего, – отвечает Мэтт. – Ты можешь, конечно, попытаться получить кредит в другом месте, но, повторюсь, сейчас положение на рынке не блестящее. Я могу гарантировать, что с другими банками у тебя ничего не выйдет. А с твоей историей выплат, да еще учитывая, что на той же улице открывается «Бингем»…

– «Бингем», – вздыхаю я, – Ну конечно, все ясно.

Эти пончиковые – проклятие моей жизни, опасность, нависшая над нами несколько лет назад. Сеть, поначалу небольшая, появилась на Род-Айленде, но быстро набирает обороты, распространяется по региону, завоевывая все новые города. Видимо, владельцы ставят перед собой цель сравняться с таким гигантом, как «Данкин Донатс». Свою шестнадцатую точку они открыли девять месяцев назад в полумиле от моей кондитерской. Я тогда только-только начинала выкарабкиваться из черной дыры, в которую меня загнал кризис.



Эту невзгоду я могла бы пережить, если б не наслоились финансовые последствия развода. А теперь мне приходится отчаянно бороться за жизнь, и Мэтту это известно – все кредиты я брала только в его банке.

– Послушай, есть один вариант, о котором я хотел с тобой поговорить, – нарушает молчание Мэтт. – Я работаю в Нью-Йорке с некими инвесторами. Они интересуются разными малыми предприятиями… помогают им. Я мог бы к ним обратиться, похлопотать за тебя.

– Понятно, – тяну я.

Что-то мне не очень улыбается эта перспектива – чужие инвестиции в бизнес, который всегда был и остается чисто семейным. Да и мысль о том, что Мэтт будет за меня хлопотать, тоже неприятна. С другой стороны, я отдаю себе отчет, что могу вообще лишиться кафе-кондитерской.

– А как она будет выглядеть, их помощь?

– По сути, они выкупают у тебя дело, – пускается Мэтт в объяснения, – и, разумеется, берут на себя погашение кредита. Ты получаешь какую-то сумму на руки, достаточную, чтобы расплатиться со всеми долгами. И остаешься работать в кондитерской, будешь там заправлять, делать все, как сейчас делаешь… Если они, конечно, согласятся.

Я не свожу с него взгляда.

– Ты хочешь сказать, мне ничего не остается, как продать кондитерскую своей семьи каким-то чужим людям?

Мэтт разводит руками:

– Я понимаю, это не идеальный вариант. Но так ты смогла бы в сжатые сроки решить свои финансовые проблемы. А если повезет, я уговорю их, чтобы оставили тебя менеджером.

– Но это кондитерская моей семьи, – лепечу я и понимаю, что повторяюсь.

Мэтт отворачивается.

– Хоуп, я не знаю, что еще тебе сказать. Вообще-то это последний шанс, если, конечно, ты не прячешь в загашнике полмиллиона долларов. С долгами, что на тебе висят, ты вряд ли сумеешь начать все сначала где-нибудь на новом месте.

Я ищу и не нахожу слов. После паузы Мэтт снова принимается убеждать:

– Да ты не бойся, это очень достойные люди. Я их давным-давно знаю. Они не обманут. По крайней мере, тебе не придется закрывать заведение.

Ощущение у меня такое, словно Мэтт, выдернув чеку, бросил в меня гранату, а потом предложил навести чистоту и убрать кровавое месиво – и всё это с милой, доброжелательной улыбкой.

– Мне нужно подумать, – отрешенно говорю я.

– Хоуп… – Мэтт, отодвинув в сторону свой бокал, тянется ко мне через стол. И сгребает мои руки своими ручищами – по всей вероятности, это следует понимать в том смысле, что с ним мне ничто не грозит. – Мы все решим, веришь? Я тебе помогу.

– Не нуждаюсь я в твоей помощи, – бормочу я еле слышно.

Он обижен, и я чувствую себя ужасно неловко, поэтому не отдергиваю рук. Понятно, он просто пытается проявить порядочность. Но я не нуждаюсь в благотворительности. Может, пойду ко дну, а может, сумею выплыть, но в любом случае бороться я намерена самостоятельно.

В этот момент у меня в сумке пищит мобильник. Я в замешательстве вырываю руки и лезу за телефоном. Забыла перевести его в режим вибрации. Отвечаю, а сама вижу, как из другого конца зала на меня неодобрительно взирает метрдотель.

– Мам? – Это Анни, голос у нее встревоженный.

– Что случилось, детка? – спрашиваю я, уже вскакивая с места, готовая бежать ей на помощь, где бы она ни находилась.

– Ты где?

– Да вот, решила поужинать, Анни, – объясняю я. Мэтта не упоминаю, а то решит, что у нас свидание. – А ты где? Разве ты не у папы?

– Папе нужно было на встречу с клиентом, – неохотно поясняет она, – так что он отвез меня домой. А тут посудомойка, типа, совсем сломалась.

Я прикрываю глаза. Перед тем как появился Мэтт, я залила в посудомоечную машину моющее средство и включила ее на полчаса, рассчитав, что к моему возвращению цикл уже закончится. Что стряслось?

– Это не я, – поспешно оправдывается Анни. – Но тут, типа, вода весь пол залила. В смысле, на несколько дюймов. Типа наводнение, в общем.

У меня обрывается сердце. Похоже, прорвало трубу. Даже представить не могу, во что обойдется ремонт, в каком виде мой старый деревянный паркет.

– Ничего, – говорю я в трубку ровным голосом. – Умница, что сразу позвонила, малыш. Я скоро буду.

– Но как мне остановить воду? – спрашивает девочка. – Тут, типа, все плавает. Скоро же весь дом затопит.

Я понимаю, что понятия не имею, как отключается вода на кухне.

– Погоди, дай мне вспомнить. Я тебе перезвоню. Я уже еду.

– Неважно, – и Анни бросает трубку.

Я описываю ситуацию Мэтту, он вздыхает и подзывает официанта, чтобы нам упаковали еду с собой.

– Неудобно получилось, прости, – извиняюсь я, когда через пять минут мы бежим к машине. – В последнее время у меня не жизнь, а какая-то цепь неприятностей.

Мэтт только качает головой.

– Всякое бывает, – сухо отзывается он. После чего погружается в молчание и нарушает его, только когда мы приближаемся к моему дому: – Не отмахивайся от того, что я тебе сказал, Хоуп. Иначе ты рискуешь всего лишиться. Всего, что годами создавала твоя семья.

Я ничего не отвечаю, поскольку сознаю его правоту, но сейчас мне не до того. Взамен спрашиваю, не знает ли он, как перекрыть воду на кухне, но он не знает, и остаток пути мы едем в мертвой тишине.

– Чей это джип? – интересуется Мэтт, подъехав к моему дому. – Из-за него мне тут не припарковаться.

– Гэвина, – тихо поясняю я. Знакомый серовато-синий «рэнглер» припаркован рядом с моей «короллой». У меня начинает колотиться сердце.

– Гэвина Кейса? – переспрашивает Мэтт. – Того парня, что делал тебе ремонт? А он-то что здесь делает?

– Наверное, Анни вызвала, – сжав зубы, говорю я. Анни невдомек, что я еще не полностью расплатилась с Гэвином за ремонт. Точнее, еще почти совсем не расплатилась. Она понятия не имеет, что однажды в июле, сидя с ним на веранде, я прочла банковскую выписку о состоянии моих дел и, не сдержавшись, вдруг расплакалась, а спустя месяц, закончив работу, Гэвин настоял на том, что хочет получать оплату в виде бесплатного кофе с пирожными. Анни не догадывается, что этот парень – единственный человек в городке, кроме Мэтта, посвященный во все мои неприятности. Вот почему сейчас я меньше всего хотела бы его здесь видеть.

Я вхожу в дом, Мэтт следует по пятам с пакетом моей еды от «Фратанелли». На кухне Анни с пачкой полотенец и Гэвин, он согнулся в три погибели и колдует под мойкой. Краснея, я понимаю, что невольно первым делом посмотрела на его джинсы – туда, где утром заметила дырку. Она на месте, разумеется.

– Гэвин, – окликаю я, и он, пятясь, выбирается из-под мойки и выпрямляется. Переводит взгляд с меня на Мэтта и чешет затылок, а Мэтт протискивается у него за спиной, чтобы поставить пакет в холодильник.

– Привет, – здоровается Гэвин. Снова глядит на Мэтта, а потом на меня. – Вот, я приехал сразу, как только Анни позвонила. Воду я пока отключил. Кажется, трубу прорвало, нужно вскрывать стену за посудомоечной машиной. Я могу заехать послезавтра и все наладить, если, конечно, время терпит и вас это устраивает.

– Да ну, может, не стоит, – смущенно отнекиваюсь я. И выразительно смотрю ему прямо в глаза в надежде, что он догадается: заплатить я пока что по-прежнему не могу.

Но он лишь улыбается и продолжает, словно не слышал моих слов:

– Завтра весь день уже забит, зато послезавтра я совершенно свободен. Только с утра кое-что нужно сделать у Фоули, но это ерунда. Да и вообще, много времени этот ремонт не займет, не волнуйтесь. Трубу заменю, и все будет отлично. – Гэвин снова бросает быстрый взгляд на Мэтта – и на меня. – Слушайте, да ведь у меня в джипе есть моющий пылесос. Давайте-ка я за ним сбегаю и помогу убрать воду с пола. А заодно посмотрим, в порядке ли полы.

Искоса я посматриваю на Анни, все еще стоящую с охапкой полотенец в руках.

– Спасибо, мы сейчас сами наведем порядок, – отвечаю я Гэвину. – Неудобно вас задерживать. Правда? – спрашиваю я, обращаясь к Анни, а потом к Мэтту.

– Наверное. – Анни пожимает плечами. Мэтт смотрит в сторону:

– Вообще-то, Хоуп, мне завтра очень рано вставать. Я уже собирался домой.

Гэвин, фыркнув, молча выходит, я этого как бы не замечаю.

– Ой, конечно, – говорю я Мэтту. – Разумеется. Спасибо за ужин.

Когда я уже провожаю Мэтта в прихожей, возвращается Гэвин с пылесосом.

– Я же сказала, не надо, – бурчу я себе под нос.

– Я слышал, что вы сказали, – бросает Гэвин, не останавливаясь и не глядя на меня.

Спустя минуту, стоя на пороге и глядя, как сверкающий «Лексус» Мэтта выруливает с дорожки, я слышу звук пылесоса в кухне. Прикрыв глаза, стою так какое-то время, а потом возвращаюсь в дом, навстречу той единственной неприятности в жизни, которую, кажется, можно устранить.


Следующий вечер Анни проводит у Роба, а я со шваброй в руках устраняю следы потопа на кухне. Ловлю себя на мысли о Мами – вот кто всегда умудрялся без труда справляться с возникающими проблемами. А я ведь не навещала ее уже две недели! Внучка из меня никудышная, угрызаюсь я. И вообще человек я никудышный. Еще одна область, где я не состоялась.

С комком в горле я наспех заканчиваю уборку, крашу губы перед зеркалом в прихожей и хватаю ключи. Анни права: мне необходимо повидать бабушку. Навещая Мами, я каждый раз еле удерживаюсь от слез. Нет, интернат очень уютный и симпатичный, и условия там прекрасные, но просто невыносимо видеть, как она угасает. Все равно что стоять на палубе и смотреть, как человек за бортом скрывается в волнах, зная, что бросить ему спасательный круг ты не можешь.

Всего через пятнадцать минут я вхожу в интернат – просторное сливочно-желтое здание. Повсюду висят фотографии цветов, лесных зверей и птиц. Отделение для пациентов с расстройством памяти – на верхнем этаже, чтобы попасть в него, нужно набрать код на цифровой панели у двери.

Я иду по коридору к комнате Мами, расположенной в дальнем конце западного крыла. Комнаты здесь похожи не на больничные палаты, а на частные квартирки, хотя едят пациенты в общей столовой, а у персонала имеются ключи от каждой двери – это позволяет присматривать за их обитателями и проводить лечение. Мами лечат антидепрессантом, дают два сердечных препарата и экспериментальное средство от Альцгеймера. Что-то незаметно, чтобы оно помогало. Раз в месяц я встречаюсь с лечащим врачом. В последний раз доктор сообщил, что за последние несколько месяцев умственные способности Мами значительно ухудшились.

– Самое скверное, – говорил он, поглядывая на меня сквозь очки, – что она пока что сама все понимает. Очень тяжелый этап, так грустно это наблюдать: она сознает, что скоро совсем потеряет память. Всех пациентов с ее диагнозом это, как вы понимаете, очень тревожит и расстраивает.

Я сглатываю и нажимаю звонок против ее имени: Роза Маккенна. Слышу, как она шевелится за дверью, может быть, с трудом поднимается с мягкого кресла, как идет к двери, постукивая палочкой – с ней она не расстается с тех пор, как два года назад упала и сломала бедро.

Дверь приоткрывается, и я испытываю сильнейшее желание броситься к ней навстречу с распростертыми объятиями, как всегда делала в детстве. До сегодняшнего дня я была убеждена, что прихожу сюда ради бабушки, но сейчас вдруг понимаю, что делаю это в первую очередь для себя. Мне это нужно. Мне отчаянно нужен кто-то, кто меня любит, пусть даже не так, как мне хотелось бы.

– Здравствуй, – произносит Мами, улыбаясь. Волосы у нее, кажется, стали еще белее, чем в нашу последнюю встречу, морщины обозначились резче. Однако губы, как всегда, подкрашены бордовой помадой, на ресницах тушь, глаза подведены карандашом. – Какой приятный сюрприз, дорогая.

В ее речи заметен легкий намек на почти пропавший за долгие годы французский акцент. Бабушка живет в Соединенных Штатах с конца 1940-х, а отголоски давнего прошлого до сих пор окутывают ее выговор, точно одна из тех легких, как перышко, французских косынок, которые бабушка почти всегда повязывает себе на шею.

Я шагаю вперед, обнимаю ее. Раньше я была маленькой, а она надежной и сильной. Сейчас, прижав ее к себе, я ощущаю рукой острые лопатки и позвонки.

– Здравствуй, Мами, – тихо говорю я, украдкой смахивая слезы.

Бабушка смотрит на меня, ее серые глаза затуманены.

– Вы должны меня простить, – любезно говорит она. – Я иногда немного рассеянна. Кто вы, дорогуша? Я понимаю, что должна вас помнить.

Я проглатываю комок.

– Я Хоуп, Мами. Твоя внучка.

– Ну конечно, – она улыбается мне, но в глазах по-прежнему туман. – Я так и думала. Но иногда мне приходится напоминать. Прошу, входи.

Я уныло плетусь за Мами в ее квартирку, и она сразу подводит меня к окну гостиной.

– А я любуюсь закатом, дорогуша, – говорит она. – Еще немного, и мы сможем увидеть вечернюю звезду.

Глава 3

ВАНИЛЬНЫЕ КАПКЕЙКИ «ПОЛЯРНАЯ ЗВЕЗДА»

Для капкейков

Ингредиенты

200 г несоленого сливочного масла комнатной температуры

1,5 стакана сахарного песка

4 крупных яйца

1 ч. л. ванильного экстракта

3 стакана муки

3 ч. л. разрыхлителя

0,5 ч. л. соли

1,5 стакана молока


Приготовление

1. Разогреть духовку до 180 °C. Уложить на противень 24 формочки для маффинов с бумажными капсулами.

2. Электрическим миксером смешать в глубокой миске масло и сахар. Взбить до пышной пенистой массы, затем, продолжая взбивать, по одному добавить яйца. Влить экстракт ванили

3. Просеять муку, смешав с разрыхлителем и солью, после чего всыпать в масляную смесь по 1 стакану, помешивая и чередуя с молоком.

4. Полученной смесью заполнить формы до половины. Выпекать 15–20 минут или до тех пор, пока тесто не перестанет налипать на зубочистку, воткнутую в середину капкейка. Оставить в выключенной духовке на 10 минут, затем вынуть и поставить на решетку до полного остывания.

5. Когда капкейки остынут, полить сверху розовой глазурью (см. ниже).


РОЗОВАЯ ГЛАЗУРЬ

Ингредиенты

200 г слегка размягченного несоленого сливочного масла

4 стакана сахарной пудры

0,5 ч. л. экстракта ванили

1 ч. л. молока

1–3 капли красного пищевого красителя


Приготовление

1. Электрическим миксером взбить масло в среднего размера миске до пышной пенистой массы.

2. Продолжая взбивать, постепенно добавлять сахарную пудру.

3. Продолжая взбивать, добавить ванильный экстракт и молоко.

4. Добавить одну каплю красителя, тщательно перемешать до равномерной окраски. По желанию можно придать глазури более яркую окраску, добавив еще 1–2 капли красителя и перемешивая массу после каждой капли до однородности. Полить капкейки глазурью, как указано выше.

Роза

Роза смотрела в окно, дожидаясь, как всегда, появления первой звезды над горизонтом. Она точно знала, что звезда – мерцающая, сверкающая, будто вечный огонь, – появится сразу после того, как заходящее солнце расцветит небо лентами пламени и света. Там, где она жила совсем девочкой, сумеречный час после заката называли l’heure bleue – час синевы, время, когда на земле уже смерклось, но еще до конца не стемнело. Это переходное состояние умиротворяло Розу, дарило утешение.

А особенно она любила вечернюю звезду, появлявшуюся каждый вечер в бархатно-синем небе, – при том что это на самом деле никакая не звезда, а планета Венера, названная в честь богини любви. Роза усвоила это давным-давно, но какая разница? С Земли нелегко отличить звезду от планеты. За многие годы Роза пересчитала все звезды, какие только могла различить в ночном небе. Она всегда что-то искала, но так до сих пор и не нашла. И сознавала, что сама виновата, и оттого грустила. Она много из-за чего печалилась в последнее время. Но иногда, время от времени, ловила себя на том, что не помнит, из-за чего плакала.

Болезнь Альцгеймера. Роза знала свой диагноз. До нее доносилось перешептывание в общем холле. Она наблюдала за своими соседями по отделению и видела, как с каждым днем слабеет их память. Роза догадывалась: с ней происходит то же самое, что приводило ее в ужас по причинам, которые никто не смог бы понять. Она не решалась говорить о них вслух. Слишком поздно.

Вот эта девушка с блестящими каштановыми волосами, с таким знакомым лицом и чудесными печальными глазами минуту назад назвала себя – но ее имя уже забылось. К горлу подкатила привычная паника. Ах, вот бы ухватиться за воспоминания, как за канаты, и крепко держаться, чтобы не пойти ко дну. Но канаты были скользкими, не ухватиться за них, не удержаться. Так что Роза прокашлялась, выдавила любезную улыбку и попытала счастья, назвав имя наугад.

– Жозефина, милая, смотри, вот звезда над горизонтом. – Она подняла руку, указывая на то место, где вот-вот, прямо сейчас, должна была загореться вечерняя звезда. Хорошо бы, если бы она угадала с именем. Очень давно не видела она Жозефину. А может, видела. Невозможно сказать наверняка.

Девушка с темными волосами прочистила горло.

– Нет, Мами. Это я, Хоуп. Жозефины здесь нет.

– Да, самой собой, я знаю, – заторопилась Роза. – Просто оговорилась, должно быть.

Нельзя, чтобы они – хоть кто-то из них – догадались, что она теряет память. Стыд-то какой! Как будто она готова сдаться. Розе страшно не хотелось, чтобы так думали, потому что это неправда – на самом деле она полна решимости. Может, если удастся притворяться и держать их в неведении еще какое-то время, тучи рассеются, и ее воспоминания вернутся оттуда, где они сейчас прячутся от нее.

– Ничего, Мами, – сказала девушка, на взгляд Розы слишком взрослая для Хоуп, ее единственной внучки, ведь той никак не больше тринадцати-четырнадцати лет. А у этой Роза ясно видела мелкие морщинки вокруг глаз – следы забот и тревог. Слишком много морщинок для девочки такого возраста. Чем, интересно, она озабочена, что ее гнетет, думала Роза. Ей хотелось помочь Хоуп. Она только не знала как.

– Где же твоя мама? – учтиво осведомилась Роза. – Она тоже придет, дорогая?

Столько нужно сказать Жозефине, за столько попросить у нее прощения! Так страшно не успеть, ведь время уходит. С чего бы ей начать? Просить у дочери прощения за все, что она, Роза, сделала не так? За свою холодность? За то, что, сама того не желая, служила ей дурным примером? В прошлом, Роза помнила, у нее было много возможностей повиниться перед дочерью, но она так и не сумела, слова всякий раз застревали в горле. Может, теперь самое время превозмочь себя и выговориться, чтобы Жозефина узнала, пока не поздно.

– Мами? – настороженно окликнула Хоуп.

Роза ласково улыбнулась ей. Она знала: когда-нибудь Хоуп вырастет, станет сильной и доброй. Жозефина тоже из таких женщин, но ее подлинную сущность скрывало столько защитных слоев, наросших в результате ее, Розы, ошибок, что почти невозможно разглядеть, распознать, какая она на самом деле.

– Что, дорогая? – отозвалась Роза, потому что Хоуп вдруг замолчала. Внезапно Роза словно бы догадалась, что именно пытается сказать Хоуп. И собралась уже остановить ее, чтобы не услышать страшных слов. Но не успела. Она всегда со всем опаздывала.

– Моя мама – Жозефина – умерла, – мягко сказала Хоуп. – Два года назад, Мами. Ты не помнишь?

– Моя дочь? – переспросила Роза. Скорбь захлестнула ее волной. – Моя Жозефина?

Правда нахлынула, будто океанский прилив, и на мгновение Роза задохнулась, не в силах глотнуть воздуха. И поразилась ухищрениям памяти, смывающей неприятные и болезненные воспоминания и уносящей их в море.

Но некоторые воспоминания – это Роза знала наверняка – стереть невозможно, даже если человек всю жизнь прожил, прикидываясь, будто ничего этого не было.

– Прости меня, Мами, – вновь заговорила Хоуп, – ты и правда забыла?

– Нет, нет, – поспешно оборвала ее Роза. – Разумеется, нет.

Хоуп отвернулась, а Роза посмотрела на нее. На миг девочка напомнила ей о чем-то или о ком-то, но она не успела ухватить это воспоминание, и оно улетело, упорхнуло, точно мотылек.

– Разве могла я о таком забыть? – тихо добавила Роза.

Некоторое время они сидели молча, глядя из окна на небо. Вечерняя звезда была уже там, а вскоре Роза смогла различить звезды Большой Медведицы, которую ее папа назвал однажды Божьей кастрюлькой. И, как когда-то научил ее папа, Роза мысленно провела линию от звезды Мерак до звезды Дубхе и отыскала Полярную звезду, только открывавшую свой заспанный глазок в безграничном небе. Роза знала имена многих звезд, а некоторым и сама дала имена – в память о людях, которых потеряла много лет назад.

Как странно, думала Роза, что она не может удержать в голове простейшие вещи, зато названия небесных тел отпечатались в ее памяти навечно. Она тайком изучала их на протяжении многих лет в надежде, что когда-нибудь они сумеют указать ей дорогу домой. Но вот она все еще здесь, на Земле, не так ли? А звезды так же далеки, как все эти годы.

– Мами? – Хоуп первой нарушила долгое молчание. Роза обернулась к ней и улыбнулась этому слову.

С нежной любовью вспоминала она свою собственную мами, которая всегда казалась ей невероятно эффектной и обаятельной женщиной, с ее неизменной красной помадой на губах, высокими скулами и шикарной короткой стрижкой, вышедшей из моды в конце 1920-х годов. Но потом вспомнила, что стало с ее любимой бабулей, и улыбка померкла. Роза сморгнула слезу и вернулась в настоящее.

– Да, дорогая? – отозвалась она.

– Кто такая Леона?

Эти слова застали Розу врасплох, у нее перехватило дыхание, ведь уже почти семьдесят лет она не произносила этого имени вслух. Да и к чему? Она не верила в воскрешение мертвых.

– Никто, – ответила наконец Роза. – Нет никакой Леоны. – Но, разумеется, это ложь. Леона была. Все они были. Отрекаясь от них, она понимала, что затягивает узел обмана еще туже. В один прекрасный день, подумалось ей, эта петля затянется настолько, что задушит ее.

– Но Анни говорит, что ты называла ее Леоной, – настаивала Хоуп.

– Нет, она ошиблась, – мгновенно отреагировала Роза. – Никакой Леоны я не знаю.

– Но…

– Как там Анни? – поинтересовалась Роза, меняя тему. Анни она помнит хорошо. Анни – американка в третьем поколении ее семьи. Первая – Жозефина. Потом Хоуп. А теперь малышка Анни, рассвет перед самым наступлением ее, Розы, сумерек. Мало чем Роза могла гордиться в своей жизни. Но этим, этим она гордилась.

– У нее все отлично, – ответила Хоуп, но Роза заметила, что та как-то неестественно скривила губы. – В последнее время много времени проводит со своим отцом. Они почти целое лето вместе ходили на игры лиги Кейп-Кода. Роза покопалась в памяти.

– Что за лига?

– Бейсбольная. Летние состязания. Вроде тех игр, на которые дедушка водил меня, когда я была маленькой.

– Ну что ж, чудесно, дорогая, – сказала Роза. – И ты с ними ездила?

– Нет, Мами, – спокойно ответила Хоуп. – Мы с отцом Анни в разводе.

– Ах да, конечно, – прошептала Роза. Вглядываясь в лицо Хоуп, пока девочка сидела с опущенными глазами, она видела в нем такую же печаль, как в своем собственном, когда смотрелась в зеркало. – Ты все еще любишь его?

Хоуп резко вздернула голову, и Розе стало ужасно неловко: видимо, не стоило задавать этот вопрос. Она иногда забывает, что прилично, а что нет.

– Нет, – шепнула наконец Хоуп. И, не глядя в глаза Розе, прибавила: – Кажется, я вообще никогда не любила. Ужасно, правда? Наверное, я какая-то ненормальная.

У Розы сдавило горло. Боже, она и Хоуп передала свое проклятье. Теперь она это ясно видит. Ее собственное окаменевшее сердце принесло такие беды, каких она и вообразить не могла. Она одна во всем виновата. Но как ей убедить Хоуп, что любовь существует и способна менять все вокруг? Нет, не получится. Поэтому Роза снова откашлялась и попробовала сосредоточиться на настоящем времени.

– Ты совершенно нормальная, детка моя, – обратилась она к внучке.

Хоуп взглянула на бабушку и отвела глаз.

– А что если нет? – шепотом спросила она.

– Ты ни в чем не должна себя винить, – твердо сказала Роза. – Некоторые люди просто не созданы друг для друга.

Она снова покопалась в памяти. Ей никак не удавалось припомнить имя бывшего мужа Хоуп, зато точно знала, что никогда не была от него в восторге. Потому что он дурно обошелся с Хоуп? Или просто оттого, что он всегда казался ей каким-то чересчур сухим, чересчур уравновешенным?

– Он хороший отец для Анни, верно? – добавила она просто потому, что чувствовала потребность сказать что-то хорошее.

– Да, это правда, – напряженно произнесла Хоуп. – Он прекрасный отец. Покупает ей все, что она ни попросит.

– Но это не любовь, – тревожно отозвалась Роза. – Это ведь просто вещи.

– Ну, тогда не знаю. – Хоуп вдруг совсем поникла, вид у нее был измученный. Волосы упали, занавесом закрывая лицо, так что Роза никак не могла различить его выражение. В эту минуту она не сомневалась, что внучка плачет. Но, когда Хоуп снова подняла голову, слез в ее до боли знакомых глазах не было.

– У тебя кто-нибудь появился, другой мужчина? – спросила Роза, помолчав немного. – После развода?

Она думала о себе и о том, что иногда приходится жить дальше, хотя сердце твое уже отдано навек.

– Вот еще, нет, конечно. – Хоуп потрясла головой, избегая взгляда Розы. – Не хочу быть такой, как мама, – пробормотала она. – У меня на первом месте Анни. А не случайные ухажеры.

И тут Роза поняла. В мгновение ока ожили все эпизоды, все мельчайшие подробности детства ее внучки. Вспомнилось, как Жозефина постоянно искала любви в самых неподходящих для этого местах, выбирая самых неподходящих мужчин – а ведь любовь все это время была рядом, в глазах Хоуп. В памяти снова всплыли бесчисленные ночи, когда Жозефина бросала дочь на Розу, а сама бежала на свидание. Хоуп, тогда совсем еще малышка, засыпала, наплакавшись, на руках у Розы, которая крепко прижимала ее к себе. Роза видела перед собой мокрые пятна от слез на ее платьицах и вспомнила, как, уложив девочку спать, подолгу сидела опустошенная и одинокая.

– Ты не такая, как твоя мать, дорогая, – ласково сказал Роза. У нее разрывалось сердце – ведь все это происходит по ее вине. Кто же мог предвидеть, что некогда принятые ею решения больно отзовутся на следующих поколениях семьи?

Хоуп снова покашляла и, пряча глаза, сменила тему разговора.

– Так ты точно не помнишь, кто такая Леона? – повторила она.

Роза несколько раз моргнула, слыша имя, которое пробило в ее сердце еще одну дыру. Плотно сжав губы, она решительно помотала головой. Возможно, ложь будет не такой ужасной, если не произносить ее вслух.

– Странно, – с сомнением протянула Хоуп. – А Анни совершенно уверена, что ты несколько раз назвала ее так.

– Действительно, странно. – Как хотелось бы Розе дать девочке ответы на все вопросы, но она не может, не готова, для нее сказать всю правду – это как открыть шлюзы и вызвать наводнение. Она слышала, как плещется вода за стеной плотины, понимала, что скоро это случится и все хлынет наружу. Но пока еще все эти реки, приливы, бурные потоки – только ее, и она плавает по их волнам в одиночку.

Хоуп как будто хотела что-то сказать, но передумала и вместо этого крепко обняла Розу на прощание, пообещав, что обязательно скоро вернется. Она ушла, не оглянувшись. Роза смотрела, как уходит внучка, отметив, что темнота еще не совсем сгустилась. Хоуп не пробыла у нее даже до конца heure bleue. Розе сделалось грустно, хотя девочку она не винила. Роза знала, что в этом, как и во многом другом, – виновата только она сама.

Спустя какое-то время после того, как все звезды вышли на небосклон, заглянула любимая медсестра Розы – кожа у нее блестела, как pain au chocolat[1]. Такие булочки Роза много лет назад приносила братишке Давиду и сестренке Даниэль. Медсестра зашла проверить, не забыла ли пациентка принять вечерние лекарства.

– Привет, Роза, – поздоровалась она, улыбаясь лучистыми глазами, проворно налила воды в стаканчик и открыла коробку с Розиными таблетками. – Ну что, сегодня у вас были гости?

Роза глубоко задумалась, изо всех сил пытаясь вспомнить. Какое-то мимолетное воспоминание промелькнуло, забрезжило в памяти, но ускользнуло. Она была уверена, что любовалась закатом одна, как каждый вечер.

– Нет, дорогуша, – уверенно ответила Роза.

– Вы уверены, Роза? – не отставала санитарка. Она протянула Розе таблетки в пластиковом стаканчике и наблюдала, как та глотает их, запивая водой. – Ну как же, Эми, дежурная на входе, сказала, что к вам внучка заходила. Хоуп.

Роза заулыбалась, она любит Хоуп, девочке сейчас лет тринадцать-четырнадцать. «Как бежит время, – подумала она. – Я и оглянуться не успею, как она станет совсем взрослой».

– Нет, – сказала она санитарке, – сегодня никого не было. Но я вас как-нибудь непременно познакомлю. Она чудесная девочка. Может быть, придет навестить меня вместе со своей мамой.

Санитарка ласково пожала Розе руку и улыбнулась.

– Ну ничего, Роза, – пробормотала она, – ничего.

Глава 4

Я совершенно не собиралась возвращаться сюда, в кафе-кондитерскую, вообще на Кейп-Код – никогда.

Ничто не предвещало, что к тридцати шести годам я стану матерью дочери-подростка и владелицей кондитерской. В школе я мечтала уехать далеко-далеко, путешествовать по всему свету, стать преуспевающим юристом.

Потом встретила Роба, он уже учился на последнем курсе юридического, а я только поступила на программу бакалавриата. Мне-то казалось, что Кейп-Код обладает сильным магнетическим притяжением, но оно и сравниться не могло с силой, затянувшей меня на орбиту Роба. Когда мои противозачаточные таблетки не сработали – я к тому моменту поступила на первый курс юридического университета, – пришлось признаться Робу, что я беременна. Через неделю он сделал мне предложение. По его мнению, сказал он, так будет правильно.

Мы пришли к общему решению, что мне нужно взять академический отпуск, чтобы родить ребенка, и только после этого возвращаться к учебе. В августе родилась Анни. Роб получил работу на фирме в Бостоне и убедил меня побыть дома с дочерью подольше, ведь теперь он зарабатывает достаточно. Сначала идея мне понравилась. Но после первого совместно прожитого года между мной и им разверзлась такая пропасть, что я не представляла, как ее преодолеть. Мои будни, заполненные пеленками и памперсами, кормлением грудью и «Улицей Сезам», были неинтересны Робу, а я завидовала тому, что он каждый день уходит в большой мир и занимается тем, о чем я раньше мечтала сама. Я не жалела, что родила Анни, подобная мысль ни на секунду не посещала меня. Жаль только, что мне никогда так и не удастся пожить полной жизнью, для которой, как мне казалось, я была рож дена.

Когда девять лет назад маме поставили этот диагноз – рак груди, – Роб после долгих ночных препирательств и уговоров согласился перебраться в Кейп. Приехав, он обнаружил, что здесь есть возможность открыть свою контору, и стал в городке чуть ли не единственным адвокатом по делам о возмещении вреда здоровью. Мами в кондитерской присматривала за Анни, а я целый день работала у Роба помощником адвоката – конечно, не совсем то, о чем я мечтала, но, в общем, достаточно близко. Учась в первом классе, Анни уже вполне профессионально покрывала капкейки глазурью и защипывала пирожки. Все вроде бы наладилось и в течение нескольких лет работало как часы.

Потом у мамы случился рецидив болезни, у Мами начались проблемы с памятью, и оказалось, что спасать кондитерскую кроме меня некому. Не успела я опомниться, как стала хранительницей мечты – да только не своей, – а тем временем упустила все, о чем некогда мечтала сама.

Сейчас почти пять утра, до рассвета еще часа два. Когда я еще ходила в школу, Мами, бывало, говорила, что встречать новое утро – все равно что разворачивать полученный от Бога подарок. Меня удивляло такое сравнение, так как набожностью Мами не отличалась и исправной прихожанкой не была. Однако по вечерам, приходя к ней на ужин, мы с мамой иногда заставали ее стоящей на коленях у заднего окна – освещенная падающими лучами света, она тихо молилась.

– У меня с Богом свои отношения, – однажды ответила мне бабушка, когда я спросила, почему она молится дома, а не пойдет в церковь Святой Девы.

Нынешним утром на кухне пахнет мукой, дрожжами, маслом, шоколадом и ванилью, я дышу всем этим полной грудью, знакомые запахи дарят успокоение. С раннего детства они связаны у меня с бабушкой – даже после того, как она, закрыв кондитерскую, принимала душ и переодевалась в домашнее, от ее кожи и волос веяло кухонными ароматами.

Я защипываю пирожки, добавляю муки в здоровенный миксер, но в мыслях я далеко от всего этого. Я думаю о том, что сказала Мами вчера вечером, а сама тем временем методично выполняю одно за другим привычные утренние дела. Проверяю таймер духовки № 1, в которой стоят безе с шоколадной крошкой. Раскатываю тесто для марципанно-розовых корзиночек, которые так любит Мэтт Хайнс. Прослаиваю начинкой пахлаву и засовываю ее в духовку № 2. Кладу во второй миксер размягченный сливочный сыр для лимонно-виноградного чизкейка. Завертываю квадратики горького французского шоколада в слоеное тесто – для pains au chocolat. Заплетаю в длинные косы жгуты теста из пшеничной муки – это будут халы, – посыпаю сверху изюмом и отставляю в сторону, чтобы подошли.

«Ты совершенно нормальная, детка моя», – уверяла Мами. Но откуда ей это знать? Память ее почти совсем оставила, можно сказать, все настройки сбиты. И все же иной раз взгляд у нее бывает таким же ясным, как прежде, и тогда мне кажется, будто ее глаза, как когда-то, заглядывают мне прямо в душу. Я никогда не сомневалась, что они с дедушкой любили друг друга, но их отношения всегда казались мне скорее деловыми, чем романтическими. Может быть, и у меня с Робом было так же, и я легко отказалась от них, потому что надеялась, что где-то меня ждет нечто большее? Наверное, я дура. Жизнь – не волшебная сказка.

Пищит таймер первой духовки, и я переставляю безе на решетку, чтобы они остыли. Потом снова включаю духовку, чтобы поставить в нее противень с pains au chocolat. По утрам я выпекаю их в двойном количестве – сейчас, с наступлением осенней прохлады, они расходятся быстрее. Пирожные и тарты с фруктами лучше идут у нас в весенние и летние месяцы, а с приближением зимы, по-моему, людей тянет на более плотную сдобу.

Помогать Мами в кондитерской, как сейчас Анни помогает мне, я начала, когда мне исполнилось восемь. Каждое утро, перед самым восходом солнца, Мами бросала свои занятия и подводила меня к боковому окну, которое смотрело прямо на восток, поверх извивающейся Мэйн-стрит. Мы молча глядели на горизонт, пока не забрезжит рассвет, и только после этого возвращались к хлопотам у плиты.

– На что ты там все время смотришь, Мами? – поинтересовалась я у нее как-то утром.

– Смотрю на небо, детка, – сказала она.

– Это ясно. Но зачем?

Притянув к себе, Мами обняла меня, прижав к выцветшему розовому фартуку – она его носила всегда, сколько я себя помнила. Я даже испугалась, так крепко она меня держала.

– Chérie, я смотрю, как исчезают звезды, – ответила она, помолчав с минуту.

– А почему? – не поняла я.

– Потому что, даже когда звезды не видны, они все равно там, – сказала Мами. – Они просто прячутся за солнцем.

– Ну и что?

Бабушка разжала объятия и, наклонившись, заглянула мне в глаза.

– Потому что, дорогая, это очень здорово – понимать, что пусть ты чего-то не видишь, но все же знаешь, что оно существует.

Слова Мами из далекого прошлого – с тех пор минуло без малого тридцать лет – все еще эхом отдаются у меня в ушах, когда голосок Анни заставляет меня вздрогнуть от неожиданности.

– Ты почему плачешь? – спрашивает дочка. Поднимаю голову и с удивлением понимаю, что она права – по щекам у меня катятся слезы. Я торопливо смахиваю их тыльной стороной ладони, попутно перемазав лицо тестом, и изображаю улыбку.

– Я не плачу.

– Ну мне-то ты можешь не врать. Я вздыхаю.

– Просто я думала о Мами.

Анни делает большие глаза и корчит гримасу.

– Отлично, теперь ты решила изобразить переживания!

Она бросает в угол рюкзак – тот с глухим стуком приземляется на пол.

– Что это значит?

– Сама знаешь, – фыркает Анни. Она закатывает рукава своей розовой рубашки, хватает фартук с крючка, слева от решеток, на которые я складываю противни с выпечкой.

– Нет, не знаю, – упорствую я. И, замерев, смотрю, как Анни достает из стального холодильника упаковку яиц и четыре пачки масла, хватает с полки мерный стакан. Она летает по кухне так же грациозно, как когда-то Мами.

Анни сначала сбивает масло в большом стационарном миксере, добавив четыре стакана сахара и по одному подмешивая яйца, и лишь после этого отвечает:

– Может, если бы ты могла, типа, испытывать хоть какие-то чувства, когда выходила замуж за папу, сейчас бы вы не разошлись, – произносит она наконец, перекрывая рев миксера.

У меня перехватывает дыхание, я смотрю на дочь, вытаращив глаза:

– Ты о чем? Я испытывала чувства и не скрывала их. Анни выключает миксер.

– Неважно, – бурчит она. – Не скрывала… Только когда, типа, злишься и отправляешь меня в мою комнату и все такое. А хоть бы раз сделала вид, что ты с папой, типа, счастлива!

– Я была счастлива!

– Неважно, – отвечает Анни. – Не могла даже сказать папе, что любишь его.

Я хлопаю глазами.

– Это он тебе такое сказал?

– А что я, маленькая, сама, типа, ничего не вижу? – огрызается дочь, но по тому, как бегают ее глаза, я догадываюсь, что попала в точку.

– Анни, твой отец не должен был говорить тебе плохое обо мне, – говорю я. – В наших отношениях есть много такого, чего ты не понимаешь.

– Например? – спрашивает Анни с вызовом.

Я прикидываю, что ответить, и в конце концов решаю не втягивать дочь во взрослые разборки – неправильно это, ей незачем в них участвовать.

– Это касается только меня и твоего отца. На это Анни громко смеется, закатывая глаза.

– Он-то мне доверяет и говорит откровенно, – чеканит она. – А ты – знаешь что? Ты все разрушаешь, мамочка.

Я не успеваю ответить, потому что на входной двери в кафе звякает колокольчик. Смотрю на часы – до шести, когда мы официально открываемся, еще несколько минут, но Анни, видимо, забыла запереть дверь, когда вошла.

– Мы еще поговорим об этом, барышня, – ледяным тоном говорю я.

– Неважно, – бормочет Анни себе под нос.

Она отворачивается к миксеру, и я краем глаза замечаю, как она добавляет муки и молока, потом ванили.

– Доброе утро, Хоуп, ты здесь? – раздается голос Мэтта, и я выскакиваю в зал.

Слышу, как Анни шепчет: «Ну, конечно, это он», но делаю вид, что ничего не слышала.


Миссис Кунц и миссис Салливан появляются, как всегда ровно в 7:30, и Анни немедленно бросается к ним. Обычно она предпочитает оставаться на кухне и, нацепив наушники своего айпода, занимается капкейками и пирожками. Это дает ей возможность игнорировать меня, пока не наступает время бежать в школу. Но сегодня она – сама приветливость – с лучезарной улыбкой выскакивает к посетителям и наливает кофе, даже не дав им шанса сделать заказ.

– Вот сюда, пожалуйста, дайте-ка, я подвину вам стулья, – воркует она, жонглируя двумя чашками и крохотным кувшинчиком сливок, а старушки семенят за ней, переглядываясь.

– Что ж, спасибо, Анни, – произносит миссис Салливан, пока Анни ставит чашки и сливки на столик и выдвигает стул, помогая ей сесть.

– Пожалуйста! – радостно отзывается Анни. На миг мне кажется, что та девочка, что обитала в ее теле до развода, вернулась. Миссис Кунц тоже бормочет благодарность, и Анни щебечет: – Не за что, мэм!

Она зависает с клиентками, пока они делают первые глотки горячего кофе, мнется с ноги на ногу и буквально сгорает от нетерпения, выжидая, когда миссис Салливан наконец неторопливо надкусит свой маффин с черникой, а миссис Кунц попробует пончик с корицей и сахаром.

– Э-э, извините, можно я, типа, кое-что у вас спрошу? – нарушает тишину Анни.

Я протираю стойку и замираю, пытаясь расслышать, что же ей так не терпится узнать.

– Конечно, дорогая, – отвечает миссис Кунц. – Только ты не должна вставлять «типа» вот так, прямо посреди предложения.

– Чего? – озадаченно переспрашивает Анни.

Брови миссис Кунц лезут на лоб, и Анни хватает сообразительности поправиться:

– В смысле, извините.

– Слово «типа» не следует использовать в предложении в качестве вводного, – наставительно поясняет миссис Кунц моей дочери.

Я наклоняюсь за стойку, чтобы скрыть улыбку.

– Ну да, – говорит Анни. – В смысле, я знаю. Вынырнув из-под стойки, я замечаю, что лицо у нее пылает. Мне становится не по себе, жалко девочку: миссис Кунц в десятом классе вела у нас английский – она крепкий орешек. Я уже хочу подойти и заступиться за Анни, но не успеваю, потому что в бой бросается миссис Салливан.

– Ах, Барбара, отстань от ребенка, – говорит она, слегка ударяя подругу по руке. Потом, обернувшись к Анни, продолжает: – Не обращай на нее внимания. Она просто привыкла командовать своими учениками, а теперь на пенсии, вот и скучает.

Миссис Кунц пытается возразить, но миссис Салливан снова шлепает ее и улыбается Анни:

– Ты о чем-то хотела нас спросить, детка? Анни откашливается.

– Ну… ага… то есть я хотела сказать, да, мэм. Я просто подумала… – Девочка делает паузу, и старые дамы ждут. – Ну, вы ведь были знакомы с моей бабушкой, правда?

Дамы переглядываются, потом снова поворачиваются к Анни.

– Да, конечно, – отвечает наконец миссис Салливан. – Мы знали ее много лет. Как она себя чувствует?

– Нормально, – мгновенно реагирует Анни. – В смысле, не совсем. У нее кое-какие… проблемы. Но, хм, вообще нормально.

Щеки у нее снова горят.

– Вообще-то, я хотела спросить, вы случайно не знаете, кто такая Леона?

Дамы снова переглядываются.

– Леона, – медленно повторяет миссис Салливан. Она с минуту размышляет и качает головой. – Что-то не припоминаю. Имя незнакомое. Барбара?

Миссис Кунц отрицательно качает головой.

– Нет, никакой Леоны я не знаю. А в чем дело? Анни стоит, опустив глаза.

– Просто она меня все время так называет. Мне просто интересно, типа, кто же это такая. – Анни на миг замирает от ужаса и лепечет: – Извините, что сказала «типа».

Миссис Салливан нагнувшись, треплет мою девочку по руке:

– Ну что, добилась своего, напугала ребенка, Барбара, – укоряет она подругу.

– Я просто хотела поправить ее, – вздыхает миссис Ку нц.

– Отлично, но сейчас для этого не время и не место, – строго замечает миссис Салливан и подмигивает Анни. – А почему тебе это так важно, детка? Знать, кто такая эта Леона?

– Бабушка, по-моему, грустит по ней, – отвечает Анни так тихо, что я еле улавливаю слова. – А я так мало о ней знаю, понимаете? О своей бабушке, в смысле. Мне ее так жалко, хочется ей помочь, но не знаю как.

На этих словах в кафе входят новые посетители, незнакомые мне седой мужчина и молодая блондинка, и я, обслуживая их, упускаю часть разговора Анни со старыми дамами. Блондинка выбирает кусочек морковного торта, спросив предварительно, нет ли у нас чего-нибудь диетического – у нас ничего такого нет, – а ее спутник (на вид он старше ее на несколько десятков лет, слишком стар, чтобы томно пожимать ей руку и чмокать в ушко) заказывает эклер. Когда они уходят и я снова могу посмотреть на Анни, она сидит за столиком рядом со старушками.

Глянув на часы, я уже собираюсь напомнить Анни, что через несколько минут ей надо выходить, чтобы не опоздать в школу, но застываю на месте, увидев выражение ее лица, серьезное и искреннее. В последнее время я привыкла к дочкиному ворчанию и закатыванию глаз – со мной она только так и ведет себя, – но в эту минуту Анни совершенно другая, она совсем не ломается. Я сглатываю.

Потом вхожу в зал с губкой и спреем, чтобы заодно с уборкой послушать их разговор. Дамы, как я понимаю, рассказывают Анни историю появления Мами на Кейп-Коде.

– В городке все девушки были влюблены в Теда, твоего прадедушку, – рассказывает миссис Кунц.

– Да еще как! – Миссис Салливан обмахивается газетой. – Помню, в выпускном классе я все тетрадки исписала его именем рядом со своим.

– Он был постарше нас, – добавляет миссис Кунц.

– На четыре года, – кивает миссис Салливан. – Он уехал учиться в колледж – в Гарвард, ты знаешь, – но каждые несколько недель приезжал домой погостить. У него была машина, красивая, редкость по тем временам. Конечно, все девушки на него заглядывались.

– Очень был приятный молодой человек, – соглашается миссис Кунц, – и вступил в армию, как и многие другие, после Пёрл-Харбора.

Старушки разом умолкают, рассматривают собственные руки. Я догадываюсь, что они вспоминают других молодых людей, которых они потеряли тогда, много лет назад. Анни ерзает на сиденье и наконец не выдерживает:

– И что было дальше? Он на войне познакомился с моей прабабушкой, да?

– В Испании, кажется. – Миссис Кунц, ища подтверждения, оглядывается на миссис Салливан. – Его ранили где-то на севере Франции или в Бельгии, по-моему. Я никогда не слышала эту историю в подробностях; здесь все долго считали его пропавшим без вести. А я была уверена, что он погиб. Но ему как-то удалось бежать в Испанию, и твоя прабабушка тоже там оказалась.

Анни торжественно кивает, будто знает эту историю наизусть, хотя мой дедушка умер за двенадцать лет до ее рождения.

– Она, конечно, француженка, твоя прабабушка Роза. Насколько я понимаю, ее родители умерли, когда она была совсем еще девочкой, и она решила уехать из Франции, где бушевала война, так? – подхватывает нить повествования миссис Салливан, посматривая на миссис Кунц.

Миссис Кунц кивает:

– Мы так и не узнали, где именно и как они познакомились, но мне тоже кажется, что Роза жила тогда в Испании. Но какой же это был год – сорок четвертый? – когда мы вдруг услышали, что Тед вернулся в Америку и что он женат на девушке из Франции?

– Конец сорок третьего, – поправляет миссис Салливан. – Я точно помню. Мне тогда как раз исполнилось двадцать.

– Ах, ну да-да, конечно. Ты лила горючие слезы прямо в именинный торт. – Миссис Кунц подмигивает Анни. – Она в школе по-детски влюбилась в твоего прадеда, прямо голову потеряла. А твоя прабабушка его похитила.

Миссис Салливан корчит гримаску.

– Она была на два года младше нас, да еще этот экзотический французский акцент. На мальчиков акцент ведь так действует!

Анни опять кивает с серьезным видом, как будто речь идет о чем-то, интуитивно ей понятном. Я прячу улыбку, притворившись, будто поглощена удалением особо упрямого пятна. Ни разу бабушка не рассказывала мне о том, как они познакомились с дедушкой. Мами вообще редко вспоминала прошлое, и мне интересно послушать, что еще помнят старушки.

– Потом Тед защитил диплом и нашел работу в Нью-Йорке, в средней школе, – рассказывает миссис Кунц. – А уже после этого они с твоей прабабушкой вернулись сюда, на Кейп-Код. Это когда он получил работу в школе «Си Оутс».

Мой дед, защитивший диссертацию по школьному образованию, был директором престижной частной школы в соседнем городке. В те времена в ней учились дети от дошкольной группы до двенадцатого класса, а сейчас там только старшие классы. Туда я собираюсь отдать Анни в девятом классе – обучение для нее будет бесплатным, в память о дедушке.

– А… кхм… бабушка тогда уже была? – спрашивает Анни. – Когда Мами и мой прадедушка сюда переехали?

– Да, твоей бабушке Жозефине было тогда – сколько же – лет пять, пожалуй? Или шесть, когда они переехали? – отвечает миссис Салливан. – Они вернулись на Кейп в пятидесятом. Я точно это помню, потому что в тот же год я вышла замуж.

Миссис Кунц кивает.

– Да, Жозефина, если не ошибаюсь, пошла в первый класс, когда они перебрались сюда.

– А Мами тогда открыла кондитерскую? – продолжает спрашивать Анни.

– Мне помнится, это случилось на несколько лет позже, – колеблется миссис Кунц, – но это, наверное, знает твоя мама.

И она окликает меня: «Хоуп, дорогая!»

– Что такое? – поднимаю я голову, сделав вид, что не слышала их разговора.

– Анни спрашивает, когда твоя бабушка открыла эту кондитерскую.

– В пятьдесят втором году, – отвечаю я. Смотрю на Анни, а она на меня. – Ее родители, мне кажется, держали такую же кондитерскую во Франции.

Кроме этого никаких других подробностей о прошлом Мами я не знаю. Она никогда не рассказывала мне о том, как жила до знакомства с дедом.

Анни, игнорируя меня, снова отворачивается к пожилым дамам.

– А кого-нибудь по имени Леона вы, значит, не знаете? – настаивает она.

– Нет, – повторяет миссис Салливан. – Может, так звали подружку твоей прабабушки во Франции?

– Здесь-то у нее никогда не было близких подруг, – замечает миссис Кунц. Потом, бросив на меня виноватый взгляд, поспешно добавляет: – Она очень милая, разумеется. Просто держалась немного особняком, вот и все.

Я киваю и задумываюсь, а была ли в том вина Мами. Она, конечно, немногословна и замкнута, но мне почему-то не кажется, что миссис Кунц, миссис Салливан и другие жительницы городка встретили новую соседку с распростертыми объятиями. Вдруг делается ее страшно жалко.

Я снова гляжу на часы.

– Анни, тебе пора. А то в школу опоздаешь.

Глаза превращаются в узкие щелочки, и в один миг прежняя Анни исчезает, теперь она снова ненавидит меня.

– Нечего мной командовать, ты мне не начальница, – бурчит она.

– Вообще-то, юная леди, – вмешивается миссис Кунц, стрельнув глазами в мою сторону, – мама действительно твоя начальница. Ведь она отвечает за тебя, пока тебе не исполнится восемнадцать лет.

– Неважно, – еле слышно бормочет Анни.

Она поднимается из-за стола и несется на кухню. И через секунду выскакивает оттуда с рюкзаком.

– Спасибо, – на бегу благодарит она миссис Кунц и миссис Салливан. – В смысле, спасибо, что рассказали мне про прабабушку.

Не удостоив меня взглядом, Анни распахивает дверь и, сделав шаг, оказывается на Мэйн-стрит.

Когда я уже закрываюсь, заглядывает Гэвин, чтобы вернуть запасной комплект ключей, который я дала ему два дня назад. На нем все те же джинсы с дырой на бедре – с последней нашей встречи она лишь чуть-чуть увеличилась.

– Трубу я вам починил, – говорит он, а я наливаю ему кофе – последняя чашка на сегодня. – Посудомоечная машина работает как новенькая.

– Прямо не знаю, как вас благодарить. Гэвин улыбается.

– Спорю, знаете. Все мои слабости вам ведомы. Пирог «Звезда». Штрудель с корицей. Холодный кофе. – Он заглядывает в свою чашку, картинно выгибает бровь и делает глоток.

Я хохочу, несмотря на смущение.

– Я прекрасно понимаю, что должна заплатить вам кое-чем посущественнее выпечки, Гэвин. Простите меня.

Он смотрит на меня снизу вверх.

– Мне не за что вас прощать, – улыбается он. – Вы просто недооцениваете мою любовь к вашим произведениям.

Я бросаю на него укоризненный взгляд.

– Серьезно, Хоуп, все отлично. Вы делаете все что можете, стараетесь изо всех сил.

Я вздыхаю, укладывая последние из оставшихся мариципанно-розовых пирожных в плоскую пластиковую коробку, которую на ночь поставлю в морозильник.

– Выходит, что «изо всех сил» недостаточно, – шепчу я себе под нос.

Утром Мэтт занес мне кипу документов, а я даже не полистала их, хотя и понимаю, насколько это важно. Эти бумаги меня пугают.

– Вы себя недооцениваете, – говорит Гэвин. И, не дав мне ответить, продолжает: – Стало быть, Мэтт Хайнс тут частенько бывает.

Он отпивает еще кофе. Я поднимаю голову, оторвавшись от коробок с выпечкой.

– Он приходит по делам, – объясняю я, недоумевая, с чего это я перед ним оправдываюсь.

– М-м-м. – Вот и весь ответ Гэвина.

– Мы с ним встречались в старших классах, – добавляю я. Гэвин рос в Бостоне – как-то вечером на веранде он рассказывал мне о своей школе в Пибоди – и поэтому я думаю, что ему неизвестно о наших былых отношениях с Мэттом.

К моему удивлению, он замечает:

– Знаю. Но это было очень давно. Я киваю:

– Это было очень давно.

– Как Анни, справляется? – Гэвин снова меняет тему разговора. – Со всей ситуацией между вами и вашим бывшим и со всем прочим?

Я смотрю на Гэвина. За последнее время никто об этом не спрашивал. Сама удивляюсь, поняв, насколько я благодарна ему за этот вопрос.

– Спасибо, все в порядке, – машинально отвечаю я, но, помолчав немного, поправляюсь: – Вообще-то сама не знаю, почему я так говорю. Ничего у нас не в порядке. Анни злится на меня в последнее время, а я не понимаю, как мне себя вести. Я вроде бы догадываюсь, что где-то там, внутри, прячется настоящая Анни, но сейчас дочка только норовит побольнее меня обидеть.

Не знаю, с чего это я с ним разоткровенничалась. Но Гэвин просто медленно кивает, на лице его не заметно осуждения, за что я ему благодарна. Я начинаю влажной тряпкой протирать прилавок.

– В ее возрасте такие вещи трудно пережить, – говорит Гэвин. – Я был всего на пару лет старше, когда мои родители разводились. У нее просто все в голове перепуталось, Хоуп. Но она с этим справится.

– Вы думаете? – сдавленным голосом спрашиваю я.

– Я знаю. – Гэвин встает, подходит и накрывает мою руку своей. Я перестаю протирать стойку и смотрю на него. – Она хорошая девчонка, Хоуп. Я наблюдал за ней летом, когда делал у вас ремонт.

У меня на глаза наворачиваются слезы, и я чувствую себя страшно неловко. Украдкой смаргиваю их.

– Спасибо. – Я выдерживаю паузу и отнимаю руку.

– Если я могу чем-то помочь… – произносит Гэвин. Не закончив фразу, он смотрит мне в глаза так пристально, что я краснею и отворачиваюсь.

– Вы очень добры, Гэвин, – говорю я. – Но уверена, вы сможете найти лучшее занятие, чем заботиться о старушке из кондитерской.

Бровь у Гэвина снова выгибается дугой.

– Не вижу тут никаких старушек.

– Это очень любезно с вашей стороны, – шепчу я, – но вы молодой, холостой… – Я делаю паузу. – Вы ведь холостяк, кажется?

– С утра вроде был.

Я стараюсь не обращать внимания на неожиданное чувство облегчения, охватившее меня при этих словах.

– Ну, мне все-таки тридцать шесть, скоро будет семьдесят пять. Я разведена и на грани финансового краха. И еще я мать ребенка, который меня ненавидит. Разве вам не лучше заняться чем-то… ну, не знаю, чем обычно занимаются молодые, свободные люди?

– Чем занимаются молодые, свободные люди? – повторяет Гэвин. – Чем же это, например?

– Не знаю. – Я чувствую себя довольно глупо. Сто лет не думала о себе как о молодой. – Ходить по ночным клубам?

Гэвин разражается громким смехом.

– Ну да, ну да, как раз ради здешних многочисленных клубов я и переехал сюда, на Кейп. Да и сейчас вообще-то я как раз возвращаюсь с сабантуя.

Я улыбаюсь, но мне не смешно.

– Знаю, что это звучит глупо. Но опекать меня не нужно. Да, хлопот у меня невпроворот. Но со своими проблемами я всегда справлялась сама. И сейчас справлюсь.

– Разок довериться кому-то можно, вы же сами понимаете, – мягко втолковывает мне Гэвин.

Раздраженно вскинув голову, я открываю рот, чтобы ответить, но он меня опережает.

– На днях я уже говорил, что вы хорошая мать, – продолжает он. – Вам просто пора перестать сомневаться в себе.

Я опускаю глаза.

– Похоже, я только все порчу вокруг себя. – Чувствую, как снова краснею, и бормочу: – Сама не знаю, зачем я вам все это говорю.

Слышится тяжелый вздох Гэвина, а в следующее мгновение он обходит вокруг прилавка и обхватывает меня руками. С бешено бьющимся сердцем я прижимаюсь к нему. Я стараюсь не думать о его мускулистой груди, а просто закрываю глаза: как же здорово, когда тебя вот так обнимают. Рядом со мной ведь не осталось никого, ни одного человека, кто мог бы вот так прижать и ободряюще похлопать по спине, а я и не догадывалась, насколько мне этого не хватает.

– Ты ничего не портишь, Хоуп, – шепчет Гэвин, уткнувшись мне в волосы. – Перестань заниматься самобичеванием. Ты самый стойкий человек из всех, кого я знаю.

Помолчав, он добавляет:

– Я знаю, как туго тебе приходится в последнее время. Но еще неизвестно, что принесет завтрашний день – или послезавтрашний. Один день, одна неделя, один месяц могут все изменить.

Я пристально гляжу на него и отступаю на шаг.

– Моя мама так часто говорила. Теми же словами.

– Да? – удивляется Гэвин.

– Представь.

– Ты мне никогда о ней не рассказывала.

– Знаю, – шепчу я.

На самом деле мне слишком больно о ней вспоминать. Все мои детские годы прошли в надежде, что если я постараюсь вести себя лучше, помогать по дому или чаще благодарить маму за все, то она будет чуть больше меня любить. Вместо этого мама с каждым годом, как мне казалось, уплывала от меня все дальше и дальше.

Когда ей поставили диагноз рак груди, и я приехала домой, чтобы ей помочь, все повторилось сначала. Я надеялась, что она увидит и поймет наконец, как я люблю ее, но мама, даже умирая, по-прежнему держала меня на расстоянии. Когда, уже на смертном одре, она вдруг сказала, что любит меня, это прозвучало неискренне. Так хотелось бы ей поверить, но я понимала: мама была в полузабытьи и, по-видимому, бредила – она считала, будто разговаривает с одним из своих многочисленных бойфрендов.

– Мы всегда были ближе с бабушкой, чем с мамой, – объясняю я Гэвину.

Гэвин кладет руку мне на плечо.

– Грустно, что ты ее потеряла, я сочувствую, Хоуп, – говорит он. Мне не совсем понятно, кого именно он имеет в виду – мою мать или Мами, ведь в каком-то смысле они обе меня покинули.

– Спасибо, – отвечаю я шепотом.

Через несколько минут Гэвин уходит с коробкой штруделя. Я смотрю ему вслед, а сердце глухо колотится в груди. Не знаю почему, но он, кажется, верит в меня больше, чем я сама. Но сейчас думать об этом некогда – передо мной стоят более насущные вопросы: нужно разобраться, как выходить из ситуации с банковским кредитом. Потерев виски, я включаю электрический чайник и, усевшись за один из столиков кафе, погружаюсь в изучение полученных от Мэтта бумаг.

Глава 5

– Нам надо поговорить.

Прошло полторы недели, и я стою у двери Роба – в прошлом своей, – скрестив руки на груди. Смотрю на своего бывшего мужа и не вижу ничего – только боль, обиду, предательство. Кажется, что человек, которого я любила, исчез, растворился без следа.

– Ты могла бы и позвонить, Хоуп, – произносит он. Роб не предлагает мне войти, стоит в дверном проеме, словно часовой, охраняющий то, что у него за спиной.

– Я и звонила. Дважды домой и дважды в твой офис. Но ты не перезвонил.

Роб пожимает плечами.

– Я был занят. Но рано или поздно перезвонил бы. Он переминается с ноги на ногу, и на миг мне кажется, что в его взгляде мелькнула грусть. И тут же исчезла.

– Что тебе нужно? – спрашивает он.

Я глубоко вздыхаю. Ненавижу выяснять отношения с Робом, всегда ненавидела. Однажды он признался, что рад тому, что в нашей паре юристом стал он, а я бросила учебу и занялась ребенком. «Ты не борец, – объяснил он. – Чтобы работать в суде, необходим бойцовский характер».

– Нам надо поговорить об Анни, – мрачно говорю я.

– А что с ней такое? – удивляется он.

– Ну, во-первых, нам нужно условиться об основных правилах. Ей двенадцать лет. Нельзя разрешать ей делать макияж в школу. Она еще ребенок.

– Господи, Хоуп, так весь сыр-бор из-за этого? – Роб хохочет. Его смех оскорбил бы меня, не знай я, что он регулярно прибегает к этому приему в суде, дискутируя с адвокатами и свидетелями противной стороны. – Да она уже практически взрослая девица. Не можешь же ты заставить ее всегда быть маленькой девочкой.

– Даже и не пытаюсь. – Я делаю глубокий вдох и стараюсь сосредоточиться. – Но я хотела бы установить какие-то границы. Если я буду их устанавливать, а ты подрывать и опровергать мои слова, Анни никогда ничему не научится. А пока что она меня ненавидит.

Роб улыбается, и меня, возможно, покоробила бы эта покровительственная улыбка, если бы бесконечными ночами, пока мы еще были женаты, я не наблюдала, как он отрабатывает эту свою убийственную усмешку перед зеркалом.

– Так вот, стало быть, о чем речь.

Стратегическая Уловка Роба Смита номер два: изобразить уверенность в том, что ты точно знаешь, о чем думает твой оппонент, – и его мысли для тебя не секрет.

– Нет, Роб. – Я тру переносицу, на секунду прикрыв глаза. Спокойно, Хоуп. Не позволяй втянуть себя в это. – Речь о том, чтобы наша дочь стала достойной и порядочной молодой женщиной.

– Достойной и порядочной молодой женщиной, которая не будет тебя ненавидеть, – поправляет он. – Может, тебе стоит дать девочке хоть какую-то возможность быть самой собой, Хоуп. Я именно это и делаю.

Я смотрю прямо на него.

– Нет, это не так, – возражаю я. – Ты пытаешься изобразить клевого папочку, так что я на твоем фоне поневоле выгляжу строгой и требовательной. Это нечестно.

Роб пожимает плечами:

– Ерунда какая-то!

– Кроме того, – продолжаю я, не давая себя сбить, – совершенно недопустимо, что ты говоришь Анни обо мне гадости.

– Что же я такого сказал? – Роб шутливо поднимает руки, делая вид, что сдается.

– Например, ты сказал ей, что я неспособна на чувства и никогда не говорила тебе, что люблю тебя. – Горло у меня слегка перехватывает, и я глубоко дышу.

Роб удивлено глядит на меня.

– Ты что, серьезно?

– Глупо сообщать о таком дочери. И потом – я говорила тебе, что люблю.

– Правда, Хоуп? И часто? Раз в год?

Я отворачиваюсь, эта тема мне особенно неприятна.

– Можно подумать, что ты – неуверенная в себе девчушка-подросток, – шепчу я. – Может, нужно было еще сплести для тебя фенечку «Лучшей подружке»?

Роба это, похоже, ничуть не позабавило:

– Я просто не хочу, чтобы наша дочь обвиняла в нашем разводе меня.

– То есть наш развод никак не связан с интрижкой, которую ты завел с той девицей из универсама «Мейсис» в Хайаниссе?

Роб снова пожимает плечами:

– Если бы дома я чувствовал эмоциональный отклик…

– Ах, так ты, оказывается, искал эмоционального отклика, когда затащил в постель двадцатидвухлетнюю девчонку, – саркастически замечаю я и делаю новый глубокий вдох. – Знаешь, я вот не считаю возможным рассказать Анни об этой истории. Это касается только нас с тобой. Она не знает, что ты изменял, – я считаю, что ей не нужно видеть собственного отца в дурном свете.

– С чего ты взяла, что ей об этом неизвестно? – спрашивает он, и я на миг лишаюсь дара речи.

– Ты хочешь сказать, что она знает?

– Я хочу сказать, что пытаюсь быть с ней честным. Я ведь отец ей, Хоуп. Такая уж у меня должность.

Я на минуту замолкаю, пытаясь осознать, о чем он мне сейчас говорит. Мне-то казалось, что я защищаю дочь – и ее отношения с отцом – как раз тем, что не втягиваю ее в наши дрязги.

– Что именно ты ей сказал? – задаю я вопрос. Роб отмахивается.

– Анни спросила о разводе. Я отвечал на ее вопросы.

– Обвиняя во всем меня.

– Объясняя, что все не так просто, как кажется на первый взгляд.

– Что ты хочешь сказать? Что это я довела тебя до измены? Роб поднимает палец.

– Это ты сказала, а не я. Я сжимаю кулаки.

– Это касается только нас с тобой, нас двоих, Роб. – Голос у меня дрожит. – Не втягивай в это Анни.

– Хоуп, я только пытаюсь делать то, что лучше для Анни. У меня есть серьезные причины опасаться, что она станет похожей на тебя и твою мать.

Слова причиняют мне настоящую физическую боль.

– Роб… – начинаю я. Но не могу найти слов. После паузы он разводит руками.

– Мы тысячу раз говорили об этом. Тебе известно мое отношение. Мне известно твое отношение. Мы из-за этого и развелись, ты что, забыла?

Я не согласна с тем, что говорит Роб. Мне очень хочется возразить: причиной развода было то, что он заскучал. Стал терять уверенность в себе. Ему не хватало острых ощущений. Закрутил интрижку с девицей двадцати двух лет без мозгов и с ногами от шеи.

Но я не могу не признать, что в словах моего бывшего мужа есть и крупица правды. Чем очевиднее становилось, что Роб от меня ускользает, тем больше я замыкалась в себе – вместо того чтобы вцепиться и не отпускать. Я подавляю чувство вины.

– Никакого макияжа, – говорю я не допускающим возражений тоном. – В школу – исключено. Это неприлично. И никакого обсуждения с ней деталей нашего развода. Это чересчур для ребенка двенадцати лет.

Роб открыл было рот, чтобы ответить, но я останавливаю его, подняв руку.

– Это не обсуждается, Роб. – Хватит с меня – на сей раз я не настроена на дискуссию.

Мы молча смотрим друг на друга, и мне интересно, не думает ли он о том же, о чем и я: о том, что мы, по существу, стали друг для друга чужими. Кажется, с тех пор, как я клялась ему в вечной любви, прошла целая жизнь.

– И наши с тобой отношения здесь ни при чем, – заканчиваю я. – Это в интересах Анни.

И спешу ретироваться, прежде чем он успеет ответить.


Я уже подъезжаю к дому, когда у меня звонит мобильник. Смотрю, кто вызывает – это Анни. Телефон куплен ей с условием, что она будет звонить только в крайнем случае, хотя я догадываюсь, что Роб позволяет ей без ограничения болтать и переписываться с приятелями. Ведь именно так поступают клевые родители, только так и не иначе. Чувствую, как внутри все сжимается.

– Ты почему не на работе? – спрашивает Анни, когда я отвечаю. – Я сперва туда тебе звонила.

– Нужно было съездить кое-куда… – Я подыскиваю объяснение, чтобы не упоминать отца… – В разные места.

– В четверг в четыре часа? – хмыкает Анни. На самом деле торговля сегодня шла вяло, до часу дня в кафе вообще никто не заглянул, так что у меня было полно времени поразмыслить о Робе и Анни. О том вреде, который он ей наносит, пока я от всего отстранилась и ищу забвения в выпечке. После уроков Анни собиралась навестить Мами, поэтому я не боялась столкнуться с ней у Роба.

– Народу совсем не было, – вот и все, что я говорю дочери.

– Ну и ладно, – отмахивается она, и я понимаю, что звонит она не просто так. Я решаю, что не дам себя разжалобить, и пытаюсь догадаться, чего попросит Анни – денег, билеты на концерт, а может, туфли на каблуках в десять сантиметров (я заметила, как вчера она их разглядывала в моем модном журнале). Но вместо этого Анни спрашивает как-то странно, почти смущенно: – А ты не можешь, типа, подъехать к Мами, вот прямо сейчас?

– Что-то случилось? – тут же пугаюсь я.

– Ага, – отвечает Анни. Она понижает голос. – Вообще-то, даже как-то чудно, но Мами сегодня реально в норме.

– В норме?

– Ну да, – шепчет Анни. – Совсем нормальная, такая, как до смерти бабушки. Она так разговаривает, как будто никогда не теряла память.

У меня ёкает сердце, и я вспоминаю слова медсестры, сказанные в последний раз, когда я уходила. Иногда наступает просветление, и тогда кажется, что все как прежде. К ней будет возвращаться память, она станет вспоминать всё не хуже нас с вами. Вы такие деньки ловите, не упускайте ни одного, потому что нет никакой гарантии, что это не в последний раз.

– Ты уверена? – спрашиваю.

– Абсолютно, – отвечает Анни, и в ее голосе я не слышу ни злобы, ни сарказма, столь привычных для меня в последнее время. Может быть, эти перепады настроения связаны именно с тем, что прабабушка перестала ее узнавать, вдруг задумываюсь я. Нужно поговорить с девочкой, рассказать ей подробнее про болезнь Альцгеймера. Но тогда – мне и самой придется посмотреть правде в глаза.

– Она меня все время расспрашивает, типа, про школу и все дела, – продолжает Анни. – Странно даже, но она сегодня точно знает, кто я такая, сколько мне лет, и все такое.

– Хорошо, – киваю я, а сама уже поглядываю в зеркало заднего вида, чтобы развернуть машину. – Я уже еду.

– Она говорит, что хочет, чтобы ты заехала в кондитерскую и захватила пирог «Звезда», – добавляет Анни.

Пирог «Звезда» Мами всегда любила больше всего: прослоенный смесью из мака, миндаля, изюма, инжира, чернослива и коричного сахара, с прорезанным в корочке узором в виде звезд. Гордость нашей фирмы.

– Хорошо, – говорю я. – Постараюсь обернуться поскорее.

Впервые за последние дни ощущаю слабую надежду. До этого момента я как-то и не осознавала, как же мне недоставало моей бабушки.

– Мне хочется пойти на море, – первое, что я слышу от Мами, когда через пятнадцать минут вхожу к ней в комнату.

На миг я пугаюсь. Уже конец сентября, на улице прохладно. Видимо, память снова отказала, иначе с чего бы бабушке в ее восемьдесят шесть лет вдруг захотелось на пляж и позагорать. Но лицо Мами озаряется улыбкой, и она крепко обнимает меня.

– Прости, дорогая, где мои манеры? Я так рада видеть тебя, Хоуп, милая.

– Ты знаешь, кто я? – неуверенно переспрашиваю я.

– Ну, конечно, знаю. – Вид у нее обиженный. – Уж не считаешь ли ты меня древней, выжившей из ума старухой?

– Э-э… – Опешив, я отвечаю не сразу. – Что ты, Мами, нет, конечно.

Она улыбается.

– Не переживай. Я не дурочка. И знаю, что временами бываю забывчива. – Она делает паузу. – Ты пирог принесла?

Она смотрит на белый пакет у меня в руках. Кивнув, я протягиваю пакет ей.

– Спасибо, дорогая, – благодарит бабушка.

– Пустяки, – медленно произношу я. Мами склоняет голову набок.

– Сегодня, Хоуп, голова у меня совсем ясная. Мы с Анни прекрасно поболтали, пока тебя не было.

Анни, явно взволнованная, присела на краешек дивана. Она кивает, подтверждая слова Мами.

– Хочешь пойти на море? – нерешительно интересуюсь я. – Но сейчас… холодновато для купания.

– Я и не планирую купаться, милая, – улыбается она. – Я хочу полюбоваться закатом.

Я смотрю на часы.

– До захода солнца еще почти два часа.

– Значит, у нас еще масса времени.

Мы с Анни укутываем Мами в теплую куртку, и через полчаса все втроем отправляемся на побережье. Мы решаем ехать к устью Пейнс-Крика – мое любимое место, здесь я еще школьницей обожала вечерами смотреть на уходящее за горизонт солнце. Здесь, чуть западнее Брюстера, пляж тихий и малолюдный. Если осторожно взобраться на валуны, там, где ручей впадает в залив Кейп-Код, то открывается потрясающий вид на пылающее на закате небо.

По пути мы останавливаемся – по предложению Анни – и заказываем роллы с лангустом и картофель фри в «Доке Джо», малюсеньком ресторанчике, который существует здесь, на взморье, еще дольше, чем наша кондитерская. Летом люди приезжают сюда за много миль и на солнцепеке выстаивают минут по сорок в очередях за их роллами. Но сегодня, под вечер буднего дня в мертвый сезон, мы здесь, к счастью, единственные клиенты. Мы с Анни ушам своим не верим, слушая, как Мами, заказавшая себе жареный сыр – лангустов она никогда не любила, – совершенно внятно рассказывает, как они с дедушкой в первый раз взяли сюда маму. Та была еще совсем маленькая и все удивлялась, зачем глупые лангусты приплывают сюда, к Джо, если знают, что из них могут наделать сэндвичей.

До пляжа мы добираемся, когда края неба уже начинают пылать. Солнце висит низко над заливом, перистые облака обещают великолепный закат. Взявшись за руки, мы втроем потихоньку движемся по пляжу, Анни идет слева от Мами, я – справа со складным стульчиком под мышкой.

– Ты как, не устала, Мами? – ласково спрашивает Анни, когда мы проделываем примерно полпути. – Может, остановимся, отдохнем немножко, хочешь?

Оглядываюсь на дочь, и сердце у меня подпрыгивает. Она смотрит на Мами с такой заботой и любовью, что я внезапно понимаю: все происходящее с ней – действительно временно. Это все та же Анни, которую я знаю и люблю. А значит, я не все до конца испортила. Значит, моя девочка – такая же, как прежде, благородная, достойная, она всегда оставалась такой, даже несмотря на то что дерзит мне время от времени и вроде бы ненавидит меня.

– Я прекрасно себя чувствую, дорогая, – бодро отвечает Мами, – и намерена добраться вон до тех камней, пока солнце еще не зашло.

– Зачем? – после паузы интересуется Анни.

Мами долго молчит, и я уже решаю, что она не слышала вопроса Анни. Но после паузы она все же отвечает:

– Я хочу запомнить этот день, заход солнца и вас, мои девочки. Знаю, мне осталось не так уж много дней, похожих на этот.

Анни бросает на меня встревоженный взгляд.

– Что ты, Мами, у тебя их будет полно! – говорит она вслух.

Бабушка пожимает мне руку, и я ласково улыбаюсь ей. Я-то понимаю, о чем идет речь, и мне ужасно больно от того, что она тоже все понимает.

Бабушка обращается к Анни.

– Спасибо, что ты так веришь в меня, – благодарит она. – Но что поделать, у Бога могут быть другие планы.

Девочку ранят ее слова. Анни отворачивается и смотрит вдаль. Правда наконец начинает открываться и ей, и от этого сердце у меня ноет еще сильнее.

Вот мы и добрались до валунов. Я раскладываю прихваченный из багажника стульчик, мы с Анни усаживаем на него Мами.

– Посидите со мной, девочки, – просит она, и мы устраиваемся на валунах по обе стороны от нее.

В молчании мы глядим на горизонт – там солнце медленно опускается в воды залива, окрашивая, прежде чем совсем исчезнуть, небо в оранжевый, потом розово-сиреневый, пурпурный и синий цвет.

– Вон она, – нарушает молчание Мами и показывает куда-то, где над самым горизонтом в наступивших сумерках мерцает яркая звездочка. – Вечерняя звезда.

Я тут же вспоминаю сказки, которые она мне рассказывала в детстве, о принце и принцессе из далекой страны. В этих сказках принцу пришлось уйти на войну и сражаться со злыми рыцарями, и он поклялся принцессе, что в один прекрасный день найдет ее, потому что их любовь никогда не умрет.

Погрузившись в воспоминания, я вздрагиваю, услышав негромкий голос Анни:

– «До тех пор, пока в небе светят звезды, я буду тебя любить». Помнишь? Так говорил принц в историях, которые ты мне всегда рассказывала.

Мами поворачивается, чтобы посмотреть на правнучку. На глазах у нее слезы.

– Ты права, – чуть слышно соглашается она.

Она сует руку в карман и вынимает кусок пирога, который попросила меня принести из кондитерской. Квадратик помялся, а корочка с узором в виде звезды раскрошилась. Мы с Анни переглядываемся.

– Ты прихватила с собой пирог? – осторожно спрашиваю я. Мне не по себе – неужели снова началось?

– Да, родная, – ответ звучит вполне ясно и осмысленно. Мами внимательно рассматривает свой кусочек пирога, а свет на небе тем временем начинает бледнеть. Я уже хочу предложить двигаться к машине, как она добавляет: – Знаешь, а ведь печь этот пирог меня научила моя мама.

– Я не знала, – откликаюсь я. Она кивает.

– Мои мама и папа держали кондитерскую. Неподалеку от Сены – это река, на которой стоит Париж. Я работала там девчонкой – совсем как ты, Анни. Совсем как ты в детстве, Хоуп.

– Ты раньше никогда не рассказывала о своих родителях, – говорю я.

– Я очень о многом вам не рассказывала, – отвечает она. – Думала, что так я защищаю вас, защищаю и себя. Но теперь я теряю память, и мне вдруг стало страшно. Я испугалась, что если сейчас вам обо всем этом не расскажу, оно исчезнет навсегда, и это будет непоправимо. Настало время вам узнать правду.

– Ты о чем, Мами? – Я слышу в голосе Анни обеспокоенность. Девочка смотрит на меня, и я понимаю: она думает о том же, что и я. Разум Мами снова начинают заволакивать облака.

Прежде чем я успеваю произнести хоть слово, Мами начинает отламывать кусочки от пирога и бросает их в океан. При этом она что-то тихо шепчет, так тихо, что я почти не могу различить слов в шуме волн, набегающих на каменистый берег.

– Мами, что это ты делаешь? – спрашиваю я как могу спокойно, пытаясь не выдать охватившего меня волнения.

– Ш-ш-ш, детка, – отвечает бабушка, продолжая бросать кусочки в воду.

– Мами, что ты там говоришь? – вступает Анни. – Это ведь не французский, нет?

– Нет, дорогая, – как ни в чем ни бывало откликается Мами. Ничего не понимая, мы переглядываемся с Анни, пока бабушка кидает в волны кусочек за кусочком. Покончив с этим, она берет нас за руки. – Он опять умилосердится над нами, изгладит беззакония наши, – громко и отчетливо произносит она по-английски. – Ты ввергнешь в пучину морскую все грехи наши[2].

– Что это ты такое говоришь, Мами? – повторяет свой вопрос Анни. – Это из Библии?

Мами улыбается.

– Это молитва, – отвечает она.

Некоторое время Мами смотрит, не отрываясь, на вечернюю звезду, а мы молча наблюдаем за ней.

– Хоуп, – говорит она наконец, – мне нужно, чтобы ты кое-что для меня сделала.

Глава 6

ШТРУДЕЛЬ РОЗЫ

Ингредиенты

3 яблока «гренни смит» очистить от кожуры, удалить сердцевину и порезать соломкой

1 яблоко «гренни смит» очистить от кожуры, удалить сердцевину и натереть на крупной терке

1 стакан изюма

0,5 стакана измельченных цукатов из апельсиновой цедры (см. рецепт ниже)

1 стакан коричневого сахара сахарный песок с корицей

(3 части сахара на 1 часть корицы) для посыпки

2 ч. л. корицы

0,5 стакана рубленого миндаля

1 лист замороженного слоеного теста (разморозить)

1 яйцо (взбить)


Приготовление

1. Яблоки, изюм, цукаты из апельсиновой цедры, коричневый сахар и корицу выложить в большую миску и перемешать. Дать постоять 30 минут.

2. Разогреть духовку до 20 °C.

3. Тонким слоем выложить на противень рубленый миндаль и прокалить в духовке в течение 7–9 минут, до появления светло-коричневого цвета. Вынуть и дать остыть 5 минут.

4. Ложкой переложить яблочную смесь на дуршлаг, предварительно застелив его марлей, сверху накрыть еще одним куском марли, чтобы удалить излишки жидкости. Оставить стекать в дуршлаге, а в это время выложить на противень лист слоеного теста. Раскатать, чтобы тесто заняло весь противень до краев, но не порвалось.

5. Выложить яблочную смесь продольно по центру листа и завернуть тесто, как рулет. Смачивая пальцы водой, плотно защипнуть края со всех сторон.

6. Смазать сверху взбитым яйцом, сделать 5–6 надрезов и посыпать сахаром с корицей.


ЦУКАТЫ ИЗ АПЕЛЬСИНОВОЙ ЦЕДРЫ

Ингредиенты

4 апельсина

3,5 л воды (всего)

2 стакана сахарного песка


Приготовление

1. Очистить апельсины, стараясь по возможности снять цедру

2. Нарезать цедру узкими полосками.

3. Вскипятить 1,5 л воды и бросить цедру в кипящую воду. Варить 3 минуты, слить и промыть, затем повторить процедуру, проварив цедру в еще 1,5 л воды. (Это позволяет удалить горечь.)

4. В оставшиеся 0,5 л воды добавить 2 стакана сахара и довести до кипения. Бросить в сироп цедру, убавить огонь и накрыть кастрюлю крышкой. Держать на маленьком огне 45 минут.

5. Шумовкой вынуть цукаты из сиропа и разложить на решетку до полного остывания. Выдержать не меньше двух часов, прежде чем использовать для приготовления штруделя (см. выше). Оставшиеся цукаты залить темным шоколадом – это прекрасное лакомство.

Роза

В то утро Роза, едва проснувшись, все уже знала. Такое бывало и раньше, в иные дни, когда она предчувствовала какие-то вещи, интуитивно знала о них еще до того, как они случались. Те дни остались в далеком прошлом. В последнее время в ее воспоминания мощно вторгся Альцгеймер, так что жизнь, казалось, складывается гармошкой, сжимая и сокращая прожитые годы, и прошлое оказывается совсем рядом с настоящим.

Но в тот день Роза вспомнила все: свою семью, друзей, всю жизнь, которая у нее была когда-то. На миг, прикрыв глаза, она захотела соскользнуть назад в забвение, из которого вынырнула. Вообще-то Альцгеймер пугал утешение. Внезапный просвет – распахнувшееся окно в прошлое – застиг ее врасплох. Но потом Роза все же открыла глаза и взглянула на календарь, который стоял у нее на прикроватной тумбочке. Каждый вечер перед тем, как уснуть, она перечеркивала в нем прожитый день. Все остальное ускользало, но за днями недели она пока еще следила, держала их под контролем. И согласно красным крестикам в календаре выходило, что нынче 29 сентября, особый день. Раз ясная память вернулась к ней именно сегодня – это знак свыше, поняла Роза.

Поэтому все утро она писала, как можно аккуратнее, письмо, адресованное внучке. Когда-нибудь Хоуп прочтет его и все поймет. Но не сейчас. Некоторых фрагментов пока еще недоставало. Заклеивая конверт, уже перед самым обедом, Роза чувствовала опустошение и печаль, словно только что заключила в конверт часть себя самой. В каком-то смысле, подумала Роза, так оно и есть.

Она тщательно вывела адрес Тома Эванса, адвоката, который оформлял ее завещание, потом попросила медсестру наклеить марку и отправить письмо по почте. Потом Роза снова села к столу и написала список, выводя каждое имя большими печатными буквами, старательно и четко, хотя руки у нее тряслись.

Вечером того же дня, на пляже с Хоуп и Анни, она трижды ощупывала карман юбки, проверяя, на месте ли список. Для нее это было важнее всего, а скоро и Хоуп тоже узнает всю правду. Скрывать и дальше уже невозможно – все равно, что не позволять приливу хлынуть на берег. К тому же Роза уже и сама сомневалась, что хочет сдерживать в одиночку прибывающую воду: это стало мучительно трудно.

Сейчас, стоя на валунах с внучкой по одну сторону от себя и правнучкой по другую, когда на землю опустился heure bleue, она смотрела на небо, мерно дышала в такт океану и сжимала в руке пирог. Она кинула первый кусок в воду и произнесла слова так тихо, что даже сама их не услышала за ритмичным плеском волн.

– Сожалею, что я уехала, – шепнула она ветру.

– Сожалею за те решения, которые я принимала. – Кусочек пирога упал в набежавшую волну.

– Сожалею, что я причинила боль стольким людям. – Ветер унес ее слова.

Бросая пирог в океан, кусок за куском, Роза посматривала на Хоуп и Анни, с растерянным и непонимающим видом стоявших рядом. Нехорошо, она пугает девочек – ну ничего, скоро они все поймут. Время пришло.

Роза подняла голову к небу и говорила с Богом тихо, словами, которых не произносила вслух вот уже шестьдесят лет. Она не ждала прощения. Она знала, что не заслуживает его. Но ей хотелось, чтобы Бог знал: она раскаивается.

Правды не знал никто. Никто, кроме Бога и, разумеется, Теда, который умер двадцать пять лет тому назад. Он был хорошим человеком, добрым человеком, папой для ее Жозефины и дедушкой для Хоуп. Он любил их всех и показывал свою любовь, и она будет вечно благодарна ему за это, потому что сама она демонстрировать любовь не умела. И все же иногда она сомневалась, что Тед смог бы любить ее так же, знай он всю правду полностью. Она понимала, что он догадывался, но сказать ему, произнести это вслух означало бы разбить ему сердце.

Роза прерывисто вздохнула и посмотрела в глаза Хоуп, внучке, которой она испортила жизнь. Мать Хоуп, Жозефина, была несчастна, она страдала из-за ее, Розы, ошибок. И Хоуп тоже страдает. Роза отчетливо читала это и по глазам Хоуп, и по тому, что за жизнь ей выпала. Роза перевела взгляд на Анни, на эту девочку, которая заставила ее память проснуться. Пусть хоть у правнучки все сложится хорошо!

– Мне нужно, чтобы ты кое-что для меня сделала, – произнесла наконец Роза, поворачиваясь к внучке.

– Что? – заботливо ответила Хоуп. – Я сделаю для тебя все, что захочешь.

Хоуп не знала, на что соглашается, но у Розы не было выбора.

– Мне нужно, чтобы ты поехала в Париж, – спокойно сказала она.

У Хоуп глаза полезли на лоб. В Париж?

– Да, в Париж, – не колеблясь, подтвердила Роза. Не дожидаясь, пока внучка задаст вопрос, она продолжила: – Я должна знать, что произошло с моей семьей.

Роза полезла в карман и достала список – он словно ожег ей пальцы огнем – и аккуратно подписанный чек на тысячу долларов. Хватит на билет на самолет до Парижа. Пальцы у Розы горели, когда Хоуп забирала у нее бумаги.

– Я должна знать, – тихонько повторила Роза. Волны плескались у плотины ее памяти, и душа уже изготовилась к тому, что вот-вот хлынет паводок.

– Твоя… семья? – с сомнением переспросила Хоуп. Роза кивнула, и Хоуп развернула бумажный листок.

Ее глаза быстро пробежали по строчкам, по семи именам.

Семь имен, подумала Роза. Она посмотрела вверх, где начинал уже проступать ковш Большой Медведицы. Семь звезд на небе.

– Я должна знать, что произошло, – сказала она внучке. – Поэтому поезжай.

– Вы о чем? – перебила Анни. У нее был испуганный вид, и Розе хотелось бы успокоить девочку, но она знала: утешения даются ей нисколько не лучше, чем правда. Она никогда не умела утешать. Кроме того, Анни уже двенадцать. Достаточно большая, чтобы знать. Всего на два года меньше, чем было самой Розе, когда началась война.

– Кто все эти люди? – спросила Хоуп, вглядываясь в список.

– Это моя семья, – кивнула Роза. – Ваша семья.

Она на минутку прикрыла веки, мысленно перечисляя эти имена, выжженные у нее прямо в сердце, которое, как ни удивительно, продолжало биться все эти годы.


Альбер Пикар, р. 1897

Сесиль Пикар, р. 1901

Элен Пикар, р. 1924

Клод Пикар, р. 1929

Ален Пикар, р. 1921

Давид Пикар, р. 1934

Даниэль Пикар, р. 1937


Когда Роза открыла глаза, Хоуп и Анни смотрели на нее. Она вздохнула.

– Ваш дедушка ездил в Париж в сорок девятом году, – начала Роза.

Голос у нее дрожал, потому что эти слова было трудно выговаривать вслух, даже теперь, спустя столько лет. Снова прикрыв веки, Роза вспомнила лицо Теда в день, когда он вернулся домой. Он не мог смотреть ей в глаза и избегал ее взгляда. Говорил он страшно медленно, потому что принес вести о людях, которых она любила больше всего в этом мире.

– Все они умерли, – продолжила Роза после паузы. Раскрыв глаза, она поглядела на Хоуп. – Тогда мне было этого достаточно, ничего больше я знать не хотела. Я даже попросила твоего дедушку ничего мне не рассказывать. Мое сердце не вынесло бы.

Только после того, как Тед принес ей страшные вести, Роза наконец согласилась переехать с ним в городок на полуострове Кейп-Код, в котором он родился и рос. До тех пор она была твердо намерена оставаться в Нью-Йорке – на всякий случай. Она была уверена, что там, в Нью-Йорке, ее непременно найдут, на месте встречи, о котором они договорились много лет назад. Но теперь оказалось, что искать ее некому, никого не осталось. Она была утеряна навсегда.

– Все эти люди… – Анни нарушила тишину, мигом вернув Розу к действительности. – Они все, типа, умерли? А что с ними случилось?

Роза помолчала.

– Мир рухнул, – ответила она наконец. Никакого другого объяснения она не могла бы дать, к тому же это было правдой. Мир обвалился, как рушатся здания, он просел и сложился, превратившись в нечто неузнаваемое.

– Ничего не понимаю, – испуганно шепнула Анни. Роза вздохнула.

– Есть тайны, о которых невозможно рассказать, иначе вся жизнь пойдет прахом, – сказала она. – Но я знаю, что когда память моя умрет, то вместе с ней умрут и те, кого я любила, кого хранила в сердце все эти годы.

Роза смотрела на Хоуп. Она знала, внучка когда-нибудь постарается все объяснить Анни. Но сначала пусть поймет сама. А для этого придется съездить в город, где все начиналось.

– Прошу, поезжай в Париж поскорее, Хоуп, – настойчиво проговорила Роза. – Я не знаю, много ли времени мне еще осталось.

А потом замолкла. Слишком устала. Она, кажется, сказала больше, чем за прошедшие шестьдесят два года, с того дня, когда Тед вернулся домой с новостями. Роза смотрела в небо, на звезды и нашла одну, которую она звала Папа,´ и другую, ее она назвала Маман, и еще звездочки, что получили имена Элен, Клод, Ален, Давид, Даниэль. Одной звезды до сих пор не хватало. Роза никак не могла ее найти, как ни искала. И знала, знала всегда, что сама в этом виновата. Потому она и хотела, чтобы Хоуп узнала о нем, когда поедет в Париж. Она знала, что это перевернет всю жизнь Хоуп.

Хоуп и Анни еще о чем-то спрашивали, но Роза больше их не слышала. Она закрыла глаза и стала молиться.

Приближался прилив. Вот и началось.

Глава 7

– Ты, типа, понимаешь, о чем она говорила? – спрашивает Анни, как только мы, доставив бабушку домой, садимся в машину. Она долго возится с пряжкой, пытаясь пристегнуть ремень. Только тут я замечаю, что у нее дрожат руки, да и у меня тоже. – В смысле, кто, типа, все эти люди? – Наконец Анни щелкает пряжкой и смотрит на меня. Она хмурится в замешательстве, забота бороздит гладкий лобик, усыпанный веснушками – чем дальше мы от яркого летнего солнца, тем они бледнее. – У Мами ведь девичья фамилия совсем не Пикар. Она же была Дюран.

– Знаю, – шепчу я в ответ.

Когда Анни училась в пятом классе, им дали задание начертить генеалогическое древо своей семьи. Она попыталась раздобыть информацию о корнях Мами через Интернет, но в 1940-е годы в США прибыло столько иммигрантов с фамилией Дюран, что она вконец запуталась. Анни тогда копалась с заданием целую неделю и злилась, что я не удосужилась поинтересоваться прошлым Мами до того, как бабушкина память начала давать сбои.

– Может, она ошиблась и написала не ту фамилию, – предполагает Анни. – Ну, написала Пикар, а имела в виду Дюран.

– Возможно, – вяло отзываюсь я, понимая, что ни одна из нас в это всерьез не верит. Сегодня Мами была совершенно такой, как прежде. Она точно понимала, о чем говорит.

Дальше до самого дома мы едем молча. Но это не напряженное молчание; Анни не сидит с надутым видом, ненавидя меня каждой клеточкой. Она думает о Мами.

Небо уже почти совсем погасло. Я представляю Мами, как она стоит у окна и ищет звездочки, пока сумерки уступают наконец место ночной тьме. Здесь, на Кейпе, особенно после того как разъедутся туристы и на верандах до следующего сезона уберут освещение, ночи бывают темные, глубокие. Основные улицы освещены, но, когда я поворачиваю на Лоуэр-роуд, а потом на Принс-Эдвард-лейн, огни Мэйн-стрит остаются у нас за спиной, а впереди меркнут последние отблески бабушкиного heure bleue – в пустынной тьме, где угадывается западная часть залива Кейп-Код.

Ощущение, будто мы едем по призрачному городу, особенно после поворота на Брэдфорд-роуд. Семь из десяти домов на нашей улице летние и сейчас, после окончания сезона, опустели. Сворачиваю на дорожку к нашему дому – ту самую дорожку, где девчонкой я летом собирала светлячков, а зимой помогала расчищать снег, чтобы мама могла вывести из гаража свой старенький универсал, – и выключаю зажигание. Мы не сразу выходим из машины. Сейчас, когда мы в одном квартале от океана, я чувствую в воздухе соль и понимаю, что начинается прилив. Меня вдруг охватывает отчаянное желание отправиться на пляж и бродить там с фонариком, босиком по пенистому прибою. Но я его подавляю: нужно еще собрать Анни на ночевку к отцу. А ей, похоже, тоже не хочется вылезать из машины.

– С чего вдруг Мами вообще решила уехать из Франции? – спрашивает наконец дочь.

– Шла война, и Мами, наверное, пришлось очень трудно, – отвечаю я. – Помнишь, миссис Салливан и миссис Кунц сказали, что ее родители, видимо, умерли. Мами было, кажется, лет семнадцать, не больше, когда она уехала из Парижа. А потом, судя по всему, она познакомилась с твоим прадедушкой и полюбила его.

– И вот так, типа, все бросила? – не унимается Анни. – Как же она могла, неужели ей совсем не жалко было?

Я качаю головой.

– Не знаю, солнышко.

Глаза у Анни превращаются в щелки.

– Ты что, ни разу у нее не спрашивала? – Она сверлит меня взглядом, и я чувствую, что ее ненадолго исчезнувший гнев теперь вернулся.

– Спрашивала, конечно. Когда мне было столько лет, сколько тебе, я частенько расспрашивала ее о прошлом, просила рассказать, как она жила. Мне очень хотелось поехать вместе с ней во Францию, чтобы она показала мне, где и как она жила, когда сама была ребенком. Я воображала, что она каталась вверх-вниз на подъемнике Эйфелевой башни, гуляла с пуделем, ела багет и носила беретку.

– Мама, все это стереотипы, – закатывает глаза моя мудрая дочь и вылезает из машины. Но в уголках ее рта я замечаю тень улыбки.

Я тоже выхожу и иду следом за ней через лужайку к дому. Убегая утром, я забыла включить свет на веранде, поэтому Анни исчезает в темноте. Спешу к двери и поворачиваю ключ в замке.

Анни задерживается в прихожей, медлит, глядя на меня. Девочка явно хочет что-то сказать, даже открывает рот, но так и не произносит ни звука. Наконец она резко разворачивается и почти бежит к своей комнате.

– Я буду готова через пять минут! – бросает она через плечо.


Поскольку обычно «минут пять» на языке Анни означает минимум полчаса, я удивлена, действительно увидев ее на кухне буквально через несколько минут. Я стою перед открытым холодильником, надеясь, видимо, что ужин материализуется из пустоты. Целыми днями занимаясь приготовлением пищи для других, я совсем не забочусь о том, чтобы заполнить собственный холодильник.

– В морозилке есть пачка «Хелси Чойс», – раздается голос Анни у меня за спиной.

Я оборачиваюсь и улыбаюсь ей.

– Похоже, мне пора наведаться в супермаркет.

– Не-а, не надо, – отвечает Анни. – А то я наш холодильник не узнаю, если он будет набит едой. Еще подумаю, что ошиблась домом.

– Ха-ха, очень смешно, – усмехаюсь я. Захлопнув дверцу холодильника, открываю морозильную камеру, в которой обнаруживаются две формочки со льдом, полпакета печенья с арахисовым маслом, пакет мороженного зеленого горошка и, как и обещала Анни, пачка полуфабрикатов – замороженный ужин «Хелси Чойс».

– По-любому, мы же уже ели, – добавляет Анни. – Помнишь? Роллы с лангустом?

Я киваю и закрываю морозильник.

– Помню. – Я поднимаю голову, глядя на стоящую у кухонного стола Анни. Спортивная сумка с ее вещами небрежно брошена на соседний стул.

Анни снова закатывает глаза.

– Ты какая-то странная. Ты что, вот так сидишь тут и жуешь всякую фигню каждый раз, когда я у папы?

– Да нет, – вру я, прокашлявшись.

Мами находила спасение от стрессов в кондитерской у плиты. Моя мать искала спасения от стрессов, выходя из себя по малейшим пустякам, и обычно отправляла меня в мою комнату, подробно объяснив, какой я тяжелый и неудачный ребенок. Я, по всей видимости, нахожу спасение от стрессов в обжорстве.

– Все нормально, детка, – успокаиваю я Анни. – Собралась?

Я иду к Анни через кухню, двигаясь неестественно медленно, как будто могу этим отсрочить ее уход. Подхожу, притягиваю и прижимаю к себе – и это, кажется, удивляет ее не меньше, чем меня саму. Но и она обнимает меня в ответ, и от этого сердце у меня моментально перестает ныть.

– Я тебя люблю, ребенок, – шепчу я куда-то ей в волосы.

– Я тоже тебя люблю, мам, – после паузы отвечает Анни, она прижалась к моей груди, так что голос звучит глухо. – А сейчас, может, выпустишь меня, пока, типа, не задушила?

Смутившись, я отпускаю ее.

– Я не очень представляю, как быть с Мами, – говорю я, глядя, как Анни берет со стула спортивную сумку и закидывает ее на плечо. – Может, ей все это просто привиделось.

Анни застывает.

– Ты о чем?

Я пожимаю плечами.

– Она ведь теряет память, Анни. Ужасно, но такова эта болезнь, болезнь Альцгеймера.

– Сегодня она все помнила, – возражает Анни, и я вижу, как ползут вниз уголки ее глаз, как хмурятся брови. Тон мгновенно становится ледяным.

– Конечно, но все эти люди, о которых она говорила… о которых мы никогда не слыхали… Согласись, все это как-то странно.

– Мам, – решительно перебивает Анни. Ее взгляд того и гляди прожжет во мне дырку. – Ты ведь поедешь в Париж, правда?

Я смеюсь.

– Конечно. А потом отправлюсь на шопинг в Милан. Покатаюсь на лыжах в Швейцарских Альпах. Ну и, наверное, поплаваю в гондоле по Венеции.

Анни сердито щурится.

– Ты должна съездить в Париж.

До меня доходит, что она говорит серьезно.

– Детка, – мягко отвечаю я, – это почти невыполнимо, ты только представь. На кого я оставлю кондитерскую? Я же одна в ней работаю.

– Ну так закрой ее на несколько дней. Или я поработаю после уроков.

– Родная моя, ничего из этого не получится. – А сама думаю о том, что того и гляди вообще все потеряю.

– Ну мама!

– Анни, ты уверена, что Мами завтра вообще вспомнит о том разговоре?

– Вот поэтому ты и должна! – горячится Анни. – Ты что, не видела, что для нее это реально важно? Она хочет, чтобы ты узнала, что случилось со всеми этими людьми. Ты не можешь так ее подвести!

Я вздыхаю. Мне-то казалось, что Анни лучше разбирается в ситуации и понимает, что ее прабабушка часто городит полную бессмыслицу.

– Анни, – начинаю я. Но она меня обрывает:

– Может, у нее это последний шанс? Может, это наш последний шанс ей помочь!

Я опускаю голову. Не знаю, что на это ответить. Как объяснить ей, что мы, скорей всего, находимся на грани разорения.

Пока я молчу, медля с ответом, Анни делает выводы сама.

– Я тебя просто ненавижу, – шипит она сквозь зубы. Резко разворачивается и вылетает из кухни, сумка сзади хлопает ее по спине. Через пару секунд я слышу, как бухает входная дверь. Глубоко вздохнув, я тащусь за ней на улицу, собираясь с духом перед тягостной, в полном молчании, поездкой к ее отцу.

* * *

На другое утро, после почти бессонной ночи, я в одиночестве сную по кондитерской и как раз успеваю задвинуть в духовку противень с сахарным печеньем, когда в стекло входной двери стучатся. Я бросаю на плиту рукавицы-прихватки, устанавливаю таймер, отряхиваю руки о фартук и смотрю на часы – 5:35 утра. Двадцать пять минут до открытия.

Я спешу через кухню в зал и сквозь вращающуюся дверь различаю Мэтта. Он прижимается лицом к стеклу и, держа ладонь козырьком, вглядывается внутрь. Увидев меня, торопится отпрянуть, потом невозмутимо машет мне рукой, будто это не его нос только что отпечатался на дверном стекле.

– Мэтт, мы еще закрыты, – говорю я, отперев три замка и приоткрывая дверь. – Я хочу сказать, заходи, конечно, но придется подождать, кофе еще не готов, и…

– Нет, нет, я пришел не из-за кофе, – останавливает меня Мэтт. Помолчав, он добавляет: – Но, если ты поторопишься, чашечку выпью.

– Ох! – Я снова гляжу на часы – Ну хорошо, ладно.

В конце концов, на то, чтобы смолоть зерна, закинуть их в кофеварку и нажать кнопку, уйдет пара минут, не больше.

Я спешу проделать все эти операции, не выпуская из головы все, что еще нужно сделать до открытия кафе. Мэтт тоже проходит на кухню и закрывает за собой дверь.

– Хоуп, я пришел узнать, что ты собираешься делать, – говорит Мэтт, пока кофеварка, бурля и скворча, выплевывает первые капли напитка.

На миг я застываю, не понимая, как он узнал о том, что сказала Мами, но потом соображаю, что речь идет о кондитерской и банке, который, видимо, готов начать процедуру конфискации. У меня обрывается сердце.

– Не знаю, Мэтт, – сухо отвечаю я, не оглядываясь на него и делая вид, что очень занята приготовлением кофе. – У меня не было ни минутки этим заняться.

Одним словом, ухожу в глухую несознанку, уклоняюсь от исполнения обязательств. Вот такой у меня способ справляться с трудностями – я прячу голову в песок и дожидаюсь, пока буря пройдет стороной. Иногда срабатывает. Но чаще песчинки просто слепят мне глаза.

– Хоуп, – начинает Мэтт. Со вздохом качаю головой.

– Послушай, Мэтт, если ты пришел уговаривать меня продать кондитерскую этим твоим инвесторам, я уже тебе сказала, что пока не решила, что буду делать, и не готова еще…

Мэтт не дает мне закончить.

– Смотри, как бы не было поздно, – сурово говорит он. – Нам необходимо об этом потолковать.

Наконец я поворачиваюсь. Он стоит у прилавка, облокотившись.

– Ладно. – Грудь сдавило, дышать тяжело.

Мэтт выдерживает паузу, стряхивает с лацкана невидимую пылинку. Потом прочищает горло. Запах кофе уже разносится в воздухе, и, поскольку Мэтт заставляет меня нервничать, я снова отворачиваюсь и нахожу себе занятие: наливаю в чашку кофе, не дожидаясь, пока кофеварка закончит цикл. Добавляю сливки, сахар и размешиваю. Сдержанно кивнув, он принимает чашку у меня из рук.

– Я попробую уговорить инвесторов взять тебя в партнеры, – заявляет он наконец. – Если кондитерская их вообще заинтересует, дело ведь еще не решено. Но я заранее тебе предлагаю вариант.

– В партнеры? – переспрашиваю я. Незачем говорить ему, как это обидно – слышать, как он, будто подарок, предлагает мне долю в бизнесе моей собственной семьи. – Значит ли это, что мне придется изыскать деньги и выплачивать процент от банковской сделки?

– И да, и нет, – загадочно бросает Мэтт.

– Потому что у меня нет этих денег, Мэтт.

– Я знаю.

Уставившись на него, я жду продолжения. Он снова прокашливается.

– Что если бы ты взяла эти деньги взаймы у меня? У меня глаза лезут на лоб.

– Что?

– Это чисто деловое предложение, Хоуп, – спешит он. – Я хочу сказать, я могу взять кредит. И мы могли бы войти в долю, скажем, семьдесят пять на двадцать пять. Семьдесят пять процентов – твоя доля, двадцать пять – моя. И ты просто будешь выплачивать мне ежемесячно сколько сможешь. Мы смогли бы сохранить часть кондитерской для твоей семьи…

– Не могу, – говорю я, даже не дав себе шанса обдумать его предложение. Невидимые нити, протянувшиеся от него, грозят меня удушить. К тому же мысль о том, что Мэтт станет совладельцем кондитерской, претит мне даже больше, чем перспектива уступить львиную долю чужакам. – Мэтт, спасибо тебе, это очень любезно, но я вряд ли смогу…

– Хоуп, я лишь прошу тебя подумать об этом, – спешит высказаться Мэтт. – Это ведь сущая чепуха. Деньги у меня есть. Я искал, во что бы их вложить, а твое заведение в городе известно. Я уверен, ты вскоре уладишь свои дела, и…

Голос у него дрожит, он смотрит на меня с надеждой.

– Мэтт, это много для меня значит, – мягко произношу я. – Но я понимаю, как называется то, что ты делаешь.

– Как?

– Благотворительность. – Я набираю в грудь воздуха. – Ты мне сочувствуешь. И я ценю это, Мэтт, поверь. Но просто – я не нуждаюсь в твоей жалости.

– Ты не… – начинает он, но я снова перебиваю:

– Слушай, я либо утону, либо выплыву самостоятельно, понятно? – Умолкнув, я хватаю ртом воздух, пытаясь понять, правильно ли поступаю. – Вполне допускаю, что утону. Возможно, я все потеряю. А может, инвесторы и вовсе не заинтересуются моей кондитерской. Но если… что ж, значит, так тому и быть.

Мэтт сидит с опрокинутым лицом. Несколько раз он барабанит пальцами по прилавку.

– Знаешь, Хоуп, а ты не такая, – говорит он наконец.

– Не такая?

– Не такая, как раньше, – поясняет Мэтт. – Тогда, в школе, ты ни за что не позволила бы себя одолеть. Ты не сдавалась, ты держала удар. Вот это мне в тебе больше всего и нравилось.

Я молчу и ничего не отвечаю. В горле ком.

– А сейчас ты сложила лапки и готова сдаться, – продолжает он. Он не глядит мне в глаза. – Я просто… я думал, ты по-другому к этому отнесешься. А ты как будто смирилась.

Я плотнее сжимаю губы. Конечно, мнение Мэтта для меня ничего не значит, но его слова все равно задевают.

Я понимаю, он не старается меня уязвить, и от этого особенно больно. Мэтт прав, я действительно уже не та, что прежде. Он смотрит на меня долгим взглядом и кивает.

– Думаю, твою маму это бы огорчило.

На сей раз слова Мэтта меня ранят по-настоящему – ведь именно для этого они и сказаны. Но, с другой стороны, последняя его реплика мне на руку – Мэтт попал пальцем в небо. Мама никогда не дорожила кондитерской так, как бабушка, – для мамы заведение было обузой. Лишись мы его раньше, при ее жизни, она, пожалуй, только порадовалась бы, с удовольствием сняв с себя ответственность.

– Возможно, ты прав, Мэтт.

Он вынимает бумажник, достает две долларовые купюры и кладет их на прилавок. Я вздыхаю.

– Не глупи. Кофе от заведения. Мэтт трясет головой.

– Я не нуждаюсь в твоей благотворительности, Хоуп. – Он криво улыбается. – Удачного дня.

Он берет кофе и поспешно выходит. Гляжу, как темнота окутывает его, как растворяется в ней его силуэт, и меня пробирает дрожь.


Появляется Анни – прежде чем снова уйти в школу. Она снует по кухне и со мной почти не разговаривает, интересуется только, успела ли я посмотреть, что там с заказом авиабилетов в Париж. В одиннадцать часов в кафе пусто, я таращусь из окна на пеструю листву на Мэйн-стрит. Сегодня ветрено, и с деревьев время от времени срываются листья, точно легкие изящные птицы, – огненно-рыжие дубовые и ярко-алые кленовые.

В половине двенадцатого посетителей нет, у меня уже все сделано, только в духовке последний противень со «звездными» пирогами. Самое время извлечь старенький ноутбук, который хранится за кассовым аппаратом. Воспользовавшись вайфаем Джессики Грегори, владелицы соседнего магазинчика сувениров, я открываю Гугл и задумываюсь. Что я ищу? Закусив губу, набираю первое имя из списка Мами. Альбер Пикар.

Через секунду Гугл выдает результаты поиска. Во Франции существует аэропорт под названием Альбер-Пикарди, но вряд ли он имеет хоть какое-то отношение к списку Мами. Тем не менее читаю о нем в Википедии и еще раз убеждаюсь, что речь идет о региональном аэропорте, обслуживающем населенный пункт Альбер в Пикардии, местности на севере страны. Тупик.

Возвращаюсь и просматриваю другие сведения. Вот Фрэнк Альберт Пикар – но это американец, юрист, родился и жил в Мичигане, умер в начале 1960-х. Он не может быть тем, кого я ищу, у него нет никаких привязок к Парижу. Еще несколько Альберов Пикаров появляются, когда я задаю новый поиск, добавив слово «Париж». Однако ни один из них не имеет отношения к тем временам, когда Мами еще жила во Франции.

Прикусив нижнюю губу, я удаляю все из строки поиска и впечатываю «Телефонный справочник, Париж». Пролистав несколько ссылок, выхожу на страницу Pages Blanches, которая запрашивает nom и prenom. Из школьного курса французского я помню, что это значит фамилию и имя, поэтому впечатываю соответственно Picard и Albert, а в поле с вопросом Oú?[3] ввожу Paris.

Появляется ответ, и у меня замирает сердце. Неужели все так просто? Наскоро записав номер телефона, я стираю имя «Альбер» и заполняю поле вторым именем из списка Мами – «Сесиль». В Париже оказывается восемь совпадений, четыре из них обозначены как С. Пикар. Записываю и эти номера и повторяю поиск для каждого из оставшихся имен. Элен, Клод, Ален, Давид, Даниэль.

В результате я получаю список из тридцати пяти телефонных номеров. Я возвращаюсь в Гугл, чтобы понять, как позвонить во Францию из Соединенных Штатов. Нацарапав на листке и эти инструкции, кладу перед собой номер телефона первого Пикара и берусь за телефон.

Я не сразу поднимаю трубку. Понятия не имею, каковы расценки на международные звонки, поскольку прежде мне не доводилось звонить за границу. Но что-то мне подсказывает, что стоят они немало. Вспомнив о чеке на тысячу долларов, выписанном Мами на меня, я решаю, что смогу оплатить переговоры этими деньгами, а все, что останется, положу на ее банковский счет. Все равно выйдет намного дешевле, чем кататься в Париж.

Я кошусь на дверь. Посетителей нет. Улица тоже пуста, собирается дождь, небо потемнело, свищет ветер. Перевожу взгляд на духовку. Еще тридцать шесть минут, сообщает таймер. По кондитерской разносится аромат корицы, я с удовольствием вдыхаю его.

Набираю первый номер. В трубке раздаются щелчки, это устанавливается соединение, потом два-три непривычных сигнала, похожих на зуммер. Кто-то снимает трубку на другом конце.

– Allo? – раздается женский голос.

Тут до меня доходит, что по-французски я почти не говорю.

– Э-э, здрасте, – волнуясь, начинаю я. – Я ищу родственников человека по имени Альбер Пикар.

На том конце молчат.

Я изо всех сил роюсь в памяти, пытаясь подобрать нужные французские слова.

– Э-э, je chercher[4] Альбер Пикар, – произношу я, понимая, что это как-то неправильно, но надеясь донести общий смысл.

– Альбера Пикара здесь нет, – отвечает женщина по-английски с сильным французским акцентом.

У меня екает сердце.

– О, простите. Я думала, что…

– Этот грязный подонок здесь больше не живет, – невозмутимо продолжает женщина. – Никак не может удержаться, чтобы не тянуть свои лапы к другим женщинам. Я сыта этим по горло.

– О, мне жаль. – Голос у меня дрожит, я не могу сообразить, что сказать.

– Вы случайно не одна из этих, а? – В голосе женщины звучит подозрение.

– Нет, нет, – спешу я ее разуверить. – Я разыскиваю знакомого моей бабушки или, может, родственника. Она уехала из Парижа в начале сороковых годов.

Женщина звонко смеется.

– Этому Альберу только тридцать два. А его отца зовут Жан-Марк. Так что он не тот, кого вы ищете.

– Простите, – я смотрю на свой список. – А не знакомо ли вам имя Сесиль Пикар? Или Элен Пикар? Или Клод Пикар? А может… Роза Дюран? Или Роза Маккенна?

– Нет, – отвечает женщина.

– Ну ладно, – обескураженно реагирую я. – Спасибо, что уделили мне время. И – надеюсь, что с Альбером у вас наладится.

– А я надеюсь, что его переедет такси, – фыркает женщина.

Номер отключается, а я так и стою, ошарашенная, с трубкой в руке. Я встряхиваю головой, дожидаюсь гудка и набираю следующий номер.

Глава 8

К приходу Анни, к четырем часам, «звездные» пироги уже остыли, а я успела поставить в духовку завтрашние черничные маффины и обзвонить все тридцать пять номеров по своему списку. По двадцати двум из них мне ответили. Людей из списка Мами не знал никто. Двое предложили мне связаться с парижскими синагогами, где могли сохраниться списки тогдашних прихожан.

– Спасибо, – в недоумении поблагодарила я обоих советчиков, – но моя бабушка католичка.

Анни, практически не удостоив меня взглядом, бросает рюкзак за прилавок и ныряет на кухню. Я вздыхаю. Превосходно. Похоже, нам предстоит один из тех еще деньков.

– Я уже перемыла все миски и подносы! – сообщаю я дочери, принимаясь убирать пирожные с витрины. Через несколько минут будем закрываться. – Сегодня почти никого не было, так что у меня выдалось свободное время.

– Так ты все же заказала билет на Париж? – Анни появляется из кухни и стоит в дверях, уперев руки в боки. – Раз уж было столько свободного времени?

– Нет, но зато я… – Продолжать бесполезно. Анни выставляет вперед руку, не желая слушать.

– Нет? Отлично. Это все, что я хотела знать. – Она явно заимствует фразы из лексикона отца, стараясь выглядеть взрослой.

Мне только этого и не хватало.

– Анни, ты же не слушаешь меня, – говорю я. – Я позвонила в…

– Знаешь, мам, раз ты не хочешь помочь Мами, я вообще не понимаю, о чем нам с тобой разговаривать, – неприязненно прерывает меня дочь.

Я вздыхаю. В последние месяцы я только и делала, что пыталась всячески обхаживать Анни, носилась с ней как с хрустальной вазой, – меня очень беспокоило ее состояние, то, как она переживает последствия развода. Но, честно говоря, я устала постоянно ходить в виноватых. Тем более что я не виновата.

– Анни, – мой голос звучит твердо. – Я бьюсь изо всех сил, чтобы удержать нас и все здесь на плаву. Мне понятно твое желание помочь Мами. Я тоже хочу ей помочь. Но у нее Альцгеймер, Анни. Эта ее просьба просто неразумна. Ты только послушай, что…

– Неважно, мам. – Дочь снова перебивает меня. – И так все ясно. Тебе ни до кого дела нет.

Она снова шмыгает на кухню, а я бросаюсь следом, сжимая кулаки и пытаясь обуздать эмоции:

– Куда это ты? А ну, вернись немедленно, разговор не окончен!

Именно в эту секунду звякает колокольчик на входной двери, и, оглянувшись, я вижу Гэвина в линялых джинсах и клетчатой фланелевой рубахе. Встретившись со мной взглядом, он запускает пятерню в непослушные темные волосы, которые, замечаю я рассеянно, не помешало бы подстричь.

– Я, наверное, не вовремя? Помешал? – спрашивает он и смотрит на часы. – У вас еще открыто?

Выжимаю улыбку.

– Конечно, Гэвин. Заходи. Чем могу служить?

С нерешительным видом Гэвин подходит к прилавку.

– Ты уверена? – уточняет он. – Я могу зайти завтра утром, если…

– Нет, – настаиваю я. – Все в порядке, ты извини. Просто мы с Анни… разговаривали.

Гэвин молча смотрит на меня и улыбается.

– У нас с мамой, помнится, случалось много разговоров, когда я был примерно в таком возрасте, как Анни, – говорит он, понизив голос. – Не сомневаюсь, что маме они всегда доставляли удовольствие.

Я не выдерживаю и улыбаюсь. В этот момент из кухни снова выныривает Анни.

– Я приготовила вам кофе, – объявляет она, прежде чем я успеваю произнести хоть слово. – За счет заведения.

И смотрит на меня с вызовом. Ей, дурочке, невдомек, что я ни гроша не взяла с Гэвина с тех пор, как он отремонтировал нам коттедж.

– Вот спасибо, Анни. Это очень щедро, – благодарит Гэвин, принимая чашку у нее из рук. Он прикрывает глаза и вдыхает аромат. – Ух ты, как здорово пахнет.

Я поднимаю брови. Думаю, он не хуже меня знает, что этот кофе пробулькал в машине не меньше двух часов и его никак не назовешь свежим и ароматным.

– А что, мистер Кейс, – заводит беседу Анни, – вы, типа, любите помогать людям и все такое, да?

Гэвин удивлен. Кашлянув, он кивает.

– Ну да, Анни, наверное, так, – сделав паузу, он косится на меня. – И, кстати, можешь звать меня Гэвин, если хочешь. Хм, ты имеешь в виду, что я помогаю людям делать ремонт? И чиню вещи?

– Да неважно, – отмахивается она. – Я в том смысле, что вы помогаете людям потому, что это правильно, да?

Гэвин снова бросает на меня вопросительный взгляд, а я молча пожимаю плечами.

– Ну и вообще, – продолжает Анни, – если вот что-нибудь потерялось и кому-то от этого реально плохо, вы ведь поможете найти, а?

Гэвин неуверенно кивает.

– Ну да, конечно, Анни, – медленно говорит он. – Никому не нравится терять вещи.

Он снова переглядывается со мной.

– А если кто-нибудь, типа, попросит вас помочь найти его родных, которых этот человек потерял, вы же ему поможете, ведь правда?

– Анни, – предостерегающе окликаю я, но она не обращает внимания.

– Или вы, типа, отмахнетесь и ничего не будете делать, хотя вас просят помочь? – настаивает она. И многозначительно смотрит на меня.

Гэвин опять смущенно кашляет, поглядывая в мою сторону. Ясное дело, его против воли втянули в конфликт, и он опасается своими ответами обострить ситуацию, не понимая к тому же, о чем речь.

– Видишь ли, Анни, – медленно начинает он, – вообще-то, я бы, наверное, постарался помочь этим людям. Но на самом деле все зависит от конкретной ситуации.

Анни оборачивается ко мне с торжествующим видом.

– Видишь, мам? Тебе, может, и все равно, а вот мистеру Кейсу не все равно!

Покружившись, она исчезает в кухне. Я прикрываю глаза и слышу, как в мойке громыхают металлические миски. Открываю глаза – Гэвин смотрит на меня с недоумением и беспокойством. Наши глаза встречаются, но тут же мы поворачиваемся к кухонной двери, откуда снова появляется Анни.

– Мам, посуда вся вымыта, – заявляет она, не глядя в мою сторону. – Я тогда прямо сейчас пойду к папе. О’кей?

– Желаю хорошо провести время, – бесцветным голосом отвечаю я.

Анни закатывает глаза, вытягивает из-за прилавка рюкзак и скрывается за дверью, не обернувшись.

Я снова встречаюсь взглядом с Гэвином, и мне становится еще неуютнее из-за тревоги в его глазах. Не хочу, чтобы он – или кто угодно другой – обо мне беспокоился. Мне это не нужно.

– Извини, – бормочу я и, встряхнув волосами, стараюсь сделать вид, что очень занята. – Итак, что тебе упаковать, Гэвин? У меня на кухне свежие черничные маффины, с пылу с жару.

– Хоуп? – окликает он, помолчав. – У тебя все нормально?

– Все прекрасно.

– По твоему виду так не скажешь. Я часто моргаю, не поднимая глаз.

– Разве?

Гэвин мотает головой.

– Ничего страшного, ты же имеешь право на плохое настроение.

Видимо, сама того не желая, я глянула на него довольно неприязненно, – судя по тому, как он вдруг залился краской:

– Прости, я не хотел… Я беру его за руку.

– Я понимаю, – говорю я. – Я все понимаю. И знаешь, я тебе благодарна.

Мы сидим молча, пока Гэвин вдруг не спрашивает:

– А о чем это Анни говорила? Я могу вам как-то помочь? Я улыбаюсь ему.

– Спасибо за предложение, но ничего не нужно. Он смотрит на меня недоверчиво.

– Это очень долгая история, – объясняю я.

– Я никуда не спешу, – отвечает Гэвин, пожав плечами. Я смотрю на часы.

– Но ты же собирался куда-то, разве нет? Ты же зашел за пирожными.

– Это не к спеху, – спокойно уверяет он. – Но дюжину печений возьму. Тех больших, с клюквой и белым шоколадом. Если ты не против.

Кивнув, я собираю с витрины остатки печенья «кейп-кодер» и аккуратно укладываю их в светло-голубую коробку, по которой идет белая с завитушками надпись «Кондитерская “Полярная звезда”, Кейп-Код». Перевязав коробку белой ленточкой, я протягиваю ее через прилавок.

– Ну и… – напоминает Гэвин, принимая из моих рук коробку.

– Тебе это действительно интересно? Хочешь послушать?

– Если ты хочешь мне об этом рассказать. Внезапно я понимаю, что и в самом деле хочу рассказать, поделиться происходящим со взрослым человеком.

– Ну, в общем, у моей бабушки Альцгеймер, – начинаю я. В следующие пять минут, пока я снимаю с витрины пирожки, пахлаву, корзиночки и «полумесяцы» и перекладываю их в прозрачные пластиковые контейнеры для холодильника или в бумажные коробки – для женского приюта при церкви, я успеваю поведать ему о том, что рассказала Мами прошлой ночью. Гэвин слушает очень заинтересованно, но у него буквально отвисает челюсть, когда я описываю, как Мами бросала кусочки пирога в океан. Я качаю головой:

– Чудно´ это все, правда?

Гэвин как-то странно смотрит на меня и отрицательно крутит головой.

– Вообще-то нет. Вчера был первый день Рош а-Шана.

– Понятно, – медленно произношу я, хотя совсем ничего не понимаю. – Но какое отношение все это имеет к нашей истории?

– Рош а-Шана – иудейский Новый год, – поясняет Гэвин. – У нас есть обычай собираться в этот день у воды: реки, озера – или океана – и совершать обряд, который называется «ташлих».

– А ты еврей? – спрашиваю я. Гэвин улыбается.

– По материнской линии, – говорит он. – По воспитанию полуиудей-полукатолик.

– Ух ты. – Я гляжу на него с новым интересом. – Я и не знала.

Он поводит плечом.

– Ну, в общем, слово «ташлих» в переводе означает «ты сбросишь».

Тут у меня в голове будто звенит звоночек:

– Постой, мне кажется, бабушка вчера что-то похожее говорила.

Он кивает.

– Обряд состоит в том, чтобы кидать в воду крошки, символизирующие грехи. Обычно это хлебные крошки, но я думаю, что крошки пирога тоже подходят. – Помолчав, Гэвин спрашивает: – Думаешь, твоя бабушка проделала именно это?

Я энергично мотаю головой.

– Этого не может быть. Бабушка же католичка.

Не успев закончить фразу, я вдруг замираю, вспомнив, что два человека из тех, кому я дозвонилась в Париже, предложили мне навести справки в синагогах.

Гэвин поднимает бровь.

– А ты уверена? Может, она не всегда была католичкой?

– Но это дикость какая-то. Будь она иудейкой, уж я бы точно знала.

– Не обязательно, – возражает Гэвин. – У меня бабушка с материнской стороны, моя бабуля, была в концлагере Берген-Бельзен в Германии. Потеряла обоих родителей и одного из братьев. Ради нее я лет с пятнадцати начал работать волонтером и помогать тем, кто пережил холокост. Многие из них признавались, что поначалу пытались забыть свои корни. Слишком тяжело – помнить, кем ты был до того, когда разразилась катастрофа. В первую очередь это относится к детям, попавшим в христианские семьи. Но почти все они мало-помалу вернулись к истокам, к иудаизму. Это для них все равно, что возвратиться домой.

Я смотрю на него во все глаза.

– Твоя бабушка пережила холокост? – повторяю я, пытаясь наконец осмыслить услышанное и собрать по кусочкам новый портрет Гэвина. – Ты работал с жертвами?

– Я и сейчас продолжаю это делать. Помогаю раз в неделю в еврейском доме престарелых в Челси.

– Но туда же два часа ехать, – поражаюсь я. Он пожимает плечами.

– Там жила моя бабушка – до самой смерти. Это место для меня кое-что значит.

– Ага. – Я не знаю, что еще сказать. – А что ты там делаешь? Как помогаешь?

– Даю им уроки, – просто отвечает он. – Живопись. Лепка. Рисунок. Подобные вещи. Еще сладости им привожу.

– Так вот куда ты ездишь с нашими пирожными?

Гэвин кивает. Я только хлопаю глазами. До меня доходит, что Гэвин Кейс вовсе не так прост, как могло показаться, в нем открываются неожиданные грани. Интересно, чего еще я о нем не знаю?

– Ты умеешь… рисовать?

Он сидит, отвернувшись, и молчит.

– Слушай, я понимаю, странная эта история с твоей бабушкой, и действительно, не всему можно верить, – произносит он наконец. – Не исключено, что я попал пальцем в небо. Но, знаешь, многие из тех, кому удалось избежать концлагеря и скрыться, покидали Европу по поддельным документам, где было написано, что они – христиане. Что если твоя бабушка приехала сюда с фальшивым паспортом? – спрашивает Гэвин.

Я трясу головой.

– Нет. Это невозможно. Она бы нам обязательно рассказала. – Но через секунду понимаю: так вот почему все в списке Мами носят фамилию Пикар, хотя я всегда была уверена, что ее девичья фамилия Дюран.

Гэвин чешет затылок.

– А ведь Анни права, Хоуп. Тебе необходимо выяснить, что произошло с твоей бабушкой.


Мы с ним разговариваем еще целый час. Гэвин терпеливо обсуждает со мной подробности дела. Если Мами действительно выросла в Париже в иудейской семье, недоумеваю я, почему нельзя просто обзвонить парижские синагоги? Или связаться с организациями, которые занимаются судьбами жертв холокоста? Такие существуют, я уверена, хотя никогда прежде у меня не было причин ими интересоваться.

Связаться с такими организациями нужно в первую очередь, соглашается Гэвин, однако, по его мнению, мне вряд ли удастся найти там ответы на все вопросы. В лучшем случае, даже если я сумею разыскать имена из своего списка, мне сообщат дату и место рождения, возможно, дату депортации, а если сильно повезет – название лагеря, куда их забрали.

– Но о дальнейшей их судьбе там данных нет, – поясняет он. – А твоя бабушка, по-моему, заслуживает того, чтобы узнать все – узнать, что случилось с людьми, которых она любила.

– Если вообще дело обстоит так, как ты говоришь, – перебиваю я. – Мне все это кажется каким-то бредом.

Гэвин кивает.

– Я тебя понимаю. Но ты должна проверить.

Меня это не убеждает. Я упрямо отворачиваюсь, пока он рассказывает, что в синагогах записи могут быть более подробными, возможно, там подскажут имена выживших, тех, кто помнит семью Пикаров. Кстати, добавляет он, хотя после холокоста прошло семьдесят лет, даже сегодня не все соглашаются предоставлять информацию по телефону. Конечно, за послевоенные годы что-то удалось выяснить. Но до сих пор для многих переживших войну и холокост назвать подлинное имя означает предать человека.

– И вообще, – подводит Гэвин итог сказанному, – твоя бабушка явно хочет, чтобы ты поехала во Францию. Вероятно, у нее для этого имеется серьезная причина.

– Да какая там причина? – глухо возражаю я. – Она больна, Гэвин. Она теряет память.

Гэвин качает головой.

– У моего деда тоже был Альцгеймер. Это ужас, я знаю. Но я помню эти моменты просветления. Особенно насчет прошлого. А судя по тому, что ты рассказала, она, похоже, была в здравом уме, когда писала этот список.

– Знаю, – сдаюсь я наконец. – Я знаю.

Когда мы выходим и я запираю кондитерскую, на улице уже начинает темнеть, синева неба делается глубже. Прохладно, я, дрожа, кутаюсь в джинсовую куртку.

– Ты как, нормально? – интересуется Гэвин и медлит, прежде чем повернуть налево. Я вижу его джип, припаркованный примерно в квартале отсюда на Мэйн-стрит.

Я киваю.

– Полный порядок. Спасибо. За все.

– Есть о чем поразмыслить, – замечает он. – Если только все это правда, – добавляет он, помолчав, – явно чтобы мне подыграть.

Я снова киваю. Меня охватывает странный ступор, как будто мозг у меня завис, перегружен всем тем, что рассказал Гэвин. Невозможно поверить, что у моей бабушки было прошлое, о котором она ни разу не заикнулась. Но приходится признать: во всем этом есть логика. И от этой логики мурашки по коже.

– Ну ладно, – подает голос Гэвин, и я осознаю, что стою посреди улицы, бессмысленно уставившись в пространство.

Тряхнув головой, я заставляю себя улыбнуться и протягиваю ему руку.

– Да, спасибо тебе еще раз. Большое спасибо. Гэвина, кажется, удивляет моя протянутая рука, однако он пожимает ее и отвечает:

– Не за что.

Рука у него мозолистая и теплая, и, сжав мою ладонь, он удерживает ее чуть дольше, чем положено.

– Надеюсь, пирожные тебе понравятся, – говорю я, показывая глазами на коробку в его левой руке.

– Это же не для меня, – улыбается Гэвин. Я внезапно чувствую неловкость.

– Ладно, действуй.

– И ты действуй, – отзывается он. Я провожаю его взглядом, и непонятно с чего на меня вдруг наваливается ощущение потери.

Глава 9

Всю ночь я ворочаюсь с боку на бок, а когда наконец удается заснуть, меня мучают кошмары. По улицам, мимо окон моей кондитерской, гонят толпы людей, как скот, направляя к какому-то поезду и загоняя в вагоны. Я выскакиваю и бегу рядом с толпой, пытаясь найти Мами, но ее там нет. Я просыпаюсь в холодном поту в половине третьего ночи. Обычно я встаю на работу без четверти четыре, но тут сразу выбираюсь из постели, кое-как натягиваю одежду и выхожу на бодрящий утренний воздух. Все равно я уже не засну.

Должно быть, начинается отлив, судя по запаху водорослей и соли от залива, в двух кварталах отсюда. В тиши раннего утра можно даже расслышать рокот волн, накатывающих на берег. Прежде чем сесть за руль, я медлю, стою у машины и глубоко дышу. Всегда любила этот запах морской воды, он напоминает мне раннее детство, когда дедушка, пахнущий морем, возвращался с рыбалки и подбрасывал меня высоко в воздух.

– Кто у меня самая любимая девочка на свете? – спрашивал он, а я взмывала вверх и летела по комнате, как Супермен.

– Я-а-а-а-а-а-а! – выкрикивала я, хохоча и захлебываясь от счастья. Мне никогда не надоедала эта игра. Я уже поняла, еще тогда, что мама, когда не в духе, может быть холодной и сумрачной, а бабушка ужасно замкнута. Зато дед осыпал меня поцелуями, читал сказки на ночь, учил меня ловить рыбу и играть в бейсбол и звал меня своей «лучшей подружкой».

Заводя мотор, я думаю о том, как мне его не хватает. Он бы знал, что делать в этой ситуации с Мами. Мне становится интересно, а были ли ему известны тайны, которые она хранила столько лет. Если он и знал, то ни разу не проговорился. Я всегда считала, что у них прекрасный брак, а могут ли отношения сохраняться многие годы, если они основаны на обмане?

В кондитерскую я вхожу в самом начале четвертого. Машинально, на автопилоте ставлю разогревать замороженные вчера маффины, булочки и капкейки, которым после этого предстоит отправиться в духовку. А потом сажусь за компьютер – у меня еще целый час до начала ежедневной кухонной работы.

Я захожу в электронную почту и с удивлением обнаруживаю в почтовом ящике кондитерской сообщение от Гэвина, отправленное вскоре после полуночи. Щелкаю, чтобы открыть текст.


Привет, Хоуп.

Я вот решил переслать тебе адреса организаций, о которых говорил: www.yadvashem.org и www.jewishgen.org – тебе лучше всего начать поиск с них. После этого ты могла бы обратиться в Mémorial de la Shoah – Мемориал холокоста в Париже. Думаю, там должны быть подробные данные по жертвам гитлеровского режима и холокоста во Франции. Дай знать, если понадобится моя помощь.


Удачи,

Гэвин.


Я сижу, уставившись в экран, глубоко дыша и пытаясь собраться с мыслями. Потом щелкаю по первой ссылке и попадаю в базу данных с именами жертв холокоста. Вот окно поиска – а под ним сообщение, что в базе данных собраны имена половины из шести миллионов евреев, уничтоженных во время Второй мировой войны. У меня екает внутри: я и раньше слышала эту цифру, но сейчас она относится непосредственно ко мне. Шесть миллионов. Бог мой. Я напоминаю себе, что Гэвин может ошибаться насчет Мами. Почти наверняка ошибается.

Текст на главной странице сайта гласит, что имена миллионов жертв так и остались неизвестными. Меня поражает, как это возможно через семьдесят лет. Как случилось, что столько людей навеки канули в неизвестность?

Я делаю еще один глубокий вдох, впечатываю «Пикар» и «Париж» и нажимаю на кнопку «Поиск».

Появляется восемнадцать результатов, и, пока я изучаю список, сердце тяжело бухает в груди. Ни одно из имен не совпадает с написанными Мами. Я не знаю, радоваться этому или огорчаться. Но в списке есть Анни, и мне становится не по себе. Трясущейся рукой я щелкаю по этому имени. Читаю появившийся на экране отсканированный текст: эта девочка родилась в декабре 1934 года, гласит он. Жила в Париже и Марселе, умерла 20 июля 1943 года в Освенциме. Я считаю в уме. Она не дожила даже до своего девятого дня рождения.

Я думаю о своей Анни. На ее девятый день рождения мы с Робом возили ее и трех ее подруг в бостонскую «Парк Плазу» на чайную вечеринку. Все девчонки были расфуфырены, точно принцессы, и хихикали над своими крохотными сэндвичами со срезанными корками. На снимке, который я тогда сделала, Анни в нежно-розовом платьице, с распущенными длинными волосами, дует на свечу на розовом торте – это до сих пор одна из моих самых любимых фотографий.

Но у малышки Анни Пикар из Парижа так и не было девятого дня рождения. Она не стала подростком, не воевала с матерью из-за подкрашенных глаз, не волновалась из-за несделанных уроков, не влюблялась, не дожила до того времени, когда всерьез задумываются, кем хотят стать.

Я вдруг понимаю, что реву в три ручья. Не заметила даже, когда начала. Закрыв страницу, я вытираю глаза и отхожу от компьютера. Но приходится еще минут пятнадцать походить по кухне из угла в угол, чтобы унять слезы.


Еще полчаса я разбираюсь с первым сайтом из присланных Гэвином, приходя в ужас от каждой новой находки. Я припоминаю, как в школе читала дневник Анны Франк, как в старших классах мы проходили холокост по истории. Но, когда узнаешь обо всем этом сейчас, уже взрослым человеком, ощущения совершенно другие.

Кошмарные факты и цифры плывут у меня перед глазами. В 1939 году, когда началась война, в Париже жило двести тысяч евреев. Из них погибло пятьдесят тысяч. Нацисты начали массовые аресты парижских евреев в мае 1941 года: тогда 3700 человек было схвачено и отправлено в лагеря для перемещенных лиц. С июня 1942 года всем евреям Парижа приказали носить на одежде желтые шестиконечные звезды и надпись juif – «еврей» по-французски.

Через месяц, 16 июля 1942 года началась новая волна повальных арестов – было задержано двенадцать тысяч евреев, преимущественно тех, кто родился не во Франции. Их согнали на стадион Vélodrome d’Hiver, а оттуда увезли в Освенцим. В 1943 году нацисты обшаривали сиротские приюты, дома престарелых, больницы, забирая самых слабых и беспомощных. От мысли об этом меня начинает мутить.

Я впечатываю фамилию Пикар во вторую базу данных. Обнаруживаю трех выживших Пикаров в списке из мюнхенской газеты и трех других – включая еще одну Анни Пикар, – живущих в Италии. Еще три Пикара упомянуты среди погибших в концентрационном лагере Маутхаузен в Австрии и одиннадцать человек – в немецком Дахау. Тридцать семь раз фамилия Пикар упоминается в списке из 7346 депортированных и пропавших без вести француженок. Я снова нахожу здесь восьмилетнюю Анни Пикар, и опять наворачиваются слезы. Перед глазами все расплывается, и я не сразу замечаю на экране два знакомых имени. Сесиль Пикар – второе из имен в списке Мами – и Даниэль Пикар, последнее.

С бьющимся сердцем читаю подробности. Сначала первое имя.

Сесиль Пикар. Урожденная Сесиль Пачинская, родилась 30 мая 1901 года в Кракове, Польша. Проживала: Париж, Франция. Депортирована в Освенцим, 1942. Погибла осенью 1942 года.


Я с трудом глотаю. Сесили Пикар, когда она умерла, был сорок один год. Всего на пять лет больше, чем мне сейчас. Мами, как мне известно, родилась в 1925 году, значит, в 1942-м ей шел восемнадцатый год. Возможно, Сесиль – ее мать? Моя прабабушка? Но почему тогда Мами никогда об этом не упоминала?

Проморгавшись, я знакомлюсь с информацией о Даниэль, сердце бешено колотится.

Даниэль Пикар. Родилась 4 апреля 1937 года. Проживала: Париж, Франция. Депортирована в Освенцим, 1942. Погибла в 1942 году.

Ей было всего пять лет.

Я прикрываю глаза и пытаюсь успокоиться. Посидев с минуту, открываю сайт третьей организации, упомянутой Гэвином, Mem´ orial de la Shoah. Щелкаю мышью и набираю первое имя из списка Мами, Альбер Пикар, в окне поиска. Когда я вижу ответ, глаза у меня округляются.

Monsieur Albert PICARD né le 26/03/1897. Déporté à Auschwitz par le convoi n° 58 au départ de Drancy le 31/07/1942. De profession medecin.

Я поспешно копирую текст и, вставив в компьютерный переводчик, впиваюсь в строчки. Альбер Пикар. Родился 26 марта 1897 года. Депортирован в Освенцим в колонне номер 58 из Дранси 31 июля 1942 года. По профессии врач.

Ошарашенная, я одно за другим набираю оставшиеся имена. Здесь не сообщается, что с кем случилось, указана только дата депортации. Всех их угнали в Освенцим в колоннах 57 или 58, в конце июля 1942 года. Я нахожу все имена, кроме Алена, которому, судя по списку Мами, было одиннадцать лет, когда всю его семью схватили нацисты. Озадаченная, ничего не понимая, я еще долго гляжу на экран.

Смотрю на часы. Здесь у нас половина шестого утра. В Франции утро наступило на шесть часов раньше, так что сейчас в офисе мемориала наверняка кто-то должен быть. Стараясь не думать о счете за телефон, я набираю переписанный с экрана номер.

После шестого гудка я слышу голос – это автоответчик на французском. Я даю отбой и набираю номер снова, с тем же результатом. Сверяюсь с часами. Они точно должны открыться к этому времени. Упрямо набираю в третий раз тот же номер, и после нескольких гудков мне что-то говорит по-французски женский голос.

– Алло, – начинаю я, облегченно вздохнув. – Я звоню из Америки, но, простите, я не говорю по-французски.

Женщина немедленно переходит на английский с сильным акцентом.

– Мы закрыты, – говорит она. – Сегодня суббота. Мы всегда закрыты по субботам. Потому что шабат. Я тут просто заканчиваю одно исследование.

– О, – у меня падает сердце. – Извините. Я не сообразила.

Помолчав, я спрашиваю сдавленным голосом:

– Вы не могли бы ответить, всего на один маленький вопрос?

– Я не уполномочена. – Голос ее звучит жестко.

– Прошу вас, – говорю я совсем тихо. – Я пытаюсь кое-кого разыскать. Пожалуйста.

Она молчит, но потом шумно вздыхает:

– Ладно. Только быстро.

Торопливо объясняю, что разыскиваю людей, которые, возможно, являются моими родственниками, семьей моей бабушки, и что я нашла здесь у них несколько имен, но одного не хватает. Снова вздохнув, женщина говорит, что списки парижского мемориала – одни из самых полных по Европе, поскольку французская полиция методично регистрировала все депортации, которые производились в стране.

– В остальной Европе, – продолжает она, – половины записей не хватает. Но здесь, во Франции, мы знаем имена почти всех депортированных из страны людей.

– Как же мне выяснить, что произошло с ними после депортации?

– Во многих случаях, боюсь, вы ничего не сможете узнать, – объясняет она. – Mais[5], знаете, иногда это возможно. У нас здесь есть письменные архивы, данные переписей и еще кое-что. На некоторых карточках по депортации есть примечания о том, что случилось с этим людьми.

– А как мне найти Алена? Его имени не оказалось в вашей базе данных.

– Это труднее, – мнется она. – Если он не был депортирован, у нас может и не быть письменных документов на него. Но вы можете приехать и поработать тут, покопаться в наших архивах. Милости просим. Наш библиотекарь вам с удовольствием поможет. Возможно, вы сумеете его найти.

– Приехать в Париж? – глупо переспрашиваю я.

– Oui, – отвечает она. – Это единственный способ.

– Спасибо, – шепчу я в ответ. – Merci beaucoup.

– De rien[6], – слышится ответ. – Может, скоро увидимся у нас?

Я колеблюсь всего один миг.

– Может, скоро увидимся.


Результаты поиска и разговор с этой женщиной из мемориала совершенно выбили меня из колеи, так что я опаздываю поставить в духовку пирог «Звезда» и подготовить полумесяцы с марципанно-розовой начинкой. Это на меня не похоже: именно скрупулезное и методичное выполнение всех утренних кондитерских операций позволяет мне не терять голову. А вот сегодня, когда будильник на кухне начинает трезвонить, оповещая, что уже шесть часов и пора отпирать входную дверь кафе, я застигнута врасплох, что для меня совсем не характерно.

Бегу к дверям и с удивлением обнаруживаю Гэвина, который терпеливо прогуливается снаружи. Увидев меня через стекло, он с улыбкой приветственно поднимает руку. Я отпираю замок.

– Что же не постучал? – Я толкаю дверь и выглядываю. – Давно бы тебя впустила.

Гэвин входит, наблюдая, как я поворачиваю табличку «Открыто».

– Я только подошел, – сообщает он, – да и вообще, тут все и так в шесть открывается. Не хотел тебя дергать раньше времени.

Я машу рукой, приглашая следовать за мной.

– У меня пироги в духовке. Извини, я сегодня немного припозднилась. Кофе будешь?

– А как же.

У прилавка он задерживается, и я снова машу, приглашая пройти за мной на кухню.

– Чем тебе помочь? – деловито интересуется он, закатывая рукава рубахи, будто готов сразу же взяться за дело.

Я с улыбкой качаю головой.

– Да нет, все нормально. Разве что сумеешь повернуть время вспять, чтобы я все успела.

Смолов стакан кофейных зерен, я оборачиваюсь к кофеварке и с удивлением вижу, что Гэвин уже залил в нее воду и вставил фильтр – эдак непринужденно, как у себя дома.

– Спасибо, – откликаюсь я.

– Нелегкое утро? – спрашивает он.

– Странное. Я получила твой мейл. Спасибо.

– Пригодилось? Я киваю.

– Я уже посидела в этих сайтах.

– И?

– И обнаружила там все имена из бабушкиного списка, кроме одного.

Я засыпаю в кофеварку смолотый кофе, а Гэвин переводит рычаг и нажимает кнопку «Старт». Мы молча сидим, пока кофе не начинает плеваться и булькать.

– Я не смогла найти Алена. Но остальные, их всех депортировали. В сорок втором году. Самой младшей было всего пять, а их маме – ненамного больше, чем мне сейчас. – Я горько вздыхаю, чувствуя внутреннюю дрожь. – Я все равно не уверена, что эти люди – родня моей бабушки.

– А что?

Мне отчего-то становится неловко, я избегаю взгляда Гэвина.

– Не знаю. Тогда это все в корне меняет.

– Что именно?

– Бабушка оказывается совсем другим человеком, – объясняю я.

– Да ладно, – говорит он.

– И я тоже оказываюсь другой, – слабым голосом лепечу я.

– Да ну?

– Оказываюсь наполовину еврейкой – ну или, может, на четверть.

– Нет, – говорит Гэвин. – Просто ты в таком случае узнала бы часть своего прошлого, о которой до сих пор не подозревала. То есть что ты всегда была на четверть еврейкой. Это ровно ничего не изменило бы в том, кто ты на самом деле.

Я точно на приеме у психотерапевта. Чего не люблю – того не люблю.

– Ну да ладно. – Кофейная колба наполнилась только наполовину, но я все же резко поднимаюсь, чтобы налить Гэвину кофе и заодно сменить тему. – Ты сегодня раньше обычного.

Не успевают слова вылететь, как я понимаю, что ляпнула не то: он может подумать, что я за ним слежу. У меня вспыхивают щеки, но Гэвин словно и не замечает ничего.

– Я что-то не мог заснуть. Вот решил зайти, узнать, как продвигается твое расследование.

Я киваю, обдумывая сказанное, пока наливаю кофе и себе.

– В Париж собираешься? – спрашивает Гэвин.

– Гэвин, я не могу.

Звякает таймер. Я открываю духовку, чувствуя на себе взгляд Гэвина. Натягиваю рукавицы и достаю противни со «Звездами». Поворачиваю ручку регулятора – для круассанов, которые я уже слепила и завернула, температура нужна на десять градусов выше – и выхожу в зал посмотреть, не зашел ли кто еще. Там пусто. Гэвин ждет, пока я поставлю круассаны в духовку, и возобновляет разговор:

– А почему не можешь? Я кусаю губу.

– Не могу позволить себе закрыть кондитерскую. Гэвин задумывается, а я, покосившись в его сторону, пытаюсь понять, осуждает ли он меня. Нет, не осуждает.

– Ясно, – тихо произносит он.

Слава богу, он не стал расспрашивать почему. Не собираюсь никому рассказывать о своих трудностях.

– Может, кто-нибудь мог бы заменить тебя на несколько дней? – помолчав, задает Гэвин новый вопрос.

Я смеюсь и сама удивляюсь, как горько звучит смех.

– Кто? Анни еще мала, ей даже просто по возрасту нель зя здесь работать. А на то, чтобы нанять помощницу, у меня денег нет.

У Гэвина задумчивый вид.

– Ну, наверняка же у тебя есть друзья, которых можно попросить.

– Нет, – признаюсь я. – Нету.

«Еще один мой провал, жизненная неудача», – договариваю я мысленно.

Наш разговор прерывает звяканье колокольчика на входной двери, и я устремляюсь навстречу первому сегодняшнему клиенту. Это Марси Голгоски, библиотекарша. Она выдавала книги в городской библиотеке, когда я была еще маленькой девочкой. Я наливаю ей кофе в стакан навынос и упаковываю черничный маффин. Только бы Гэвин сидел тихо на кухне. Представляю, что она подумает, если он вдруг выйдет оттуда. Мне совершенно ни к чему, чтобы весь городок начал обсуждать мою личную жизнь. Я люблю свой город, но слухи здесь распространяются мгновенно.

Сигнал таймера звучит как раз, когда за Марси захлопывается дверь, и я несусь обратно в кухню, тревожась, что пересушила круассаны. К моему удивлению, Гэвин уже вынул противень и аккуратно выкладывает их на решетку.

– Спасибо.

Он кивает, снимая прихватки.

– Мне, пожалуй, пора. Но ты неправа.

– В чем именно? – уточняю я, потому что, положа руку на сердце, подозреваю, что неправа в очень многих вещах.

– В том, что у тебя нет друзей. У тебя же есть я.

Я не нахожусь, что ответить, и потому не отвечаю ничего. Зато сердце вдруг начинает колотиться, и я чувствую, как краска заливает щеки.

– Понятно, ты меня воспринимаешь как парня, который чинит трубы и все в таком роде, – добавляет он.

Теперь лицо у меня совсем пылает.

– Я же неудачница, – выговариваю я наконец. – Почему тебе хочется быть мне другом?

– Почему вообще кто-то хочет быть кому-то другом? – отвечает Гэвин. – Потому что ты мне нравишься.

Я только хлопаю глазами и смотрю, как он скрывается в дверях.


После обеда появляется дочь, неправдоподобно приветливая. Она, похоже, в таком хорошем настроении, что я не заговариваю ни о своем интернет-расследовании, ни о сомнениях относительно поездки в Париж. Еще одного скандала я просто не вынесу. Вечером Анни снова отправится к отцу, а пока, закрыв кафе, мы с ней моем посуду, стоя бок о бок. Она нарушает молчание первой.

– А у тебя, типа, роман с Мэттом Хайнсом, вы встречаетесь?

Я яростно мотаю головой.

– Нет, что ты. Абсолютно нет. Анни недоверчиво хмыкает:

– По-моему, он об этом не догадывается.

– Почему ты так думаешь?

– Ну, он так на тебя смотрит… – объясняет она. – И так говорит с тобой… Очень ревниво. Как будто ты его девушка.

Я округляю глаза.

– Ну если он так считает, то скоро узнает, что ошибается.

– А почему ты никогда ни с кем не встречаешься? – продолжает Анни, помолчав, и по тому, как она, потупив глаза, смотрит в мойку, я догадываюсь, что разговор этот ее смущает. Не могу только сообразить, с чего она его завела.

– Мы с твоим папой развелись совсем недавно, – отвечаю я на вопрос.

Анни как-то странно на меня смотрит.

– Значит, ты хотела бы вернуться к папе, опять быть с ним?

– Ну нет! – Я реагирую мгновенно, потому что вовсе этого не хочу. – Совсем нет. Наверное, я просто не ожидала, что снова останусь одна. Да и вообще, сейчас у меня на первом месте ты, Анни. – Поколебавшись, я спрашиваю: – А что?

– Просто так, – быстро отвечает Анни. И умолкает. Я достаточно хорошо знаю свою девочку и понимаю: если на нее не давить, она сама выложит все что у нее на уме или, по крайней мере, хоть часть. – Просто как-то странно это все.

– Что странно?

– Что у тебя нет никого.

– Что же тут странного, Анни, – улыбаюсь я. – Вовсе не обязательно у всех бывает пара.

Я не хочу, чтобы Анни, повзрослев, превратилась в одну из тех девиц, которые чувствуют себя неполноценными, если у них нет партнера. Правда, до этого дня я даже не догадывалась, что такие мысли уже бродят у нее в голове.

– У папы вот есть пара, – бормочет она, снова опустив взгляд, и я даже не знаю, от чего мне больнее – от сознания, что Роб так быстро нашел мне замену, или от того факта, что Анни это явно напрягает. Как бы то ни было, ощущение такое, словно меня ударили под дых.

– Правда? – Я стараюсь, чтобы голос звучал безразлично. – И что ты об этом думаешь?

– Вообще-то нормально.

Я молчу, жду продолжения.

– Знаешь, – снова заговаривает Анни, – она все время там, у него. Его девушка. Или как там ее.

– Ты раньше о ней не упоминала. Анни дергает плечом и бормочет:

– Просто не хотела тебя расстраивать.

Я растерянно моргаю.

– Ты не должна беспокоиться обо мне, Анни. И можешь рассказывать мне абсолютно обо всем.

Она кивает, и я замечаю взгляд, брошенный на меня искоса. Делаю вид, что поглощена мытьем тарелок.

– И как ее зовут? – спрашиваю я как ни в чем не бывало.

– Саншайн[7], – бурчит Анни.

– Саншайн?! – Выпустив из рук поднос, который мыла, я поворачиваюсь к ней. – Твой отец встречается с женщиной, которую зовут Саншайн?

В первый раз за вечер на лице Анни появляется улыбка.

– Да уж, имя довольно дурацкое, – соглашается она. Я фыркаю и снова принимаюсь намыливать поднос.

– Ну и как, нравится она тебе? – осторожно спрашиваю я, выдержав паузу.

Анни пожимает плечами. Она закручивает кран, берет полотенце и начинает вытирать миску из нержавейки.

– Вроде ничего, – роняет она.

– А с тобой она как? – наседаю я, потому что не могу избавиться от подозрения, что она что-то недоговаривает.

– Ничего, – повторяет Анни. – Неважно. Знаешь, мам, это здорово, что ты ни с кем не встречаешься.

Я пытаюсь пошутить:

– Да ведь и не скажешь, чтобы подходящие кавалеры обивали мой порог.

У Анни сконфуженный вид, словно она не приняла моей самокритичной остроты.

– Неважно, – замечает она. – Лучше, когда мы сами по себе. Без чужих. Когда своя семья.

Мне хочется согласиться, но я удерживаюсь. Это был бы чистый эгоизм с моей стороны, ведь я как мать должна вести себя правильно, разве нет? То есть должна помочь Анни понять наконец, что после развода жизнь не закончилась.

– Мы и так семья, Анни, – говорю я. – То, что твой папа завел девушку, никак не меняет его отношения к тебе.

– Неважно. – Глаза Анни превращаются в щелочки.

– Зайка, мы с папой оба тебя любим, очень-очень. И никогда не разлюбим.

– Неважно, – повторяет Анни и ставит миску на стол. – Ну я пошла? Мне еще уроки делать.

Я смотрю, как она снимает фартук и аккуратно вешает его на крючок рядом с холодильником.

– Малыш? – окликаю я. – Точно все в порядке?

Она кивает. Потом берет рюкзак, через всю кухню идет ко мне и неожиданно быстро чмокает меня в щеку.

– Я тебя люблю, мам.

– И я, зайка, я тоже тебя люблю. У тебя точно все нормально?

– Да, мам. – Вот и вернулся недовольный тон, она снова закатывает глаза.

И исчезает так стремительно, что я больше ничего не успеваю ей сказать.


В тот же вечер после закрытия кондитерской я отправляюсь навестить Мами. Всю дорогу меня одолевает смесь непонятной тревоги, тоски и страха. Сколько перемен случилось со мной всего-то за год: я пережила развод, став владелицей убыточной кондитерской и одинокой матерью подростка, который меня ненавидит. А теперь вот, возможно, еще окажусь еврейкой. Непонятно, кто я вообще такая.

Я застаю бабушку у ее любимого окна, она сидит, глядя на восток.

– Боже мой! – говорит она, оборачиваясь. – Я и не слышала, как ты вошла.

– Привет, Мами! – пройдя через всю комнату, я целую ее в щеку и сажусь рядом.

– Ты помнишь, кто я? – нерешительно спрашиваю я, так как весь дальнейший разговор будет зависеть от того, насколько ясная у нее сегодня голова.

Мами подмигивает мне.

– Конечно, милая. Ты моя внучка. Хоуп. У меня вырывается облегченный вздох.

– Глупо было спрашивать, – замечает она.

– Ты права, – соглашаюсь я. – Глупый вопрос.

– Ну, как поживаешь, милая? – интересуется Мами.

– Спасибо, хорошо. – Я замолкаю, не зная, как начать разговор, чтобы выяснить все, что я должна знать. – Вот все думаю о том, что ты сказала мне на днях, и хочу кое о чем тебя расспросить.

– На днях? – переспрашивает Мами. Она смотрит на меня внимательно, склонив голову на плечо.

– О твоей семье, – тихо произношу я.

Что-то вспыхивает в ее глазах, а узловатые пальцы вдруг приходят в движение, теребят кисточки на концах шарфика.

– Помнишь, мы были на пляже, – напоминаю я. Бабушка смотрит с удивлением.

– Мы не ездили на пляж. Сейчас ведь осень. Я вздыхаю.

– Ты сама попросила, чтобы мы с Анни отвезли тебя туда. И ты кое-что нам сказала.

У Мами растерянный вид.

– Анни?

– Дочка моя, – поясняю я. – Твоя правнучка.

– Я прекрасно знаю, кто такая Анни, – отрывисто отвечает Мами и обиженно отворачивается.

– Мне нужно кое о чем спросить у тебя, Мами, – снова приступаю я, выждав немного. – Это очень важно.

Бабушка продолжает смотреть в окно, и мне уже кажется, что она меня не слышит. Но наконец она глухо произносит:

– Да.

– Мами, – начинаю я очень медленно и отчетливо, выговаривая каждое слово почти по слогам, чтобы она точно услышала и поняла. – Я должна это знать: ты еврейка?

Мами так резко поворачивается в мою сторону, что я еле успеваю отпрянуть. Вперив в меня горящий взгляд, она яростно трясет головой.

– Кто тебе сказал такое? – Голос звучит резко, почти неприязненно.

С изумлением я понимаю, что сильно волнуюсь. Хотя рассуждения Гэвина и казались мне фантастикой, я вдруг осознаю, что сама уже верю в эту историю.

– Н-никто, – запинаюсь я. – Просто я подумала…

– Если бы я была еврейкой, я бы носила звезду, – сердито продолжает бабушка. – Таков закон. А вы видите на мне желтую звезду, видите или нет? Не надо выдвигать обвинений, которых не можете доказать. Я собираюсь в Америку повидать своего дядю.

Смотрю на Мами, онемев от изумления. Щеки у нее раскраснелись, глаза сверкают.

– Мами, это же я, – мягко обращаюсь я к ней. – Твоя внучка, Хоуп.

Но бабушка, кажется, меня не слышит.

– Не приставайте ко мне, иначе я сообщу куда следует! – заявляет она. – Если я тут оказалась одна, еще не значит, что вам позволено надо мной издеваться.

Я мотаю головой:

– Да что ты, Мами, я бы никогда…

Она обрывает меня:

– А сейчас я вынуждена вас покинуть, извините. Раскрыв рот, я смотрю, как она неожиданно проворно вскакивает и поспешно скрывается в спальне. Хлопает дверь.

Я поднимаюсь со стула, чтобы пойти за ней, но останавливаюсь. Не представляю, что теперь делать. Ужасно, что я так расстроила Мами. Но ее бурная реакция привела меня в полное замешательство.

Выждав какое-то время, я все же решаюсь подойти и легонько стучу в дверь спальни. Слышно, как бабушка поднимается с кровати, пружины старенького матраса протестующе скрипят. Мами открывает дверь и улыбается мне.

– Привет, милая, – говорит она. – Не слышала, как ты вошла. Прости меня. Я просто поправляла помаду.

И в самом деле, она заново подкрасила губы своей любимой бордовой помадой. Я в замешательстве гляжу на Мами.

– У тебя все нормально? – спрашиваю я неуверенно.

– Конечно, дорогая, – звучит безмятежный ответ.

Я перевожу дух. По всей вероятности, она уже не помнит о яростной вспышке всего пару минут назад. Я беру ее за руки. Мне необходим ответ.

– Мами, посмотри на меня, – начинаю я. – Я Хоуп, твоя внучка. Помнишь?

– Разумеется, помню. Не говори ерунды. Я крепко сжимаю ее руки.

– Послушай, Мами. Я не хочу тебя огорчить или причинить тебе зло. Я очень, очень люблю тебя. Но мне очень важно знать, были ли твои родные иудеями.

Глаза ее снова вспыхивают, но на сей раз я начеку и не даю ей шанса отвести от меня взгляд.

– Мами, это я, – говорю я и чувствую крепкое пожатие ее рук. – Я не хочу тебя обидеть. Просто мне очень нужно знать правду.

Мами смотрит на меня, потом отстраняется. Я иду за ней следом к окну в гостиной. Когда я уже решаю, что она забыла о моем вопросе, Мами вдруг заговаривает так тихо, что это больше похоже на шепот.

– Бог един, моя милая, – говорит бабушка. – Он всюду. Невозможно привязать его лишь к одной религии. Ты знаешь об этом?

Я глажу ее ладонью по спине и радуюсь, что она не шарахается от прикосновения. Мами не отводит глаз от розовато-серого неба с голубой полоской у самого горизонта.

– Неважно, что мы думаем о Боге, – продолжает Мами таким же тихим, ровным голосом, – мы все живем под одними небесами.

Я в нерешительности.

– Имена, которые ты мне дала, Мами, – мягко говорю я, – Пикары. Это твои родственники? Вы разлучились во время Второй мировой войны?

Бабушка не отвечает. Она продолжает смотреть в окно. И, выждав минуту, я решаюсь сделать еще одну попытку:

– Мами, так, может быть, ты все-таки из еврейской семьи? Ты иудейка?

– Ну да, конечно, – незамедлительно отвечает она, и я настолько поражена твердостью ее тона, что невольно отступаю на шаг.

– Правда? – переспрашиваю я.

Бабушка кивает. Она наконец отводит взгляд от окна и смотрит на меня.

– Да, я иудейка, – продолжает она. – Но я также и католичка… И мусульманка тоже, – добавляет она, помолчав.

Сердце у меня обрывается. А я-то уже решила, что она понимает, о чем говорит.

– Мами, а это-то здесь при чем? – Я изо всех сил стараюсь скрыть дрожь в голосе. – Какая же ты мусульманка?

– А это не одно и то же? Разницу ведь люди сами выдумывают. Но для Бога-то все мы едины. – Она вновь отворачивается к окну. – Звезда, – шепчет она, и, проследив за ее взглядом, я вижу первую светящуюся точку на фоне заката. Некоторое время я тоже смотрю на звездочку, пытаясь увидеть ее глазами Мами. Хочу понять, что заставляет ее каждый вечер сидеть у этого окна, вглядываясь в небо и вечно что-то ища и не находя. После долгого молчания бабушка поворачивает ко мне улыбающееся лицо. – Моя дочурка Жозефина скоро придет меня навестить, – сообщает она. – Надо бы вам познакомиться. Она тебе непременно понравится.

Я опускаю голову и рассматриваю пол. Не стану напоминать ей, что моя мать уже давно в могиле.

– Конечно, обязательно понравится, – шепчу я.

– Думаю, мне нужно отдохнуть. – Бабушка глядит на меня, не узнавая. – Спасибо, что заглянули ко мне. Было очень приятно повидаться. А теперь позвольте, я провожу вас к выходу.

– Мами, – делаю я попытку.

– Ах, нет, нет. Моя mamie здесь не живет. Она живет в Париже. Недалеко от башни. Но я ей скажу, что вы передавали привет.

Я открываю рот, чтобы ответить, но слов нет. Мами подталкивает меня к двери.

Я уже перешагиваю порог и закрываю дверь, как вдруг Мами приоткрывает ее и пристально смотрит на меня в упор.

– Ты должна съездить в Париж, Хоуп, – произносит она торжественно. – Должна. А сейчас я очень устала, скоро буду ложиться спать.

После этого дверь захлопывается, а я остаюсь в коридоре, уставившись на блеклые голубые доски.

Я так и стою в оцепенении, и не замечаю, как ко мне подходит Карен, санитарка.

– Мисс Маккенна-Смит? – окликает она. Я беспомощно смотрю на нее.

– Вам нехорошо, мэм?

Не сразу, но я качаю головой.

– Нет, нет. Видимо, я еду в Париж.

– Ну… так это же прекрасно, – неуверенно отзывается Карен. Видимо, решила, что я не в себе. Я ее понимаю. – М-м-м, а скоро?

– Как только смогу, – отвечаю я и наконец нахожу силы улыбнуться. – Мне нужно туда съездить.

– Ну, ясно. – Вид у нее все еще ошарашенный.

– Я лечу в Париж, – повторяю я для самой себя.

Глава 10

ПЕЧЕНЬЕ «КЕЙП-КОДЕР»

Ингредиенты

100 г размягченного сливочного масла

2 стакана коричневого сахара

2 крупных яйца

0,5 ч. л. ванильного экстракта

2 ст. л. жирных сливок

3 стакана муки

2 ч. л. питьевой соды

0,5 ч. л. соли

1 стакан сушеной клюквы

1 стакан белой шоколадной крошки


Приготовление

1. Разогреть духовку до 190 °C.

2. В большой емкости соединить и взбить электрическим миксером масло и коричневый сахар. Вбить туда же яйца, ваниль и сливки.

3. Просеять муку, смешать с содой и солью и добавлять к взбитой смеси, всыпая по одному стакану. Взбивать до получения однородной массы.

4. Добавить клюкву и шоколадную крошку. Перемешать тесто, чтобы клюква и шоколад распределились равномерно.

5. Выкладывать тесто чайной ложкой с горкой на смазанный маслом противень, на достаточном расстоянии друг от друга, так как печенье будет расплываться. Выпекать 10–13 минут. Остудить 5 минут на противне, затем переложить на проволочную решетку.

Получится примерно 50 штук.

Роза

Закат в тот вечер был ярче обычного, и, глядя на горизонт, Роза размышляла о том, что эти яркие краски и отсветы на небе – одно из самых удивительных чудес Господа. Она вспомнила – так ясно, что сама удивилась, – как сиживала у окошка в родительской квартире на западе Парижа на улице генерала Каму, любуясь заходом солнца за Марсовым полем. Ей всегда казалось, что эти закаты – прекраснейшее соединение волшебной силы Бога и человека, так изумительно сочеталась игра света в небесах с силуэтом мерцающей, таинственной стальной башни. Розе нравилось воображать себя принцессой, томящейся в заточении, и думать, что этот закат сияет для нее одной. Она была убеждена: вид из ее окна – лучший в Париже, а может быть, и во всем мире.

Но это было страшно давно, когда она гордилась своей страной и тем, что она парижанка. А символом величия любимого города казалась ей Эйфелева башня.

Со временем она все это возненавидела. Поразительно, как быстро любовь и гордость могут смениться чем-то темным и неотступным.

Роза глядела, как пылает небо над Кейп-Кодом, как играют в нем оранжевые сполохи, потом бледнеют, небо становится розовым и, наконец, ярко-синим, спокойным и уютным. Это помогало ей почувствовать себя дома, далеко-далеко от того места, где некогда началось ее путешествие. Правда, сами закаты здесь совсем не походили на парижские – наверное, из-за близости моря, – зато глубокие синеватые сумерки были такими же, что и много лет назад. Ее утешала мысль о том, что, хотя все остальное может меняться, но окончание божественного светового шоу всегда остается неизменным.

Сейчас, сидя у окна, Роза испытывала странное чувство, что произошло нечто крайне важное. Впрочем, она никогда не отличалась умением разбираться в чувствах. Что это было? Как будто кто-то заговорил с ней о чем-то таком, от чего, возможно, зависела ее жизнь. Но кто? И когда? Вроде бы никто к ней сегодня не заходил.

Раздался дверной звонок, оборвав течение мысли, и, бросив последний взгляд на висящую над горизонтом Полярную звезду, Роза медленно двинулась к двери. Даже интересно, когда же это дряхлое тело окончательно откажется ей служить; раньше, помнится, она вскакивала на ноги, легкая, как пушинка, проворная, словно ветерок. Как будто вчера это было. А теперь тело превратилось в мешок с костями, груз, который приходится таскать за собой повсюду, куда бы она ни шла.

У дверей она долго всматривалась в лицо доброй санитарки, одной из тех, чьи имена запомнить невозможно. Но лицо у нее было приятное, ей можно доверять, Роза это знала.

– Привет, Розочка, – сказала санитарка, и ее ласковый голос напомнил Розе, что здесь ей все сочувствуют. Но она не хотела их жалости. Она ее не заслуживала. – Ну что, спуститесь вниз на ужин? Другие три дамы, ваши соседки по столу, уже соскучились там без вас.

Роза знала, что это неправда. Сама она и под страхом смертной казни не смогла бы вспомнить имена и даже лица трех старушек, с которыми встречалась за столом по три раза на дню.

– Нет, сегодня я останусь здесь, – сообщила Роза санитарке. – Благодарю вас.

– Так, может, принести вам поднос с ужином сюда? – предложила та. – У нас сегодня мясные фрикадельки.

– Это было бы чудесно, – кивнула Роза. Санитарка помедлила.

– Так вас сегодня внучка навещала, да? Роза попыталась вспомнить.

– А… да, разумеется, – подтвердила она, потому что санитаркин голос звучал очень уверенно. Совершенно ни к чему, чтобы кто-то догадался о ее провалах в памяти.

Ответ, казалось, успокоил санитарку, и Розе на миг стало стыдно своего обмана.

– Это очень приятно, – сказала санитарка. – В последнее время она стала чаще к вам заходить, это просто чудесно.

– Да, конечно, – кивнула Роза, недоумевая, когда же это здесь успела побывать внучка. Однако, подумалось ей, у санитарки нет причин ее обманывать, и вдруг стало грустно от своей забывчивости. Какое удовольствие было бы перебирать в памяти визиты Хоуп.

Санитарка погладила Розу по плечу и продолжила таким же мягким, ласковым голосом:

– Судя по всему, ей предстоит фантастическая поездка.

– Поездка? – переспросила Мами.

– О да, разве она вам не сказала? – просияла санитарка. – Она едет в Париж.

И тут внезапно Роза вспомнила. Как Хоуп приезжала к ней. Как удивилась Анни, когда она передала Хоуп список имен, составленный заранее, на неделе. Каким озабоченным и встревоженным было лицо Хоуп сегодня вечером. Роза стояла, прикрыв глаза и перебирая нахлынувшие воспоминания, пока не услышала озабоченный голос санитарки, окликающей ее:

– Роза? Миссис Маккенна? У вас все в порядке?

Роза заставила себя открыть глаза и выдавила слабую улыбку. За долгие годы она научилась изображать поддельное счастье. Какой это страшный талант, подумала она.

– Извините меня, – произнесла Роза. – Я как раз думала о внучке и ее путешествии.

На лице санитарки отразилось облегчение. Роза знала: правдивый ответ – что она перенеслась в воспоминаниях в 1942 год – лишь напугал бы женщину, ласковые глаза которой свидетельствовали, что ей еще неведома боль потерь, навеки разбивающих сердце. Роза научилась безошибочно узнавать приметы таких потерь, ведь она видела их в собственных глазах всякий раз, как смотрелась в зеркало.

Санитарка отправилась на кухню за ужином, а Роза, прикрыв за ней дверь, поковыляла к окну. Она смотрела в вечернее небо, где уже мерцали первые звезды, но сейчас небо показалось ей совсем другим. За растекшейся по горизонту тьмой, за бескрайним океаном, где-то на востоке, лежал Париж, город, в котором все это началось, город, где все это закончится. Роза туда никогда не вернется. Но, чтобы прошлое наконец завершилось, туда должна отправиться Хоуп, Роза это точно знала.

Роза понимала: конец уже скоро. Она чувствовала его приближение каждой косточкой, так же как летом 1942 года заранее почувствовала, что за ними вот-вот придут. Когда в тот же год Роза очутилась на американском побережье, увидела Нью-Йорк и статую Свободы, то пообещала себе навсегда отринуть все то, что было. Но теперь, когда Альцгеймер грыз ей мозг, запутывая нить ее жизни, прошлое вернулось, непрошеное и неистовое.

Теперь, просыпаясь по утрам, Роза с трудом восстанавливала связь с настоящим. Иногда она просыпалась в 1936 году, или в 1940-м, или снова и снова в 1942-м. Все вспоминалось так ясно, будто случилось вчера, и на несколько кратких, застывших мгновений казалось, что вся жизнь у нее впереди, а не позади. Она представляла, как прячет воспоминания в шкатулку для драгоценностей (подаренную бабушкой на тринадцатилетие), как поворачивает ключик в замке и выкидывает его в вечные воды Сены.

Однако теперь, когда настоящее стало таким туманным и ненадежным, казалось, что единственные мгновения ясности сохранились лишь в прекрасной шкатулке с воспоминаниями, закрытой на ключ почти на семьдесят лет. Порой Роза задавалась вопросом, не само ли забвение, к которому она стремилась, помогло сберечь эти воспоминания в первозданном, нетронутом виде, словно древний документ в темном герметичном хранилище.

К собственному удивлению, Роза вдруг поняла, что находит утешение в мыслях, которые гнала от себя на протяжении долгих лет. Соскальзывать в прошлое оказалось приятно, как смотреть слайд-шоу: медленно сменяющиеся кадры, эпизоды собственной жизни. Той жизни, что – Роза знала это наверняка – уже почти подошла к концу. А из-за провалов в воспоминаниях случались дни, когда удавалось блаженствовать в прошлом, не ощущая тотчас вслед за этим неизбежного сокрушительного удара. Во время своих кратких путешествий в прошлое Роза виделась с мамой, отцом, сестрами и братьями, и это было так радостно. Такое счастье ощущать, как mamie обнимает ее за плечи, слушать лепет сестренки, которая еще только учится говорить, с наслаждением вдыхать сладкие, сдобные ароматы родительской кондитерской. Роза жила теперь ради этих дней, когда ей удавалось шагнуть в прошлое и повидать любимых, с которыми она уже и не мечтала когда-нибудь поговорить. Вот где ее сердце – она оставила его там, на дальних берегах, много-много лет назад.

Сейчас, когда вокруг нее сгущались ее собственные сумерки, Роза понимала, что жестоко ошибалась, пытаясь все забыть – без этих воспоминаний, как без заветного ключика, она не была собой. Но теперь уж поздно. Она все потеряла, все оставила там, в ужасном и прекрасном прошлом. И так будет теперь всегда, до конца.

Глава 11

В тот вечер всю дорогу домой в голове вертится единственная мысль. Я еду в Париж.

На красном светофоре я достаю мобильник и, не раздумывая, набираю номер Гэвина.

Только после первого гудка я спохватываюсь – какая глупость! Я поспешно даю отбой. Какое дело Гэвину до того, что я решила ехать в Париж, зачем мне посвящать его в свои дела? Он мне очень помог, однако было бы самонадеянно считать, будто мои планы имеют для него какое-то значение.

Зажигается зеленый, я жму на газ и вздрагиваю от неожиданного звонка. Смотрю на дисплей телефона и, кажется, слегка краснею, увидев, кто меня вызывает: Гэвин Кейс.

– Алло? – робко говорю я в трубку.

– Хоуп? – Низкий голос звучит мягко и тепло, но я раздражаюсь на себя за то, что это мне приятно.

– Э-э, ага, привет.

– Ты звонила только что?

– Да я просто так, даже сама не знаю, зачем позвонила, – мямлю я, чувствуя, как щеки заливает еще более густой румянец.

Он замолкает.

– Ты была у бабушки?

– Как ты узнал?

– Я не знал. – И, помолчав, Гэвин добавляет: – Ты решила ехать в Париж?

– Наверное, – подтверждаю я еле слышно.

– Здорово, – реагирует он мгновенно, как будто ждал именно такого ответа. – Слушай, если нужно помочь в кондитерской, пока ты будешь в отъезде…

Я перебиваю:

– Гэвин, спасибо, это очень любезно, но ничего не получится, без вариантов.

– Почему это?

– Ну, для начала, ты никогда не работал в кондитерской.

– Я хороший ученик, все схватываю на лету. Я улыбаюсь.

– А кроме того, у тебя своя работа.

– Ничего страшного, возьму несколько дней отпуска. Даже если случится что-то непредвиденное, я всегда смогу все уладить после закрытия кондитерской.

Не привыкла я, чтобы обо мне заботились и помогали. Это напрягает, и я не знаю, как себя вести, что ответить.

– Спасибо, – говорю я наконец, – но я никогда тебя об этом не попрошу.

– Хоуп, с тобой все в порядке? – спрашивает Гэвин.

– Да все нормально, – отвечаю я, но точно знаю, что вру.


Еще через неделю, спрашивая себя, не сошла ли я с ума, решаясь на эту поездку, я заказываю билет на рейс компании «Аэр Лингус» из Бостона в Париж, через Дублин – самый дешевый вариант, какой удалось подобрать за такой короткий срок.

Анни в таком восторге от моего решения, что даже согласилась пожить у отца лишние несколько дней. Она, конечно же, просилась со мной во Францию, но вроде бы поняла, когда я объяснила, что денег у меня только на один билет.

– И вообще, Мами же только тебя просила туда съездить, – нехотя признала Анни, изучая носки своих туфель.

– А кроме того, важно, чтобы ты была здесь, рядом с ней, – сказала я дочери.

Я решила выехать вечером в субботу, тогда получится, что в кондитерской меня не будет только три рабочих дня – по понедельникам мы и так всегда закрыты. Все равно эти дни кажутся мне вечностью, особенно когда я вспоминаю о надвигающейся финансовой катастрофе. Неизвестно, когда инвесторы надумают посетить кондитерскую и надумают ли вообще, потому что я так больше и не говорила с Мэттом после того, как отказалась взять у него денег в долг. Конечно, он обижен, но сейчас я просто не в состоянии еще и этим заниматься. Возможно, я совершаю ужасную ошибку, но отменить поездку не могу, категорически.

До отъезда мне предстоит подготовить два серьезных заказа – для двух отелей на побережье, еженедельно делающих у меня закупки. Волей-неволей я согласилась на предложение Гэвина – вместе с Анни отвезти туда выпечку, которую я заранее подготовила и заморозила. Анни останется разморозить заготовки в понедельник перед школой, а после уроков Гэвин вместе с ней доставит все по назначению и потом отвезет девочку к Робу.

Через одиннадцать часов после взлета в Бостоне и спустя какое-то время после промежуточной посадки в Дублине я вижу в окно, как самолет пробивается сквозь плотную перину облаков над парижским небом и, снижаясь, пролетает над городом. Никаких узнаваемых объектов я не замечаю – впрочем, я вскоре увижу их уже с земли, – зато вижу извивающуюся, словно змея, сапфировую ленту реки Сены, заплатки зелени, чередующиеся с порыжелыми кронами деревьев в предместьях города.

«Это родина Мами, когда-то здесь был ее дом», – думаю я, пока мы заходим на посадку. Как это было, наверное, странно: оставить все в прошлом, знать, что никогда сюда не вернешься.

После приземления я мчусь по цилиндрическим стеклянным залам международного аэропорта «Шарль де Голль», прохожу паспортный контроль и становлюсь в очередь на такси – удивляясь, что в Париже это сплошь автомобили класса люкс. Дождавшись своей очереди, я сажусь в «мерседес» и протягиваю водителю адрес отеля, где я забронировала номер. Произнести его название вслух я не решаюсь, боюсь ошибиться.

Проходит минут тридцать, прежде чем нам удается миновать несколько промышленных зон и добраться собственно до пригородов Парижа. Мы проезжаем мимо огромного спортивного комплекса, и я поеживаюсь, внезапно вспомнив прочитанное в Интернете: о массовых арестах в сорок втором, когда тысячи евреев держали на стадионе, прежде чем отправить в концентрационный лагерь. Сомневаюсь, что все это происходило именно здесь – слишком современным выглядит стадион, – но мрачный образ не выходит из головы, пока мой водитель ловко лавирует в потоке машин. Совершив головокружительный поворот налево, к улице Веррери, машина с визгом тормозит у белого здания с большой вывеской: «Отель де Милль Этуаль». Подняв голову, я рассматриваю чугунные балкончики и французские окна на втором этаже и невольно улыбаюсь. Надо же, пока что Париж – в точности такой, каким я его себе представляла. К тому же мне кажется, что улицы, по крайней мере в этом районе, не слишком изменились с прошлого века. Это заставляет меня задуматься о том, не прогуливалась ли когда-то Мами мимо этого самого дома, не любовалась ли этими балкончиками, пытаясь представить себе, что скрывается за легкими занавесями, драпирующими эти самые французские окна. Мне странно, думая о ней, представлять себе девочку чуть постарше Анни.

Заселившись в номер, я быстро принимаю душ, натягиваю джинсы, ботинки на низком каблуке и свитер. Узнав дорогу у служащего отеля, я прохожу пешком несколько кварталов до улицы Жоффруа-Ланье, где, по моим сведениям, расположен мемориал Холокоста.

Париж в октябре свеж и прекрасен. Конечно, я никогда не бывала здесь прежде, так что сравнивать мне не с чем, но сейчас улицы кажутся тихими и спокойными. Старина чудесно сочетается здесь с новым – булыжные мостовые пересекаются с бетонными автострадами, а магазины суперсовременной электроники или модной одежды расположены в зданиях, которым на вид несколько веков. Прожив большую часть жизни в Массачусетсе, я привыкла, что история естественно вплетается в современную жизнь, но здесь это выглядит иначе, отчасти потому, что история тут намного древнее, отчасти потому, что здесь ее гораздо, гораздо больше.

Я чувствую запах свежевыпеченного хлеба и осенних палых листьев, тянет дымком костра – я глубоко вдыхаю воздух, наполненный этим непривычным сочетанием ароматов. Изящные арочные двери, велосипеды, прислоненные к каменным стенам, и крохотные садики с калитками напоминают мне, что я за границей, – но есть в Париже что-то очень знакомое. Я впервые задумываюсь: неужели чувство места может передаваться по наследству? Гоню прочь эту мысль, но тем не менее, петляя по незнакомым и извилистым улицам, дорогу к мемориалу холокоста нахожу без труда.

Пройдя сквозь раму металлоискателя перед входом в приземистое мрачное здание, я попадаю в серый дворик, и, миновав монумент с названиями концентрационных лагерей под металлической звездой Давида, захожу в музей. Женщина за стойкой, говорящая, на мое счастье, по-английски, предлагает сначала сделать запрос на компьютере напротив стойки – это первый пункт для тех, кто разыскивает членов семей. Как я и предполагала, информация совпадает с полученной мною в Интернете. Все имена из бабушкиного списка, кроме Алена.

Я снова подхожу к стойке и объясняю сотруднице, что ищу человека, имя которого не значится в списках, а также хочу получить более подробную информацию о судьбе тех, чьи имена я обнаружила. Кивнув, она указывает на лифт в вестибюле.

– Вам нужно на четвертый этаж, – говорит она. – Там у нас читальный зал. Вам там помогут.

Я благодарю и поднимаюсь на четвертый этаж.

Читальный зал двухуровневый, под высоким прозрачным потолком. На нижнем уровне на длинных столах стоят компьютеры, на верхнем – ряды стеллажей с книгами и папками. Я подхожу к стойке, сотрудница здоровается со мной по-французски и переходит на английский, когда я говорю: «Простите, пожалуйста, я разыскиваю некоторых людей?».

– Разумеется, мадам, – улыбается она. – Чем могу помочь? Я называю имена из списка Мами и даты их рождения, объясняю, что не смогла найти Алена. Она кивает и исчезает на несколько минут. Возвращается с несколькими пухлыми папками.

– Здесь все, что у нас есть по этим людям, – объясняет она. – Как вы и сказали, мы не смогли найти Алена ни в одном списке депортированных.

– Что это может значить? – спрашиваю я.

– Причин может быть много. Хотя у нас очень полные записи, но не все люди были должным образом зарегистрированы, особенно дети. Многие затерялись в хаосе.

Она протягивает мне принесенные документы, и я устраиваюсь за столом читать. Некоторое время я пытаюсь разобраться в записях, то печатных, то написанных от руки, все на французском. С грехом пополам добираюсь до третьего документа, бланка переписи, и ахаю.

В него аккуратным наклонным почерком занесены все члены семьи Пикар, проживающей в Париже в 1936 году, и среди прочих детей названа дочь Роза, 1925 года рождения.

Как ни захвачена я идеей разыскать всех людей, перечисленных в списке Мами, как ни свыклась уже с мыслью о том, что они и в самом деле ее родные, все это по-настоящему доходит до меня только теперь, когда я вижу ее имя и дату рождения, выведенные на бланке несмываемыми чернилами.

С бьющимся от волнения сердцем я всматриваюсь в страницу.

Начинаю разбирать детали. Здесь, как и в данных по депортации, раздобытых мной в Интернете, сказано, что Альбер, человек, приходившийся, по всей видимости, отцом Мами, был врачом. О его femme, жене, Сесиль, сказано sans profession («без определенной профессии»). Видимо, она была домохозяйкой, растила детей. Дети – fils и filles (сыновья и дочери), – включая Розу, тоже здесь перечислены, не хватает только Даниэль, самой младшей, которая тогда еще не родилась. Она появилась на свет в 1937-м, через год после переписи. Имя Алена в списке тоже имеется. Он так же реален, как и все остальные Пикары.

Я просматриваю все документы, времени на чтение уходит много, и потому, что на глаза все время наворачиваются слезы, и потому, что приходится постоянно лезть во французско-английский словарь, который я принесла с собой. Вот и конец, но я не узнала ни на йоту больше ни о том, что случилось с Аленом, ни о судьбе всех остальных членов семьи после депортации. В копиях документов на депортацию тоже нет никакой дополнительной информации. Последнее, что известно о семье – кроме Розы и Алена, по которым записи отсутствуют, – что всех отправили из Парижа в Освенцим.

Я возвращаю документы, и сотрудница за стойкой, которая помогла мне вначале, улыбается, глядя на меня.

– Вам повезло?

Киваю и чувствую, как глаза снова заволакивают слезы.

– Думаю, я нашла семью своей бабушки, – тихо объясняю я. – Но что с ними произошло после депортации, так и не выяснила.

Дама печально качает головой.

– Из семидесяти шести тысяч, арестованных во Франции, выжило только две тысячи. Скорее всего, они погибли, мадам. Мне очень жаль.

Кивнув, я делаю глубокий вдох и только сейчас замечаю, что дрожу.

– Удалось вам найти то имя, что вы искали? – интересуется она после паузы.

Я развожу руками.

– Только упоминание в бланке переписи. Нет никаких подтверждений того, что Ален Пикар был арестован или депортирован.

Некоторое время она молчит и покусывает нижнюю губу.

– Alors[8]. Есть один человек, который, думаю, может вам помочь. Она научный сотрудник и по-английски говорит. Дайте-ка я узнаю, здесь ли она сейчас.

Сделав несколько звонков и быстро переговорив с кем-то по-французски, она сообщает, что Кароль, сотрудница научной библиотеки, готова встретиться со мной через тридцать минут. Она предлагает мне походить пока по музею и познакомиться с постоянной экспозицией.

Я спускаюсь по лестнице в почти пустой зал. Поражаюсь громадному количеству фотографий и документов на стенах этой длинной узкой комнаты. В центре – экран, здесь показывают фильм на французском. Я вслушиваюсь в мужской голос, ведущий рассказ о холокосте, и начинаю двигаться вдоль стены. С радостью обнаруживаю, что пояснения к экспонатам даны не только по-французски, есть и английский перевод. В конце зала на большую белую стену спроецировано зловещее изображение рельсов, уходящих в никуда. В памяти сразу всплывает кошмар, приснившийся мне, когда я получила список от Мами.

На полчаса я забываю обо всем, погрузившись в чтение многочисленных свидетельств о том, как началась война, как евреи во Франции и в других странах Европы были лишены прав, объявлены вне закона, о том, как их начали вывозить из страны.

И моя бабушка не просто застала эти времена. Все, что случилось, коснулось ее близких, самых любимых людей. Закрыв глаза, я тяжело дышу. Сердце стучит в груди с удвоенной силой, когда я слышу женский голос:

– Мадам Маккенна-Смит?

Я тут же открываю глаза. Передо мной стоит женщина моих лет, с каштановыми волосами, собранными в пучок, с мелкими морщинками вокруг синих глаз. На ней темные джинсы и белая блузка.

– Да, это я, – откликаюсь я и торопливо исправляюсь: – То есть я хотела сказать: oui, madame.

Она улыбается.

– Это не страшно. Я немножко говорю по-английски. Я Кароль Дидо. Не хотите ли пройти со мной?

Я иду следом за ней дальше через экспозиционные залы, где демонстрируются еще фильмы, мы проходим мимо других стен, плотно завешанных документами и табличками с информацией. Кароль выводит меня в зал, заполненный фотографиями детей – их столько, что глаза разбегаются. Я притормаживаю и читаю, что написано под одной из них.

Рашель Фурнье. 1937–1942, гласит надпись. На снимке маленькая темноволосая девочка улыбается в камеру, на голове у нее два хвостика с большими бантами, в руках – большой резиновый мяч.

– Это все французские дети, у которых отняли жизнь, – мягко говорит Кароль.

– Боже правый, – вырывается у меня. Эти снимки ошеломляют даже больше, чем леденящие кровь фотографии убитых, которые я только что видела в предыдущем зале. Глядя на эти лица, я не могу не думать о собственной дочери. Выпади ей участь родиться в другое время и в другой стране, ведь и она могла бы стать одной из этих девочек на стене.

– В ту войну погибло почти одиннадцать тысяч детей из Франции, – говорит Кароль, видя выражение моего лица. – Этот зал всегда заставляет меня думать о том будущем, которого им не досталось.

Ее слова звенят у меня в ушах, пока я следом за ней вхожу в лифт. Кароль нажимает кнопку четвертого этажа. Мы поднимаемся молча, а я все думаю о семье Мами, об этих утратах, обо всем, что безвозвратно потеряно.

Кароль приводит меня в современный кабинет, у заваленного стопками книг и документов письменного стола стоят два стула. Из окна видна церковная башня, возвышающаяся над жилыми домами, а по стенам висят детские рисунки с надписью «Маме». Кароль жестом приглашает меня присесть на один из стульев, а сама садится к компьютеру.

– Так что же заставило вас проделать столь далекий путь до Парижа? – спрашивает она, одновременно щелкая мышью и нажимая какие-то клавиши на клавиатуре.

Я повторяю историю Мами, объясняя, что имена, очевидно, принадлежат ее родителям, сестрам и братьям, которых бабушка потеряла во время холокоста. Рассказываю, что нашла по документам всех, кроме Алена, следов которого, похоже, нет нигде. Говорю, что никак не могу понять, как складывалась судьба бабушки: в документах на депортацию ее имени тоже нет.

– Но вы же сказали, что бабушке удалось избежать ареста и покинуть Париж? – уточняет Кароль.

Я киваю.

– Да. То есть я так полагаю. Бабушка никогда об этом не рассказывала. А сейчас она страдает Альцгеймером.

Кароль качает головой.

– Значит, прошлое для нее почти потерялось.

– Ну да. Потому я и пытаюсь разобраться, понять, как все это было. Бабушка хотела, чтобы я узнала, что стало с ее родными. Если я вернусь домой без сведений об Алене, это, боюсь, разобьет ей сердце.

– Мне жаль, что мы больше ничем не можем вам помочь, но если его нет в записях, тут ничего не поделаешь.

Я совсем падаю духом.

– Так что же? – тихонько спрашиваю я. – Мы так никогда и не узнаем, что с ним сталось?

Кароль колеблется.

– Есть еще один шанс, – говорит она наконец.

– Какой?

– Есть один человек… – начинает Кароль, но замолкает, не закончив мысль. Она вскакивает, долго листает карточки в старой картотеке, потом достает мобильный телефон и набирает номер. И через мгновение принимается тараторить по-французски, поглядывая на меня, слушает, говорит что-то еще и дает отбой. – Voil a,` – Кароль пишет что-то на листке бумаги, – возьмите вот это.

Я беру у нее лист бумаги и вижу на нем имя, адрес, какие – то четыре цифры и букву А.

– Это Оливье Берр, – говорит она и чуть улыбается. – Он – легенда.

Я вопросительно гляжу на нее, ожидая пояснений.

– Он стар, девяносто три года, – продолжает она. – Он пережил Холокост, и для него делом жизни стало составление списка евреев Парижа, не только тех, кто пропал, но и тех, кто вернулся.

Я с недоверием смотрю на нее.

– Вы хотите сказать, его списки отличаются от ваших?

– Oui, – подтверждает Кароль. – У него сведения от самих людей: тех, кто был в лагерях, кто пришел в синагоги после войны, кто до сих пор жив и оплакивает свои утраты. Наши записи официальные. Его записи сделаны со слов свидетелей, иногда в их рассказах могут оказаться неизвестные нам факты.

– Оливье Берр, – повторяю я шепотом.

– Он сказал, вы можете прийти прямо сейчас. Эти цифры – код его домофона. Он сказал, чтобы вы входили сами.

Я киваю. Сердце выпрыгивает из груди.

– Как мне туда пройти?

Кароль объясняет дорогу, заметив, что лучше идти пешком, так я доберусь быстрее, чем на такси.

– А еще по дороге вы увидите Лувр и перейдете через Сену по мосту Искусств. Надо же вам во время поездки и Париж посмотреть.

Я отвечаю улыбкой, вдруг сообразив, что до сих пор не видела даже Эйфелеву башню.

– Большое спасибо! – Я поднимаюсь со стула в смешанных чувствах: разочарованная бесплодными поисками, но с надеждой на помощь Оливье Берра.

– Bonne chance, – с приветливой улыбкой желает Кароль и протягивает мне руку. – Желаю удачи, – переводит она, глядя мне в глаза.


Следуя указаниям Кароль Дидо, я прохожу узкими проулками и оказываюсь на многолюдной шумной улице Риволи. Оставив слева от себя готический фасад парижской ратуши Отель-де-Виль, я иду вдоль витрин – H&M, Zara, Celio, Etam – совсем как дома, на Ньюбери-стрит в Бостоне. Французские флаги полощутся на ветру, словно салютуют мне синими, белыми и красными вертикальными полосами. Деревья по обочинам улиц по-осеннему зарумянились, покраснели и уже начали ронять листья на тротуары, под ноги прохожим.

Я сворачиваю налево, как только передо мной появляется необъятная громада Лувра. Прохожу по квадратной площади, образованной стенами музея, и на миг останавливаюсь, задохнувшись от восторга. Я не особый знаток истории Франции, но вспоминаю, что Лувр был королевским дворцом, и, глядя вокруг, я невольно воображаю, как монарх семнадцатого века шествует по этой площади в сопровождении свиты.

Наконец я вижу пешеходный мост, о котором упомянула Кароль. Она объяснила, что на его перилах висят сотни замков – символ вечной любви, их вешают туда влюбленные. Романтичная традиция, конечно, но я знаю по опыту: вешай замки или не вешай, вечной любви не бывает. Даже если веришь в нее всей душой.

Проходя по мосту, я смотрю направо и радуюсь, заметив верхушку Эйфелевой башни. Она виднеется над крышами домов, вдали, на другом берегу Сены. Тысячу раз я видела башню на фотографиях, но сейчас, разглядывая ее настоящую, впервые до конца понимаю, что я на самом деле здесь, за тысячи миль от дома, по другую сторону океана. В эту минуту я ужасно скучаю по Анни.

На середине деревянного моста меня охватывает странное чувство, будто я раньше тут уже бывала. Я не сразу понимаю, в чем дело, а поняв, останавливаюсь так резко, что идущая сзади девушка врезается мне в спину. Она бормочет что-то по-французски, пронзив меня убийственным взглядом, и огибает меня слева, нарочито описав большую дугу. Но мне все равно. Я оглядываюсь, потом медленно поворачиваюсь и изумленно смотрю вокруг во все глаза. Справа от меня, за поблескивающей Сеной, вдали в небо вонзается шпиль Эйфелевой башни. Сзади на речном берегу необъятной, величественной громадой высится Лувр – музей-дворец. По левую руку – остров, который соединяется с берегом двумя мостами. Я поспешно считаю пролеты: семь у левого моста, пять у правого. А впереди – упомянутое Кароль здание Французского института. Оно тоже напоминает дворец – словно часть королевского двора, не уместившись в Лувре, расположилась на другом берегу Сены.

Сердце колотится как сумасшедшее, и я явственно слышу голос Мами, рассказывающей мне сказку на ночь. Эту сказку бабушка повторяла так часто, что в возрасте Анни я знала ее почти наизусть.

Каждый день принц шел через деревянный мост Любви, чтобы увидеться со своей принцессой. Огромный дворец был у него за спиной, а впереди, у самого входа в королевство принцессы, стоял замок с большим куполом. Принцу приходилось преодолевать много препятствий на пути к своей единственной любви. Слева от него было два моста, один с семью пролетами-арками, другой с пятью. Справа врезался в небо исполинский меч, предупреждая о подстерегающих впереди опасностях. Но храбрый принц все равно приходил каждый день, и все испытания были ему нипочем, так он любил принцессу. Он говорил, что никакие опасности не остановят его и не разлучат с ней. А принцесса каждый день садилась к окну и прислушивалась, ожидая, когда же раздастся звук его шагов, потому что знала: принц никогда ее не подведет. Ведь он очень любил принцессу и если уж обещал, что придет, всегда держал слово.

Я всю жизнь была уверена, что истории Мами – это обычные сказки про принцев и принцесс, которые она сама слышала от своей бабушки, когда была маленькой. Но сейчас мне впервые приходит в голову, что она, возможно, сочиняла их сама, что она и была принцессой, а местом действия сказок она сделала свой любимый Париж. Встряхнув головой, я продолжаю путь на вдруг ослабевших ногах. Мне видится моя бабушка Роза, но не старушкой, а девочкой-подростком. Вот она идет по этому же мосту, заходит в те же дома, любуется вот этой рекой и мечтает о принце, который в один прекрасный день придет за ней. Неужели мои ноги сейчас ступают по ее следам, оставленным семь десятков лет тому назад?

Задерживалась ли Роза на мосту, чтобы всмотреться в звезды на небосклоне над островком посреди Сены – так же, как каждый вечер вглядывается в них сейчас, из своего окна? И сожалела ли, покинув свой город навсегда?

Я иду дальше, вспоминая самую любимую из бабушкиных сказок, ту, в которой принц обещает принцессе, что будет любить ее до тех пор, пока звезды светят в небесах.

Однажды, – сказал принц своей принцессе, – я увезу тебя за безбрежное море, и мы повстречаемся с королевой, чей факел освещает мир. Она заботится о том, чтобы все ее подданные были свободны.

Когда я была маленькой, эти слова меня завораживали. Я фантазировала, воображала принца, который приедет за мной и спасет от маминой холодности и безразличия. Я представляла, как он подсаживает меня на белого коня – потому что мой принц, разумеется, ездит исключительно на белом коне – и навсегда забирает в свое сказочное королевство, под защиту могущественной и милосердной королевы. Но теперь-то мне тридцать шесть, и я лучше знаю жизнь. Нет никаких героев-принцев, готовых броситься мне на помощь. И нет никакой волшебной королевы, что защитит от всех напастей. Рассчитывать можно только на себя. Любопытно, сколько было Мами, когда она все это осознала? И внезапно теплые детские воспоминания сменяются горестным, ледяным чувством одиночества.


Улица Висконти – темная, тесная, больше похожа на длинный переулок. Узкие ленты тротуаров и прислоненный к черной двери велосипед вызывают в памяти старинные фотографии. Дойдя почти до конца улицы, вижу наконец нужный мне номер 24 и громадную двустворчатую дверь под аркой. Набираю код, записанный для меня Кароль, – 48А51 – и, услышав зуммер, толкаю дверь. Вынырнув из прохладной темноты и поднявшись на второй этаж, я обнаруживаю, что дверь в квартиру уже приоткрыта. Все же осторожно стучу несколько раз, и откуда-то из глубины тут же раздается низкий, хрипловатый голос: «Entrez! Entrez, madame!»[9]

Я вхожу и, аккуратно прикрыв за собой дверь, пробираюсь по длинному коридору, вдоль которого тянутся книжные полки, тесно заставленные пухлыми фолиантами в кожаных переплетах. Наконец я попадаю в залитую солнцем комнату и вижу седовласого сутулого старика – он смотрит на улицу, стоя у окна. Когда я вхожу, он оборачивается, и меня поражает, как изборождено морщинами его лицо.

Такое впечатление, будто этому патриарху несколько столетий, будто за его плечами века истории, а вовсе не девяносто три года, как предупреждала Кароль Дидо. Я подхожу ближе и протягиваю ему руку для рукопожатия, но он смотрит на меня с каким-то странным выражением.

– А, американка, – такими словами встречает меня хозяин. А затем он улыбается, и его глаза вспыхивают удивительно светло и ярко. Эти молодые глаза на морщинистом старческом лице выглядят странно, почти неуместно. – Мадам Дидо не сообщила мне, что вы американка. Здесь в Париже мы здороваемся по-другому: deux bisous, два поцелуя в щечку, моя дорогая, – и он, наклонившись, целует меня в обе щеки. От смущения лицо у меня горит огнем.

– Извините, – бормочу я.

– Вам не за что извиняться, – галантно отвечает старик. – Ваши американские обычаи весьма симпатичны, а вы очаровательны.

Взмахом руки он указывает на стоящий у окна столик с двумя деревянными стульями.

– Прошу. – Он ждет, пока я усядусь, предлагает мне чаю и, когда я отказываюсь, садится рядом. – Я Оливье Берр.

– Я Хоуп Маккенна. Спасибо, что сразу согласились меня принять, – произношу я медленно и четко, стараясь не забывать и о его возрасте, и о том, что английский язык для него не родной.

– Ну что вы! – отвечает Оливье. – Принимать у себя такую прелестную барышню для меня одно удовольствие. – Улыбаясь, он треплет меня по руке. – Я полагаю, вас интересует некая информация.

Кивнув, я набираю в грудь побольше воздуха:

– Да, сэр. Моя бабушка родом из Парижа. Только недавно я узнала, что вся ее семья погибла во время холокоста. Видимо, они были евреями.

Месье Берр смотрит на меня внимательно.

– Вы узнали об этом только недавно?

В полном смятении я тороплюсь оправдаться:

– Понимаете, бабушка никогда об этом не упоминала.

– Вас воспитывали в другой религии. – Это не вопрос, а утверждение.

Я изумленно смотрю на него.

– Да. В католичестве.

Оливье Берр удовлетворенно кивает.

– Ничего удивительного. Это попытка убежать от своего прошлого. Mais, в душе, полагаю, ваша бабушка всегда продолжала считать себя juive[10].

Я рассказываю Оливье, что произошло, когда мы навестили бабушку на Рош а-Шана, как она бросала в воду крошки пирога.

Старик улыбается.

– Judaisme – это не просто религия, но особое состояние души и сердца. Думаю, что это касается всех религий, правда, лишь для истинно верующих.

Помедлив, он продолжает:

– Вы пришли сюда, чтобы получить ответы на свои вопросы.

– Да, сэр.

– Узнать, что случилось с вашей семьей.

– Да, сэр. Бабушка никогда раньше не рассказывала о ней. Он снова понимающе кивает.

– Вы принесли с собой имена?

– Да. – Я достаю из сумки копию списка Мами и протягиваю месье Берру Пока его ясные глаза пробегают по строчкам, я поспешно добавляю: – Но Алена, ее брата, в документах нет.

Оливье улыбается, подняв на меня глаза.

– Понимаю. Но в моих документах… У меня они совсем другие.

Слегка пошатываясь на дрожащих ногах, он поднимается со стула, воздев узловатый палец. Медленно, шаркая ногами, идет к коридору с книжными полками.

– Мне было двадцать лет, когда началась Вторая мировая война, и двадцать два, когда нас начали увозить, хватать прямо на улицах французских городов. Из Франции вывезли тогда больше семидесяти шести тысяч juifs, почти никто из них не вернулся.

Я качаю головой, не зная, что сказать.

– Я побывал в Освенциме, – продолжает Оливье Берр, но вдруг прерывает свое неспешное путешествие по коридору, останавливается и умолкает, точно погрузившись в воспоминания о далеком прошлом. – Туда из Франции попало почти шестьдесят тысяч, – после паузы произносит он. – Вы знали об этом?

Он закашливается.

– После libération я вернулся и обнаружил, что никого нет в живых. Погибли все мои друзья. Мои соседи.

– А ваша семья? – спрашиваю я.

– Никого не осталось, все умерли. – Старческий голос звучит спокойно. – Моя жена. Сын. Мать. Отец. Сестры. Братья. Тетушки. Дядюшки. Кузены. Бабушки и дедушки. Все. Вернувшись в Париж, я не застал никого. Пришел на пустое место.

– Это ужасно, мне так жаль, – шепчу я. Громадный груз наваливается на меня. Никогда еще мне не доводилось видеть людей, переживших концлагерь, и сейчас в памяти всплывают снимки из мемориала Холокоста. Я оцепенела. Зверства, о которых я знаю только по фотографиям, этот стоящий передо мной милый человек пережил на самом деле. К глазам подступают слезы, но я старательно их смаргиваю, пока он ничего не заметил.

Оливье отмахивается.

– Все давно в прошлом. Вам незачем мне сочувствовать, мадемуазель. Нынче все изменилось, мир стал совсем другим, и я счастлив.

Он шаркает немного дальше по коридору и торжественно обводит рукой стену книг. Прикасается искривленным пальцем к одному корешку, к другому.

– Единственное, что мне пришло в голову, когда я узнал, что остался один, единственным местом, куда я мог пойти, была синагога, куда меня водили в детстве. Но она оказалась разорена. Остались только стены, оболочка, а места больше не существовало.

Замерев, я гляжу, как Оливье Берр просматривает книги. Он вынимает одну, открывает, читает что-то и возвращает ее на полку.

– Когда я окончательно понял, что все, кого я любил, никогда уже не вернутся домой, то задумался о великой трагедии – не только обо всех этих смертях, но и об утраченном наследии этих людей, – продолжает старик. – Ведь если с лица земли исчезает целая семья, все уходят, то кто же расскажет миру их истории?

– Некому, – шепотом отвечаю я.

– Précisément[11]. То есть, получается, их жизни утрачены дважды. Вот тогда я и начал вести собственные записи.

Оливье вытягивает с полки еще одну книгу. На сей раз у него радостно вспыхивают глаза, и он мне подмигивает. Пролистав несколько страниц, он останавливается на одной и погружается в чтение.

– Это ваши записи? – спрашиваю я.

Он кивает и показывает мне страницу, которую читает. Разлинованные страницы, пожелтевшие по краям, сплошь исписаны от руки неразборчивым почерком.

– Мои списки потерь, – поясняет Оливье и улыбается. – И находок. И истории, которые им сопутствовали.

Отступив на шаг назад, я с трепетом рассматриваю полки.

– Все эти книги – ваши архивы?

– Да.

– И вы все это сделали в одиночку? – Я не могу поверить.

– Тогда, поначалу, это помогало мне скоротать время, чем-то его заполнить, – отвечает Оливье. – Благодаря моим изысканиям я перестал предаваться горю и сумел снова начать жить. Я ежедневно ходил в синагогу, изучал их записи, разговаривал с каждым человеком, которого там встречал.

– Но как же вам удалось все это организовать в единый архив, ведь здесь же масса информации?

– Каждого, с кем я говорил, я просил назвать имена всех, кого схватили, кто пропал и кто, по их сведениям, выжил и спасся. Родственники, друзья, соседи, роли не играло. Ни одну крупицу информации я не считал слишком мелкой или недостойной внимания, insignifiante. Каждая из них представляла жизнь – оборвавшуюся или спасенную. Годами я записывал воспоминания людей, изучал и сводил их вместе, переплетая в эти тома. Шел по полученным указаниям и нередко находил людей, которым удалось выжить.

– Боже мой, – вырывается у меня.

– Каждому из тех, кто прошел лагерь, есть что вспомнить и о чем рассказать. Часто эти люди помогали узнать о тех, кто погиб, выяснить, как и когда это случилось. О многих других мы знаем только, что они не вернулись. Но тут есть и их имена – со всеми подробностями, которые удалось разузнать.

– Но почему вы не передадите эти архивы в мемориал Холокоста? – недоумеваю я.

– Они не хранят документы такого рода. У них официальные документы, государственные. А эти неофициальные. К тому же я пока не готов отдать свои книги. Хочу, чтобы они оставались здесь, со мной, ведь работа идет, добавляются все новые имена – мне важно продолжать дело своей жизни. Когда я умру, все эти книги передадут в мемориал. Надеюсь, что там им не дадут пропасть, и таким образом люди, о которых рассказывается на этих страницах, будут жить вечно.

– Это просто потрясающе, месье Берр, – взволнованно говорю я.

Он кивает и улыбается.

– Ничего особенно. Потрясающе было бы жить в мире, где не нужно составлять списки погибших.

Прежде чем я успеваю ответить, он указывает пальцем на страницу своей книги и спокойно произносит:

– Нашел.

Я смотрю на него, не понимая.

– Вашу семью, – уточняет месье Берр. У меня округляются глаза.

– Погодите, вы разыскали имена? Уже? Старик усмехается с довольным видом.

– Я столько лет живу с этими списками, что сроднился с ними. – Он прикрывает глаза на мгновение, потом сосредотачивается на открытой перед ним книге. – Семья Пикар. Dix, rue du Général Camou, septiéme arrondissement.

– Что это значит?

– Парижский адрес вашей бабушки, – поясняет он. – Дом десять по улице генерала Каму. Я всегда старался записывать адреса. Он озорно улыбается и добавляет: – Ваша бабушка жила в прекрасном месте, под самой Эйфелевой башней.

У меня перехватывает горло.

– Что еще там сказано? Он читает сначала про себя.

– Родителей звали Альбер и Сесиль. Альбер был врачом. Детей звали Элен, Роза, Клод, Ален, Давид, Даниэль.

– Роза – это моя бабушка.

Подняв глаза от книги, Оливье Берр с улыбкой смотрит на меня.

– Тогда я должен внести изменения в свои записи.

– Почему?

– Здесь записано, что она предположительно умерла пятнадцатого июля 1942 года в Париже.

Оливье исправляет что-то на странице.

– В ту ночь она вышла из дому и, согласно моим сведениям, не вернулась. На следующий день всю ее семью забрали.

Я не могу выговорить ни слова. Просто смотрю на него и молчу.

– Шестнадцатого июля 1942 года, – продолжает месье Берр. Голос его звучит глуше. – В первый день облавы Вель-Див.

У меня пересохло горло. Я читала в Интернете об этих облавах, массовых арестах, когда было схвачено тринадцать тысяч парижан.

– Я тоже там был, – тихо говорит Оливье. – В тот день взяли и мою семью.

– Мне так жаль…

Он с силой трясет головой.

– Это был конец прежней моей жизни, – он почти шепчет. – Но и начало новой. Той, что теперь.

Воцаряется тишина.

– Как это было? – решаюсь я спросить. Оливье смотрит в пространство.

– Они пришли за нами до зари. Застали нас врасплох. Я не ждал их. Не верил, что такое возможно. Сейчас, оглядываясь назад, я понимаю, что должен был предвидеть это. Но иногда так бывает в жизни: проще верить и убеждать себя, что все будет хорошо. Мы все закрывали глаза на правду.

– Но как вы могли это предвидеть? Он качает головой, соглашаясь со мной.

– Да, сейчас, оглядываясь назад, легко судить о прошлом… но вы правы: невозможно было предвидеть, что с нами случится такое. Ведь нас, мою жену, сына – ему было всего три года, – как и многих других, отвезли всего-навсего на Vélodrome d’Hiver, в quinziéme[12], совсем рядом с Эйфелевой башней, у самой Сены. Там было семь тысяч человек, может, восемь. Всех не сосчитать. Море народу. Еды не было. Почти не было и воды. Нас набили туда, как сардины в банку. Некоторые сумели покончить с собой. Я видел, как женщина задушила свое дитя, и подумал, что она сошла с ума, но к концу третьего дня понял, что она проявила милосердие. Потом она так кричала и выла, что конвоир в нее выстрелил. Отчетливо помню, как я подумал тогда: «Вот счастливая».

Оливье Берр говорит равнодушным голосом, но глаза блестят от слез.

– Нас держали там пять дней и только потом вывезли. На четвертый день мой сын, мой Никола, умер у меня на руках. Прежде чем отправить нас в Дранси, а затем в Освенцим, меня разлучили с женой, но по ее глазам я тогда понял: она уже мертва. Потерять Никола значило для нее потерять волю к жизни. Потом мне рассказали, что, приехав в Освенцим, она не прошла первого отбора и не заплакала ни разу, когда ее уводили.

– Мне очень жаль, – шепчу я, но Оливье снова отмахивается от моих слов.

– Это было давно.

Он отворачивается к книге и внимательно изучает страницу с нужными мне сведениями.

– Alors, – произносит он, помаргивая. – Ваша семья. Пикары с улицы Генерала Каму. Двое младших, Давид и Даниэль, погибли в Освенциме. Сразу, как попали туда. Давиду было восемь лет, Даниэль пять.

– Господи, – ахаю я. – Совсем крохи. Месье Берр кивает.

– Почти никто из самых юных не вернулся. Их сразу отправляли в газовую камеру, потому что немцы считали их ни на что не пригодными.

Откашлявшись, он продолжает чтение.

– Элен, восемнадцати лет, и Клод, шестнадцати, погибли в Освенциме в 1942 году. Как и их мать, Сесиль. Отец, Альбер, погиб в Освенциме в конце 1943 года. – После паузы Оливье тихо говорит: – Здесь сказано, что он работал в крематории, пока не заболел зимой. Это ужасно. Он знал, что его ждет.

Глаза у меня наполняются слезами, и на сей раз я не успеваю сморгнуть их незаметно. Месье Берр молчит, а у меня по щекам текут ручьи. Требуется несколько минут, чтобы я окончательно осознала сказанное им.

– Все они умерли там? – шепотом спрашиваю я. – В Освенциме?

Старик с сочувствием смотрит мне прямо в глаза и медленно кивает.

– А как же Ален? Как погиб он?

Впервые за все время месье Берр смотрит на меня с неподдельным удивлением.

– Как погиб? Да ведь именно он и предоставил мне всю эту информацию.

Теперь моя очередь удивляться:

– Я не понимаю.

Оливье снова тычет пальцем в страницу.

– Да, мы с ним беседовали шестого июня 2005 года. Я помню его. Очень симпатичный человек. Добрые глаза.

По глазам всегда можно понять, что за человек перед вами. Он играл в шахматы с другим выжившим моим знакомым. Вот так я с ним и познакомился.

– Погодите. – Сердце глухо стучит в груди, пока я пытаюсь вникнуть в сказанное. – Вы хотите сказать, что Ален Пикар, брат моей бабушки, жив? И вы с ним разговаривали?

Месье Берр тоже взволнован.

– Bien sur, он был жив в 2005 году. Я не знаю, что случилось с ним с тех пор. Его не депортировали, он пережил войну, страдал. Тогда все мучились. Он рассказывал, что сбежал, скрывался почти три года и чуть не умер от голода. Один человек, его бывший учитель музыки, предоставлял ему кров в холодные ночи, но очень боялся подвергнуть опасности собственную семью. Поэтому Ален ночевал на улицах, а иногда его подкармливали монахини из церкви. Сейчас ему должно быть лет восемьдесят, если он еще жив. Но посмотрите на меня, дорогая, мне девяносто три. А я еще не сдаюсь и собираюсь пожить.

При этих словах он улыбается. Я настолько потрясена, что не могу ничего ответить.

Месье Берр тянется за тетрадью.

– У вас есть ручка? – спрашивает он. Я киваю и роюсь в сумке.

Оливье быстро строчит что-то на тетрадном листе, выдергивает его и подает мне.

– Это адрес, который он дал мне тогда, в 2005-м. Это в Маре, еврейском квартале, неподалеку от площади Вогезов. Там я и встретил его за игрой в шахматы.

– Это совсем рядом с моим отелем, – сообщаю я ему. Смотрю на адрес: 27, улица дю Фуэн, квартира 2В.

По спине бежит холодок.

– Ну что ж, – подытоживает месье Берр, – теперь вам, пожалуй, нужно поторопиться. Прошлое не ждет.

Глава 12

Огорошенная, и веря и не веря, я прощаюсь с Оливье Берром и тороплюсь вниз по лестнице. Ноги сами несут меня обратно к Сене, там я ловлю такси и сую водителю листок, только что полученный от месье Берра. Водитель, что-то буркнув в ответ, рвет с места. Он резко разворачивается, пересекает сплошную, по мосту проносится через Сену и устремляется на восток. Мы долго едем параллельно реке, в правом окне вырастают башни собора Парижской Богоматери. Наконец мы сворачиваем влево и после многочисленных поворотов с визгом тормозим у серого каменного дома с массивными дверями темного дерева. Я расплачиваюсь с таксистом и подхожу к домофону.

На табличке черным по белому выведено Пикар, А. Я набираю полную грудь воздуха и отваживаюсь нажать кнопку вызова напротив этой теперь знакомой мне фамилии. И замечаю, как дрожат у меня руки.

Пока я жду ответа, сердце стучит в груди, как барабан. Но ответа нет. Я снова давлю на кнопку, и опять безрезультатно.

У меня подступает комок к горлу. Неужели я опоздала, вдруг он уже умер? Возможно, напоминаю я себе, он просто вышел из дому – погода сегодня прекрасная. Не исключено, что он пошел погулять или в магазин. Несколько минут я слоняюсь возле дома в надежде, что кто-то войдет или выйдет из подъезда и я смогу расспросить об Алене, но на улице тихо и пустынно, никого нет.

Я смотрю на часы. А что если он на площади Вогезов, играет в шахматы, как рассказывал месье Берр! Достав карту, я понимаю, что нахожусь всего в одном квартале оттуда. И отправляюсь на площадь.

По пути я останавливаюсь у телефона-автомата и, потратив несколько минут в попытках найти англоговорящего оператора, звоню на мобильник Анни. Я сознаю, что она, видимо, спит и вряд ли ответит, но просто умираю от желания рассказать о своей находке. Мне отвечает автоответчик, и, хотя я этого ожидала, настроение мгновенно падает. Я собираюсь рассказать про Алена, но вместо этого неожиданно для себя говорю: «Я сейчас думала о тебе, детка, и просто ужасно захотелось сказать тебе “привет”. Здесь так красиво, в Париже. Думаю, что смогу кое-что найти, но стараюсь не радоваться заранее, чтобы не сглазить. Я еще позвоню тебе позже. Я тебя люблю».

Через пять минут я добираюсь до места и, пройдя под средней из трех каменных арок, оказываюсь на площади Вогезов. Вся площадь окружена по периметру одинаковыми каменными домами с серыми крышами, застекленными дверьми и узкими балконами. В центре прямоугольного парка высится конная статуя в окружении пары десятков высоких деревьев с ярко-зеленой, только начинающей желтеть листвой. По углам – зеленые газоны, песчаные дорожки ведут к фонтанам – четырем двухуровневым чашам.

Я осматриваюсь, ища кого-нибудь, кто хоть примерно походил бы на Алена, но пока стариков не видно. Самому старому – мужчине с маленькой черной собачкой – на вид никак не больше шестидесяти. Я быстро прохожу по периметру парка, всматриваюсь в лица идущих навстречу людей, но никто из них не может быть Аленом. Подавленная, я со вздохом поворачиваюсь, чтобы уйти. Снова приходит в голову, что я могу и совсем его не найти – ни здесь, ни где бы то ни было еще. Но нет, сдаваться рано, я еще поборюсь.

Некоторое время я медленно брожу по улицам, прежде чем еще раз проверить адрес, данный мне месье Берром. Поворачиваю за угол, потом за другой, миную жилые дома, витрины и в конце концов оказываюсь на узкой оживленной торговой улице. Улица Розье, читаю я указатель. Прохожу дальше, разглядывая старинные мясные лавки, книжные магазинчики и синагоги рядом с современными бутиками и магазинами стильной одежды.

Останавливаюсь около узкого фасада с изображением звезды Давида и надписью synagogue, несомненно, означающей на французском ровно то же, что и на английском. Сердце снова начинает колотиться, и я дрожащей рукой касаюсь стены здания. Интересно, давно ли здесь эта синагога, и не молилась ли в ней когда-нибудь моя бабушка.

Так я стою, погруженная в мысли о далеком прошлом, пока знакомые ароматы внезапно не возвращают меня на землю, в настоящее. В воздухе явственно чувствуется запах маслянистого, пропитанного корицей пирога «Звезда» с начинкой из чернослива и инжира. Я каждый день выпекаю такие у себя в кондитерской.

Повернувшись, я оказываюсь перед большими венецианскими окнами, сплошь заставленными хлебом и сдобой. Кондитерская. Не раздумывая, словно меня тянет невидимый магнит, я направляюсь туда – перехожу дорогу и открываю дверь.

Внутри народ, толчея. Справа – большой прилавок-холодильник с готовыми салатами и мясной кулинарией; слева – бесконечное, как мне кажется, множество каких-то бубликов, пирожков, пирожных и тортов. На маленьких этикетках – названия по-французски и цены в евро.

Замерев на месте, я вожу глазами по знакомым изделиям. Вот чизкейк с лимоном и виноградом, одно из фирменных блюд «Полярной звезды». А рядом нежный штрудель, который выглядит так, словно его только что доставили из моей кондитерской. Я подхожу на шаг ближе и понимаю, что он и в самом деле практически идентичен моему: яблоки, миндаль, изюм, цукаты из апельсиновой цедры и корица – в точности то же, что кладу в свой штрудель я. Здесь есть даже ароматный ржаной хлеб, за который два года назад я удостоилась упоминания в обзоре «Лучший хлеб на Кейпе» в газете «Кейп-Код Таймс».

А дальше в витрине лежат ломтики большого пирога под названием Ronde des Pavés. Я подхожу поближе и сразу узнаю их, узнаю безошибочно. Мак, миндаль, изюм, инжир, чернослив и сахар с корицей. Это же он, наш пирог «Звезда», который так любит Мами.

– Que puis-je pour vous?[13] – раздается у меня над ухом пронзительный голос, и я медленно, как в тумане, поворачиваюсь.

– Извините, я не говорю по-французски, – бормочу я. – Извините.

Сердце все еще колотится с бешеной скоростью. Женщина, приблизительно моего возраста, улыбается.

– Ничего страшного, – переходит она на английский, практически без акцента. – У нас здесь много туристов. Чего желаете?

Трясущейся рукой я указываю на кусочек Ronde des Pavés. Женщина начинает упаковывать его для меня, но я касаюсь ее руки, чтобы остановить. Дотронувшись до ее запястья, чувствую, как дрожит при этом моя собственная рука. Женщина смотрит на меня с недоумением.

– Откуда у вас все эти рецепты? – спрашиваю я наконец. Она недоверчиво хмурится.

– Это старинные рецепты моей семьи, мадам. Мы никому их не даем.

– Что вы, что вы, я совсем не об этом, – спешу я ее успокоить. – Просто дело в том, что у меня самой кондитерская в Штатах, в Массачусетсе – и я пеку точно такие же вещи. Совершенно те же рецепты, я их считала семейными рецептами моей бабушки…

Напряжение с ее лица уходит, она улыбается.

– А, понятно. Ваша бабушка была полькой, да?

– Нет, она отсюда. Из Парижа. Женщина наклоняет голову набок.

– Но ее-то родители были из Польши, нет? – Она закусывает губу. – Эту кондитерскую открыли мои прадед и прабабушка, сразу после войны. В 1947-м. Они были поляками. Большая часть этих рецептов родом из Восточной Европы.

Я неуверенно киваю.

– Все, что мы выпекаем здесь, развивалось как tradition ashkénaze, нашими предками. Мы и сейчас сохраняем эти традиции. Ваша бабушка, она juive? Э-э-э, еврейка?

Я медленно киваю.

– Да. По-моему, да. Но что такое tradition ash… как вы сказали?

– Это, как же сказать… le judaїsme traditionnel в Европе, – объясняет она. – Он начался в Германии, но очень давно, много веков назад эти juifs перебрались в другие страны Европы, на восток. До войны большая часть communautés juives, э-э-э, еврейских поселений в Европе были ашкенази, и мои предки тоже. Пока Гитлер не уничтожил их. Кивнув, я снова перевожу взгляд на выпечку.

– Моя бабушка рассказывала, что у ее родителей была кондитерская здесь, в Париже, – тихо говорю я. – До войны.

Оглядывая прилавок, я понимаю, что очень многих бабушкиных рецептов здесь недостает.

– А фисташковые пирожные у вас есть? – спрашиваю у женщины.

Она с недоуменным видом пожимает плечами, а я описываю сладкие полумесяцы моей Мами, ее марципанно-розовые пирожные. Женщина качает головой.

– Нет, такого я не знаю. – Вдруг, подняв голову, она замечает, что к прилавку выстроилась очередь. – Простите, мне пора. Может, все же возьмете пирожное?

Я указываю на Ronde des Pavés, так похожее на наш пирог «Звезда».

– Это, пожалуйста.

Хозяйка заворачивает пирожное в вощеную бумагу и укладывает в фирменный пакетик с названием кондитерской.

– Денег не нужно, – улыбается она, когда я лезу за кошельком. – Может быть, однажды и вы угостите меня, когда я приеду в Массачусетс.

Я тоже улыбаюсь ей.

– Спасибо. И вообще, спасибо вам большое за помощь. Она, кивнув на прощание, отворачивается к покупателям.

Я уже выхожу, когда слышу, как хозяйка окликает:

– Мадам? Поворачиваюсь. А, это она мне.

– Эти остальные сладости, которые вы называли, – говорит она, – мне кажется, они не имеют отношения к восточноевропейской tradition ashkénaze.

Помахав мне рукой, она скрывается среди многочисленных покупателей. Нахмурившись, я с недоумением смотрю ей вслед.


Подкрепившись куском пирога, я снова отправляюсь по адресу, полученному от Оливье Берра. Ronde des Pavés оказался не в точности такой, как наш пирог, но все равно очень похож. Я кладу в свой больше корицы – Мами всегда любила корицу, – и корочки у нас плотнее и маслянистее. Изюмины во французской версии золотистые, а я всегда кладу темный изюм. И все же очевидно, что оба рецепта имеют общее происхождение.

Вот уже и пирог съеден, но история понятнее не стала. А вот уже и дверь Алена. Вдохнув и на миг прикрыв глаза, я готовлю себя к разочарованию, если мне вдруг снова не ответят. Открываю глаза и нажимаю кнопку.

Сначала мне отвечает тишина. Жму еще раз и уже думаю, что придется смириться и уйти ни с чем, как вдруг в домофоне раздается треск, а следом что-то неразборчиво произносит мужской голос.

– Здравствуйте! – кричу я что есть сил в переговорное устройство. – Я ищу Алена Пикара.

Снова молчание, потом опять треск и невнятный ответ.

– Простите, я не понимаю вас, – говорю я. – Я… я ищу Алена Пикара.

Переговорник шуршит, и тут, к моему облегчению, раздается щелчок дверного замка.

Я распахиваю дверь и влетаю в крошечный живописный садик, где виноградные лозы вьются по старым каменным стенам, окаймленным алыми розами и желтыми нарциссами. Торопливо пересекаю садик и захожу в дом. Мне нужна квартира 2В, так сказал месье Берр. Я поднимаюсь на один лестничный пролет и с удивлением вижу две двери с номерами 1А и 1В. Потом вспоминаю, что французы называют нижний этаж не первым, а нулевым, и поднимаюсь еще.

Даже не пытаясь унять сердцебиение, я стучу в дверь с номером 2В. Как только дверь отворяется и мы встречаемся лицом к лицу с пожилым, немного сутуловатым мужчиной с густыми седыми волосами, я сразу понимаю – ошибки нет. У него глаза Мами – те же иссиня-серые, слегка миндалевидные глаза, которые достались от нее и моей матери. Я разыскала своего двоюродного дедушку. Мами в самом деле оказалась членом этой загадочной, потерянной семьи Пикар, и, следовательно, я тоже в нее вхожу. Я набираю в грудь воздуха.

– Ален Пикар? – удается мне выдавить, когда я обретаю наконец дар речи.

– Oui, – отвечает он. Внимательно вглядывается в меня, а потом быстро произносит что-то по-французски.

– Я… я не понимаю, – лепечу я. – Я говорю только по-английски. Извините.

– Это вы извините меня, мадемуазель. – Он без видимого затруднения переходит на беглый английский. – Вы просто очень похожи на человека, которого я когда-то знал. Я почувствовал себя так, как будто увидел привидение. У меня замирает сердце.

– Я напомнила вам вашу сестру? – спрашиваю я. – Розу?

Он побелел.

– Но как?.. Откуда вы?.. – Голос у него дрожит.

– Кажется, я ваша внучатая племянница, – объясняю я. – Я внучка Розы. Меня зовут Хоуп.

– Нет, – отвечает он, теперь его голос падает до шепота. – Нет, нет. Это невозможно. Моя сестра умерла семьдесят лет назад.

– Вы ошибаетесь, – трясу я головой. – Она до сих пор жива.

– Non, ce n’est pas possible, – шепчет он. – Это невозможно.

– Она все это время думала, что вы умерли, – тихо говорю я ему.

Он недоверчиво смотрит на меня.

– Она жива? – спрашивает он почти неслышно. – Вы уверены?

Я киваю молча, слова вдруг застревают комом в горле.

– Но как… как вы здесь? Как вы меня нашли?

– Она попросила меня поехать в Париж, чтобы выяснить, что произошло с ее семьей, – начинаю я. – Вашего имени не было ни в каких документах.

И я вкратце рассказываю о том, как сотрудники мемориала направили меня к Оливье Берру.

– Я помню его, – тихо говорит Ален. – Он разговаривал и с Жакобом тоже. Сразу после войны.

– С Жакобом? – переспрашиваю я. Он изумленно раскрывает глаза.

– Вы не знаете Жакоба? Я пожимаю плечами.

– Это еще один ваш брат? – Меня удивляет, почему Мами не указала это имя в своем списке.

Ален покачивает головой.

– Нет. Но для Розы он был важнее всех на свете.


Следом за Аленом я вхожу в его квартирку, маленькую и заставленную книгами. Десятки чашек с блюдцами стоят на полках и сверху на шкафах. Несколько даже висят по стенам в специальных рамках.

– Моя жена их коллекционировала, – поясняет Ален, проследив за моим взглядом и указывая на одну из полок с чашками. – Мне они никогда не нравились. Но после ее смерти рука не поднялась их выбросить.

– Соболезную, – говорю я. – И давно она?..

– Очень давно, – отвечает он, опустив глаза.

Мы входим в гостиную, и он предлагает мне занять один из двух обитых красным бархатом стульев с высокими спинками. Я сажусь, после чего и хозяин опускается на стул напротив меня.

– Моя Анна была одной из немногих, кто побывал в Освенциме и остался в живых. Мы часто говорили, что ей посчастливилось. Но она не могла иметь детей из-за всего, что с ней там сделали. Она умерла в сорок лет, горе ее убило.

– Искренне соболезную, – шепчу я.

– Спасибо. – Ален, нетерпеливо подавшись вперед, впивается в меня до боли знакомыми глазами. – Ну а сейчас прошу вас, расскажите же мне о Розе. Простите меня, я потрясен.

И я торопливо рассказываю ему все, что знаю сама: что моя бабушка приехала в Соединенные Штаты в начале 1940-х годов после того, как вышла замуж за моего деда; что у них была единственная дочь, моя мать. Рассказываю о кондитерской, которую Мами открыла в Кейп-Коде, и о том, как буквально час назад я набрела на ашкеназскую кондитерскую на улице Розье, где увидела множество знакомых мне пирожных и сладостей.

– Я всегда знал, что Роза – прирожденный кондитер, – мягко произносит Ален. – Наша матушка, она родом из Польши. Сюда в Париж ее привезли родители, совсем малюткой. Они держали кондитерскую, и наша мать до того, как вышла замуж за нашего отца, работала в ней каждый день. Даже после того, как наша мама родила детей, она продолжала помогать в кондитерской по выходным и по вечерам, когда клиентов было много. Роза, она так любила работать там с мамой. Это у нас фамильное ремесло.

Я прижимаю пальцы к вискам. Невероятно: всю жизнь меня окружала бабушкина семейная история, а об этом даже не подозревала. Оказывается, каждый раз, ставя в духовку пирог «Звезда», я следовала древней традиции, которую мои предки хранили на протяжении веков.

– Но как же ей удалось бежать из Парижа? – допытывается Ален, наклоняясь вперед еще сильнее и едва не падая со стула. – Мы же всегда думали, что она погибла перед самой облавой.

У меня екает сердце.

– Не знаю. Я надеялась, что вы, может быть, знаете. По лицу Алена видно, что он смущен.

– Но ведь она жива, вы сказали? Почему же вы не спросите у нее?

Я низко склоняю голову.

– У нее болезнь Альцгеймера. Не знаю, как это по-французски.

Подняв голову, я смотрю на Алена. Он кивает, на лице огорчение.

– Точно так же, то же слово. Значит, она не помнит, – шепчет он.

– Прежде она никогда не заговаривала о прошлом, – объясняю я. – На самом деле я вообще только несколько дней назад узнала, что она еврейка.

Он глядит на меня непонимающе:

– Разумеется, еврейка и иудейка.

– Для меня она всю жизнь была католичкой. Ален явно озадачен.

– Но… – Он обрывает себя, как будто забыл, что хотел спросить.

– Я и сама не понимаю. Никогда она не рассказывала о том, что происходит из еврейской семьи. Я ведь даже не знала, что ее девичья фамилия Пикар. Она всегда говорила, что она – Дюран. Несколько лет назад моя дочка даже пыталась нарисовать фамильное древо – был у них в школе такой проект, – и во всех документах, какие мы только смогли найти, она называлась Дюран. У нас нет ни одной бумаги, где бы она числилась как Роза Пикар.

Ален смотрит на меня и после долгого молчания вздыхает.

– Вероятно, на Розу Дюран были оформлены поддельные документы, по которым она выехала за границу. Чтобы выбраться из Франции в то время, ей, наверное, пришлось сделать новый паспорт – например, жительницы неоккупированной части страны. А с новым паспортом она получила и новое имя. Скорее всего, ей помог кто-то из Résistance[14]. Раздобыл для нее фальшивые бумаги.

– Поддельные документы, по которым она числилась христианкой? Так она стала Розой Дюран вместо Розы Пикар?

– Конечно, католичке во время войны было куда проще скрыться, чем еврейке. Если она была уверена, что безвозвратно потеряла всех нас, то, возможно, захотела всё забыть. Может, она растворилась в этой новой личности, потому что это был единственный способ сохранить santéd’esprit. Свой рассудок.

– Но почему она решила, что все мертвы? – недоумеваю я.

– После освобождения здесь творилась такая неразбериха, – объясняет Ален. – Те, кто остался в живых, приходили в отель «Лютеция» на бульваре Распай. Там собирались все, кто выжил. Кто-то приходил за лечением, медицинской помощью. Для большинства из нас это было шансом найти друг друга. Найти своих родных, потерянных в войну.

– И вы туда ходили? – спрашиваю я. Ален кивает.

– Меня не депортировали, – тихо говорит он. – После войны я пришел в отель «Лютеция», чтобы разыскать свою семью. Я так надеялся, так хотел верить, что они живы, Хоуп. Те, кто приходил, писал имена родных на доске. «Ищу Сесиль Пикар. Мать. Сорок два года. Арестована 16 июля 1942. Была на Vel d’Hiv». Другие приходили, читали и говорили тебе: «Я знал твою мать в Освенциме. Она умерла через три месяца от пневмонии». Или: «Я работал с твоим отцом в крематории в Освенциме. Он заболел и был отправлен в газовую камеру перед самым освобождением». Я слушаю его, затаив дыхание.

– Так вы узнали, что все погибли.

– Все до одного, – кивает Ален. – Дедушки и бабушки, двоюродные сестры и братья, тети и дяди. Розу тоже назвали в числе мертвых. Два человека уверяли, будто видели, как ее застрелили где-то на улице во время облавы. Я не стал давать свое имя, потому что не осталось никого, кто бы стал меня искать. Так я думал. Вот потому-то меня и нет ни в каких списках. Я хотел только одного – исчезнуть.

– А как вам удалось ускользнуть, не попасть к ним?

– Мне было одиннадцать лет, когда за нами пришли. Мои родители, они никогда не верили слухам, которые тогда ходили. Но Роза верила. Она пыталась, но не могла убедить родителей. Они считали, что она сошла с ума, что это глупо – принимать всерьез предостережения Жакоба: они считали его юнцом, который ничего не смыслит и только мутит воду.

Вот оно снова. Это имя.

– Вы так и не сказали мне, кто такой Жакоб. Ален всматривается в мое лицо.

– Жакоб был для меня всем, – просто отвечает он. – Это Жакоб сказал мне сразу убегать, если придет полиция. Это Жакоб говорил, что надо попытаться уговорить моих родителей. Жакоб спас меня, потому что, когда за нами пришла полиция, я вылез через заднее окно, свалился на землю с трехэтажной высоты и бросился бежать.

Ален долго молчит, внимательно изучая собственные руки – узловатые, в шрамах. Наконец, тяжело вздохнув, продолжает:

– Я позволил всей семье погибнуть, потому что очень испугался. – Он поднимает на меня взгляд, и я вижу слезы у него на глазах. – Я не сумел уговорить их, я недостаточно старался. Я не забрал с собой Даниэль и Давида, самых младших. Я был напуган, очень напуган, а из-за этого все они погибли.

Слезы текут у Алена по щекам. Не успевая осознать, что делаю, я вскакиваю и, подбежав, обнимаю его. На миг он застывает, а потом обеими руками обхватывает меня за плечи. Все его тело сотрясается.

– Вам было всего одиннадцать, – бормочу я. – Вам не в чем себя винить.

Я немного отодвигаюсь, а Ален прерывисто вздыхает.

– Вини – не вини, но они все убиты, а я здесь, живой, спустя семьдесят лет. С этим я прожил всю свою жизнь. Вина грузом лежит у меня на сердце.

Возвращаясь на свое место, я чувствую, что и у меня глаза на мокром месте.

– А Жакоб откуда обо всем знал? Как он догадался, что вам надо бежать?

– Он участвовал в освободительном движении против нацистов, – говорит Ален. – Он не сомневался: слухи о концлагерях правдивы. Что нас систематически истребляют. Таких, как он, было мало. Но Роза ему верила. А для меня Жакоб был героем, так что я тоже ему верил. Он наверняка спас ее.

– Как? – тихо спрашиваю я.

– Не знаю, – после долгой паузы отвечает Ален. – Но она была любовью всей его жизни. Он сделал бы все, чтобы спасти ее. Все.

Я щурю глаза.

– Она тоже его любила?

– С такой силой, которой я в ней и не подозревал, – кивает Ален. Он отворачивается и долго молчит. – Вот потому-то все эти годы я всегда был твердо уверен, что Розы нет в живых. Ведь если бы она осталась в живых, то вернулась бы к нему.

– Она, наверное, тоже думала, что он умер, – бормочу я. – Он оставлял свое имя в отеле «Лютеция»?

Ален удивлен моим вопросом,

– Да, конечно. Он до последнего надеялся, что Роза сумела спастись, что она выжила, несмотря на все слухи, которые до нас доходили. Его имя было там постоянно, чтобы, если Роза вдруг вернется, она смогла бы найти его.

– Мой дедушка ездил в Париж, – сообщаю я. – В 1949 году. Чтобы узнать, что случилось с бабушкиной семьей. Так она сказала.

– Обо мне там сведений не было, – повторяет Ален. – Поэтому он, конечно, и не мог найти меня. Но Жакоб делал все, чтобы его имя появлялось во всех списках, на тот случай, если Роза все же выжила.

Мне трудно думать о том, что это может означать. Мами не назвала дедушке имени Жакоба? Или дедушка нашел имя Жакоба в списках выживших, но скрыл это от бабушки, потому что знал, как она его любила, и хотел защитить свою семью, которая у них только-только складывалась? Я зябко поеживаюсь.

– Жакоб сбежал так же как вы и бабушка? – обращаюсь я к Алену. – До облавы?

Ален покачивает головой и тяжело вздыхает.

– Жакоб попал в Освенцим, – просто говорит он. – Выжил только потому, что был уверен: Роза жива и ждет его, а значит, он ее обязательно найдет. Он сказал, когда мы с ним виделись в последний раз, что не может поверить в ее смерть – иначе он бы это почувствовал. Только эта надежда на встречу и сохранила ему жизнь в том аду.

Глава 13

ЛИМОННО-ВИНОГРАДНЫЙ ЧИЗКЕЙК


Ингредиенты

1,5 стакана провернутых через мясорубку

хрустящих крекеров из непросеянной

пшеничной муки

1 стакан сахарного песка, разделить пополам

1 ч. л. корицы

6 ст. л. несоленого сливочного масла, растопить

2 пачки сливочного сыра (по 250 г)

¼ стакана белого виноградного сока

2 яйца

сок и цедра 1 лимона


Приготовление

1. Разогреть духовку до 190 °C. Соединить крекерные крошки с 0,5 стакана сахара, корицей и размягченным маслом и перемешать до получения однородной массы. Выложить в форму для выпекания диаметром 20 см, распределить равномерно по дну и стенкам, сделав бортик

2. Выпекать 6 минут. Вынуть из духовки и остудить.

3. Снизить температуру духовки до 150 °C.

4. Взбить сливочный сыр электрическим миксером, постепенно всыпая оставшиеся полстакана сахара, добавляя виноградный сок, лимонный сок, цедру и яйца до получения однородной массы без комков.

5. Остывший корж переложить на противень. Вылить в него сырную смесь.

6. Выпекать 40 минут или до тех пор, пока начинка не загустеет.

Роза

В тот день навестить Розу приходила Анни. Роза была в этом уверена. Но никак не могла взять в толк, о чем говорит ей девочка.

– Мама сейчас в Париже, – объявила Анни, ее серые глаза горели от возбуждения. – Она мне оставила сообщение! Она сказала, что, кажется, типа, нашла кого-то!

– Как мило, дорогая, – ответила Роза. Но совсем не могла сообразить, кто же такая мать Анни. Приходится ли она Розе родственницей? Или, может, это одна из постоянных посетительниц ее кондитерской? Однако нельзя же признаться девочке, что она не помнит ее матери. Поэтому сказала она совсем другое: «Твоя мама, верно, нашла что-то симпатичное в каком-нибудь бутике? Красивый шарфик, а может, туфли, а?» В конце концов всем Анни заливисто рассмеялась, и этот звук напомнил Розе о птичках, что щебетали под ее окном на улице генерала Каму, давным-давно.

– Да нет же, Мами! – воскликнула девочка. – Она ходила в Музей холокоста! Ну понимаешь, чтобы разузнать о тех людях, про которых ты нам рассказала!

– О, – пролепетала Роза, вдруг почувствовав, что ей совсем нечем дышать.

Вскоре Анни уехала, и Роза осталась наедине со своими мыслями, которые неотступно преследовали ее. Слова девочки всколыхнули настоящий смерч воспоминаний, такой мощный, что он грозил оторвать Розу от земли и унести ее назад, в прошлое, где она в последнее время оказывалась все чаще. Обычно воспоминания являлись сами по себе. Но сегодня Анни упомянула Париж и холокост, – и Роза попала в тот кошмарный день в 1949 году, когда ее милый Тед вернулся домой и подтвердил худшие ее опасения.

Она любила своего мужа. И именно потому, что она любила мужа, она рассказала ему о Жакобе, так как считала, что нужно быть честным с тем, кого любишь. И она была с ним честна – до известной степени. Она рассказала Теду, что в Париже остался человек, которого она очень любила. Вообще-то, можно было этого и не говорить, она понимала, что все и так понятно.

Но когда Тед спросил, любила ли она того человека в Париже сильнее, чем любит его, Роза не сумела посмотреть ему в глаза. И тогда он все понял. Он всегда знал.

Ей хотелось бы, чтобы все было по-другому. Тед был чудесным мужем. И чудесным отцом Жозефине. Он был преданным и верным. Он создал для нее такую жизнь, о которой Роза и мечтать не могла – тогда, много лет назад, на родине.

Но он не был Жакобом. И в этом состоял его единственный недостаток.

В первые годы после войны она не хотела ни о чем узнавать. Ни официально, ни как бы то ни было еще. Когда она только вышла за Теда и они поселились в Нью-Йорке, недалеко от статуи Свободы, до Розы доходили отрывочные сведения через других иммигрантов, прибывавших из Франции. Выжившие, они так сами себя называли. Но Розе они больше напоминали призраков, живых мертвецов. Бледные, истощенные, с ввалившимися глазами, они проплывали мимо и казались нездешними, не от мира сего.

«Я знал твою маму, – говорил один такой призрак. – Я видел, как она умерла в Освенциме».

«Я видел малютку Даниэль в Дранси, – говорил другой. – Не знаю, удалось ли ей оттуда выбраться».

Весть, вдребезги разбившую ей сердце, принес призрак по имени месье Пинусевич, которого она знала по прежней жизни. Он был мясником в лавке по соседству с кондитерской ее родителей.

«Помнишь того мальчика, с которым ты встречалась? Жакоба?»

Роза молча смотрела на него. Она не хотела, чтобы он продолжал, потому что уже видела правду в его глазах. Она поняла, что не сможет этого вынести. У нее вырвался сдавленный крик, а он принял это за вопрос и снова заговорил:

«Он был в Освенциме. Я его там видел. Я видел его в тот день, когда его повели в газовую камеру».

И все кончилось. Он ушел. Призрак по имени месье Пинусевич, а с ним и последняя надежда когда-нибудь вернуть прошлое.

Покидая Нью-Йорк, она уже точно знала, что все они погибли. Ей сказали об этом призраки. Один из них был рядом с отцом, когда тот заболел в Освенциме. Другая держала за руку ее умирающую мать. Третья работала вместе с Элен, однажды Элен заболела и не смогла подняться, и, вернувшись с поля, соседки нашли ее на полу барака. Конвоиры забили ее до смерти, и ее чудесные каштановые волосы были мокры от крови. Разве хоть что-нибудь имело значение теперь, когда все они умерли. Все до одного.

И тогда Тед пообещал, что она будет жить далеко от этих призраков с ввалившимися глазами, далеко от Нью-Йорка, в волшебном месте под названием Кейп-Код. Он рассказывал, как волны набегают на песчаные пляжи и какие там клюквенные болота, – и Роза согласилась. Ведь она любила Теда. К тому же ей предстояло окончательно превратиться в другого человека. И строить новую семью, ведь та, что была у нее прежде, утрачена навсегда.

Но к 1949 году, через семь лет после того, как Роза покинула Париж, она поняла, что должна знать наверняка. Она не могла похоронить Розу Пикар, пока не удостоверится во всем по официальным документам. А вдруг кто-то из призраков ошибался? Вдруг маленькая Даниэль выжила и теперь страдает где-нибудь в сиротском приюте, думая, что на всей земле не осталось никого, кто ее любит? Что если Элен не погибла тогда на полу барака, а бежала и теперь ждет ее, пытается разыскать? Что если призрак, уверявший, что держал за руку мать Розы, ошибался и та умирающая была совсем другой женщиной?

Но сама Роза не могла ехать в Париж. Она и так чудом выбралась в Соединенные Штаты по поддельным документам. И понимала, что сотрудники миграционной службы смотрели на это сквозь пальцы лишь потому, что она – жена Теда, героя войны. Роза тогда сделала свой выбор. Отныне ее дом здесь. К тому же у нее на руках маленькая дочка. Франции Роза не доверяла. Не верила, что сможет вновь оттуда выбраться. И боялась, что не вынесет возвращения в родной город.

И поэтому она попросила съездить Теда. И так как Тед любил ее и был очень хорошим человеком, он согласился.

Он отправился туда в солнечный летний понедельник. Роза ждала, секунды превращались в минуты, минуты казались часами. Время тянулось, будто ириски, которыми она, Тед и малышка Жозефина лакомились прошлым летом, когда ездили в Атлантик-Сити.

Когда наконец Тед вернулся в пятницу, очень поздно вечером, он попросил ее сесть и во влажной, душной летней ночи Кейп-Кода рассказал ей все.

Он побывал в синагоге, в которую Роза ходила с детства. Ей было больно слышать, что за годы войны синагогу разрушили, но теперь восстановили, и она как новая. Она думала, что Теду не понять: перестроенные вещи уже не те же, они не могут стать прежними. Невозможно вернуть то, что было разрушено.

– Все они умерли, Роза, – тихо сказал Тед, заглядывая ей в глаза и крепко держа ее за руки, будто боялся, что она вот-вот оторвется от земли и взлетит в небо, как воздушный шарик, наполненный воздухом. – Твоя мать и твой отец, сестры, братья. Все, все они. Мне так жаль.

– О, – вот и все, что она сумела выговорить.

– Я поговорил с раввином, – ласково продолжал Тед. – Он объяснил мне, как работать с документами. Мне очень жаль, поверь.

Роза ничего не отвечала.

– Ты хочешь знать, что с ними случилось, Роза? – спросил он.

– Нет, – затрясла она головой и отвернулась. Она не могла этого слышать. Это разбило бы ей сердце на миллион кусков. Она умерла бы от разрыва сердца прямо здесь, перед мужем, перед дочуркой. – Это я во всем виновата, – простонала она.

– Да нет же, Роза! – воскликнул Тед. – Ты не должна так думать! В этом нет никакой твоей вины.

Он обнял ее, но она словно окаменела, напряженная, неподатливая.

Тед прижал ее голову к своей груди.

– Я знала, – прошептала Роза. – Я же знала, что за нами придут. И не попыталась спасти их.

Она понимала, что будет жить с этой виной всегда, до конца. Только не знала как. Вот потому-то она не могла больше оставаться собой. И обрела хоть какое-то утешение, став Розой Дюран, а потом и Розой Маккенна. Роза Пикар умерла в Европе вместе со своей семьей много лет назад.

– Ты тут совершенно ни при чем, – повторил Тед. – Прекрати винить себя.

Она кивнула, понимая, что именно этого он от нее ждет. Потом отстранилась от него.

– А Жакоб Леви? – спросила она ровным голосом, вдруг ослабев и подняв наконец-то глаза на Теда.

На сей раз взгляд отвел Тед.

– Дорогая моя Роза, – сказал он. – Твой друг Жакоб погиб в Освенциме. Перед самым освобождением.

Роза часто заморгала. Ей вдруг показалось, что кто-то сунул ее головой в воду и держит, не давая вынырнуть. Она ничего не видела и не могла дышать. С трудом ей удалось сделать вдох.

– Ты уверен? – спросила она после очень долгого молчания, когда легкие снова наполнились воздухом.

– Прости, – был ответ.

И все кончилось. В тот день мир для Розы стал холодным, как лед. Она отвернулась от мужа. Но не заплакала. Она уже умерла, плакать могут лишь живые. А разве могла она жить без Жакоба?

Жакоб всегда говорил ей, что любовь их непременно спасет. И Роза ему верила. Но он ошибся. Она спаслась, но что толку жить, когда Жакоба нет? Разве у жизни остался теперь хоть какой-то смысл?

В это самое мгновение из-за угла появилась Жозефина в длинной розовой ночной рубашке, которую Роза вышила для нее. На руках она держала куклу Синтию.

– Что случилось, мамочка? – спросила Жозефина, стоя в дверях и сонно помаргивая.

– Ничего, милая. – Роза подошла к дочери и опустилась перед ней на колени. Она смотрела на малышку и повторяла себе, что теперь ее семья здесь, что прошлое должно остаться в прошлом, что она обязана хранить и поддерживать эту жизнь.

Но она ничего не чувствовала.

Она уложила Жозефину в постель и долго баюкала, напевая колыбельную, которую много лет назад пела ей собственная мать, а потом лежала в темноте рядом с Тедом, пока не поняла по его ровному дыханию, что он заснул.

Она тихо поднялась и, стараясь не шуметь, вышла в холл. Поднялась по узкой лестнице на крышу их дома, где была огороженная перильцами площадка, – и растворилась в безмолвии ночи.

Было полнолуние, и луна тяжело нависала над заливом Кейп-Код, поблескивающим между крыш. Бледный лунный свет отражался в воде, так что казалось, она светится изнутри. Но Роза не смотрела на воду. Ее взгляд был прикован к небу, к звездам, которым она дала имена.

Мама. Папа. Элен. Клод. Ален. Давид. Даниэль.

– Простите меня, – шептала она небесам. – Простите меня.

Ответа не было. Только волны вдали плескались о берег. Небо молчало.

Глядя ввысь, Роза шепотом молила о прощении, пока с восточной стороны горизонт не начал бледнеть. Жакоб. Как сложилась его судьба? Неужели он потерян для нее навсегда?

– Жакоб, где ты? – плача, крикнула она небу. Но никто ей не ответил.

Глава 14

С наступлением темноты в Париже становится совсем тихо и безветренно. Сначала небо набирает цвет, от бледной, подернутой сероватой дымкой голубизны к насыщенной вечерней синеве, с оранжевыми и золотыми полосками на горизонте. Когда звезды начинают пробивать дырочки в пологе сумерек, на фоне заходящего солнца становятся видны легчайшие облачка, окрашенные в разные оттенки рубиново-красного и румяно-розового. Наконец яркая сапфировая синева темнеет, наступает ночь, и Париж зажигает огни, мерцающие и бесчисленные, как звезды. Я стою с Аленом на мосту Искусств и, замирая от восторга, любуюсь Эйфелевой башней, которая переливается миллионом крохотных огоньков на фоне бархатного неба.

– Никогда не видела такой красоты, – вздыхаю я. Ален предложил мне прогуляться: ему требовалась передышка после разговоров о прошлом. Мне не терпится услышать историю о Жакобе, но я не пытаюсь его торопить – ведь Алену уже восемьдесят, а эти глубоко погребенные в сердце воспоминания слишком мучительны.

Облокотившись на перила моста, мы глядим на запад, и, когда Ален кладет свою руку поверх моей, я чувствую, как сильно она дрожит.

– Твоя бабушка говорила то же самое, – тихо откликается он. – Она приводила меня сюда, когда я был еще маленьким, до оккупации, и говорила, что закат над Сеной – это спектакль, поставленный персонально для нас самим Господом Богом.

Мне на глаза наворачиваются слезы, и я смахиваю их, тряхнув головой, чтобы они не мешали мне любоваться великолепным видом.

– Когда мне бывает одиноко, – продолжает Ален, – я прихожу сюда. Я подолгу стоял здесь все эти годы, представляя, что Роза теперь с Богом, освещает для меня небеса. Я и представить не мог, что все это время она была жива.

– Нам нужно попытаться еще раз ей позвонить, – спохватываюсь я. До прогулки мы уже несколько раз набирали номер Мами, но он не отвечал. Возможно, она задремала – в последнее время такое случается с ней все чаще. – Нужно же ей рассказать, что я нашла вас. Правда, она может не понять или не вспомнить – но это неважно.

– Конечно, – подхватывает Ален. – А потом я поеду с вами. Туда, на Кейп-Код.

Я удивленно поворачиваюсь к нему.

– Серьезно? Вы полетите со мной? Ален улыбается.

– Семьдесят лет у меня не было семьи, родных. Теперь я не хочу терять ни минуты. Я должен увидеть Розу.

Я тоже улыбаюсь в темноте.

Из-за горизонта пробиваются последние лучи солнца, а все небо уже усыпано звездами. Ален берет меня под руку, и мы медленно движемся обратно тем же путем, каким пришли сюда, к величественному Лувру, мягкая подсветка которого отражается в реке под нами.

– Теперь я расскажу вам о Жакобе, – тихо говорит Ален, когда мы проходим по двору Лувра, направляясь к улице Риволи.

Я гляжу на него, затаив дыхание.

Ален делает вдох и медленно, прерывистым голосом начинает рассказ:

– Я был вместе с Розой, когда они познакомились. Это случилось в начале сороковых, и, хотя Париж уже пал и немцы были в городе, жизнь оставалась довольно сносной, так что многие надеялись, что все как-нибудь обойдется. Ситуация, правда, постепенно ухудшалась, но мы и представить не могли, что нас ждет впереди.

Мы сворачиваем направо, на улицу Риволи, все еще многолюдную, хотя магазины уже закрыты. Парочки бредут сквозь темноту, держатся за руки, перешептываются, и на миг я, вздрогнув, отчетливо представляю, как Мами и Жакоб шли по этой же улице, взявшись за руки, семь десятков лет назад.

– То была любовь с первого взгляда, ничего подобного я никогда в жизни не видел, ни до, ни после, – продолжает Ален. – И не поверил бы, что такое вообще возможно, если бы это не происходило на моих глазах. Сразу сделалось ясно: каждый из них нашел вторую половину собственной души.

В торжественно-мрачном тоне Алена есть что-то, заставляющее отнестись к этому затасканному обороту со всей серьезностью.

– С того самого мига Жакоб постоянно был с нами, – рассказывает Ален. – Мой отец, врач, не воспринимал его всерьез – парень из простой семьи, сын фабричного рабочего. Но Жакоб был вежливым, добрым и умным, так что наши родители мирились с его присутствием. Он всегда находил время поговорить со мной, научить чему-нибудь, поиграть с Давидом и Даниэль.

Ален замолкает, и я догадываюсь, что он вспоминает младших брата и сестру, давным-давно погибших. Какое-то время мы идем молча. Я размышляю о том, каково это – так рано навсегда расстаться с детством. Мы проходим мимо здания Отель-де-Виль, монументальной парижской ратуши, омытой бледным светом луны. Ален берет меня за руку и не отпускает, пока мы переходим на другую сторону улицы и идем к кварталу Маре. Я понимаю, что и не хочу, чтобы он выпустил мою руку. Ведь мне тоже одиноко сейчас, когда мамы уже нет, а бабушка почти совсем потеряла память.

– Потом наци начали принимать законы против евреев, становилось все хуже и хуже, и тут Жакоб заговорил о своем участии в Сопротивлении, и родители забеспокоились. Понимаете, моему отцу хотелось верить, что нас не тронут, потому что мы богатые. Он заблуждался, думал, люди все преувеличивают, раздувают и немцы на самом деле не причинят нам зла. А Жакоб отлично понимал, что происходит. Он был членом подполья и предупреждал, что нацисты собираются стереть нас всех с лица земли. И оказался прав, разумеется. Оглядываясь назад, в прошлое, – продолжает Ален, – я поражаюсь, как родители могли не видеть, что творится. Думаю, они просто не желали видеть, не желали верить, что наша страна нас предаст. Им хотелось надеяться на лучшее. А когда Жакоб говорил правду, они его не слышали. Наш отец приходил в ярость, обвинял его в распространении слухов и в том, что он занимается агитацией у нас дома. Только мы с Розой прислушивались к его словам. – Голос Алена звучит глухо, едва слышно. – И это спасло нас обоих.

И снова мы идем в молчании. Лишь наши шаги эхом отдаются от каменных стен.

– Где Жакоб теперь? – спрашиваю я наконец.

Ален останавливается и смотрит на меня. Он пожимает плечами.

– Не знаю. Я даже не знаю, жив ли он еще. Сердце у меня обрывается.

– Последний раз мы с ним виделись и говорили в 1952 году, перед тем как Жакоб отплыл в Америку, – объясняет Ален.

Я таращусь на него во все глаза:

– Он переехал в Америку? Ален кивает.

– Да. Не знаю, где он там поселился. Да ведь прошло уже почти шестьдесят лет. Сейчас ему было бы восемьдесят семь. Очень вероятно, что его уже нет в живых. Не забудьте, он же провел два года в Освенциме, Хоуп. Такое не проходит бесследно.

Я не решаюсь заговорить, пока мы не добираемся до дома Алена. Я никак не могу переварить последнюю новость: бабушка и Жакоб, ее первая и великая любовь, прожили почти шестьдесят лет в одной и той же стране, не подозревая об этом. Но если бы Жакоб нашел ее во время войны, то не родилась бы мама, и я, соответственно, тоже не появилась бы на свет. Так, может, все получилось так, как и должно было? Или само мое существование оскорбляет истинную любовь?

– Мне надо попытаться его разыскать, – говорю я вслух, пока Ален набирает код замка. Он придерживает дверь, пропуская меня.

– Да, – просто соглашается он.

Следом за Аленом я вхожу в квартиру. Как в тумане.

– Не позвонить ли нам еще разок Розе? – спрашивает Ален, запирая дверь.

Я послушно киваю.

– Только не забудьте, у нее бывают хорошие дни, но бывают и плохие, – напоминаю я. – Очень может быть, она сейчас и не вспомнит, кто вы такой. Бабушка очень изменилась и порой не похожа на себя прежнюю.

Ален улыбается:

– Все мы давно не похожи на себя прежних. Я понимаю. Я смотрю на часы. Уже почти десять, значит, дома около четырех, уже довольно поздно. У Мами на исходе дня обычно мысли путаются – обычное явление для пациентов со старческой деменцией, сказывается усталость.

– Вы уверены, что можно звонить с вашего телефона? – уточняю я. – Это дорого.

Ален в ответ смеется.

– Даже если бы это стоило миллион евро, я все равно сказал бы «да».

Улыбнувшись в ответ, я набираю код 001, потом номер Мами. Слышу долгие гудки и, подождав, даю отбой после шестого сигнала.

– Очень странно. – Я вновь гляжу на часы. Мами не участвует в развлечениях, которые устраивают в интернате для его обитателей: говорит, что лото – это детская забава. Тогда почему ее сейчас нет в комнатах? – Может, я ошиблась номером.

Делаю новую попытку и на этот раз кладу трубку после восьми гудков. Ален хмурится, и, хотя от дурного предчувствия у меня сосет под ложечкой, я выжимаю улыбку.

– Не отвечает. Может, моя дочка повела ее погулять или еще куда-нибудь.

Ален кивает, но выглядит встревоженным.

– Я позвоню ей, если не возражаете? – предлагаю я. – Моей дочери?

– Конечно, – говорит Ален. – Прошу вас.

Я набираю 001 и номер Анни. Она отвечает почти мгновенно.

– Мам? – По ее голосу я моментально понимаю – что-то случилось.

– Что стряслось, детка?

– Мами, – отвечает она дрожащим голосом. – У нее… у нее инсульт.

Сердце у меня замирает, я потрясенно оглядываюсь на Алена. Он, разумеется, все прочитывает на моем лице.

– Она… – начинаю я. Но не нахожу в себе сил закончить фразу.

– Она в больнице, – отвечает Анни. – Но состояние нехорошее.

– О боже. – Я смотрю на Алена и вижу, что он в панике.

– Что случилось?

Прикрыв трубку рукой, я объясняю:

– У бабушки случился инсульт. Она в больнице.

Ален, ахнув, прижимает руку к губам, а я снова переключаюсь на дочь.

– Детка, а ты-то как? – спрашиваю я. – С кем ты?

– С мистером Кейсом, – бормочет она.

– С Гэвином? – Я ничего не могу понять. – А папа твой где?

– До сих пор на работе, – отвечает Анни. – Я… я пробовала ему дозвониться. Но его помощница сказала, у него разбирается очень важное дело. Сказала, что он перезвонит, когда суд уйдет на перерыв.

Я закрываю глаза, пытаясь собраться с силами.

– Господи, и я так далеко, детка, бедная моя, прости, что я не с тобой. Я постараюсь приехать как можно скорее. Обещаю.

– Я тебе звонила в гостиницу, – чуть слышно жалуется Анни. – Где ты была?

Я смотрю на Алена, глаза у него полны слез.

– Мне так много нужно тебе рассказать, Анни, – говорю я. – Расскажу все-все, когда приеду, хорошо?

– Ладно, – отвечает она несчастным голоском.

– Можешь позвать Гэвина на пару слов?

Анни ничего не отвечает, но по шуму в трубке я понимаю, что она передает ее Гэвину.

– Алло? – произносит он через мгновение, и, только выдохнув, я понимаю, что ждала его ответа не дыша.

– Гэвин, что случилось? – почти кричу я. Конечно, нужно было сначала поблагодарить его за то, что пришел на помощь, но сейчас я ни о чем не могу думать, кроме Мами и Анни.

– Хоуп, у твоей бабушки инсульт, но сейчас ее состояние стабильно. – Гэвин говорит деловито, но доброта в его голосе немного утешает меня. – Она пока не пришла в сознание, но за ней постоянно наблюдают. Сейчас еще слишком рано судить, насколько все серьезно.

– А как… а что… – бессвязно лепечу я, не зная, о чем бы еще спросить. Снова беспомощно смотрю на Алена. Он тяжело опустился в кресло напротив и не сводит с меня глаз, полных слез. Узловатые пальцы все еще прижаты ко рту.

– Как ты узнал? – спрашиваю я наконец.

– Анни позвонила, – мгновенно откликается Гэвин. – Она была дома у отца. По-видимому, твоя бабушка указала ваш прежний номер на случай экстренного звонка, вот медсестра и набрала его, а Анни ответила. Она не смогла найти никого, кто бы отвез ее в больницу, и попросила меня.

– Какой ужас, – бормочу я и спохватываюсь: – Я хочу сказать, спасибо тебе.

– Хоуп, не говори ерунды, – прерывает Гэвин. – Я просто помог Анни доехать. И рад, что она позвонила. Вообще-то я тогда как раз закончил чинить трубы у Джоан Немвар и вышел на улицу, так что смог сразу выехать.

Я прикрываю глаза.

– Спасибо, Гэвин. Даже не знаю, как тебя за все отблагодарить.

– Прекрати, – отрезает он решительно.

– А как она? – не могу я успокоиться. – Анни?

– Да нормально. Взволнована, конечно, но в общем в порядке. Не переживай, я с ней побуду, пока твой бывший не вернется с работы.

– Спасибо тебе, – шепчу я. – Я у тебя в долгу, Гэвин.

– Не переживай, – повторяет он. Я вздыхаю.

– Я вылетаю первым же рейсом.

Я не привыкла и не умею принимать помощь от других людей, и я знаю, что этот груз еще долго будет давить на меня.

– Хоуп, а ты-то как, нормально? – спрашивает Гэвин. Я недоуменно хлопаю глазами. Как давно никто не задавал мне таких вопросов.

– Ага, – отвечаю я. – Можно, я еще поговорю с Анни?

– Не вопрос, – говорит Гэвин. – Пока. До скорого. Снова слышится шорох и треск, а потом голос Анни:

– Мам?

– Слушай, как нехорошо получилось с твоим отцом, – начинаю я. – Прямо сейчас дозвонюсь ему и добьюсь, чтобы…

– Да не нужно, мам, – перебивает Анни. – У меня все отлично. Со мной мистер Кейс.

Со вздохом я изо всех сил сдавливаю себе пальцами переносицу.

– Я приеду первым же рейсом, как только смогу, детка, – обещаю я.

– Я знаю, – отвечает Анни.

– Я так тебя люблю, детка. Пауза.

– Я знаю, – повторяет Анни. А потом добавляет: – Я тебя тоже люблю.

И только тут меня сотрясает отчаянный плач.

Ален обзванивает все авиалинии, а я тем временем пытаюсь взять себя в руки. Я мечусь по квартире, как зверь по клетке. В тысячный раз представляю себе, как испуганная Анни плачет в больничном приемном покое… и некому ее утешить, кроме Гэвина Кейса. Он был так добр к нам в последние несколько месяцев, но все равно девочка не так уж хорошо с ним знакома, а случившееся с Мами наверняка ее напугало. Рядом с ней должен быть ее отец, а не Гэвин. Как только Ален закончит со звонками, я позвоню Робу и все ему выскажу.

– Я поменял твой билет, – говорит наконец Ален, положив трубку. – А второй купил для себя. Самый ранний прямой рейс, какой мне удалось найти, вылетает в 13:25 и прибывает в Бостон в самом начале четвертого. Из Парижа есть и более ранние рейсы, но с пересадками, они прилетают в Бостон позднее.

Я киваю, пытаясь сосредоточиться. До половины второго завтрашнего дня, кажется, целая вечность.

– Спасибо вам огромное, – благодарю я. – Сколько я вам должна?

Разумеется, в такой момент не стоит думать о деньгах, но меня беспокоит, что стоимость билетов может намного превысить чек на тысячу долларов, который дала мне Мами. Не представляю, как буду расплачиваться.

Ален удивленно смотрит на меня.

– Что за чепуха, – возмущается он. – Сейчас не время говорить о подобных вещах. Главное – поскорее оказаться в Бостоне и увидеть Розу.

Я киваю. Верну деньги потом. В данной ситуации у меня просто нет сил на чем-то настаивать.

– Спасибо, – тихо отвечаю я.

И прошу у Алена разрешения еще раз воспользоваться телефоном. Тот внимательно смотрит на меня, пока я разговариваю сначала с ассистенткой Роба, а после того как мне удается наконец убедить ее соединить нас – и с ним самим. Мой голос звенит от напряжения.

– Господи, Хоуп, я отправлюсь туда, как только смогу, – говорит Роб. – Но у нас в разгаре очень важное слушание. В конец концов, это не такой уж критический случай, жизни Анни ничего не угрожает.

– Твоя дочь в больнице, она одна, растеряна и до смерти испугана, – шиплю я сквозь сжатые зубы. – Тебя это вообще не волнует?

– Я же сказал, что поеду туда при первой возможности, – твердит он в ответ.

– Можешь не повторять, я тебя прекрасно расслышала, – чеканю я. – Ну и эгоист же ты.

Бросив трубку на рычаг, я чувствую, что меня трясет. Ален, подойдя, прижимает меня к себе. Секунду помедлив, я тоже обнимаю его.

– Вы с отцом Анни не состоите в браке? – спрашивает Ален, и до меня доходит, что мы все время говорили только о Мами и я почти ничего не успела сообщить о себе.

– Нет, – отвечаю я. – Больше нет.

– Сожалею, – говорит Ален. Я пожимаю плечами.

– Не о чем жалеть. Это к лучшему.

Я стараюсь говорить беззаботно и небрежно, однако, судя по лицу Алена, он видит меня насквозь и моя деланая беспечность его не обманула.

– Если пожелаешь, можешь провести эту ночь здесь, милости прошу, – галантно предлагает мне Ален. – Хотя полагаю, у тебя есть дела в отеле.

– Да, нужно уложить вещи, – без выражения произношу я, – и выписаться.

– Я сегодня не смогу уснуть, – говорит Ален, – слишком много событий. Поэтому приезжай утром в любое время. Чем раньше, тем лучше. Мы позавтракаем вместе перед отъездом в аэропорт.

– Спасибо вам, – шепчу я.

– Спасибо тебе, – отзывается Ален. Он стискивает мои руки и целует в щеки. – Ты возвратила мне семью.


В эту ночь я тоже не могу уснуть, как ни пытаюсь. Мне стыдно, что я лежу здесь, свернувшись под простыней, пока моя девочка, одинокая, растерянная, страдает там, в тысячах миль от меня. Я еще два раза пытаюсь позвонить Анни, но она не отвечает на звонки: телефон сразу переключается на голосовую почту, видимо, сел аккумулятор. Часа в четыре утра по парижскому времени я дозваниваюсь Гэвину на его мобильник. Он рассказывает, что поехал домой, когда в больницу около семи вечера наконец приехал Роб. С тех пор, насколько он знает, никаких изменений в состоянии Мами не было.

– Попробуй хоть немного отдохнуть, Хоуп, – мягко говорит мне Гэвин. – Ты скоро приедешь домой. А сейчас ты никому не поможешь тем, что не спишь.

Пробормотав слова благодарности, кладу трубку. В следующую минуту я смотрю на часы, которые показывают без четверти пять утра. Я и не заметила, как заснула.

К семи я появляюсь у Алена, успев принять душ, сложить вещи в сумку, выписаться из отеля и, выйдя на улицу, поймать такси.

Ален уже полностью готов к выходу. Он встречает меня в дверях в свободных брюках, сорочке и темно-синем галстуке. Расцеловав в обе щеки, он обнимает меня.

– Ты, как видно, тоже спала не слишком много, – замечает он.

– Почти совсем не спала.

– Входи, – приглашает Ален и, посторонившись, впускает меня. – Вот мой друг, Симон. Он был знаком с нашей семьей еще до войны. И мой друг Анри. Он тоже пережил холокост. Им обоим не терпится с тобой познакомиться.

Задыхаясь от волнения, я вхожу в квартиру. У окна в гостиной двое мужчин пьют эспрессо из крошечных чашечек. Солнце освещает их волосы – у обоих одинаковые, снежно-белые. Оба встают и улыбаются мне, а я отмечаю, что выглядят они старше Алена и оба сильно сутулятся.

Тот, что ближе, заговаривает первым. Зеленые глаза его слезятся.

– Ален был прав. Вы невероятно похожи на Розу, – шепчет он.

– Симон, – произносит Ален, вступая в комнату следом за мной, – это моя племянница. Хоуп Маккенна-Смит. Хоуп, это мой друг Симон Рамо. Он был знаком с твоей бабушкой.

– Вы так на нее похожи, – повторяет Симон. Он делает несколько шагов по комнате мне навстречу. Когда он нагибается, чтобы расцеловать меня в обе щеки, я замечаю две вещи: во-первых, он дрожит всем телом, во-вторых, у него татуировка на левом предплечье.

Симон замечает, что я смотрю на нее.

– Освенцим, – поясняет он буднично. Кивнув, я поспешно отворачиваюсь, пытаясь скрыть смущение.

– У меня такая же, – вступает в разговор второй мужчина. Он поднимает левый рукав, и я в самом деле вижу похожую татуировку: букву «В» и пять цифр. Шагнув ко мне и поцеловав в щеки, старик с улыбкой отходит. – Я никогда не встречал вашу бабушку, – сообщает он. – Но она, видимо, была красавицей, потому что вы очень красивы, милая барышня.

– Благодарю вас, – бледно улыбаюсь я.

– Меня зовут Анри Леви.

– Леви? – Встрепенувшись, я оглядываюсь на Алена.

– Очень распространенная фамилия, – машет он рукой. – Они с Жакобом никак не связаны.

– Вот как, – бормочу я разочарованно.

– Может, присядем? – предлагает Анри, указывая на стулья. – Ваш дядя забывает, что мне уже девяносто два. Он-то у нас, как это говорится по-английски? Желторотый птенец?

Я смеюсь, а Ален улыбается.

– Да уж, – хмыкает он. – Юная Хоуп видит перед собой сущего птенчика.

– Хоуп, не слушайте вы этих стариков, – обращается ко мне Симон. И ковыляет обратно к стулу. – Всем нам столько лет, на сколько мы себя чувствуем. А сегодня я чувствую себя на тридцать пять.

Я невольно фыркаю от смеха, а через минуту Ален предлагает и мне чашечку эспрессо, которую я с удовольствием принимаю у него из рук. Мы вчетвером рассаживаемся в гостиной, и Симон наклоняется вперед.

– Знаю, что уже это говорил, – начинает он, – но вы словно перенесли меня назад во времени. Ваша бабушка была – и остается – изумительной женщиной.

– Этот парень влюбился в нее без памяти раз и навсегда, – с ухмылкой перебивает Ален. – Но ему было одиннадцать, так же как мне. Для Розы он был малявкой.

Симон трясет головой и бросает быстрый взгляд на Алена.

– Ничего подобного, она тоже была от меня без ума. Просто тогда она еще сама об этом не догадывалась.

Ален хохочет.

– Ты забываешь про Жакоба Леви. Симон театрально округляет глаза.

– Как же, мой главный соперник за любовь Розочки! Ален весело глядит на меня.

– Жакоб был соперником Симона только в фантазиях самого Симона. Для остальных Жакоб был Прекрасным принцем, а Симон – тщедушным головастиком с тощими ножками-спичками.

– А вот этого не надо! – восклицает Симон. – Ноги у меня в самый раз, – он указывает на них и подмигивает мне.

Я снова прыскаю от смеха.

– А теперь, – после недолгой паузы торжественно произносит Анри, – попросим Хоуп рассказать немного о себе. А ноги Симона – не самая интересная для нас тема.

Все трое смотрят на меня с ожиданием. Я откашливаюсь, вдруг смутившись оттого, что оказалась в центре внимания.

– Гхм, что бы вы хотели знать?

– Ален сказал, у вас есть дочь? – спрашивает Анри. Я киваю.

– Да. Анни. Ей двенадцать лет. Симон улыбается мне.

– Ну, а еще что, Хоуп? Кем вы работаете?

– Я держу кондитерскую, – ответив, я бросаю взгляд на Алена. – Ее открыла бабушка в 1952 году. Все там выпекается по ее семейным рецептам отсюда, из Парижа.

Ален восхищенно крутит головой.

– Потрясающе, да? – обращается он к друзьям. – Она все эти годы хранила традиции нашей семьи!

– Было бы совсем здорово, – говорит Анри, – если бы сегодня она принесла нам что-нибудь из своей выпечки. Ты вот, Ален, об этом не подумал.

Ален шутливо поднимает руки вверх, как бы сдаваясь, а Симон наклоняет голову набок.

– Пусть Хоуп хотя бы расскажет нам о некоторых своих шедеврах, – предлагает он. – А мы будем представлять, как едим их.

Посмеявшись, я начинаю описывать кое-что из своих изделий, то, что сама люблю больше всего. Сообщаю, какие мы делаем штрудели и чизкейки. А бабушкин пирог «Звезда», делюсь я своими наблюдениями, удивительно похож на выпечку, которую я обнаружила накануне в парижской ашкеназской кондитерской. Мужчины улыбаются, кивают, а я перехожу к следующим лакомствам: рогаликам с флердоранжевым ароматом, пикантному печенью с анисом и фенхелем, сладким фисташковым пирожным с медовой пропиткой.

Анри и Ален смотрят на меня с недоумением, а у Симона вид такой, будто он встретил привидение. Вся кровь отхлынула от его лица.

С нервным полусмешком я прерываю свой рассказ.

– Что такое?

– В традиционной еврейской кулинарии нет ничего подобного, никогда о таком не слыхал, – объясняет Анри. – Ваша бабушка не могла научиться этому у родителей.

Я вижу, как Анри и Симон переглядываются.

– В чем дело? – снова спрашиваю я. Первым заговаривает Симон.

– Хоуп, – произносит он негромко и без тени насмешки, – мне кажется, это мусульманские сладости. Из Северной Африки.

– Мусульманские? – переспрашиваю я. – Как это? Анри с Симоном снова посматривают друг на друга.

Ален как будто тоже начинает понимать, что они имеют в виду. Он о чем-то спрашивает по-французски и, услышав ответ Симона, шепчет:

– Не может быть. Разве такое возможно?

– О чем вы? – Я подаюсь вперед, встревожившись от этих недомолвок. Старики, не обращая на меня внимания, обмениваются еще несколькими стремительными французскими фразами. Ален смотрит на часы, кивает и встает. Его друзья тоже поднимаются.

– Идем, Хоуп, – говорит Ален. – Нам нужно успеть кое-что проверить.

– Что происходит? – не понимаю я. – Разве у нас еще есть время?

Ален вновь глядит на часы, я тоже сверяюсь со своими. Сейчас почти восемь.

– Должны успеть, – повторяет Ален. – Это важно. Идем. Вещи возьми с собой.

Схватив свою спортивную сумку, я тороплюсь за мужчинами, молча выходящими из квартиры.

– Куда мы идем? – спрашиваю я, пока Анри голосует, пытаясь поймать такси.

– В Парижскую соборную мечеть, – отвечает Симон. – В великую мечеть.

Я изумленно гляжу на него.

– Погодите, мечеть-то нам зачем? Ален дотрагивается до моей щеки.

– Доверься нам, Хоуп. – Он улыбается, глаза возбужденно блестят. – Мы все тебе объясним по дороге.

Глава 15

До нас доходили такие слухи, но мы не знали, верить ли им, – приступает к рассказу Ален, как только мы забираемся в такси. Оно трогается с места, направляясь на юг, к реке. На улицах за окном автомобиля появляются первые прохожие, солнце только начинает согревать землю, окрашивает здания своими лимонно-желтыми лучами.

– Что за слухи? О чем вы говорите?

Ален и Симон обмениваются многозначительными взгля дами. Первым начинает Анри:

– Поговаривали, будто мусульмане в Париже спасли много евреев во время войны, – сообщает он.

Я с удивлением поворачиваюсь к нему, потом перевожу взгляд на Алена и Симона, те кивают.

– Погодите. Вы говорите мне, что мусульмане помогали евреям?

– Пока шла война, об этом ничего не было известно, – добавляет Симон, искоса взглянув на Алена. – Ну или почти ничего.

– Жакоб, – подтверждает Ален, – однажды упомянул о чем-то таком, и я подумал было… – Голос его дрожит, и он сокрушенно трясет головой. – Но до конца так ему и не поверил.

– Тогда было особое время, – говорит Анри, – тогда мы все видели друг в друге братьев. Иудеи и мусульмане. Мусульман нацисты не преследовали во время войны так, как нас, но ведь они всегда чувствовали себя изгоями, совсем как мы, евреи. Мне кажется, некоторым мусульманам было тяжело и больно видеть, как притесняют евреев. Они не понаслышке знали, каково это. Да и где гарантия, что они не окажутся следующими на очереди?

– Словом, ходили слухи, что они помогают нашим, – заключает Симон. – Я никогда не знал, так ли это.

– Что вы имеете в виду? – уточняю я.

– Вроде бы они давали приют и убежище многим ребятишкам, чьих родителей депортировали, да и кое-кому из взрослых тоже, – вступает Ален. – А будто потом они отправляли этих людей в неоккупированную зону, иногда помогали им выправить поддельные документы.

– Я правильно понимаю, мусульмане помогали евреям выбраться из Парижа? – Я поражена, мне трудно в это поверить.

– Муфтий парижской мечети в те времена был самым влиятельным мусульманином Европы, – замечает Анри. Он поворачивается и смотрит на Алена. – Си Каддур бен… – Comment s’est-il appelé?[15]

– Бен-Габрит, – помогает Ален.

– Да-да, вот именно, – подхватывает Анри. – Си Каддур бен-Габрит. Французское правительство боялось его трогать. И вполне вероятно, что он использовал свое влияние и власть, спасая жизни, множество жизней.

Недоверчиво качая головой, я смотрю в окно на проносящийся мимо Париж. Вдали на фоне неба вырисовывается четкий силуэт башен собора Парижской Богоматери. Мы проезжаем по мосту и вылетаем на Левый берег. Вдалеке в очередной раз пробили церковные колокола.

– Значит, вы думаете, что бабушка именно так могла выбраться из Парижа? Что ее вытащили и спасли мусульмане из Великой мечети?

– Именно у них она могла научиться мусульманским рецептам, – объясняет Ален.

– Это дало бы ответы на многие вопросы, – соглашается Анри. – Вряд ли велись какие-то записи, документы, речь не об этом. Тайны того времени ушли вместе с ним. Сегодня, когда между религиозными группами такие трения, будет сложно что-то выяснить наверняка.

– Но что если правда… – почти беззвучно спрашиваю я. И тут же вспоминаю слова Мами, сказанные перед самым моим отъездом в Париж, когда я пыталась добиться от нее, иудейка ли она. Да, я иудейка… Но я также и католичка… И мус ульманка тоже. От внезапного понимания меня охватывает дрожь.

Такси резко тормозит перед белым зданием под темно-зеленой изразцовой крышей, с резными узорчатыми арками и блестящими куполами. Над ними высится стройный минарет, украшенный зеленой каймой, и, хотя отдельные его детали выглядят явно марокканскими, общие очертания напоминают башни Нотр-Дам, который мы только что проезжали. И вновь в голове эхом отдаются недавние слова Мами. «А это не одно и то же? Разницу люди сами выдумывают, – говорила она мне на прошлой неделе. – Но для Бога-то все мы едины».

Анри расплачивается с водителем. Я поочередно помогаю Анри и Симону выйти из машины. Ступив на тротуар, они разминают затекшие ноги.

– Когда-то я был способен проделать это сам, – усмехнувшись, бросает Анри. Он подмигивает мне, и наша четверка направляется к арке входа на углу здания.

– Если здесь никто не хочет говорить о тех событиях, – шепотом спрашиваю я у Алена, пока мы идем по небольшому внутреннему дворику, – что мы здесь делаем?

Он берет меня под руку и улыбается:

– Мы просто посмотрим на их печенье.

Дворик кажется пестрым от солнечных пятен, свет просачивается между листьев, ветки отбрасывают подвижные тени на белые плитки под ногами. В центре дворика и вдоль стен расставлены низкие столы, выложенные сине-белой плиткой. Вокруг столов – деревянные стулья с ярко-синей тканью на спинках и сиденьях. По стенам вьются темно-зеленые растения с желтыми цветами, между столиками порхают воробьи. Здесь так тихо, спокойно и настолько безлюдно, что я решаю: видимо, мы приехали слишком рано, все еще закрыто.

Но вот к нам подходит араб средних лет, весь в черном, и говорит что-то по-французски. Ален отвечает, указывая на меня, и через минуту все четверо мужчин что-то бурно обсуждают, так быстро, что я не разбираю ни слова. Поначалу человек в черном качает головой, но потом пожимает плечами и жестом приглашает нас следовать за ним. По узкой лесенке мы поднимаемся в основное здание.

Там, внутри, темноволосый, с оливковой кожей молодой парень лет двадцати пяти раскладывает на подносы выпечку. Подойдя поближе, я заглядываю, и сердце у меня на миг замирает. На подносах разложена разная кондитерская снедь, причем не меньше половины изделий я сразу же узнаю. Точно такие же я пеку каждый день у себя в кондитерской. Вот нежные хрупкие полумесяцы, обсыпанные белоснежной сахарной пудрой. Вот маленькие, бледно-зеленые капкейки в белых бумажных формочках, с кусочками фисташек наверху. А вот сочащиеся медом куски торта и клейкие миндальные пирожные – каждое украшено вишенкой. И еще тонкие рулетики из теста фило, обвалянные в сахарном песке, и аппетитные ломти миндального торта, выложенные пластинками миндаля, и даже плотные кольца с корицей и медом – излюбленная сладость Анни почти с самого младенчества.

Задохнувшись от волнения, я поднимаю глаза на Алена.

– Похожи? – лаконично спрашивает он.

– Они точно такие же, – подтверждаю я потрясенно. Ален, с внезапно увлажнившимися глазами, улыбается и оборачивается к старшему из арабов, который хмурится, наблюдая за нами. Они обмениваются репликами по-французски, после чего Ален снова обращается ко мне.

– Хоуп, ты можешь рассказать этому человеку о своих рецептах? Я объяснил ему, что, как мы думаем, случилось с Розой.

Я приветливо улыбаюсь мужчине, но он по-прежнему смотрит недоверчиво.

– Эти сладости, что вы здесь печете, – начинаю я, – меня научила готовить моя бабушка. Они просто точь-в-точь такие же, как те, которые мы делаем и продаем у себя в кондитерской на Кейп-Коде.

Мужчина упрямо качает головой.

– Ну, это ничего не значит. Рецепты самые обычные. И есть много евреев – выходцев из Северной Африки. Понимаете, эти сладости не только мусульманские. Ваша бабушка могла о них узнать где угодно. Возможно, ее научила какая-то другая еврейка.

Мое воодушевление испаряется без следа. В самом деле, что за глупость строить целую гипотезу о прошлом Мами, опираясь лишь на рецепты выпечки.

– Разумеется, – бормочу я. – Простите меня. Понурив голову, я поворачиваюсь, чтобы уйти. Ален останавливает меня, взяв за руку.

– Хоуп? – окликает он. – Тебе нехорошо?

Я отрицательно покачиваю головой, но на самом деле мне и правда не по себе. Сказать я ничего не могу, потому что чуть не плачу, хотя сама толком не понимаю из-за чего. Почему-то мне крайне важно выяснить именно сейчас, что случилось с Мами много лет назад. Я просто уверена: она хотела, чтобы я приехала сюда и узнала все о ее прошлом. Но мы оказались в тупике, никогда нам не докопаться до правды о том, как она сумела выжить во время войны.

– Идемте, – удается наконец выдавить мне. Человек в черном резко кивает нам и удаляется. Анри и Симон неспешно двигаются к выходу. Мы с Аленом бредем следом, но вдруг я чувствую такой родной мне аромат, что резко останавливаюсь. Медленно, как во сне, я поворачиваю назад и смотрю на молодого человека у прилавка, который ставит на витрину противень с прямоугольным печеньем, белым от сахарной пудры. Я подхожу к кассе.

– Простите, – обращаюсь я к парню, – нет ли у вас, случайно, э-э-э… – Я изо всех сил пытаюсь припомнить французское название печенья из кондитерской в квартале Маре. – Нет ли у вас Ronde des Pavés?

Молодой человек удивленно поднимает на меня глаза.

– Ronde des Pavés? – повторяет он. – Я не очень говорить хорошо английски. Mais non, я не знать, что такое есть Ronde des Pavés.

– Э-э-э… – Я хватаю Алена за руку. – Вы можете ему сказать, что Ronde des Pavés – это пирог с маком, миндалем, изюмом, инжиром, черносливом и коричным сахаром? Можете спросить, такой рецепт ему не кажется знакомым?

Возможно, я теряю рассудок, но готова поклясться, что ощущаю в воздухе запах нашей «Звезды». Еще не начав переводить, Ален странно поглядывает на меня.

– Это был рецепт моей мамы, – сообщает он.


– А еще это фирменное блюдо моей кондитерской, – констатирую я. – И самая любимая сладость моей бабушки.

Ален удивленно хлопает глазами. Обратившись к юноше, он быстро переводит. Я наблюдаю за молодым человеком, который кивает и что-то отвечает. Ален поворачивается ко мне.

– Он говорит, да. Он говорит, что здесь они не делают большого пирога, а выпекают маленькие, а на корочке каждого прорезана звезда.

У меня отвисает челюсть.

– Ну да, именно так Мами и научила меня украшать наш пирог, – тихо произношу я. – Она так и называет его: «Звезда».

Ален задумчиво чешет в затылке. Рядом, как две статуи, застыли Анри и Симон. Мы дружно таращимся на молодого человека, которому Ален объясняет про «Звезды» по-французски. У парня изумленно округляются глаза, он переводит взгляд с меня на Алена. Потом выпаливает что-то по-французски, Ален переводит.

– Он говорит, что есть один человек, он живет в шестом округе. Недалеко отсюда. У его семьи мусульманская кондитерская. Этот рецепт от него. Может, он сумеет прояснить, откуда его взял.

– Спасибо вам. – Я благодарно гляжу на парня. – Merci beaucoup.

– De rien, – машет он рукой и улыбается. – Bonne chance.

Я догоняю Алена и его друзей, мы пересекаем внутренний дворик, направляясь к выходу. Сердце у меня бешено колотится.

– Вы думаете, этот рецепт как-то связан с бабушкиной жизнью? – спрашиваю я.

– Трудно сказать наверняка, – разводит руками Ален. Но по искоркам в его глазах и по тому, как он прибавляет шагу, я догадываюсь, что у него появилась надежда – а значит, у меня тоже.

Мы ловим такси и минут пятнадцать едем в полной тишине. Таксист останавливает машину перед домом, адрес которого дал нам молодой человек из мечети. Перед нами небольшое кафе-кондитерская, с виду типично французское, разве что вывеска на двух языках: французском и арабском. Внутри сильно пахнет дрожжами, а вдоль всех стен вертикально расставлены багеты. Впереди витрина-прилавок с бесконечными рядами пирожных и сладостей, украшенных фруктами и обсыпанных сахарным песком. Я мгновенно узнаю большие пироги с характерными звездами на корочке. Добрый знак: мы на верном пути.

Мы спрашиваем у девушки за кассой, нельзя ли повидать хозяина. И уже через минуту из заднего помещения выныривает рослый мужчина средних лет, смуглый, с черной как смоль шевелюрой и седеющими висками. Из-под белоснежного пекарского фартука выглядывают идеально отутюженные брюки цвета хаки и светло-голубая сорочка.

– А, да, Саиб из мечети уже звонил и предупредил, что вы приедете, – поздоровавшись с нами, говорит мужчина. – Я Хассан Ромио, добро пожаловать, вы здесь дорогие гости. Вот только боюсь, я не смогу ничем вам помочь.

У меня вытягивается лицо.

– Сэр, может быть, вам известно, откуда получен рецепт тех пирожков, со звездами на корочке? – сдавленным голосом спрашиваю я, тыча пальцем в витрину.

Он разводит руками.

– Я стал владельцем кондитерской двадцать лет назад, – сочувственно улыбается он мне. – А этот рецепт у нас был, сколько себя помню. Матушка моя их пекла, но она давно умерла. Я всегда считал, что это фамильный рецепт нашей семьи.

– Это рецепт еврейской кухни, – тихо произносит Ален. Месье Ромио глядит на него, удивленно подняв брови. – Сюда, во Францию, его привезла из Польши моя прабабушка, давным-давно.

– Еврейский? – переспрашивает месье Ромио. – И польский? Это точно, вы уверены?

– По абсолютно тому же рецепту, – подтверждает Ален, – пекли пирог мои бабушка и дед еще до Второй мировой войны. Возможно, именно моя сестра научила вашу семью такому рецепту, еще во время войны.

Месье Ромио долго и пристально всматривается в лицо Алена, а потом решительно кивает.

– Alors. Мои родители умерли, оба, но во время войны они были еще маленькими. Совсем дети. Они бы все равно не вспомнили. А вот дядя моей матушки, он может знать.

– Он работает здесь? – радостно встрепенувшись, спрашиваю я.

– Нет, мадам, – смеется месье Ромио. – Он уже очень стар. Ему семьдесят девять.

– Семьдесят девять – разве это старый? – бормочет мне на ухо Анри, но месье Ромио, если и слышит, то виду не подает.

– Сейчас я ему позвоню. Но учтите, он почти совсем оглох, понимаете? С ним очень трудно разговаривать.

– Пожалуйста, попытайтесь, – прошу я едва слышно.

– Признаюсь, мне и самому стало интересно.

Ромио подходит к прилавку и, взяв мобильный телефон, прокручивает список контактов. Нажав кнопку, ждет какое-то время и подносит трубку к уху.

Я жду, затаив дыхание и, только услышав, как он кричит: «Allo? Oncle Nabi?» – медленно выдыхаю.

Не понимая ни слова, я слушаю, как он громко кричит что-то в трубку по-французски, повторяя одно и то же по многу раз. Наконец, прикрыв микрофон ладонью, он обращается ко мне.

– Эти пироги со звездами – дядюшка Наби помнит, что печь их его родных научила одна девушка.

Мы с Аленом переглядываемся.

– Когда? – спрашиваю я торопливо.

Месье Ромио что-то выкрикивает в трубку, снова несколько раз повторяет одно и то же. Потом опять прикрывает рукой мобильник.

– Это было в année mille neuf cents quarante-deux. В тысяча девятьсот сорок втором.

Я ахаю.

– Неужели?.. – обращаюсь к Алену вдруг севшим голосом. Потом поворачиваюсь к месье Ромио. – Не помнит ли ваш дядюшка еще чего-нибудь о той девушке?

Я слежу, как месье Ромио повторяет этот вопрос по телефону, по-французски.

– Роза, – спустя несколько секунд говорит он нам. – Elle s’est appellée Rose.

– Что? Что? – бросаюсь я к Алену, почему-то охваченная паникой.

Ален улыбается.

– Он сказал, что эту девушку звали Розой.

– Это моя бабушка, – шепотом сообщаю я месье Ромио.

Тот, кивнув, продолжает разговор по телефону, произносит какую-то фразу, потом долго слушает. И, нажав «отбой», озадаченно чешет затылок.

– Все это так неожиданно и необычно, – роняет он. – Все эти годы я и не догадывался…

Голос у него срывается, он откашливается.

– Мой дядюшка, Наби Хаддам, хочет, чтобы вы нанесли ему визит, прямо сейчас. D’accord?[16]

– Merci. D’accord, – не раздумывая отвечает Ален, после чего смотрит на меня и переводит: – О’кей. Мы едем немедленно.


Через пять минут мы с Симоном, Анри и Аленом уже в машине, едем на юг, на улицу Лионцев, расположенную, по уверениям месье Ромио, совсем недалеко. Я бросаю взгляд на часы. Уже 8:25. Пора в аэропорт, а то опоздаем на рейс, – но сейчас, по-моему, важнее сделать то, что мы делаем.

Когда мы подъезжаем к многоэтажному дому, где живет Наби Хаддам, меня трясет, как в ознобе. Он уже внизу, поджидает нас. По словам месье Ромио, его дядя всего на год моложе Алена, но выглядит он как представитель другого поколения. Черные волосы не тронуты сединой, и лицо не такое морщинистое, как у моего двоюродного дедушки. Наби одет в серый костюм, пальцы рук сцеплены. Едва мы выходим из машины, он вглядывается в мое лицо.

– Вы ее внучка, – уверенно и громко говорит Наби прежде, чем мы успеваем представиться. – Вы внучка Розы.

Я выдыхаю:

– Да.

Наби с широкой улыбкой подходит к нам и целует меня в щеки.

– Вы – ее копия, – объявляет он и отступает назад, а я вижу у него на глазах слезы.

Ален объясняет, что он – брат Розы. Анри и Симон тоже подходят и здороваются. Я объясняю месье Хаддаму, что меня зовут Хоуп.

– Хоуп – по-английски «надежда», правильное имя, – шепчет он. – Ваша бабушка, она ведь выжила только благодаря надежде.

Он смаргивает слезу:

– Прошу, входите.

Месье Хаддам набирает код, и мы входим следом за ним в прохладный темный коридор. Слева дверь приоткрыта, он распахивает ее настежь.

– Вот мой дом, – произносит он, обводя помещение рукой. – Вы в нем желанные гости.

Мы рассаживаемся в комнате со скудным освещением, уставленной книгами и увешанной фотографиями, скорей всего, родственников месье Хаддама. Ален подается вперед.

– Как вы познакомились с моей сестрой Розой? – спрашивает он нетерпеливо.

– Пардон? – Месье Хаддам растерянно моргает. – Я ведь почти sourd. Глухой. Извините.

Ален громко повторяет свой вопрос, и на сей раз месье Хаддам его понимает.

С улыбкой он откидывается в своем кресле. Прежде чем ответить, он долго разглядывает Алена.

– Так вы ее младший брат? Вам было одиннадцать лет тогда, в 1942-м?

– Oui, – кивает Ален.

– Она часто вас вспоминала, – просто говорит тот.

– Правда? – шепчет Ален.

– Да. Я думаю, оттого-то она и была так добра ко мне. Понимаете, в тот год мне исполнилось десять. Она часто говорила, что, глядя на меня, вспоминает вас, своего братика.

Ален низко склоняет голову, изо всех сил старается не заплакать на виду у остальных.

– Она ведь считала, что вы все погибли, – продолжает месье Хаддам, помолчав. – Мне кажется, это разбило ей сердце. Она часто тихо плакала по ночам и повторяла ваши имена сквозь слезы.

Когда Ален наконец поднимает голову, по щеке у него катится единственная слеза. Он смахивает ее.

– А я – ее считал погибшей, – говорит он. – Все эти годы. Месье Хаддам поворачивается ко мне.

– Вы ее внучка. Так значит, она выжила?

– Выжила, – тихо подтверждаю я.

– Она и сейчас жива? Я замялась:

– Да.

Хочу рассказать ему про бабушкин инсульт, но слова застревают в горле. Почему, не знаю – то ли сама я еще не готова смириться с этим, то ли мне жалко лишать месье Хаддама надежды на счастливый конец нашей истории.

– Что… Как все это было? – задаю я вопрос после паузы. Старик улыбается.

– Могу ли я предложить вам по чашке чаю?

Но мы все, не сговариваясь, энергично мотаем головами. Нам не терпится скорее услышать его рассказ.

– Прекрасно. – Месье Хаддам набирает в грудь побольше воздуха. – Сейчас вы все узнаете. Она пришла к нам в июле 1942 года. В ту самую ночь, когда начались эти ужасные облавы.

– Vel d’Hiv, – уточняю я.

– Да. До того времени, мне кажется, многие люди закрывали глаза и не хотели видеть, что происходит. Даже и после арестов большинство оставались слепыми. Но Роза, она знала, что может случиться. И пришла к нам, прося защиты и убежища. Моя семья, мы ее приняли. Она рассказала в мечети, что выросла в семье пекарей и кондитеров. Поэтому приютить ее на время попросили именно нас. В те времена общее ремесло значило куда больше, чем разные религии.

Сначала моего отца даже испугало то, как я смотрел на Розу. Ведь она не из наших, а значит, мне не следовало так восхищаться ею – женщиной из другого мира. Но она была очень доброй, ласковой и многому меня научила. А со временем и мои родители поняли, что не такая уж она другая, в конце концов.

Он замолкает на некоторое время, опустив голову. Потом, вздохнув, продолжает рассказ:

– Она прожила среди нас как мусульманка два месяца. Каждое утро и каждый вечер она читала вместе с нами наши молитвы, и это радовало моих родителей. Но она молилась и своему Богу тоже: я каждый вечер, каждую ночь слышал, как она подолгу просила его защитить и сохранить тех, кого она любила. Глядя на вас, я вижу, что Всевышний услышал ее молитвы.

Он улыбается Алену, а тот отворачивается, пряча лицо в ладонях.

– Роза многое узнала от нас и про ислам, и про выпечку, – вспоминает месье Хаддам. – И сама многому нас научила. Она работала с нами в кондитерской. Много часов они проводили на кухне с моей матушкой, они шептались. О чем они вели речь, я не знаю, матушка всегда говорила, что они болтают о своем, о женском. Но ведь именно Роза научила нас печь tartes des ét oiles, «звездные пироги», которые сегодня привели вас сюда, ко мне. Это была ее любимая сладость, и моя тоже, потому что Роза рассказала мне историю.

– Какую историю? – Я озадачена. Месье Хаддам, кажется, тоже удивлен.

– Ну как же, историю того, почему она вырезает звезды на корочке.

Мы с Аленом обмениваемся недоуменными взглядами.

– Почему же? Что за история? – спрашиваю я.

– А вы не знаете? – Мы с Аленом отрицательно крутим головами. – Она их вырезала, думая о своем любимом: он обещал любить ее до тех пор, пока зажигаются звезды на небе.

– Жакоб, – шепчу я, посмотрев на Алена. Тот кивает. Получается, что все эти годы я, выпекая пирог «Звезда», чтила память человека, о существовании которого и не подозревала. Я хмыкаю, чтобы не всхлипнуть.

– Дело в том, что иногда по ночам было опасно выходить из дома, а иногда небо покрывали густые облака, а иной раз все затягивал туман, – поясняет месье Хаддам. – В такие ночи Роза не могла видеть звезды на небе, и потому, как она мне объясняла, ей нужно было как-то утешиться. Вот она и придумала украшать звездами свои любимые пироги. Прошли годы, я уже стал юношей, а моя матушка все так же вырезала на корочке звезды. Это напоминало мне, что самое дорогое в жизни – настоящая любовь. Тогда немногие об этом думали, браки часто совершались по расчету или по сговору родителей. Но Роза была права. И я ждал. Я женился на той, которую полюбил на всю жизнь. И до конца своих дней я выпекал tartes des ét oiles в честь Розы. И детей своих этому научил, и двоюродных братьев и сестер, и следующее поколение – всех. Чтобы помнили, что нужно дожидаться своей любви, как делала Роза. Как сделал я. Так что же, Роза разыскала мужчину, которого так любила? – интересуется месье Хаддам. – После войны?

Мы с Аленом снова переглядываемся.

– Нет, – с трудом выговариваю я, чувствуя, как груз утраты сдавливает мне грудь. Месье Хаддам печально покачивает головой.

Анри, сидящий рядом со мной, прочищает горло. Я была так захвачена рассказом, что почти забыла об их с Симоном существовании.

– А как же Роза выбралась из Парижа? – спрашивает друг Алена.

Месье Хаддам разводит руками.

– Точно этого никто не знает. В мечети потому и сумели, наверное, спасти столько народу, что все держалось в строжайшей тайне. Коран учит нас помогать тем, кто попал в беду. И делать это надо не напоказ – чтобы только Аллах знал о ваших добрых делах. Ну и опасно было, так что никто этих вещей не обсуждал. А уж с десятилетним мальчиком и подавно. Но кое-что я с тех пор узнал. Скорей всего, многих евреев из тех, кого мы укрывали, вывели через катакомбы к Сене. Возможно, ее тайком провезли на барже по реке до Дижона. Или выправили поддельные бумаги и помогли пересечь демаркационную линию.

– Это ведь, наверное, стоило больших денег? – подает голос Анри. – Оформить фальшивые документы? Перейти границу?

Он оборачивает ко мне и добавляет:

– Моя семья не смогла выбраться потому, что это было очень дорого.

– Да, – подтверждает Хаддам. – Но с документами помогала мечеть. Это я знаю наверное. А тот человек, которого любила Роза, – Жакоб его звали? Он оставил ей деньги. Она их зашила в подол своего платья. Моя мать ей помогала. Когда она оказалась в «свободной» зоне, – продолжает он, – выехать из страны было уже нетрудно. Здесь в Париже она жила по поддельным бумагам как мусульманка. Но в Дижоне – или куда она попала – наверное, ей пришлось заполнить бланк в gendarmerie. Роза была француженкой, и ей удалось, наверное, за небольшую взятку получить документы, где она числилась католичкой. Ну, а оттуда, наверное, она переехала в Испанию.

– В Испании она познакомилась с моим дедом, – отзываюсь я.

– Ваш дедушка не Жакоб? – хмурится месье Хаддам. – Плохо верится, что она так быстро полюбила другого.

– Нет, – вздыхаю я. – Моего дедушку звали Тедом.

– Так она вышла за другого, – понурив голову, заключает наш хозяин. – Я всегда думал, что Розу убили. Так много людей погибало в те дни. Я всегда думал, что она нашла бы нас, дала бы о себе знать, если бы осталась в живых. Но, возможно, она постаралась забыть ту жизнь.

Мне вспоминаются слова Гэвина о людях, переживших холокост, – некоторые считали, что потеряли все и всех, и хотели начать с чистого листа.

– Но почему же не сохранилось никаких документов? – меняю я тему. – Ваши родители поступили так мужественно, проявили настоящий героизм. Как и другие люди из Великой мечети.

– В те дни нельзя было без риска для жизни вести записи, – улыбается месье Хаддам. – Мы ведь знали, что можем разделить участь тех, кому помогали. Если бы наци – или французская полиция – пришли с обыском в мечеть и нашли там хоть какое-то доказательство, нас всех постигла бы одна судьба. Поэтому все делалось тихо. Но именно этим за всю свою долгую жизнь я больше всего горжусь.

– Благодарю вас, – шепотом говорит ему Ален. – За все, что вы сделали. За спасение моей сестры.

Месье Хаддам выставляет вперед ладони.

– Не нужно меня благодарить. Это был наш долг. Наша религия учит: «Тот, кто спасает одну жизнь, спасает целый мир».

Ален издает странный сдавленный звук.

– В Талмуде сказано: «Тот, кто спас хоть одну жизнь, спас весь мир», – откликается он тихонько.

Они с месье Хаддамом внимательно смотрят друг на друга, а потом разом улыбаются.

– Значит, не такие уж мы разные, – замечает хозяин дома. Он поглядывает то на Анри с Симоном, то снова на Алена. – Я вообще никогда не понимал этих религиозных войн или вражды с христианами. Если я чему и научился, пока Роза жила у нас, так это пониманию, что все мы говорим с одним Богом. Не религия разделяет людей. Нас соединяет добро и разделяет зло здесь, на Земле.

Мы безмолвно переглядываемся.

– Ваша сестра, – продолжает месье Хаддам, повернувшись к Алену, – так мучилась и страдала, каждый день она винила себя, что бросила семью. Она считала, что не все сделала для вашего спасения. Но вы, надеюсь, понимаете, что она поступила так, как должна была поступить. Она должна была сохранить свое дитя.

Повисает странная тишина.

– Свое дитя? – Голос Алена звучит на целую октаву выше, чем обычно. А у меня внезапно пересохло во рту.

– Да, конечно, – недоуменно моргая, отзывается месье Хаддам. – Ведь потому она и пришла к нам. Ради ребенка, которого ждала. Вы не знали?

Ален медленно поворачивается и смотрит мне в глаза.

– Ты об этом знала?

– Нет, конечно, – откликаюсь я. – Это… это невозможно. Моя мама родилась только в 1944-м.

Я снова гляжу на месье Хаддама.

– И у нее не было ни сестер, ни братьев. Моя бабушка не могла быть беременна в 1942-м. Что-то не сходится.

Помолчав, Хаддам поднимается с места.

– Извините, я на минуту. – Он исчезает в своей спальне, а мы с Аленом продолжаем непонимающе таращиться друг на друга.

– Какая беременность, как такое могло случиться? – повторяет Ален.

– Ну, они с Жакобом любили друг друга… – едва слышно подает голос Анри.

Ален машет обеими руками.

– Нет. Это исключено, невозможно. Она была очень верующей. И никогда не пошла бы на такое.

Искоса глянув на меня, он добавляет:

– Тогда все было по-другому. Люди не вступали в близкие отношения без брака. Уж Роза во всяком случае на такое не согласилась бы.

– Возможно, месье Хаддам что-то путает, – предполагаю я. Но, когда через минуту наш хозяин появляется в дверях спальни, в руках у него фотография. Он протягивает ее мне. Свою бабушку я узнаю мгновенно – она невероятно похожа на меня семнадцатилетнюю. Голова у нее повязана платком. Одной рукой она обнимает темноволосого смеющегося мальчика, другой – женщину средних лет.

– Это моя матушка и я, – негромко комментирует месье Хаддам. – А это ваша бабушка. В день ее отъезда. Тогда я ее видел в последний раз.

Я киваю молча, потому что не могу отвести глаз от округлого живота на снимке. Никаких сомнений, бабушка и в самом деле беременна. Она смотрит в камеру широко открытыми глазами с такой тоской, что это заметно даже на черно-белой зернистой фотографии. Ален за моей спиной опускается на диван и тоже изучает фото.

– Роза понимала, что если она попадет в один из лагерей, то будет убита, как только наци обнаружат, что она ждет ребенка, – тихо заговаривает месье Хаддам после долгой паузы. – Она должна была спасать себя, чтобы спасти дитя. Только по этой причине – единственной причине – она согласилась уйти с Жакобом из семьи.

– Бог мой, – потрясенно выдыхает Ален.

– Но что же случилось с ребенком? – спрашиваю я.

Нахмурившись, месье Хаддам оглядывается на меня.

– Вы твердо уверены, что это дитя – не ваша мать? Я уверена.

– Моя мама родилась на полтора года позже, ее отец – мой дедушка Тед, а не Жакоб. Наверное, младенец умер, – едва слышно обращаюсь я к Алену. Эти слова звучат так ужасно, что я поеживаюсь.

Ален сидит с низко опущенной головой.

– Мы, оказывается, многого не знаем, очень многого. Что, если она не очнется? – шепчет он.

Эти слова действуют как мощная встряска, моментально возвращая меня из мира прошлого, которое мы не в состоянии понять, в настоящее, над которым мы не властны. Но что-то от нас все же зависит, по крайней мере мы можем постараться вовремя успеть в аэропорт.

– Месье Хаддам, простите, но нам нужно ехать, – посмотрев на часы, я решительно поднимаюсь. – Даже не знаю, как вас благодарить.

– Нет-нет, юная леди, ничего вы не должны, – лукаво улыбается он, глядя на меня. – Узнать, что Роза осталась жива и прожила счастливую жизнь – да это больше чем благодарность, это радость на миллион лет.

В это мгновение у меня мелькает невольная мысль – а была ли счастливой бабушкина жизнь? Удавалось ли ей хоть иногда забывать о печали и скорби по Жакобу и родным, которых она считала потерянными навек?

– Пожалуйста, – обращается ко мне месье Хаддам, – передайте вашей бабушке, что я часто ее вспоминаю. И что я навсегда благодарен ей, ведь это именно она помогла мне найти мою любовь. Она изменила всю мою жизнь. Я ее никогда не забуду.

– Огромное вам спасибо, месье Хаддам, – отвечаю я. – Я непременно ей передам.

Хозяин на прощание целует меня в обе щеки, и я следом за Аленом, Анри и Симоном выхожу на улицу, где мы берем такси до аэропорта. Не для того ли, размышляю я по дороге, Мами отправила меня сюда? Может, в глубине души ей хотелось, чтобы я именно здесь услышала о ее первой любви и потерянном младенце, которого она защищала изо всех сил. И чтобы я, возможно, и сама кое-что поняла о настоящей любви.

Хотя, наверное, учиться мне уже поздновато. Мы с Аленом сидим в машине, не проронив ни слова до самого аэропорта, и каждый погружен в свои мысли.

Глава 16

АНИСОВО-ФЕНХЕЛЬНОЕ ПЕЧЕНЬЕ


Ингредиенты

2 стакана сахара

4 яйца

2 ч. л. анисового экстракта

3 стакана муки и еще немного для раскатывания теста

3 ч. л. разрыхлителя

1 ч. л. соли

1 ч. л. анисового семени

2 стакана сахарной пудры

1 ст. л. семян фенхеля


Приготовление

1. Разогреть духовку до 180 °C.

2. Смешать в миске сахарный песок, яйца и анисовый экстракт и взбить миксером до получения однородной массы.

3. Соединить 3 стакана муки, соду и соль и добавлять к яичной смеси примерно по стакану за раз, тщательно перемешивая после добавления каждой порции.

4. Добавить анисовое семя и снова тщательно вымешать.

5. В отдельной плоской посуде стереть сахарную пудру и семена фенхеля.

6. Слегка присыпав руки мукой, скатать из теста шарики размером с небольшой грецкий орех. Каждый шарик обвалять в смеси сахарной пудры и семян фенхеля, чтобы она покрыла их равномерно. Выложить шарики на смазанный жиром противень.

7. Выпекать 12 минут. Остужать 5 минут на противне, затем переложить на проволочную решетку.

Роза

Что-то было неладно, и Роза это понимала. Весь день она сидела перед телевизором, смотрела дневные повторы передач, которые наверняка уже видела раньше. Но это не имело значения – все равно она ничего не помнила, никаких сюжетов. Роза ужасно устала и, вернувшись к себе в комнату, поняла, что не чувствует тела. А потом все у нее в глазах потемнело.

Мир оставался таким же черным и под вечер, когда за ней пришли. Она слышала, как про нее говорят без сознания, инсульт и совсем плоха, – и пыталась сказать всем, что ей очень хорошо. Но язык ее не слушался, не могла она и открыть глаза – тут Роза поняла, что теперь и тело подвело ее, как раньше подвел разум. Наверное, время пришло.

Тогда она перестала противиться и скользнула еще скорой помощи, кричали врачи, отдавая распоряжения – их голоса тоже доносились издалека, – у ее кровати почему-то плакал ребенок. А она освободилась от оков настоящего и позволила себе заскользить, поплыть по волнам назад, в прошлое, в то время, когда мир еще не рухнул. Там тоже раздавались голоса, в темноте, как и сейчас. Но вот настоящее окончательно расплылось, а прошлое стало видно четче, и Роза очутилась в кабинете отца, в их квартире на улице Генерала Каму. Ей снова было семнадцать лет, и она чувствовала себя Кассандрой – пророчицей, которой никто не верил.

– Пожалуйста, пойми, – в сотый раз повторяла она отцу охрипшим за долгие часы бесплодных увещеваний голосом. – Если мы останемся, то все погибнем, папа! За нами придут!

Наци были повсюду. По улицам расхаживали бесчисленные немецкие солдаты, а следом за ними, как шавки, – французские полицейские. Евреям теперь запрещалось выходить из дома без желтой звезды Давида, нашитой на одежду, – знака отверженных.

– Чепуха, – отмахнулся ее отец, гордый человек, безоговорочно веривший в свою родину и в порядочность соотечественников. – Бегут только преступники и трусы.

– Да нет же, папочка, – горячо шептала Роза. – Не только трусы и преступники. Это люди, которые хотят спасти свою жизнь. И не тешат себя надеждой, что все обойдется.

Отец прикрыл глаза, устало потер переносицу. Розина мать, сидевшая рядом с ним, погладила его по руке, будто утешая, и посмотрела на дочь.

– Ты расстроила отца, Роза.

– Но мама! – воскликнула Роза.

– Мы – французы, – твердо заявил отец, открывая глаза. – Французов они не депортируют.

– Но они же это делают, – шепнула Роза. – И мама не француженка. Для них она остается полькой. А значит, и все мы тут – иностранцы.

– Ты говоришь сущую чепуху, деточка, – отозвался отец.

– Эта облава будет не такой, как прежде, – втолковывала Роза. Она говорила это уже тысячу раз, но отец не слушал ее, он не желал ничего слышать. – Теперь они явятся за всеми нами. Жакоб говорит…

– Роза! – Отец стукнул кулаком по столу. Сидящая рядом мать вздрогнула и сокрушенно покачала головой. – У этого юнца не в меру разыгралась фантазия!

– Папа, это вовсе не его фантазия! – Никогда прежде Роза не перечила родителям, но сейчас так важно их убедить. На кону жизнь их всех! Как можно быть такими слепыми? – Ты наш отец, папа. Ты же должен защищать нас!

– Довольно! – рявкнул отец. – Ты еще будешь учить меня, как заботиться о семье! Этот мальчишка, Жакоб, будет учить меня, как мне заботиться о моей семье! Я защищаю и маму, и вас, дети, тем, что исполняю закон. И не тебе объяснять родителям, как им заботится о детях! Что ты в этом смыслишь?

Роза изо всех сил старалась сдержать подступающие к глазам слезы. Машинально она прижала руку к животу, но поспешно отдернула, заметив, что мать испытующе смотрит на нее и хмурится. Дольше скрывать это все равно не удастся, они все узнают. Простят ли ее мать с отцом? Смогут ли понять? Розе казалось, что не смогут.

Как хотелось ей рассказать им всю правду! Но сейчас не время. Это бы только все еще сильнее запутало и осложнило. Прежде чем все рассказать, она должна попытаться спасти их.

– Роза, – заговорил отец уже спокойнее. Он встал, подошел к тому месту, где она сидела, и опустился рядом с ней на колени, как делал, когда она была еще маленькой. Ей припомнилось, каким терпеливым он был с ней тогда, как учил ее завязывать шнурки, как утешал, когда она впервые до крови ободрала коленку, как ласково щипал ее за щеку и называл ma fifille en sucre, своей сладкой дочуркой. – Мы должны выполнять все то, что от нас требуют. Если мы будем законопослушными, нас никто не тронет, все обойдется.

Роза заглянула отцу в глаза и поняла, что никто не заставит его изменить свое мнение. Она разрыдалась, поняв, что уже потеряла его. Что уже потеряла их всех.


Когда позже той же ночью за ней пришел Жакоб, она не была готова. Как вообще можно быть к этому готовым? Она неотрывно смотрела в его зеленые с золотистыми искорками глаза, которые всегда казались ей волшебным океаном, и ей хотелось затеряться в них навсегда. Кто знает, удастся ли ей еще раз окунуться в этот океан? Ее собственные глаза наполнились жгучими, горячими слезами.

– Роза, родная, нужно идти, – шепотом позвал Жакоб. Он обнял ее, успокаивая, вбирая в себя ее рыдания.

– Ну как я могу их бросить, Жакоб? – шепнула она, уткнувшись ему в грудь.

– Ты должна, любимая, – ответил он просто. – Ты должна спасти нашего ребенка.

Она подняла на него взгляд. Она знала: он прав. У него в глазах тоже стояли слезы.

– Обещай, что постараешься их защитить!

– Клянусь жизнью, – сказал Жакоб. – Но сначала я должен спасти тебя.

Прежде чем уйти, Роза заглянула в спальню Алена и Клода. Клод шумно посапывал во сне, зато Ален не спал вовсе.

– Ты уходишь, Роза, да? – прошептал мальчик, когда сестра подкралась к нему поближе.

Она присела на край его кровати.

– Да, милый. Пойдешь с нами?

– Я должен остаться с мамой и папой, – после минутного раздумья ответил Ален. – Вдруг они правы.

– Они не правы, – твердо сказала Роза. Ален кивнул.

– Я знаю, – шепнул он. Потом обвил руками шею сестры. – Я люблю тебя, Роза, – тихонько сказал он ей на ухо.

– Я тоже тебя люблю, мой мальчик! – Роза что есть силы стиснула его в объятиях.

Она знала: Ален не понимает, почему она бросает их. Думает, будто она предпочла Жакоба своим родным. Но как сказать мальчику, что под сердцем она носит ребенка? Алену всего одиннадцать, слишком мал, чтобы понять. Но когда-нибудь, Роза надеялась, он поймет все: что она чувствовала тогда, что выстрадала. Когда-нибудь он узнает, как разрывалось пополам ее сердце.

Спустя полчаса Жакоб вывел ее тихим проулком, где в темноте их ждал его друг Жан-Мишель, участник Сопротивления.

Жан-Мишель поздоровался с Розой, поцеловав в обе щеки.

– Ты молодчина Роза, такая смелая, – сказал он.

– Какая же я смелая, мне ужасно страшно, – призналась она. Ей не хотелось, чтобы кто-то считал ее смелой.

Бросать семью – какая же это смелость, думать так было бы нелепо. В эти минуты она казалась себе самой мерзкой и отвратительной из всех человеческих существ.

– Мы можем побыть наедине? – спросил Жакоб, и Жан-Мишель кивнул.

– Только побыстрее, пожалуйста. У нас не так уж много времени.

Он скользнул в темноту, оставив Жакоба и Розу одних.

– Ты все делаешь правильно, – шепнул Жакоб.

– Сейчас мне так не кажется. – Роза тяжко вздохнула. – Ты точно знаешь, ты уверен? Насчет этих облав?

Жакоб кивнул.

– Уверен. Все начнется через несколько часов, Роза. Она прижала руки к щекам.

– Что с нами произошло? С этой страной?

– Весь мир сошел с ума, – пробормотал Жакоб.

– Ты за мной вернешься?

– Я вернусь за тобой, – не раздумывая ответил Жакоб. – Ты – моя жизнь, Роза. Ты и наш ребенок. Ты же знаешь.

– Знаю, – шепнула она.

– Я найду тебя, Роза, – сказал Жакоб. – Когда все ужасы будут позади и ты окажешься в безопасности, я приду за тобой. Даю тебе слово. Мне не будет покоя, пока я не окажусь снова рядом с тобой.

– И я тоже, – приглушенно откликнулась Роза.

Он привлек ее к себе, и она вдыхала его запах, старалась запомнить прикосновения его рук, обхвативших ее. Она уткнулась головой ему в грудь и желала только одного – чтобы он никогда, никогда не выпускал ее из своих объятий. Но вот вернулся Жан-Мишель. И деликатно потянул ее в сторону, отрывая от Жакоба, тихонько повторяя, что им пора идти, а не то будет слишком поздно. Роза знала только, что Жан-Мишель, католик, отведет ее к другому участнику Сопротивления, человеку по имени Али, мусульманину. Это показалось бы забавным – католики, мусульмане и евреи, действующие заодно, – если бы вокруг не рушился мир.

Жакоб в последний раз прижал ее к себе, поцеловал на прощание. Жан-Мишель повел ее прочь, но она вырвалась.

– Жакоб? – тихонько позвала она темноту.

– Я здесь, – и он появился из тени. Роза набрала воздуха в грудь.

– Сходи к ним. Пожалуйста. К моим. Я не могу их лишиться. Я не смогу жить, если они умрут из-за того, что я не всё сделала, чтобы их спасти.

Жакоб посмотрел ей в глаза, и Розе захотелось взять назад свои слова – она ведь прекрасно понимала, о чем его просит. Но было поздно. Он кивнул и просто сказал:

– Я вернусь. Обещаю. Я же люблю тебя.

И в следующее мгновение он пропал в темноте. Роза замерла, словно приросла к месту, не в силах шевельнуться. Казалось, она стоит здесь уже целую вечность, хотя прошло лишь несколько секунд.

– Что я наделала? – бормотала она, обращаясь к себе самой. – О нет!

Роза шагнула вслед за Жакобом, чтобы остановить его, вернуть, предостеречь. Но Жан-Мишель обхватил ее и крепко держал.

– Не нужно. Нет. Все теперь в руках Божьих. Ты должна пойти со мной.

– Но… – возразила она, пытаясь вырваться.

– Все в руках Божьих, – повторил Жан-Мишель и, сжав еще крепче сотрясающуюся в рыданиях Розу, прошептал в темноту: – Потому что единственное, что мы сейчас можем, – молиться и надеяться, что Господь нас услышит.


Это было настоящей пыткой – скрываться в Париже, зная, что в нескольких километрах от нее, возможно, прячутся Жакоб и ее родные. Понимая, что ей до них никак не добраться, что ее единственный долг сейчас – заботиться о ребенке, Роза могла только плакать от бессилия все ночи напролет.

Люди, которые приняли ее к себе, семья Хаддам, были к ней добры, хотя она понимала – им все это совсем не по душе. Серьезная обуза, что ни говори – сам факт пребывания еврейки в доме подвергал всю семью нешуточной опасности. Если бы не ребенок, которого Роза обязана была спасти, она давно ушла бы, не злоупотребляя гостеприимством. И все же эти мусульмане обращались с нею как с гостьей, а со временем привыкли и, кажется, приняли ее. Их сын, Наби, напоминал Розе Алена. Общение с ним помогало ей сохранить рассудок – она подолгу разговаривала с ним, как прежде говорила с младшим братом, и это делало ее новый дом чуть более похожим на прежний, настоящий.

Долгие часы они с хозяйкой дома проводили вместе на кухне. Спустя какое-то время Роза даже набралась смелости и показала госпоже Хаддам кое-что из традиционных еврейских рецептов ее собственной семьи. Госпожа Хаддам, в свою очередь, делилась с Розой секретами изготовления чудесных лакомств, о которых девушка раньше и не слыхивала.

– Тебе нужно научиться использовать в готовке розовую воду, – сказала ей как-то госпожа Хаддам. – Девушке по имени Роза сам Аллах велел это сделать.

Так Роза влюбилась в марципановые полумесяцы, и пахлаву с флердоранжевой эссенцией, и в печенье на розовой воде, которое хрустело и таяло во рту. Все это было волшебно вкусно и питало дитя внутри нее. Отец Розы часто дурно отзывался о мусульманах, но девушка понимала: он так же заблуждается насчет людей, исповедующих другие религии, как и насчет намерений нацистов. Хаддамы рисковали собственной жизнью ради ее спасения. Это были благороднейшие люди, одни из лучших среди всех, кого Роза знала.

Вообще-то она отлично понимала: чтобы печь такие сладости, какие получались у Хаддамов, люди должны быть добрыми и хорошими. Человек оставляет в выпечке частичку своей души, и если в сердце тяжесть, то и печенье получится тяжелое и мрачное. Но все, что пекли Хаддамы, было легким и добрым. Роза ощущала эту доброту на вкус и надеялась, что растущий у нее внутри ребенок тоже ее чувствует.

Изредка госпожа Хаддам брала Розу с собой на базар, взяв с нее обещание ни с кем не заговаривать и закрывать лицо покрывалом. Розе нравилось чувствовать себя невидимкой. Ведь на базаре, хотя госпожа Хаддам и делала покупки только по соседству, в мусульманских кварталах, Роза могла беспрепятственно всматриваться в лица в надежде увидеть хоть кого-то из ее прошлой жизни. Однажды на улице ей встретился Жан-Мишель, но она не смогла его окликнуть – ей точно сдавило горло. Когда она наконец снова обрела способность издавать звуки, ее знакомого уже и след простыл.

Как-то вечером, совершив намаз по-арабски с Хадда-мами, Роза поднималась в свою комнатку, чтобы помолиться на иврите, и вдруг заметила Наби, который наблюдал за ней.

– Входи, Наби, – позвала она мальчика, – помолись со мной.

Он стоял рядом с ней на коленях, пока она не закончила молиться, а потом они молча сидели рядышком.

– Роза, – спросил Наби спустя какое-то время, – как ты думаешь, Всевышний говорит по-арабски или по-еврейски? Он слышит твои молитвы или мои?

Роза, поразмыслив немного, поняла, что не знает ответа. С некоторых пор она вообще начала сомневаться в том, что Бог слышит ее, на каком бы языке она ни молилась. Ведь если бы до Него доходили ее молитвы, разве допустил бы он такое, разве позволил бы родным и Жакобу исчезнуть из ее жизни?

– Не знаю, – сказала она наконец. – А ты, Наби, ты сам-то как считаешь?

Мальчик в свою очередь долго обдумывал ответ.

– Мне кажется, Всевышний говорит на всех языках, – заявил он наконец. – Я считаю, что он слышит всех.

– То есть мы все молимся одному Богу? – спросила Роза, помедлив. – Мусульмане, и евреи, и христиане, и все люди на свете, которые все верят в разное?

Наби, очевидно, счел и этот вопрос заслуживающим очень серьезного обдумывания.

– Да, – наконец ответил он Розе. – Да. Бог один, Он живет на небе и слышит всех нас. Это только здесь на земле мы все путаем и спорим, как в Него верить. Но какое это имеет значение, если каждый верит, что Он есть?

– Наверное, ты прав, Наби, – улыбнулась она. И вспомнила слова, сказанные Жан-Мишелем в ту их последнюю с ним и Жакобом встречу. – А нам теперь, – повторила она, погладив мальчика по голове, – остается только молиться и надеяться, что Господь нас услышит.

Глава 17

С трудом убедив служащую за стойкой пропустить нас, хотя время регистрации уже закончилось, стремительно миновав паспортный контроль и досмотр, мы с Аленом бегом несемся на посадку и успеваем проскочить за пять минут до того, как она заканчивается.

Еще в такси я пыталась дозвониться Анни с мобильника Алена, но она не брала трубку. Ни Гэвин, ни Роб тоже не отвечали. В интернате сказали, что не располагают никакой новой информацией о здоровье Мами. Больничная медсестра, с которой мне удалось связаться, сообщила, что бабушкино состояние удалось стабилизировать, но невозможно сказать, сколько времени она так продержится.

Мы выруливаем на взлетную полосу и взмываем над Парижем. Я любуюсь Сеной, поблескивающей внизу, – лента вьется, рассекая сушу, потом исчезает из виду. И я представляю себе, как семнадцатилетняя Мами прячется на барже, которая медленно ползет по сверкающей реке, увозя девушку в неоккупированную зону. Как же на самом деле она выбиралась из Парижа? Если бы мы знали.

– Что, по-твоему, случилось с младенцем, которого она носила? – трогает меня за рукав Ален, когда мы набираем высоту.

Сейчас мы выше облаков, самолет купается в ослепительном солнечном свете, и мне невольно приходит в голову вопрос, не похоже ли это на рай – ну хоть чуточку?

Я пожимаю плечами.

– Даже не представляю.

– Я должен был догадаться, что она ждет ребенка, – взды хает Ален. – Это все объясняет – почему она решилась нас оставить. Меня всегда это мучило, не было тому разумного объяснения. Уж очень непохоже на нее, совсем не в ее характере – не могла она вот просто так убежать, бросив нас на произвол судьбы. Она осталась бы, пыталась бы убедить родителей, защитить нас, даже рискуя собственной жизнью.

– А на самом деле самым важным для нее было сохранить ребенка, – шепотом продолжаю я.

Ален кивает.

– Она была права. Вот это и означает быть родителем, правда? Я думаю, с моими родителями происходило то же самое. Они и в самом деле искренне считали, что нужно послушно соблюдать все законы и правила и только так можно нас всех спасти. Кто же знал, что самые их лучшие намерения приведут нас прямо в ад?

Я лишь качаю головой. Даже представить себе не могу, какой ужас, какое отчаяние испытала моя прабабушка, когда от нее отрывали маленьких Даниэль и Давида. Удалось ли ей остаться рядом хотя бы со старшей дочерью, Элен, после того как разделили мужчин и женщин? Долго ли она оставалась в живых, узнала ли, что все дети погибли? Если так, то какой же невыносимой пыткой должно было стать для нее это известие. Пожалел ли мой прадед, что не послушал дочь, которая его предупреждала? Что должен чувствовать отец, который понимает, что совершил чудовищную, непоправимую ошибку и обрек всех своих детей на гибель – а исправить уже ничего нельзя, слишком поздно? Я надолго отворачиваюсь к окну.

– Может быть, бабушка просто не доносила ребенка, – снова заговариваю я с Аленом. – Или, когда он родился, оставила его каким-то людям? – Я сама не верю в то, что говорю, но лучше уж произнести это вслух.

– Это невозможно, немыслимо, я считаю. – Ален сердито сдвигает брови. – Если этот ребенок был от Жакоба, я представить не могу, что бы могло заставить ее с ним разлучиться.

Посмотрев на меня сбоку, он добавляет.

– А ты абсолютно уверена, что это дитя не может быть твоей матерью?

Я мотаю головой.

– Года два назад, когда мама скончалась, я оформляла документы на наследство. Помню, как я держала в руках ее свидетельство о рождении. Там ясно сказано: 1944 год. К тому же мама была довольно похожа на моего дедушку.

Ален сокрушенно вздыхает.

– Тогда, видимо, ребенок не выжил.

Я снова отворачиваюсь. Уж очень все это печально.

– Но трудно поверить, что она снова забеременела, так скоро, почти сразу… – вырывается у меня. Головоломка не складывается, в этой части явно не хватает какого-то фрагмента.

– Да нет, ничего необычного, – мягко произносит Ален. Снова вздохнув, он смотрит в окно. – Посла войны многие, пережившие Холокост, женились, выходили замуж и старались поскорее завести детей – даже истощенные и не имевшие ни гроша в кармане. Слова Алена удивляют меня.

– Но зачем?

– Когда кругом смерть, хочется, чтобы снова была жизнь, – просто объясняет он. – Опять иметь семью, родных, ведь они потеряли всех, кого любили. Когда Роза познакомилась с твоим дедушкой, она наверняка была уверена, что мы все, включая Жакоба, погибли. А уж если она и ребенка потеряла, то должна была чувствовать себя очень, очень одинокой. Может быть, ей хотелось создать семью, чтобы вновь обрести место в мире.


Проходит целая вечность, пока мы получаем багаж, проходим таможню, разыскиваем на стоянке мою машину. И вот мы уже на пути на Кейп-Код. Успеваем выскочить из Бостона перед самым часом пик, так что на трассе номер 3 я выжимаю из своей старушки все, что могу, и лавирую среди других автомобилей со скоростью на 20 миль в час выше допустимой.

По пути названиваю Анни, и она наконец отвечает. Слабым от усталости голоском она сообщает, что сейчас находится в больнице и что изменений в состоянии Мами пока нет.

– Папа с тобой?

– Нет, – отвечает она, не раздумывая.

У меня начинает стучать в висках, как при подскочившем давлении.

– Где же он?

– Не знаю. Наверное, на работе.

– Ты просила, чтобы он поехал с тобой в больницу? Анни колеблется.

– Он вообще-то заезжал. Но почти сразу уехал, у него там важная работа.

Я слушаю дочь, а у самой болит сердце. Я ведь немногого хочу: только уберечь, защитить свою девочку, но, похоже, рассчитывать при этом на ее второго родителя не приходится.

– Ты прости меня, детка, – бормочу я. – Я так тебе сочувствую. Наверное, папа действительно очень занят. И все равно он не должен был бросать тебя одну.

– Да все нормально, – слышу я голос Анни. – Мы же тут с Гэвином.

Сердце заходится.

– Опять?

– Ага. Он просто позвонил проверить, как я тут, все ли нормально. А я и сказала, что папа уехал. Я Гэвина не просила, это он сам.

– Ой, – только и говорю я.

– Хочешь с ним поговорить?

Я уже собираюсь сказать «да», но соображаю, что мы через час до них доберемся.

– Просто передай ему от меня привет. И спасибо. Мы скоро будем.

Анни явно обдумывает услышанное.

– Кто это «мы»? У тебя что, типа, бойфренд завелся или еще что-то такое?

Я невольно хихикаю.

– Да нет, – бросаю взгляд на Алена, который рассматривает проносящийся за окном Пемброк. – Но у меня для тебя настоящий сюрприз.

Через час мы уже в Хайаннисе, входим в раздвижные двери больницы Кейп-Кода и несемся по вестибюлю. Дежурная на входе отправляет нас на третий этаж. Там в коридоре я вижу Анни, она сидит, понурившись. Рядом с ней Гэвин рассеянно перелистывает журнал. Они одновременно поднимают головы, глядя в нашу сторону.

– Мамуля! – В это мгновение Анни явно забывает, что стала слишком взрослой и крутой для проявления восторгов. Вскочив со стула, она бросается мне на шею. Гэвин, чуть приподняв руку, машет мне и криво ухмыляется. Я одними губами выговариваю «спасибо», глядя на него поверх головки Анни.

Наконец Анни выпускает меня из объятий и только сейчас замечает Алена. Тот неподвижно застыл рядом со мной, словно прирос к месту, и разглядывает ее.

– Здрасте, – здоровается Анни и тянет вперед ладошку. – Я Анни. А вы кто?

Ален торжественно пожимает протянутую руку, несколько раз открывает рот и закрывает, не произнося ни звука. Я поглаживаю его по спине, улыбаюсь своей дочурке и ласково говорю:

– Познакомься, Анни, это брат Мами. Получается, он твой двоюродный прадедушка.

Анни таращит на меня круглые глаза.

– Брат Мами?

И снова разворачивается к Алену.

– Вы правда брат Мами?

Ален кивает, и к нему наконец возвращается дар речи.

– Твое лицо кажется мне таким знакомым, дорогая. Анни озадаченно смотрит на меня, потом на Алена.

– Я что, типа, похожа на Мами, когда ей было столько, сколько мне?

Ален задумчиво покачивает головой.

– Возможно, немного. Но ты напоминаешь мне не ее.

– Тогда, наверное, кого-то, кого звали Леона? – выдвигает предположение заинтригованная Анни. – А то Мами меня все время так зовет.

– Не припомню, – слегка хмурится Ален, – чтобы я когда-нибудь был знаком с Леоной.

Разочарованная Анни сникает, а я замечаю, что Гэвин тоже подошел к нам и стоит в паре шагов от моей дочери. На какую-то долю секунды я испытываю сильнейшее желание обнять его, но сдерживаюсь и просто знакомлю его с Аленом.

– Гэвин, – говорю я, – это мой дядя. Брат моей бабушки. Ален, это Гэвин. – И после секундной паузы, соображая, как его представить, добавляю: – Мой друг.

Брови у Гэвина ползут вверх. Он делает шаг вперед и пожимает руку Алену.

– Поверить не могу, что Хоуп удалось вас разыскать. Ален косится на меня, потом переводит взгляд на Гэвина.

– Могу предположить, что от вас, молодой человек, она получала и помощь, и поддержку.

Гэвин отводит глаза и пожимает плечами.

– Нет, сэр. Она все сделала сама. Я только немного рассказал ей о холокосте, что сам знал.

– Не преуменьшайте важности того, что вы сделали, – возражает Ален. – Вы помогли семье воссоединиться.

Поморгав, он снова обращается к Гэвину.

– Не можем ли мы увидеть ее сейчас? Мою сестру? Гэвин колеблется.

– Формально часы посещений уже закончилось. Но я тут успел познакомиться кое с кем из сестричек. Посмотрим, что можно сделать.

Я наблюдаю, как Гэвин подходит к симпатичной белокурой медсестре лет двадцати с небольшим. Та хохочет и крутит локон, разговаривая с ним. К собственному недоумению, я вдруг ощущаю нечто подозрительно похожее на ревность. Отвернувшись, чтобы не смотреть на них, я беру за руку Алена.

– Как вы? Наверное, ужасно устали.

– Мне бы только посмотреть на Розу.

Анни тут же разражается пулеметной очередью вопросов: «Когда вы последний раз видели Мами?», «Как это вышло, что вы решили, что она умерла?», «Как вам удалось смыться от этих наци?», «Что случилось с вашими родителями?» Ален терпеливо отвечает на все. Видя, как Анни склоняет свою головку к голове Алена и продолжает возбужденно что-то тараторить, я невольно улыбаюсь.

Вскоре возвращается Гэвин и кладет ладонь на мою руку. Меня при этом внезапно словно током бьет. От неожиданности я испуганно отдергиваю руку, как будто обожглась.

Гэвин хмурится, кашляет.

– Я поговорил с Кристой. Медсестрой. Она обещала тихонько провести нас к ней. Но только на пару минут. Здесь с этим строго, а время посещений давно закончилось.

– Спасибо тебе, – благодарю я. Удивительно, но я не могу заставить себя поблагодарить и Кристу, когда она ведет нашу компанию по узкому коридору, задорно помахивая упругим хвостиком светлых волос и, как мне кажется, подчеркнуто покачивая вправо-влево узкими бедрами. Могу дать голову на отсечение, что все это она проделывает ради Гэвина, но он будто не замечает этих ухищрений – положив руку Алену на плечо, он заботливо направляет старика к двери в конце коридора.

– Пять минут, – громко шепчет Криста, остановившись у последней двери справа. – Или у меня будут серьезные неприятности.

– Огромное тебе спасибо, – откликается Гэвин. – Я твой должник.

– Может, пригласишь как-нибудь поужинать? – говорит Криста. Фраза звучит как вопрос, а не как утверждение. Блондинка усиленно строит Гэвину глазки, напоминая мне персонаж какого-то мультика. Мне не хочется слушать его ответ. И я побыстрее, повторяя про себя, что все это полная ерунда, следом за Анни и Аленом вхожу в палату. И ахаю при виде фигурки, неподвижно лежащей на больничной койке под ворохом простыней.

Мами кажется совсем крошечной, она ужасно бледная, хрупкая, будто вся усохла. Соприкоснувшись плечом с Аленом, чувствую, как он вздрагивает. Надо бы сказать ему, что в последний раз, когда я видела бабушку, она выглядела совсем не так. Вообще-то я едва узнаю ее без привычной красной помады на губах и темной подводки для глаз. Но я онемела, как, впрочем, и сам Ален. Мы подходим поближе, за нами крадется Анни.

– Неважно она выглядит, да? – бормочет девочка. Я, оглянувшись, обнимаю ее за плечи, она не вырывается. Я касаюсь руки Мами – рука кажется мне холодной. Бабушка остается неподвижной.

– Ее нашли на полу возле стола. Забеспокоились, когда она не вышла к ужину, – негромко сообщает Гэвин. Я и не заметила, как он появился в дверях. – И сразу же вызвали «скорую».

Я слишком подавлена, чтобы поддержать разговор, и просто киваю. Чувствую, как дрожит Анни, и, скосив на нее глаза, я вижу, как она вытирает слезы. Я крепче прижимаю ее к себе, а она вдруг обхватывает меня двумя руками. Мы смотрим, как Ален подходит к кровати и опускается на колени, так что его лицо оказывается вровень с лицом Мами. Он что-то шепчет ей, своей сестре, потом нежно гладит ее по лицу. У него в глазах тоже поблескивают слезы.

– Я уж думал, что больше никогда с ней не увижусь, – шепотом повторяет он. – Почти семьдесят лет прошло.

– Она поправится? – спрашивает Анни у Алена. Она впилась в него глазами, как будто от его ответа зависит решительно все.

Ален, помедлив, все же кивает.

– Анни, я не знаю наверное. Но не могу поверить, что Бог позволил нам встретиться сейчас только для того, чтобы забрать ее, даже не дав нам попрощаться. Я хочу верить, что во всем этом есть какой-то смысл.

Анни с жаром мотает головой.

– Я тоже!

Прежде чем кто-то из нас успевает что-то добавить, в дверях вновь появляется бойкая сестричка.

– Вам пора, – объявляет она. – Скоро мой начальник подойдет.

Мы с Гэвином переглядываемся.

– Ладно, – отвечает Гэвин. – Спасибо, Криста. Мы уже уходим.

Он делает мне знак, и я, взяв Анни за руку, увожу ее от кровати Мами. Уже от двери, глянув назад через плечо, я вижу, что Ален снова низко склонился над Мами. Он целует ее в лоб, потом поворачивается, и становится видно, что лицо у него мокрое от слез.

– Прости меня. – Ален будто оправдывается. – Это оказалось трудно.

– Понимаю. – Я беру и его за руку. Вместе – Ален, Анни и я – мы выходим из палаты, оставив Мами в полумраке.


С Гэвином мы прощается примерно на полпути от больницы. Ему завтра в семь на работу, да и мне нужно открывать кондитерскую. Жизнь продолжается. Анни забирает у меня ключи и идет к машине вместе с Аленом.

– Я просто не знаю, что сказать, как тебя благодарить, – говорю я Гэвину, рассматривая носки своих туфель.

– Да я ничего особо и не делал, – откликается Гэвин. Подняв глаза, я успеваю увидеть, как он пожимает плечами. – Я правда рад, – улыбается он, – что ты отыскала Алена.

– Я его нашла только благодаря тебе. И Анни, пока меня не было, нипочем бы одной не справиться, если бы не ты.

Он снова пожимает плечами.

– Не-а. Так бы всякий поступил на моем месте. – Помолчав, он договаривает: – Может, не мое это дело, но твой бывший – явно не подарочек.

Я сглатываю.

– Почему ты так решил? Гэвин разводит руками.

– На Анни ему просто наплевать, ты это знаешь? Она, бедняга, так переживала из-за прабабушки. Ей реально нужна была поддержка.

– И ты ее поддержал. Уж и не знаю, как тебя отблагодарить, Гэвин.

– Да ладно… А знаешь, плеснешь мне завтра кофе перед тем, как я поеду ремонтировать веранду Джо Салливану. И мы в расчете.

Я не могу удержаться от смеха.

– Ага, ну конечно, чашка кофе – достойная плата за все, что ты сделал для моей дочери. И еще за то, что помог воссоединиться моей семье.

Гэвин не улыбается, он смотрит на меня так пристально, что у меня по спине пробегает холодок.

– Я делал все это только потому, что хотел тебе помочь, – бросает он.

– Но почему? – вырывается у меня прежде, чем я осознаю, до чего бестактен мой вопрос.

Он снова внимательно, без улыбки смотрит на меня, дергает плечом.

– Что ж ты так себя недооцениваешь, Хоуп, – произносит он. И с этими словами уходит. Я вижу, как он садится в свой старенький «рэнглер» и, помахав на прощание Анни, выезжает со стоянки.

– Мам, нам надо найти Жакоба Леви, – заявляет Анни наутро, когда они с Аленом под ручку появляются утром в кондитерской.

Я, боясь, как бы Ален не переутомился, предлагала ему поспать подольше. Но с самого момента знакомства в больнице они с Анни неразлучны, и я не сомневалась, что и в кондитерскую они придут вместе.

– Ален мне все про него рассказал, – гордо сообщает мне дочь.

– Анни, родная, – краем глаза я наблюдаю, как Ален, засучив рукава, расхаживает по кухне, – мы ведь даже не знаем, жив ли еще Жакоб.

– Но если жив, мам? – Анни чуть не взвизгивает от воодушевления. – Что если он где-то живет и все эти годы ищет Мами? Вот если бы он смог приехать сюда, то наверняка разбудил бы ее!

– Детка, что-то это маловероятно.

Анни, насупившись, смотрит на меня исподлобья.

– Да ладно, мам! Ты что, не веришь в любовь?

– Лично я верю в шоколад, – вздыхаю я и подвигаю к духовке противень pains au chocolat, готовых для выпекания. – А еще я верю, что если сейчас не потороплюсь, то ничего не успею и мы не сможем открыться в шесть.

– Неважно, – ворчит Анни. Натянув рукавицы, она ставит противень с шоколадными булочками в духовку, устанавливает таймер, потом, округлив глаза, поворачивается к Алену. – Видишь? Я же тебе говорила, что она по утрам злая.

Ален хихикает.

– Твоя мама совсем не злая, моя дорогая, – поправляет он Анни. – Мне кажется, она пытается быть реалисткой. А еще она явно хочет сменить тему разговора.

– Ты почему меняешь тему, мам? – грозно вопрошает Анни, уперев руки в бока.

– Просто я не хочу, чтобы ты питала напрасные надежды, – объясняю я. – Очень велика вероятность того, что Жакоба Леви давно нет в живых. А даже если он жив, нет никакой гарантии, что мы его разыщем.

Да и вряд ли он ждал мою бабушку все эти годы. Мне не хочется говорить Анни, что, даже если каким-то чудом мы вычислим место его пребывания, может ведь оказаться, что он женат четвертым браком или что-то вроде того. Наверняка он нашел Мами замену тогда же, лет семьдесят назад. Мужчины все таковы. Ну и бабушка, как мы знаем, не теряла времени даром и быстро нашла себе другого.

Ален пристально смотрит на меня, словно читает мои мысли, – так что я отвожу взгляд.

– Можно, я буду помогать тебе, Хоуп? – спрашивает он после недолгого молчания. – Я ведь работал в кондитерской у бабушки и дедушки, когда был еще ребенком.

Я прячу улыбку.

– Анни покажет вам, как приготовить тесто для черничных маффинов. Но вообще-то помогать мне совсем не обязательно. Я отлично управлюсь сама.

– Я и не говорил, что ты не управишься.

Я удивленно смотрю на Алена, но он уже отвернулся к Анни, которая помогает ему надеть фартук.

– Так значит, Мами, типа, была влюблена в Жакоба. А как же получилось тогда, что они поженились с моим прадедушкой Тедом? – спрашивает Анни у Алена, когда он поворачивается к ней лицом. Он берет мешочек с сахарным песком и упаковку крупной черники, которую Анни достала из холодильника. – Не могла же она и его так же сильно любить, а? – продолжает Анни. – Или, значит, Жакоб не был ее настоящей любовью.

Я делаю большие глаза. Правду сказать, мне бы тоже хотелось до сих пор верить в настоящую, единственную любовь на всю жизнь. Ален, по-видимому, обдумывая вопрос, берет большую миску и, вооружившись деревянной ложкой, начинает перемешивать муку с сахаром. Я наблюдаю, как он отмеривает соль и соду. Анни протягивает ему четыре яйца, и Ален ловко разбивает их одно за другим.

– Есть разные виды любви в этом мире, Анни, – заговаривает он наконец. Покосившись на меня, он снова переводит глаза на мою дочь. – Я нисколько не сомневаюсь, что твоя прабабушка любила и твоего прадедушку тоже.

Анни недоуменно таращится на него.

– Как это? В каком смысле? Если Мами любила Жакоба, как же она могла, типа, влюбиться еще и в прадедушку?

Ален пожимает плечами, добавляет в миску молока и сметаны. Энергично орудуя ложкой, он размешивает полученную смесь, после чего Анни помогает положить в нее чернику.

– Одни виды любви сильнее других, – отвечает Ален после долгого молчания. – Но это не значит, что одна любовь настоящая, а другая нет. Иногда встречается такая любовь, когда люди изо всех сил пытаются приспособиться друг к другу, но у них так ничего и не получается.

Он смотрит на меня, а я отворачиваюсь.

– А бывает другая любовь между двумя хорошими людьми, когда они восхищаются душой друг друга и постепенно, со временем это восхищение вырастает в любовь.

– Думаешь, у Мами и прадедушки было так? – подхватывает Анни.

Ален аккуратно вставляет бумажные розетки в металлические формочки для маффинов.

– Может быть, – говорит он. – Я не знаю. Бывает, Анни, и такая любовь, встретить которую мы все надеемся, и такой шанс есть у всех. Но мало кому хватает мудрости ее разглядеть и храбрости – вцепиться в нее изо всех сил и не отпускать. Вот такая любовь способна изменить всю жизнь.

– Так любили друг друга Мами и Жакоб? – замирающим голоском спрашивает Анни.

– Я полагаю, что так оно и было, – подтверждает Ален.

– А как это – не хватает мудрости ее разглядеть? – не унимается Анни.

Ален вновь бросает взгляд на меня, а я притворяюсь, будто целиком поглощена выкладыванием на противень миниатюрных «звездных» пирогов. Когда я делаю надрезы на корочке, пальцы у меня слегка дрожат.

– Я просто хочу сказать, что любовь окружает нас со всех сторон, – отвечает Ален. – Но чем старше мы становимся, чем больше нас обижают, ранят, тем труднее бывает увидеть любовь, даже когда она прямо перед нами. И тем сложнее принять любовь в свое сердце и по-настоящему в нее поверить. А если ты не можешь принять любовь или не можешь заставить себя в нее поверить, то рискуешь так ее и не испытать.

Анни явно не очень поняла.

– Так ты думаешь, Мами и Жакоб полюбили друг друга потому, что были совсем молодыми?

– Нет, я думаю, твоя прабабушка и Жакоб влюбились, потому что были предназначены друг для друга, – поправляет ее Ален. – И потому что они не убегали от этой любви. Она их не испугала. Они не позволили своим страхам встать у нее на пути. Многие люди в этом мире никогда не находят своей любви, поскольку сердца у них заранее уже закрыты, а люди об этом и сами не догадываются.

Я задвигаю противень со «звездными» пирогами в маленькую духовку слева и морщусь, неловко дотронувшись рукой до раскаленной дверцы. Беззвучно чертыхнувшись, устанавливаю таймер.

– Мам? – окликает Анни. – А ты так любила папу, такой любовью?

– Конечно, такой, – отвечаю я, не глядя ей в глаза. Не могу же я сказать дочери, что, если бы не беременность, я никогда не согласилась бы выйти за ее отца. Мне хотелось создать семью, и причиной тому была любовь – но не к нему, а к растущей у меня внутри крохе.

Но чем руководствовалась Мами, когда встретилась с дедушкой? Она наверняка была уверена, что навсегда потеряла Жакоба, да и ребенка, видимо, тоже каким-то образом лишилась. Она не могла не чувствовать страшного одиночества и опустошенности. Не это ли толкнуло ее в объятия моего деда? Как могла она лежать рядом с ним ночью, зная, что главная любовь ее жизни уже позади – и навсегда потеряна?

– А что же ты тогда развелась? – продолжает Анни. – Если ты так любила папу?

– Иногда бывает, что все меняется, – уклончиво отвечаю я.

– Только не у Мами и Жакоба, – убежденно заявляет девочка. – Спорим, они так и любили друг друга всю-всю жизнь. Я уверена, что они и сейчас любят.

В этот миг мне становится отчаянно жаль дедушку, этого чудесного, доброго, теплого человека, бесконечно преданного своей семье. Я теряюсь в догадках, знал ли он, что его жена задолго до знакомства с ним навсегда отдала свое сердце другому.

Подняв голову, я замечаю, что Ален внимательно следит за мной.

– Никогда не поздно найти свою настоящую любовь, – он смотрит мне в глаза, – нужно только держать сердце открытым.

– Ну да, – шутливо отмахиваюсь я, – но не все такие везунчики, не всем же выпадает такое счастье.

Ален задумчиво качает головой.

– Иногда нам выпадает счастье, а мы боимся его увидеть. Я закатываю глаза и фыркаю.

– Ага, от мужчин прямо отбою нет, все только и мечтают за мной приударить.

Анни окидывает меня критическим взглядом и обращается к Алену:

– Это верно. Никто ее не зовет на свидания. Только Мэтт Хайнс, но он, типа, чудик какой-то.

Чувствуя, как кровь приливает к щекам, я закашливаюсь и напускаюсь на Анни.

– Ладно, хорошего понемножку, – рявкаю я. – Хватит болтать, пошевеливайся. Тебе еще штрудель готовить, поняла?

– Неважно, – буркает она.


Подготовительная работа идет лучше, чем я ожидала. Благодаря помощи Алена мы готовы к приему посетителей задолго до шести часов. Без двадцати семь заскакивает Гэвин, но в кафе полно народу, мы успеваем только переброситься парой слов. Я наливаю ему кофе, снова благодарю за помощь и желаю удачно потрудиться на веранде у Джо Салливана.

Анни убегает в школу, а Ален остается со мной. После того как схлынула первая волна завсегдатаев и я удовлетворила их любопытство, скупо ответив на расспросы о том, куда я исчезла на целых три дня, кафе пустеет, и мы остаемся одни.

– Фью! – присвистывает Ален. – А у тебя неплохо идут дела, моя дорогая!

– Могло бы быть и лучше.

– Возможно, – соглашается Ален. – Но мне кажется, ты должна радоваться тому, что имеешь.

На самом деле все, что я имею, это снежный ком долгов и кредит, который не могу выплатить, так что скоро останусь без своего дела. Но я не могу сказать об этом Алену – с какой стати я стану грузить его своими проблемами. Да и вообще, как мне сейчас представляется, все это сущая ерунда по сравнению с жизненными испытаниями, выпавшими на его долю. Мне даже приходит в голову, что со мной, должно быть, что-то сильно не в порядке, если я так легко огорчаюсь из-за подобных пустяков.

День пролетает быстро, и вот уже Анни возвращается из школы с солидной стопкой бумаги в руках.

– Когда мы едем навещать Мами? – осведомляется она, обнявшись и расцеловавшись с Аленом.

– Сразу, как закроемся, – предлагаю я. – Может, начнешь мыть посуду? Тогда мы закрылись бы пораньше.

Анни досадливо морщится.

– А ты не могла бы помыть? Мне нужно кое-куда позвонить.

Я перестаю перекладывать куски пахлавы с витрины и хмуро гляжу на нее.

– Позвонить?

В руках у Анни стопка листов, она теребит их и таинственно округляет глаза.

– Жакобу Леви. Вот!

Теперь моя очередь вытаращить глаза.

– Ты разыскала Жакоба Леви?

– Ага. Ну… в смысле, я нашла целую кучу Джейкобов Леви. И еще, типа, без счета тех, кто обозначен просто Дж. Леви. Но я буду обзванивать всех по очереди, пока не найду того Джейкоба, который на самом деле Жакоб.

Я вздыхаю.

– Анни, ласточка моя…

– Мам, только не начинай! – резко обрывает она. – Хватит сомневаться. Ты вечно сомневаешься! Я его найду. И ты меня лучше не останавливай.

Я, как рыба, беспомощно хватаю ртом воздух. Надеюсь, что она права, но номеров в ее списке не меньше сотни. И это неудивительно: я уверена, что здесь в Америке Джейкоб Леви – очень распространенное имя.

– Так что? Могу я звонить с телефона в заднем помещении? Поколебавшись, я киваю:

– Звони. Но только по номерам в США. С веселой ухмылкой Анни ныряет в кухню. Усмехается и Ален, поднимаясь, чтобы пойти за ней.

– Как хочется снова стать молодым и полным надежд, – замечает он. – А тебе разве нет?

Он исчезает в кухне следом за моей дочерью, а я остаюсь в кафе одна, чувствуя себя этаким Эбенезером Скруджем. Когда же я перестала быть молодой и полной надежд? Я не собиралась разрушать планы Анни и губить ее надежды, только хотела уберечь дочь от разочарования. Большие надежды приводят к большим разочарованиям, а от них очень больно, уж я-то в этом убедилась на собственной шкуре.

Вздохнув, я возвращаюсь к работе: убираю с витрины выпечку и перекладываю в герметичные коробки, чтобы на ночь убрать в морозильную камеру. Пахлаву я испекла сегодня поздним утром, она отлично продержится еще дня два, кексы и пирожки тоже заморозим, да и по крайней мере один штрудель можно оставить на завтра. Пончики нашего домашнего изготовления годны только один день, поэтому я обычно пеку их маленькими партиями, каждое утро один сорт. Сегодняшние, с сахаром и корицей, почти полностью разошлись, а оставшиеся три штучки отправятся в корзинку, которую я ежевечерне отвожу в женский приют – если, конечно, в ближайшие несколько минут на них не найдется покупателя.

Я слышу, как в соседней комнате Анни щебечет по телефону. Наверное, опрашивает одного абонента за другим, знают ли они Жакоба Леви, приехавшего в США из Франции после Второй мировой войны. В промежутках между звонками Ален что-то ей вполголоса говорит. Интересно что? Продолжает рассказывать истории о Жакобе, чтобы поддержать ее запал? Или как ответственный взрослый советует ей не слишком обольщаться – задача может оказаться невыполнимой?

Закончив раскладывать выпечку по коробкам, я убираю ее в большой промышленный морозильник. Потом готовлюсь к завтрашнему утру – мою противни, металлические формы для маффинов и маленьких пирогов. Анни повышает голос, пытаясь перекричать льющуюся воду.

– Здрасте, меня зовут Анни Смит, – слышу я ее звонкий голосок. – Я ищу Джейкоба, или Жакоба, Леви, которому сейчас, наверное… восемьдесят семь лет. Он француз. У вас нет такого?.. А-а, понятно. Ну, все равно спасибо. Извините. Да, до свидания.

Она кладет трубку, и Ален что-то негромко говорит ей. Она хихикает, набирает очередной номер и повторяет те же слова.

Я обслуживаю последнюю запоздалую клиентку, Кристину Сиврич из местной театральной труппы, она умоляет продать ей полдюжины пирожных – завтра к ее шестилетнему Бену придут в гости одноклассники. К тому времени, когда я готова закрыть кондитерскую и отправиться в больницу, Анни успевает сделать больше тридцати звонков.

– Ну что, пойдем? – Вытерев руки полотенцем, я снимаю с крючка ключи.

– Мамулечка, еще один звонок, можно? – умоляюще смотрит на меня Анни.

Взглянув на часы, я киваю:

– Только один. Но потом берем ноги в руки, а то не успеем в больницу в приемные часы. Идет?

Склонившись над прилавком, я слушаю, как Анни в который раз повторяет свои реплики. Лицо у нее вытягивается, она дает отбой.

– Опять облом, – бормочет она.

– Анни, ты ведь еще только на третьей странице, – напоминает Ален. – Нам предстоит проверить еще множество Жакобов Леви, но уже завтра. А потом примемся за Дж. Леви из твоего второго списка.

– Да ясно, – вздыхает Анни и соскакивает с прилавка, оставив список рядом с телефоном.

– Анни, не переживай, – я изо всех сил изображаю оптимизм. – Может, ты его все-таки найдешь.

По испепеляющему взору, которым удостаивает меня Анни, становится ясно: мой ребенок начал терять надежду.

– Неважно, – бросает она. – Поехали к Мами.

Мы с Аленом, озабоченно переглянувшись, выходим следом за ней.

Глава 18

В последующие несколько дней у нас все без перемен. Мами не приходит в себя. Гэвин каждое утро забегает выпить кофе с пирожным и справиться о состоянии бабушки. Ален по утрам хвостом ходит за Анни, днем помогает мне, а во второй половине дня снова не отходит от своей правнучки, та же продолжает обзванивать людей по списку – безуспешно. Потом мы закрываемся и полчаса едем до Хайанниса, чтобы провести полтора часа у постели Мами. Во всем этом есть только один положительный момент: к счастью, туристский сезон позади, поэтому движение на трассе относительно спокойное Мы без пробок мчимся по трассе номер 6 сначала до больницы на юго-запад от Кейпа, а потом обратно. В больничной палате Ален держит Мами за руку и что-то нашептывает ей по-французски, а мы с Анни сидим на стульях у кровати, одна против другой. Ален поглаживает Мами по волосам и разговаривает с ней тихо-тихо. Я никак не могу заставить себя подключиться к их общению – мешает странное чувство полной опустошенности. Уходит единственный человек, на которого я могла положиться в этом мире, – а я ничего не могу поделать.

В воскресенье я закрываю кондитерскую рано, в полдень, и Ален просит отвезти его в больницу.

– Хочешь тоже поехать? – спрашиваю я Анни. Она пожимает плечами.

– Может, попозже. Но я хотела обзвонить еще нескольких Леви по списку. Можно, я побуду дома, пока ты отвезешь дядю Алена?

Я колеблюсь. Потом решаюсь.

– Хорошо. Только никому не открывай дверь.

– Господи, да ладно тебе, мам. Я уже не маленькая, – бросает Анни, хватая телефонную трубку.

В машине по пути в Хайаннис Ален рассказывает мне о ресторанчике, который они с Мами любили в довоенном Париже. Он тогда был совсем маленьким, а Мами не исполнилось и тринадцати. Хозяин ресторанчика всегда подходил к столику, когда обед или ужин заканчивался, и угощал детей особыми блинчиками с шоколадом, жженым сахаром и бананами. Мами и Ален хихикали и тыкали в него пальцем, глядя, как он поджигает блинчики у них на виду, а он еще непременно делал вид, что не может их погасить.

– Чудесные были деньки, – мечтательно вспоминает Ален. – Тогда твое вероисповедание еще никого не волновало. Все изменилось позже.

Помолчав немного, он продолжает:

– В ту ночь, когда всю нашу семью забрали, я добежал до того ресторанчика. И хозяин, он стоял на улице, смотрел на то, как люди шли по улице навстречу своей смерти. И знаешь что? Он улыбался. Я до сих пор вижу иногда эту улыбку в своих кошмарах.

Ален отворачивается к окну и больше не заговаривает до конца поездки.

В больнице я сижу рядом и наблюдаю, как Ален, пристроившись на краю койки Мами, что-то шепчет ей.

– Думаете, она вас слышит? – интересуюсь я, когда мы собираемся уходить.

Он улыбается.

– Сам не знаю. Но когда что-то делаешь, чувствуешь себя лучше, чем когда не делаешь ничего. Я напоминаю ей разные истории из жизни нашей семьи, которые сам не вспоминал уже лет семьдесят. Если что-то и может ее вернуть, так именно это, я уверен. Хочу, чтобы она знала, что прошлое не утрачено и не забыто, пусть даже она, приехав сюда, и постаралась стереть его из памяти.


Вернувшись домой через час (предварительно я по просьбе Алена подбросила его до библиотеки), застаю Анни сидящей, скрестив ноги, на полу посреди гостиной. Телефонная трубка прижата к уху, дочка повторяет: «М-м-м… Угу… Угу… прекрасно». На миг у меня загораются глаза – неужели девочка отыскала-таки Жакоба Леви? В конце концов, реплики явно не из привычного сценария «Извините, я, видимо, ошиблась номером». Но в этот момент Анни поворачивается, и я вижу ее глаза.

– Да, ладно, – отвечает она кому-то. – Неважно. Потом нажимает отбой и в сердцах швыряет трубку на пол.

– Малыш? – осторожно окликаю я. Остановившись в дверях между кухней и гостиной, с тревогой вглядываюсь в ее лицо. – Кто это был, один из Леви?

– Нет, – рассеянно отвечает она.

– Кто-то из твоих подружек?

– Нет, – на этот раз голос звучит напряженно. – Это был папа.

– А, понятно. Ты мне ничего не хочешь рассказать? Анни долго молчит, внимательно изучая узор на ковре.

Тут до меня доходит, что я лет сто его не пылесосила. М-да, домашнее хозяйство – не самая сильная моя сторона. Но вот она поднимает глаза, и на лице у нее такая злость, что я неожиданно для себя отступаю на шаг назад.

– Зачем только ты нас во все это втравила? – выкрикивает Анни. Она вскакивает на ноги, прижимает кулаки к тощим, длинным ляжкам, которым пока еще далеко до женственной округлости.

Пораженная, я уставилась на нее и хлопаю глазами.

– Втравила? Во что? – повторяю я и только потом соображаю, что как мать должна бы сделать замечание за то, каким тоном она со мной разговаривает. Но дочку уже не остановить.

– Да во все! – визжит она.

– Детка, о чем ты говоришь? – спрашиваю я осторожно.

– Мы никогда его не найдем! Этого Жакоба Леви! Это невозможно! А тебе даже дела нет, тебе на все наплевать!

Мне становится не по себе. Как я ни пыталась, мне снова не удалось остеречь Анни, подготовить ее к возможной неудаче – к тому, что Жакоб, возможно, давно умер или не хочет, чтобы его нашли, и потому скрывается. Разумеется, девочке так важно верить, будто настоящая любовь длится вечно. Наверное, такая вера для нее – своего рода лекарство от травмы, нанесенной нашим разводом, и я надеялась, мне еще долго не придется лишать ее иллюзий. В двенадцать лет я и сама верила в настоящую любовь. И только став намного старше, поняла, что все это самообман.

– Мне совсем даже не наплевать, Анни. Но ведь возможно, что Жакоб не…

Анни обрывает меня, даже не дав договорить.

– Да не в этом дело! – восклицает она. Отчаянно размахивая длинными тощими руками, моя девочка цепляется за волосы розовым часовым ремешком, выдирает его из волос, поморщившись, и продолжает кричать: – Ты же все разрушаешь! Вообще все!

Я тяжко вздыхаю.

– Анни, если ты о том, что я на несколько дней уезжала в Париж, то я уже говорила, как благодарна тебе и какая ты молодец, что справлялась тут со всем одна.

Дочь раздраженно закатывает глаза и топает ногой.

– Ты вообще не понимаешь, о чем я говорю! – чеканит она, бросив на меня ненавидящий взгляд.

– Прекрасно, значит, я идиотка! – отвечаю я. Наконец ей удалось вывести меня из равновесия. Какая зыбкая граница отделяет жалость к дочери от досады на ее поведение, и я чувствую, что меня стремительно сносит к этой тонкой демаркационной линии. – В чем же я провинилась на сей раз?

– Во всем! – вопит она. Лицо у нее делается пунцовым. На миг я ощущаю нелепое желание прижать ее к себе, как в младенчестве, когда она страдала коликами. Я тогда пыталась успокоить ее, чтобы дать выспаться Робу, которого наутро всегда ожидало трудное и важное дело. Почему я позволяла ему так с собой обращаться? В первые три месяца, помнится, мне удавалось каждую ночь спать часа по два, не больше, а он получал свои шесть часов сна. Я с силой мотаю головой, стряхивая воспоминания, и возвращаюсь в настоящее, к дочери.

– Во всем? – переспрашиваю я.

– Во всем! – следует немедленный ответ. – Ты вообще не заботилась о папе и о том, чтобы сохранить ваш брак! Ты не любила так, как любили друг друга Мами и Жакоб! А теперь моя жизнь рушится! Из-за тебя!

У меня перехватывает дыхание, как будто она лягнула меня ногой в живот, и отдышаться удается не сразу. Я молча смотрю на Анни.

– О чем ты? – обретаю я наконец способность говорить. – Теперь ты еще и обвиняешь меня в нашем разводе?

– Конечно, обвиняю! – истерически взвизгивает она, упершись руками в бедра, и снова топает ногами. – Ежу понятно, во всем виновата ты!

Обвинения снова застигают меня врасплох, и я даже удивляюсь тому, как больно они меня ранят.

– Что ты сказала?

– Если бы ты любила папу, он бы сейчас не жил на другом конце города и не завел бы себе дуру-подружку, которая меня ненавидит!

И тут до меня наконец доходит. Дело тут не во мне и Робе. Дело в том, как относится к Анни новая Робова пассия. И, несмотря на то что Анни только что сделала мне очень больно, я все же куда больше переживаю сейчас за нее, чем за себя.

– С чего ты взяла, что его подружка тебя ненавидит? – Я изо всех сил стараюсь, чтобы вопрос прозвучал спокойно.

– Тебе-то какое дело? – бормочет Анни, внезапно сникнув. Она как-то вся сжимается, горбит спину и, скрестив руки, обхватывает себя за плечи. Взгляд устремлен вниз.

– Мне есть дело, потому что я тебя люблю, – отзываюсь я спустя минуту. – И твой папа тоже тебя любит. И хотя ту женщину я не знаю, но, если она ведет себя так, как будто ты ей не нравишься, значит, у нее просто не все дома.

– Неважно, – буркает Анни. – Папа не считает, что у нее не все дома. Папа считает, что Саншайн лучше всех.

Я делаю несколько глубоких вдохов. Роб в своем репертуаре. Вечно он ведет себя как маленький ребенок, который тянется к новым ярким игрушкам. Машины. Дома. Одежда. Яхты. Когда-то такой игрушкой была и я. Но мне известна правда. Я отлично знаю, что все эти его сумасбродные увлечения – дело временное. А вот Анни в его жизни – единственное, что временным быть не может и не должно.

– Я уверена, что твой папа не думает, что Саншайн лучше всех, – твердо говорю я. – Он тебя любит, Анни. Если эта красотка тебя хоть чем-то обидит или заденет, только скажи об этом папе. Уж он наведет порядок.

Если честно, многого я от Роба в последнее время не жду, но на что-то все же надеюсь.

Но Анни все не поднимает глаз.

– Я ему говорила, – тихо признаётся она. Сейчас ярость из ее голоса ушла, вся она обмякла. Низко опустила голову и не смотрит мне в глаза.

– И что он ответил?

– Сказал, что я должна научиться уважать старших и быть повежливее. – Анни вздыхает и договаривает: – И чтобы я научилась лучше ладить с Саншайн.

У меня мгновенно вскипает кровь и сжимаются кулаки. Анни не ангел, и вполне возможно, что она попортила настроение новой пассии отца – с нее станется. Но Роб! Нет ему оправдания – он принял сторону любовницы против собственной дочери. С учетом возраста Анни и недавнего нашего развода.

– Так что же именно делает Саншайн, как показывает, что ты ей не нравишься? – аккуратно формулирую я.

Анни хохочет подчеркнуто грубым голосом, отчего сразу кажется старше и развязнее, чем на самом деле.

– Спроси, чего она не делает? – Дочь, фыркнув, отворачивается.

– Она со мной вообще не разговаривает, – помолчав, объясняет Анни. Теперь в ее голосе отчетливо слышна грусть. – Говорит только с папой, как будто я невидимка или типа того. Иногда высмеивает меня. На днях сказала, что я вырядилась по-дурацки.

– Она сказала, что ты вырядилась по-дурацки? Ты это серьезно, она назвала твою одежду дурацкой? – повторяю я недоверчиво.

Анна кивает.

– Ага. А на другой день, когда она уехала, я попробовала поговорить про это с папой, думала, он меня понимает. А вечером прихожу из кондитерской, иду в ванную, а там прямо посреди, на тумбочке – в моем туалете – лежит серебряная цепочка, которую он купил для Саншайн, и записка от него: «Прости за то, что Анни тебе нагрубила. Я об этом позабочусь. Я не допущу, чтобы тебе делали больно».

У меня глаза лезут на лоб.

– Он что же, рассказал ей о вашем с ним разговоре? Анни кивает.

– А потом купил ей подарок, – последнее слово она буквально выплевывает, как будто оно жжет ей рот. – Подарочек. Чтоб она не огорчалась. И куда она тогда пошла и что сделала? Взяла и подложила этот подарок в мою ванную, как будто ошиблась, ах-ах. Но я-то точно знаю, зачем она это сделала. Она, типа, решила мне показать, что папа всегда будет на ее стороне, а не на моей.

– Уверена, что это не так, – бормочу я невнятно.

Но на самом деле все обстоит именно так. Эта Саншайн, похоже, гнусная интриганка. И мне плевать, что она крутит как хочет моим бывшим благоверным. Мне до него больше нет дела, и, положа руку на сердце, он заслуживает, чтобы очередная стерва вытирала об него ноги. Поделом. Но я считаю недопустимым, чтобы какая-то баба из кожи вон лезла, стараясь унизить двенадцатилетнего ребенка. А уж если этот ребенок – моя дочь, я теряю контроль над собой.

– А папа что? – интересуюсь я у Анни. – Ты рассказала ему, что нашла цепочку?

Она скорбно кивает, не поднимая глаз.

– Он сказал, чтобы я больше не рылась в вещах Саншайн. Я ему пыталась объяснить, что она нарочно ее подсунула мне в ванную, но он не поверил. Он решил, что я, типа, копалась у нее в сумочке или что-то вроде того.

– Понятно, – медленно цежу я. Потом делаю глубокий вдох. – Ладно. Ну, первое, что я должна тебе сказать, детка, – твоему папаше явно снесло крышу. Потому что нет в мире ни одной причины, чтобы хоть кого-нибудь предпочесть собственному ребенку. А уж тем более сучку по имени Саншайн.

Анни глядит на меня потрясенно.

– Ты назвала ее сучкой?

– Я назвала ее сучкой, – хладнокровно подтверждаю я. – Потому что она сучка и есть. О чем я и намерена побеседовать с твоим отцом. Я знаю, что тебе трудно это понять, но, поверь, дело тут совсем не в тебе. А в том, что твой отец – человек ненадежный и взбалмошный. Через полгода, гарантирую, ни о какой Саншайн даже воспоминания не останется. Твой папа не отличается постоянством, уж я-то знаю. Но, как бы то ни было, с его стороны непростительно так вести себя с тобой или позволять какой-то фифе так с тобой обращаться. И уж это я беру на себя. Идет?

Анни таращится на меня недоверчиво, словно пытается решить, серьезно я говорю или нет.

– О’кей, – откликается она наконец. – Ты что, правда с ним поговоришь?

– Да, – отвечаю. – Но что у тебя за новая мода во всем винить меня, Анни? Может, хватит? Я знаю, ты расстроена. Но я же не боксерская груша, чтобы все на мне вымещать.

– Я понимаю, – лепечет она.

– И моей вины в нашем разводе не было, – продолжаю я. – Просто мы с твоим отцом разлюбили друг друга. Так что все было по справедливости. Ясно?

На самом деле никакой справедливости, по-моему, не было и в помине. Просто об меня чуть не десять лет вытирали ноги, как о половик, а потом до меня наконец дошло, и я решила постоять за себя. А вот человеку, третировавшему меня все это время, совсем не понравилось, когда половик вдруг потребовал к себе уважения. Но Анни знать все это совершенно не нужно. Я хочу, чтобы она продолжала любить своего отца, даже если сама больше не испытываю к нему теплых чувств.

– А папа по-другому говорит. – Анни прячет от меня глаза. – Папа и Саншайн.

Я встряхиваю головой, не веря своим ушам.

– И что же говорят папа и Саншайн?

– Что ты изменилась, – говорит девочка. – Что ты стала совсем не тем человеком, каким была раньше. И что, когда ты изменилась, ты разлюбила папу.

Конечно, в чем-то ее папаша прав: я действительно изменилась. И тем не менее наш развод – не моя вина. Но Анни я ничего такого не скажу. Я говорю только:

– А по-моему, верить парочке дураков довольно глупо, ты не находишь?

Анни хохочет с облегчением:

– Вообще-то да!

– Ну вот и прекрасно, – подвожу я итог. – Я поговорю с твоим отцом. Я очень сочувствую тебе, что они с его подружкой тебя обижают. И я прекрасно понимаю, как ты переживаешь из-за Мами. Но Анни, как бы тяжело тебе ни было, это не повод говорить мне всякие гадости таким тоном, будто ты меня ненавидишь.

– Извини, – буркает она.

– Хорошо. – Я снова набираю в грудь воздуха. Как же не нравится мне делать выговоры, наказывать и выглядеть злюкой в глазах дочери, особенно когда она и так получает пинки со всех сторон. Но я ее мать и не имею права закрывать глаза на подобные выходки. – Ребенок, боюсь, мне придется посадить тебя под домашний арест на два дня. Да, и никакого мобильника.

– Ты меня запираешь? – Анни не верит собственным ушам.

– Чтобы ты больше не разговаривала со мной подобным тоном, – объясняю я, – и не срывала на мне зло. В следующий раз, если тебе будет скверно, просто подойди ко мне, и давай поговорим, Анни. Я всегда готова тебе помочь.

– Да я знаю. – Она замолкает и вдруг поднимает на меня взгляд, полный ужаса. – Погоди, это значит, я больше не смогу обзванивать других Леви?

– Сможешь, через два дня. Во вторник после обеда и нач нешь.

У нее отвисает челюсть.

– Ну ты и вредина, – тянет она.

– Да, мне говорили.

Анни пронзает меня убийственным взглядом.

– Ты просто ужасная!

– Я тоже тебя люблю, – отвечаю я. – Отправляйся к себе в комнату. А мне нужно поговорить с твоим отцом.


Когда я останавливаю машину перед домом, в котором когда-то жила, то первым делом замечаю исчезновение очаровательных кустовых роз в палисаднике, тех самых, которые я любовно пестовала целых восемь лет. Их нет. Ни одной. А ведь каких-то несколько недель назад, когда я заезжала в последний раз, они росли, как прежде.

Второе, что бросается мне в глаза, – в саду стоит женщина в розовом лифчике от купальника и джинсовых шортах с коротко обрезанными штанинами, хотя температура воздуха сегодня не выше тринадцати градусов. Она минимум лет на десять моложе меня, блондинка, светлые волосы стянуты в такой тугой хвост, что, кажется, голова у нее должна лопаться. Надеюсь, ей больно. Я могу лишь догадываться, что это и есть Саншайн, мучительница моей дочери. Внезапно я осознаю, что больше всего на свете мне сейчас хочется дать полный газ и раскатать ее в лепешку. К счастью, в душе я все же не убийца и воздерживаюсь от реализации своего желания. Но как было бы приятно по крайней мере оттаскать ее за этот задорно торчащий хвост, да так, чтобы заорала.

Я паркую автомобиль и извлекаю ключ из зажигания. Девица, выпрямившись, наблюдает, как я выхожу из машины.

– Вы кто? – интересуется она.

«Ну и ну, пятерка тебе за хорошие манеры», – думаю я.

– Я мать Анни, – резко отвечаю я. – А вы должно быть, как вас там, Рэйнклауд[17]?

– Саншайн, – поправляет она.

– Ах, ну да, конечно. Роб дома?

Она закидывает хвост за правое плечо, потом за левое.

– Ага, – следует наконец ответ. – Он, типа, внутри. Да у этой крали лексикон двенадцатилетнего подростка.

Неудивительно в таком случае, что в моей дочери она видит соперницу – они явно находятся на одном уровне развития. Вздохнув, направляюсь к входной двери.

– Вы даже не собираетесь сказать спасибо? – бросает она мне в спину.

Оборачиваюсь и мило ей улыбаюсь.

– Я? Нет. Не собираюсь.

Я жму на звонок, и спустя минуту на пороге появляется Роб, облаченный лишь в купальные шорты. Что это у них, день нудиста? Им невдомек, что к вечеру температура упадет почти до нуля? Надо отдать Робу должное, увидев, кто перед ним, он явно начинает нервничать.

– А, привет, Хоуп. – С этими словами он отступает на пару шагов вглубь, хватает футболку, которая валяется сверху на корзине для грязного белья у входа в прачечную каморку, и поспешно ее натягивает. – Как-то это немного неожиданно. Как там, э-э-э, твоя бабушка?

Его интерес, притворный или подлинный, на миг сбивает меня с толку.

– Прекрасно, – быстро отвечаю я. И мотаю головой: – Да нет же, ничего хорошего. Не знаю, почему я так сказала. Она по-прежнему в коме.

– Печально это слышать, – реагирует Роб.

– Спасибо за сочувствие, – бормочу я.

Мы стоим, глядя друг на друга, пока наконец Роб не вспоминает о приличиях.

– Прости, может, зайдешь?

Я киваю, и он делает шаг в сторону, пропуская меня в дом. Оказаться в своем старом доме для меня – как войти в сумеречную зону собственного прошлого. Все, казалось бы, так же, и все по-другому. Тот же вид на залив из окон, но на окнах висят другие занавески. Та же самая винтовая лестница ведет на второй этаж, но на лестничной площадке лежит сумочка другой женщины. Я встряхиваюсь и следую за Робом на кухню.

– Может, хочешь холодного чаю или еще чего-нибудь? – предлагает он.

– Нет, спасибо. Я ненадолго. Мне еще нужно в больницу, к Мами. Но сначала необходимо кое о чем с тобой переговорить.

Роб со вздохом почесывает голову.

– Слушай, ты опять про этот макияж? Мне кажется, ты слишком болезненно реагируешь, но я все учел и стараюсь вести себя построже. На днях она явилась с накрашенными губами, так я заставил все смыть и отнял помаду.

– Это замечательно, я ценю, – перебиваю я его. – Но сейчас речь о другом.

– Ну что там еще? – Роб картинно разводит руками. Мы стоим друг против друга, не делая попытки сесть или расслабиться.

– Саншайн, – ровно произношу я.

Роб растерянно моргает, и по этой его реакции я понимаю: он знает, о чем пойдет речь, и знает, что я права. Забавно, как за десяток лет, прожитых бок о бок, мы обретаем способность понимать друг друга без слов.

Мой бывший муж выдавливает нервный смешок.

– Да брось, Хоуп, у нас с тобой все давно кончено, – заявляет он. – Глупо ревновать и обижаться, что я нашел другую.

– Роб, ты это серьезно? – Я гляжу на него во все глаза. – Ты что, в самом деле решил, что я могла из-за этого сюда приехать?

Он глупо хихикает, но я не отвожу глаз, и деланая улыбка на его лице тускнеет.

– Не знаю, – пожимает он плечами. – А из-за чего же ты приехала?

– Слушай, – начинаю я. – Мне никакого дела нет до того, с кем ты встречаешься. Но если это плохо действует на Анни, тогда это касается и меня. А ты встречаешься с женщиной, которая явно видит в Анни конкурентку и всерьез намерена бороться с ней за твою любовь.

– Ты преувеличиваешь, никто тут не борется за мою любовь, – парирует Роб, но по намеку на улыбку в слегка приподнятых уголках его рта я вдруг ясно понимаю: он превосходно знает, что происходит, и получает от этого болезненное эгоистическое удовлетворение. В миллионный раз я сокрушаюсь, что в двадцать лет с небольшим, заведя ребенка от конченого эгоиста, не подумала, что этому ребенку предстоит всю жизнь иметь дело с его эгоизмом. Я была тогда слишком наивна и не понимала, что исправить такого человека невозможно. А теперь за эту ошибку расплачивается наша дочь.

Прикрыв глаза, я пытаюсь сохранять спокойствие.

– Анни рассказала мне про серебряную цепочку, – тихо говорю я, – которую обнаружила в своей ванной, куда ее наверняка подложила Саншайн – вместе с твоей записочкой. Она хотела утереть Анни нос, показав, кому ты отдаешь предпочтение.

– Никому я не отдаю предпочтение, – протестует Роб, но вид у него смущенный.

– Вот именно, и в этом все дело. Ты отец Анни. И это перевешивает все, что ты можешь чувствовать к девице, с которой встречаешься тридцать пять секунд. Ты обязан отдавать предпочтение Анни. Всегда. В любой ситуации. И если она виновата – да, ты должен ей на это указать, но не в такой форме, чтобы у нее возникло чувство, будто ты ее разлюбил и выбрал кого-то другого. Она твоя дочь, Роб. И если ты не перестанешь так себя вести, это ее сломает.

– Я не хотел ее обидеть, – отбивается Роб, и по его жалобному тону я почему-то сразу понимаю, что он говорит правду.

– Ты должен внимательно следить и за тем, как к ней относятся те, кого ты впускаешь в свою жизнь, – не успокаиваюсь я. – Ты встречаешься с девицей, которая лезет вон из кожи, стараясь насолить твоей дочери, – не кажется ли тебе, что в этой ситуации есть что-то ненормальное?

Роб мотает низко опущенной головой.

– В конце концов, ты ведь не можешь знать ситуацию в целом!

Он чешет загривок и надолго отворачивается к окну. Проследив его взгляд, я вижу белые яхты на безупречно ясном синем горизонте. Мне становится интересно, не думает ли сейчас Роб, как и я, о первых днях после нашей женитьбы, когда мы частенько выходили на яхте в море возле Бостона, и все нам было нипочем. Потом я некстати вспоминаю, что была тогда беременна и страдала от морской болезни, а Роб просто отворачивался, пока я блевала, перегнувшись через борт. Всегда он получал то, что хотел, – уступчивая, на все готовая жена была всегда рядом, дополняя образ идеальной пары с рекламной картинки. А я и впрямь во всем уступала и повсюду следовала за ним с неизменной улыбкой. Уж не на ней ли держался весь наш брак? Нетрудно сделать соответствующие выводы, вспомнив эту сцену: как меня выворачивало наизнанку у борта яхты, а Роб упорно делал вид, будто ничего не замечает.

Мы одновременно поворачиваемся и смотрим друг на друга. Пожалуй, Роб и правда каким-то образом уловил мои мысли. К моему удивлению, он склоняет голову и произносит:

– Прости меня. Ты совершенно права.

Я поражена настолько, что не нахожу, что сказать. Не могу припомнить, чтобы за все время нашего знакомства он хоть раз уступил мне в споре или признал свою неправоту.

– Ну хорошо, – наконец говорю я.

– Я об этом позабочусь, – продолжает Роб. – Я сожалею, что обидел ее.

– Ладно. – Я в самом деле благодарна. Не Робу, потому что он допустил эту ситуацию и, по сути дела, причинил боль нашему ребенку. Но я испытываю благодарность при мысли, что Анни не придется больше страдать, и еще от того, что у нее есть отец, которому все-таки на нее не совсем наплевать. Хотя и приходится иногда давать ему ощутимого пинка, чтобы развернуть в нужном направлении и заставить делать правильные вещи.

Еще я радуюсь – куда в большей степени, чем полагала раньше, – тому, что не должна больше жить рядом с бывшим своим супругом. Моя ошибка состояла не в том, что я позволила разрушить наш брак. А в том, что мне хватило глупости решить, что за Роба вообще стоит выходить.

Я вдруг вспоминаю историю Мами и Жакоба, рассказанную Аленом, и с беспощадной ясностью понимаю, что никогда в жизни даже и не приближалась к подобному чувству.

Ни с Робом, ни с кем-либо другим. Я даже не уверена, что верила раньше в такую любовь, поэтому никогда мне не казалось, что я чего-то лишена. А от рассказов Алена мне сделалось грустно – не за Мами, а за себя.

Я улыбаюсь Робу и понимаю в это мгновение, что благодарна ему еще кое за что. За то, что он меня отпустил. И за то, что ему вдруг взбрело в голову закрутить роман с двадцатилетней девчонкой. Благодарна, что при разводе он взял ответственность на себя. Поэтому у меня есть еще крохотный шанс, пусть даже совсем микроскопический – что еще не совсем поздно, не все окончательно потеряно. Теперь мне нужно только попытаться поверить в существование такой любви, о которой рассказывал Ален.

– Спасибо тебе, – обращаюсь я к Робу.

Не прибавив больше ни слова, поворачиваюсь и иду к выходу. Саншайн стоит в палисаднике, упершись руками в бедра, и с раздраженным видом наблюдает, как я направляюсь к калитке. Мне кажется, что она так и простояла здесь все время, пытаясь придумать, какими бы словами меня уязвить. Что ж, Роба можно поздравить – он подцепил настоящую суперинтеллектуалку.

– Знаете что, вы не грубите мне в моем доме, – выпаливает Саншайн и при этом снова мотает пучком длинных волос, отчего становится похожа на норовистую лошадь, нервно дергающую хвостом.

– Постараюсь не забыть, если, конечно, когда-нибудь попаду в ваш дом, – обещаю я ей с радостной улыбкой. – Ну а пока, учитывая, что этот дом не ваш – в этом доме последние десять лет жила как раз я, – думаю, вам лучше оставить свои комментарии при себе.

– Ну, сейчас-то вы в нем вроде не живете, – заявляет Саншайн и, вильнув задом, хихикает мне в лицо, как будто сказала что-то безумно остроумное и колкое. Тем самым она лишь укрепляет вновь обретенное, переполняющее меня чувство свободы и легкости, и я улыбаюсь.

– Вы правы, – говорю я. – Я и впрямь здесь больше не живу. Хвала Господу.

Я иду через палисадник, ступая там, где росли мои обожаемые розочки, и наконец оказываюсь с девицей лицом к лицу.

– И еще одно, Саншайн, – спокойно обращаюсь я к ней. – Если ты хоть чем-нибудь заденешь мою дочь – хоть чем-нибудь, я сейчас не шучу, – я сделаю так, что ты до конца жизни будешь об этом горько сожалеть.

– Психованная, – бормочет она, отступая на шаг.

– А вдруг правда? – радужно улыбаюсь я ей в лицо. – Может, хочешь проверить? Попробуй, тронь – и увидишь, что будет.

Я удаляюсь, слыша за спиной ее невнятные причитания. Сажусь в машину, завожу мотор и выезжаю на шоссе. Я направляюсь на запад, в Хайаннис, потому что остаток дня намереваюсь провести с Мами, постигая уроки любви – до сих пор я даже не понимала, как мне этого не хватало.

Глава 19

ЧЕРНИЧНЫЕ МАФФИНЫ «ПОЛЯРНАЯ ЗВЕЗДА»


Для маффинов

Ингредиенты

Кондитерская крошка для обсыпки (рецепт см. ниже)

100 г сливочного масла

1 стакан сахарного песка

2 крупных яйца

2 стакана муки

2 ч. л. разрыхлителя

½ ч. л. соли

¼ стакана молока

¼ стакана сметаны

1 ч. л. ванильного экстракта

2 стакана черники


Приготовление

1. Разогреть духовку до 190 °C. В 12 форм для маффинов вложить бумажные капсулы.

2. Подготовить крошку для обсыпки, как сказано ниже. Отставить в сторону.

3. С помощью ручного миксера смешать в большой емкости масло с сахаром. Добавить яйца, тщательно взбивая.

4. В отдельной миске смешать муку с разрыхлителем и солью. Постепенно добавлять эту сухую смесь к масляно-сахарной массе, чередуя с молоком, сметаной и ванильным экстрактом. Вымесить до получения однородной массы.

5. Аккуратно, не повреждая ягоды, добавить чернику.

6. Чтобы маффины получились высокие, залить каждую форму тестом почти доверху. Обильно посыпать крошкой.

7. Выпекать 25–30 минут, потом воткнуть в середину одного маффина лучинку. Если маффины готовы, то тесто не налипнет, и лучинка останется сухой. Остудить 10 минут на противне, потом переложить на решетку.


КРОШКА ДЛЯ ОБСЫПКИ

Ингредиенты

½ стакана сахарного песка

¼ стакана муки

¼ стакана замороженного сливочного масла, мелко порубить

2 ч. л. корицы


Приготовление

Загрузить все ингредиенты в блендер и перемешивать на большой скорости, пока смесь не начнет рассыпаться на плотные крошки. Посыпать маффины, как описано в рецепте.

Роза

Много лет подряд, стоило ночной темноте спуститься на идиллический городок Кейп-Код, так далеко от ее родной страны, как перед глазами у Розы сразу же возникали картины. Непрошеные. Нежеланные. Никогда не виденные наяву, они все равно намертво запечатлелись в памяти. Воображение порой оказывается более талантливым живописцем, чем реальность.

Плачущие дети, которых отрывают от матерей с мертвыми глазами.

Толпы полуодетых, истошно кричащих людей, которых окатывают водой из шлангов.

Ужас на лицах родителей в тот миг, когда они осознают, что дороги назад нет.

Длинные вереницы детей, покорно бредущих навстречу смерти.

И всегда в этих картинах, проносящихся в ее воображении, как бесконечный фильм, у людей были лица ее родных, друзей, всех, кого она любила.

И Жакоба. Жакоба, любившего ее. Жакоба, который ее спас. Жакоба, которого она так глупо, так непростительно отправила тогда назад, послав на верную гибель.

Вот и теперь, в темном потустороннем мире комы, образы любимых проплывали перед ней, будто слайд-шоу. Она столько раз воображала себе, какая участь могла их постигнуть, что теперь видела все абсолютно ясно, точно была очевидцем тех событий.

Плавая по этому темному подводному миру между жизнью и смертью, она видела, как Даниэль и Давида отрывают от матери, видела их искаженные страхом и залитые слезами личики, непонимающие, расширенные от ужаса глаза, в ушах у нее стояли их крики. Она пыталась представить, как они погибли. Прямо там, на стадионе, всего в нескольких кварталах от Эйфелевой башни, в тени которой прошла вся их короткая жизнь? Или позднее, в переполненных, душных вагонах по пути в один из лагерей вроде Дранси, Бон-ла-Роланд или Питивьер? Или они проделали весь далекий путь до Освенцима – только для того, чтобы очутиться в длинной, аккуратной очереди к газовой камере, где они в смертном ужасе хватали ртами газ – последний, убийственный вдох? Плакали ли они? Понимали, что с ними происходит?

Мама и папа. Их разлучили сразу же на Vel’ d’Hiv или только когда уже вывозили из Франции? Как перенес папа то, что его оторвали от семьи, которую он всегда так ревностно охранял? Бросился ли он в драку? Падал ли под ударами охранников, разозленных его упрямством? Или шел на смерть безропотно, уже смирившись со своей участью, с тщетой всего? А мама – она осталась одна, с ребятишками, которые испуганно жались к ней, зная ужасную правду: она бессильна и не сможет их защитить? Каково это, чувствовать, что ты не властна над собственной судьбой, не способна постоять за детей, хотя с радостью отдала бы за них собственную жизнь?

Элен. От мысли о старшей сестре всякий раз сердце разрывалось. Что если Роза плохо пыталась ее уговорить? Вдруг можно было бы спасти Элен, попробовав снова, в который уже раз, убедить ее, что мир сошел с ума и происходящее не поддается никакой логике? Пожалела ли Элен в свои последние минуты, что не хотела слушать Розу? Или до последнего мига надеялась, что их просто выслали на работы, а не на смерть? Почему-то Розе всегда представлялось, что Элен ушла во сне, мирно, без свидетелей, хотя со слов призраков она знала – конец ее старшей сестры был совсем другим. Всякий раз, вспоминая рассказ о том, что Элен забили до смерти только потому, что она была больна и слишком слаба, чтобы выйти на работу, Роза неслась в туалет, ее рвало. И потом по нескольку дней не могла съесть ни куска.

Клод. Всего тринадцать лет, а ему так хотелось поскорее стать взрослым. Он все время делал вид, что уже понимает всякие «взрослые» вещи. Но он был совсем еще ребенком, когда Роза видела его в последний раз. Повзрослел ли он в те последние дни на стадионе – ведь ему так этого хотелось? Сумел ли понять такие вещи, о которых в других обстоятельствах он ничего не узнал бы еще долгие годы? Пытался ли он защитить младших, или старшую сестру, или маму? Или так и остался ребенком, запуганным, раздавленным всем происходящим? Попал ли он на поезд, идущий в Освенцим? Прожил ли там еще хоть немного или был отбракован сразу по приезде как слишком юный, слишком слабый для работы – и отправлен в газовую камеру? Какими были его последние слова? О чем он подумал в последний раз, пока не помрачилось сознание?

Ален. Его Роза любила больше всех. И уж он-то понимал все, хотя ему и было всего одиннадцать. Из-за Алена у нее больше всего ныло сердце. Ничто не могло притупить эту боль, потому что между ними не было той завесы неверия и отрицания, которой отгораживались от Розы остальные. Он обо всем знал, чувствовал, что происходит, с полным доверием относился к предостережениям Жакоба. Что случилось с ним? Испугался ли? Или мгновенно повзрослел в эти минуты и постарался встретить свою участь мужественно и стойко?

Ален был более стойким, чем она, Роза, чем все они. Помогло ли это превозмочь ужас? Наверняка брат долго не прожил: он был маловат для своего возраста, намного меньше ростом, чем Клод, ни один надсмотрщик в здравом уме не отобрал бы такого на тяжелые работы. По ночам, закрыв глаза, Роза часто видела личико Алена – темные круги вокруг глаз, румяные щеки пожелтели, прекрасные светлые волосы обриты. Так он ждал своего часа вместе с тысячами других детей в холодном мраке газовой камеры где-то в далекой Польше.

И еще был Жакоб. Прошло почти семьдесят лет с тех пор, как Роза в последний раз его видела, но его лицо так ясно стояло перед ее внутренним взором, словно они расстались только вчера. Она часто представляла его таким, как в день их первой встречи, в Люксембургском саду зимой. Его смеющиеся зеленые глаза, густые темные брови вразлет, взгляд, которым они обменялись, с первого мига поняв, что нашли, обрели друг друга. В самые тягостные минуты ей виделось лицо Жакоба, мужественное и решительное, она представляла, как он переносит страдания на стадионе, как его бросают в вагон, чтобы отвезти в лагерь, как он оказывается в Освенциме. Но, в отличие от смерти других своих близких, представить смерть Жакоба она никак не могла. Как странно, думала Роза, и пыталась понять, почему это так – неужели рассудок пытается уберечь ее, хотя ей вовсе не нужна никакая защита. Наоборот, хотелось испытать смертное страдание в полной мере, ведь она его заслужила.

Но не только эти мгновения вспоминались Розе, все дальше и дальше уплывающей от мира живых. Оживали и времена, наступившие позже, те немногие и недолгие периоды, когда она была счастлива, когда сердце ее переполняли радость и любовь, так же как в детстве. И здесь, в глубинах комы, скользя сквозь мглу, она возвращалась в холодное майское утро 1975 года, в одно из самых любимых своих воспоминаний.

В то утро Роза, проснувшись, обнаружила, что Тед уже ушел на работу. Обыкновенно она вставала задолго до зари, но тогда ночные кошмары совершенно ее измотали – такое случалось иногда – и продержали в плену почти до шести утра. Когда она так просыпала, Тед давал ей отдохнуть и не будил ее. Он звонил Жозефине, та открывала кондитерскую и подменяла мать. Ему было невдомек, что Роза не отдыхала, а сходила с ума от жути, которую никак не могла с себя стряхнуть. А она, любя своего мужа, никогда не признавалась ему в этом. Тед был уверен, что, женившись на Розе и обеспечив ей хорошую жизнь, он помог прошлому исчезнуть. А у нее не поворачивался язык признаться, что даже спустя тридцать три года после расставания с теми, кого она любила больше всего на свете, воспоминания – и реальные, и воображаемые – так и не поблекли, ни чуточки.

В то утро Роза долго рассматривала себя в зеркале. В пятьдесят она была еще красива, хотя и не узнавала в себе ту, кем любовался Жакоб в час расставания. Когда он смотрел на нее, она становилась особенной – и сама это чувствовала. Без него она сникла, точно цветок без солнечного света.

Пятьдесят лет, думала она, изучая свое отражение. Это был день ее рождения, но никто этого не знал. Визу, по которой она въехала в Америку, оформили по поддельным документам, в них стояла другая дата, по иронии судьбы 16 июля – дата, что навсегда врезалась ей в память. Именно в этот день забрали всю ее семью. Она знала, что 16 июля Тед и Жозефина приготовят торт и праздничный обед, споют ей «С днем рождения», а она будет улыбаться и хорошо сыграет роль. Но сегодня, сегодня был только ее день. В этот самый день на свет появилась Роза Пикар. Но Роза Пикар умерла в 1942 году.

Роза не любила дни рождения. Да и как могла она их любить? Каждый такой день все больше отдалял ее от прошлого – от жизни, что была, пока не разрушился мир вокруг. А в последние годы тоска усилилась: Роза стала старше всех членов своей семьи и не могла не думать об этом. Папе, когда его забрали, было сорок пять. Даже если он продержался еще пару лет в Освенциме, все равно дожил самое большее до сорока семи. Маме в 1942-м, когда Роза видела ее в последний раз, был лишь сорок один год. Тогда она казалась дочери старой, но теперь-то Роза понимала: сорок один – это почти молодость. Лишь сейчас Роза осознала, что смерть настигла маму в самом расцвете сил.

И вот самой Розе пятьдесят. Она прожила дольше, чем родители, и провела почти вдвое больше времени в Соединенных Штатах, чем во Франции. Семнадцать лет на родине. Тридцать три года на новом месте. Да только жить она перестала уже много лет назад. Происходящее больше напоминало сон, она ходила будто в трансе, делала все механически, машинально.

В то утро она оделась, дошла до кондитерской, отметив, что весна в этом году ранняя. Деревья уже зазеленели, и по всему Кейпу распускались цветы. Небо было чистым, бледно-голубым, такое небо предвещало ясные погожие дни. А значит, скоро начнется нашествие туристов, и у их кондитерской дела пойдут в гору. Всему этому по идее следовало радоваться.

Роза на минуту остановилась у кафе и сквозь оконное стекло посмотрела на дочку, которая хлопотала у плиты, ставила в духовку противень с миниатюрными «звездными» пирогами. У дочери были густые черные волосы, как у ее отца, а живот – круглый и большой, как когда-то у самой Розы. Через месяц Жозефина и сама станет матерью. Ей предстоит узнать и понять, что ребенок – самое важное на свете, его нужно охранять и защищать, чего бы это ни стоило.

Роза так и не смогла превозмочь себя и рассказать Жозефине обо всем, что случилось. Дочка знала лишь, что ее мама уехала из Парижа после смерти родителей, вышла за Теда и в конце концов осела здесь, на Кейп-Коде. Сколько раз Роза хотела открыть ей правду, но откладывала, оглядывалась на свою нынешнюю жизнь: на собственную кондитерскую, на их прекрасный дом, а главное – на преданного и верного мужа, ставшего Жозефине прекрасным отцом. И умолкала, чтобы все это не разрушить. Словно она жила внутри красивой картины, но никто, кроме нее, не знал, что этот мир не толще бумажного листка и создан лишь мечтой и кистью художника.

И тогда Роза стала рассказывать маленькой Жозефине волшебные сказки о королевствах, принцах и принцессах, истории, которые помогали сохранить прошлое – пусть даже никто, кроме самой Розы, об этом не догадывался.

Роза представляла, как будет рассказывать свои волшебные истории и ребенку Жозефины. И утешаться ими, ставшими для нее способом жить в прошлом, не разрушая настоящего. Пусть себе верят, что сказка – ложь, а вокруг все правда. Уж лучше так.

Роза собралась уже войти в кондитерскую, когда вдруг увидела через окно, что дочь согнулась, схватившись за живот, ее прекрасное, совсем как у отца, лицо исказила боль. Роза бегом бросилась к двери.

– Что, родная? – спросила она, врываясь на кухню, и положила руки Жозефине на плечи.

– Началось, мама, – простонала та. – Это ребенок. У Розы от ужаса округлились глаза.

– Да ведь еще слишком рано! – Дочке предстояло рожать только через месяц и три дня.

Жозефина снова сложилась пополам от боли.

– Ребенок об этом не знает. Он собрался на выход уже сейчас, мам.

Паника охватила Розу. Что если с ребенком что-то случится?

– Я позвоню папе, – сказала Роза. – Он приедет. Роза понимала, что дочку нужно отвезти в больницу, но водить машину она так и не научилась, незачем было. Жили они всего в нескольких кварталах от кондитерской, а больше она почти никуда не выбиралась.

– Пусть поторопится, – попросила Жозефина. Кивая, Роза подняла трубку и набрала номер Теда.

Поспешно, но точно описала ему ситуацию, и он пообещал, что будет через десять минут.

– Передай, что я люблю ее и жду не дождусь, когда увижу своего внучка, – велел Тед, прежде чем положить трубку.

Но Роза этого не передала, сама не вполне понимая почему.

Пока они ждали, Роза притащила из кафе кресло для Жозефины, а на входную дверь повесила табличку «Закрыто». Кей Салливан и Барбара Кунц остановились у двери, удивленно глядя на Розу. Но она только показала на раскрасневшуюся, с блестящим от пота лицом Жозефину, которая тяжело дышала, полулежа в кресле, и они сообразили, в чем дело. Впрочем, помощи не предложили, просто отвели глаза и заспешили прочь.

– Chérie, все будет хорошо, – уверяла Роза, усевшись на стул рядом с дочерью и поглаживая ее по колену. – Папа скоро подъедет.

Хотелось сделать больше, утешить дочку, уложить поудобней. Но за годы между ними пролегла пропасть, и виной тому только Роза. Она не знала, как разрушить ледяную корку на своем сердце, чтобы дотянуться до дочери. Жозефина, тяжело дыша, закивала.

– Мне что-то страшно, мам, – простонала она.

Розе тоже было страшно. Но она не имела права этого показывать.

– Все в порядке, моя хорошая, – сказала она. – Ты родишь чудесного, здоровенького малыша. Все будет просто прекрасно, вот увидишь.

А потом Роза задала вопрос, который должна была задать, хотя понимала, что потом пожалеет.

– Жозефина, родная моя, – произнесла она, – ты должна сказать мне, кто отец ребенка.

Жозефина вздернула голову, обожгла мать взглядом.

– А вот это не твое дело, мама.

Роза перевела дух, представила себе, какой будет жизнь ребенка без отца – и это было совершенно невыносимо.

– Милая, пойми, у твоего ребенка должен быть отец. Как у тебя. Пойми, это же так важно.

Дочь уставилась на нее.

– Да нет же, мам, тут абсолютно другое. Он совсем не такой, как папа. Он вообще не хочет, чтобы в его жизни был этот ребенок.

У Розы защемило сердце. Она положила руку дочери на живот.

– Ты даже не сказала ему, что беременна. Может, знай он о ребенке, повел бы себя иначе.

– Ты сама не понимаешь, о чем говоришь, – возразила Жозефина. Она замолчала и снова согнулась от новой схватки, от боли, охватившей все ее тонкое тело. Потом выпрямилась, лицо красное, измученное. – Ты ведь даже не знаешь, кто он. Он от меня ушел, бросил.

Глаза Розы неожиданно наполнились слезами, пришлось отвернуться. Она знала, что виновата сама. Как она старалась внушить дочери какие-то вещи, передать ей то, чему сама научилась у собственной матери, – а на самом деле сумела привить ей лишь холодность и бесчувствие, вот ведь как. Ее собственное сердце просто прекратило существование в холодный, пустой день 1949 года, когда Тед вернулся и сообщил, что Жакоб мертв. Жозефина тогда была совсем крохой, слишком маленькой – и не могла понять, что в тот день лишилась матери.

А теперь Роза ясно увидела, что потерпела крах в самом важном деле всей своей жизни. Она вырастила дочь такой же замкнутой и холодной, какой была сама.

– Нужно же, чтобы кто-то ухаживал за тобой, любил тебя, любил ребенка, – шепнула Роза. – Как твой отец любит меня и тебя.

Жозефина бросила на мать колючий взгляд.

– Мам, сейчас давно уже не сороковые годы. Я отлично справлюсь сама. И никто мне не нужен.

У нее началась очередные схватки, а тут и Тед подоспел – влетел в дверь в мятой рубашке и сбитом набок галстуке. Торопливо чмокнул жену в щеку и усмехнулся.

– А мы с тобой вот-вот станем дедом и бабкой! Потом подошел к Жозефине, опустился на колени и зашептал:

– Я так горжусь тобой, солнышко. Поедем-ка в больницу. Держись, теперь уже скоро.


Роды у Жозефины прошли легко, и, хотя девочка родилась на месяц раньше, доктора, осмотрев ее, сообщили, что ребенок здоров, разве что масса тела недостаточная, и скоро бабушка и дед смогут ее увидеть. Роза с Тедом считали минуты в приемном покое. Тед мерил комнату шагами, а Роза прикрыла глаза и молилась о том, чтобы малышка, рожденная сегодня, в ее собственный пятидесятый день рождения, не выросла такой же холодной и бесчувственной, как она сама и какой она вырастила свою собственную дочь. Воспитывая Жозефину, она наделала много ошибок и теперь молила Бога, чтобы они не отразились на ребенке – ведь это чистая страница, их новый шанс в жизни. Главное – суметь показать этому ребенку, как она его любит – ведь даже этакой малости она так и не смогла сделать для собственной дочери.

Прошел еще час, прежде чем вышла медсестра, чтобы проводить их. Жозефина лежала в постели, измученная, но улыбающаяся, и держала на руках свою новорожденную дочь. Сердце Розы растаяло при виде крошечной девчушки, а та мирно спала, подсунув малюсенький кулачок под щеку.

– Хочешь подержать ее, мам? – спросила Жозефина. Роза со слезами на глазах кивнула. Подошла поближе, встала рядом с дочерью, и та протянула ей спящего младенца. Роза приняла у нее дитя, мгновенно вспомнив, какое это естественное чувство – держать крохотное существо и ощущать его как часть себя, часть всего самого любимого. Она почувствовала потребность защитить эту кроху – потребность такую же мощную, как и тогда, когда в первый раз взяла на руки собственного ребенка.

Роза смотрела на свою внучку и видела одновременно прошлое и будущее. Когда малышка открыла глаза, Роза ахнула. На какой-то миг ей показалось – она готова была поклясться, – что в глазах новорожденной сквозит непостижимая древняя мудрость. А потом это чувство прошло, и Роза поняла, что ей просто померещилось. Она немного покачала крошку, понимая, что уже любит ее. И снова стала молиться, чтобы ей хватило сил все делать правильно и на этот раз ничего не испортить.

– Я надеюсь… – шепнула Роза еле слышно, не спуская с девочки глаз.

Она не знала, как закончить фразу, потому что не знала, на что ей надеяться. Ей хотелось пожелать малютке миллион всевозможных вещей, миллион самых разных прекрасных вещей, которых у нее самой никогда не было. Для этой девочки Роза надеялась на всё.

– Солнышко, ты еще не думала, как назовешь ее? – спросил Тед. Роза подняла голову и поймала странный взгляд дочери. Потом на лице Жозефины медленно проступила радостная улыбка.

– Уже придумала, – сказала Жозефина. – Я назову ее Хоуп. Надежда.

Глава 20

К вечеру среды Анни проверила больше сотни номеров по своему списку, но так и не вышла на след бабушкиного Жакоба Леви. Во мне крепнет уверенность, что мы гоняемся за призраком. Я беру с десяток номеров жителей Западного побережья и обзваниваю их, когда Анни отправляется спать, но и мне везет не больше. Никто из тех, с кем я говорю, слыхом не слыхивал о Жакобе Леви, выходце из Франции, прибывшем сюда в 1940-е или 1950-е годы. Даже поиск по он-лайн-списку иммигрантов, проходивших в то время через приемный пункт на острове Эллис, ничего не дает.

На следующее утро Анни заскакивает в кондитерскую незадолго до шести – я как раз добавляю в сладкое тесто сушеную клюкву, кусочки белого шоколада и макадамии – австралийского ореха. Вид у моей дочери таинственный и торжественный – Нам нужно еще кое-что сделать, – объявляет она, бросая рюкзак на пол. Он приземляется с таким грохотом, что я вздрагиваю и невольно задумываюсь, не грозит ли ребенку искривление позвоночника из-за груды учебников, которые она каждый день на себе таскает.

– Ты имеешь в виду Жакоба Леви? – уточняю я. И поспешно добавляю: – Может, начнешь вынимать размороженную выпечку, а? Я что-то немного закрутилась, не успеваю.

Анни безропотно кивает и отправляется к раковине мыть руки.

– Ага, я насчет Жакоба, – продолжает она и, вытерев руки маленьким синим полотенцем, поворачивается ко мне. – Нам надо получше подумать, как его искать.

Я вздыхаю.

– Анни, ты же понимаешь, может оказаться, что разыскать его вообще невозможно.

Она закатывает глаза.

– Ну, у тебя как всегда, сплошной пессимизм.

– Да я просто стараюсь трезво смотреть на вещи. – Я наблюдаю, как Анни аккуратно выгружает полумесяцы из пластикового контейнера. Она снимает с каждого обертку из вощеной бумаги и раскладывает на подносе.

– А мне кажется, если мы хотим его найти, то должны вести расследование поактивнее.

– Расследование? – переспрашиваю я осторожно, удивленно подняв брови.

Девочка кивает, не обращая внимания на скептические нотки в моем голосе.

– Ага. Просто звонить людям мало, это не помогает. Мы должны, типа, начать работать с документами или что-то вроде того. Раз на острове Эллиса его не оказалось, надо смотреть в других местах – как-то же он сюда попал?

– С какими документами? Анни смотрит на меня в упор.

– Я не знаю. Ты же у нас взрослая. Я не могу делать все сама.

Она бережно выносит в кафе поднос с полумесяцами и, вернувшись через минуту, начинает выкладывать кусочки пахлавы на кружочки вощеной бумаги.

– Я просто не хочу, чтобы тебя постигло разочарование, – в который уже раз завожу я, дождавшись возвращения Анни на кухню.

Она пронзает меня убийственным взглядом.

– Это твой способ избежать неприятностей, – заявляет она. – Ты не хочешь этим заниматься, боишься огорчиться. – Анни бросает взгляд на часы. – Уже шесть. Пошла открывать.

Я провожаю ее взглядом. А что, может, она права? Но как же так получилось, что она лучше меня разбирается в жизни?

Я слышу, как она здоровается с кем-то в дверях, и иду к выходу, чтобы начать новый день, улыбаясь клиентам и притворяясь, что на всем свете нет для меня более важного занятия, чем упаковывать для них пирожные.

Едва выглянув из кухни, я с удивлением обнаруживаю в кафе Гэвина, который рассматривает уже разложенную на витрине выпечку. Сегодня он одет не так, как обычно, более официально: в брюках и светло-голубой сорочке. Анни вовсю его обслуживает, укладывая в коробку кусочки пахлавы.

– Привет! – здороваюсь я. – Ты сегодня такой нарядный. И едва выговорив, чувствую, что сморозила глупость. Но Гэвин только улыбается и отвечает:

– Я взял выходной. Собираюсь съездить в дом престарелых в Норт-Шор. Вот и забежал за вашими штучками, хочу угостить тамошних обитателей. Я им больше нравлюсь, когда привожу что-нибудь вкусненькое.

Я от души смеюсь.

– Уверена, они тебя любят и с гостинцами и без. Анни шумно вздыхает, как бы напоминая нам, что она все еще здесь. Мы оба поворачиваемся к ней, и она протягивает Гэвину коробку с пирожными, которую, пока мы болтали, перевязала белой лентой с красивым бантиком.

– Ну что, Анни, – обращается к ней Гэвин. – Как дела с поисками Жакоба Леви?

– Неважно, – неохотно признаётся Анни. – Никто о нем ничего не знает.

– Ты продолжаешь звонить людям по своему списку?

– Уже пару сотен проверила, – вздыхает Анни.

– Ого. Я вот думаю, а нет ли другого способа его поискать? Лицо у Анни светлеет.

– А какого?

Гэвин пожимает плечами.

– Ну, не знаю. А дата его рождения известна? Можно попробовать поискать его в Интернете по дате рождения.

Анни восторженно машет руками.

– Точно. Хорошая идея… – Я жду, что она поблагодарит Гэвина, но вместо этого слышу, как она выпаливает: – А вы, значит, типа, иудей?

– Анни! – вспыхиваю я. – Это невежливо.

– Вовсе нет, – отрезает Анни. – Я просто спросила.

Я украдкой смотрю на Гэвина, а он перехватывает мой взгляд и подмигивает так, что я, кажется, слегка краснею.

– Да, Анни, я иудей. А что?

– У меня совсем нет друзей-иудеев, – объясняет она. – А теперь, когда я узнала, что сама, типа, иудейка, мне просто интересно поговорить про это, ну как, иудейство.

– Это называется иудаизм, а не иудейство, – поправляю я. – Кроме того, ты не иудейка, Анни. Ты католичка.

– Да знаю, – морщится она. – Но я могла бы быть и тем и другим. Ну, как Мами. Мами – и то и другое.

И Анни снова поворачивается к Гэвину.

– Ну и вы, типа, ходите каждую неделю в иудейскую церковь?

Гэвин улыбается.

– Она называется синагога. И я не хожу туда каждую неделю, хотя, наверное, надо бы. Иногда по субботам я работаю, а в другие субботы просто бываю очень занят. Не очень-то это хорошо, да?

Анни дергает плечиком.

– Даже не знаю. Мы, типа, тоже не ходим в церковь или еще куда-то.

– А завтра я как раз собирался пойти, – продолжает Гэвин. – Смотри, раз тебе интересно, Анни, можешь пойти со мной. Если, конечно, мама не против.

Анни смотрит на меня с мольбой.

– Мамочка, можно мне пойти?

Я сомневаюсь и переглядываюсь с Гэвином.

– Ты уверен?

– Абсолютно, – уверяет он. – А то я всегда хожу один. Здорово, если появится компания. Вообще-то речь идет о синагоге в Хайаннисе. Так что, если ты собираешься навещать бабушку, я могу на обратном пути подбросить Анни до больницы, как раз к концу времени посещения.

Анни сияет, и я решаюсь.

– Я не возражаю. Если, конечно, ты уверен, что тебе это не в тягость.

– Вовсе нет, – говорит Гэвин. – Значит, завтра ближе к вечеру я заеду. Договорились?

– Круто, – радуется Анни. – Круто принадлежать, типа, к двум религиям сразу.

Я с минуту смотрю на нее, пытаясь понять.

– Что ты сказала?

У дочки смущенный вид.

– Я только имела в виду, что это как бы другая сторона меня, понимаешь?

Она ждет, а когда я ничего не отвечаю, закатывает глаза.

– Господи, мам, я знаю, что я католичка. Не психуй.

– Да нет же, – трясу я головой. – Я совсем не то имела в виду. Я вообще о другом: ты дала мне идею, как еще мы можем найти Жакоба.

– Как? – спрашивает Анни. Они с Гэвином оба смотрят на меня заинтригованно.

– Межконфессиональные организации, – торопливо поясняю я. – Жакоб во время войны доверил другу-христианину отвести любовь всей своей жизни в мусульманскую мечеть, а это значит, что он, по меньшей мере, уважает чужие верования, так?

Гэвин кивает, а Анни пока не поняла.

– И что с того? – интересуется она.

– Можем мы предположить, что, приехав в Штаты, он остался таким же? И стал членом какой-нибудь межконфессиональной организации?

– А что это такое? – осведомляется Анни. За меня отвечает Гэвин:

– Мне кажется, твоя мама имеет в виду, что Жакоб мог вступить в организацию, где люди трудятся вместе, добиваясь взаимопонимания между разными религиями. Примерно так, как люди разных религий в Париже сообща помогли спасти твою прабабушку.

Анни, похоже, не прониклась этой идеей.

– Ну, не знаю, – с сомнением тянет она. – Звучит как-то глупо. Но попробовать можно.

– Давай я прямо сегодня свяжусь с некоторыми такими организациями, – предлагаю я.

– Я обзвоню несколько синагог, – подхватывает Гэвин. – А вы, девочки, попытайтесь узнать, когда родился Жакоб, идет?

Мы с Анни одновременно киваем. Гэвин благодарит Анни за пахлаву, улыбается мне и поворачивается, чтобы уйти.

– Звякните мне, если что-то узнаете, ладно? – говорит он уже от дверей. – До завтра!

– Пока! – щебечет Анни и машет ему рукой.

– Пока! – эхом вторю я. – Удачно доехать. Он снова улыбается и выходит из кондитерской.

– Он такой классный, – заключает Анни, когда мы остаемся одни.

– Ага, – соглашаюсь я. Откашливаюсь и принимаюсь за уборку. – Действительно классный.

* * *

Анни сегодня ночует у Роба. Посетителей в кондитерской почти нет, и я посылаю ей эсэмэску, чтобы не приходила мне помогать после школы – нынче я и сама легко справляюсь с уборкой. Едва добравшись на автобусе до дома отца, Анни сразу же перезванивает мне и с восторгом сообщает, что нашла записку от Роба. Он пишет, что сегодня они проведут вечер вдвоем, и спрашивает, в какой ресторан она желает пойти поужинать.

– Это просто здорово, детка. – Я и правда рада. Похоже, Роб старается показать дочери, что она для него важна. Может, все, что я высказала ему на днях, не пропало втуне.

– Когда будешь в больнице, скажи Мами, что я передаю ей привет и приеду к ней завтра, ладно? – просит Анни. – На всякий случай, вдруг она слышит?

– Обязательно, родная, – обещаю я.

Закрыв кондитерскую, я заезжаю домой за Аленом, и всю дорогу до больницы мы с ним оживленно болтаем. Такое утешение, что он здесь, рядом – в последнее время я частенько об этом думаю. Ален просто идеально вписался в нашу жизнь. Иногда он помогает мне в кондитерской, в другие дни сидит подолгу у кровати Мами, а иногда – вот как сегодня – остается дома и удивляет меня тем, что вовсю хлопочет по хозяйству. На днях, вернувшись домой, я обнаружила, что картины в рамках, которые до сих пор валялись на чердаке, развешаны по стенам. Сейчас – новый сюрприз: в кладовке и холодильнике, где прежде было буквально шаром покати, не просто наведен идеальный порядок – они под завязку набиты продуктами.

– Это самое малое, что я могу для вас сделать, – ответил Ален, когда я кинулась к нему с упреками, – сущие пустяки. А из супермаркета я ехал на такси.

В больнице у постели Мами мы сидим рядом, и Ален держит меня за руку. Он подолгу шепчет ей что-то по-французски. А я, как обещала, передаю слова Анни, хотя и не верю, что бабушка слышит меня сквозь пелену комы. Ален и Анни убеждены, что Мами еще здесь, с нами, а вот у меня такой уверенности нет. Своими сомнениями я с ними не делюсь.

Я ловлю себя на мысли, что размышляю о Гэвине, пока Ален шепчется с Мами, и не могу понять почему. Наверное, потому что он так много помогает нам, а мне сейчас одиноко как никогда.

Наконец Ален откидывается на спинку стула, он, очевидно, закончил свой рассказ. Мами продолжает спать, ее узкая грудная клетка ритмично движется – вверх, вниз.

– У нее такой спокойный вид, – замечает Ален, – будто она попала в какое-то более счастливое место, чем здесь.

Я киваю, стараясь не расплакаться. Она правда кажется спокойной и умиротворенной, но, на мой взгляд, это говорит лишь о том, что она уже ушла, и слезы выступают у меня на глазах.

– Ален, – спрашиваю я спустя некоторое время, – вы, конечно, не помните дату рождения Жакоба?

Ален с улыбкой склоняет голову набок, и на какой-то миг мне кажется, что это означает отрицательный ответ. Но затем он говорит:

– Представь себе, помню, как ни странно. Мы с Розой встретили его впервые накануне его шестнадцатого дня рождения.

Я подаюсь вперед.

– Когда?

– В канун Рождества 1940 года. Ален прикрывает глаза и улыбается.

– Мы с Розой гуляли в Люксембургском саду. Она брала меня с собой в гости к подружке в Латинский квартал, и мы спешили домой до наступления комендантского часа. Немцы тогда требовали, чтобы все в Париже вечерами сидели по домам, задернув черные шторы. Но Роза всегда обожала Люксембургский сад, а мы проходили совсем близко, вот она и предложила сделать крюк и взглянуть на самую ее любимую скульптуру, статую Свободы.

– Статую Свободы? Он улыбается.

– Оригинальная модель, изготовленная скульптором Огюстом Бартольди. А еще одна стоит на острове посреди Сены, недалеко от Эйфелевой башни. Ваша статуя, та, что в Нью-Йорке, это подарок Соединенным Штатам от Франции, ты в курсе?

– Это я помню еще со школы, – подтверждаю я. – Только не знала, что во Франции остались копии.

Ален продолжает:

– Статуя в Люксембургском саду Розе нравилась больше всего, а в тот вечер, когда мы к ней подошли, начал падать снег. Снежинки были такие мелкие и легкие, что мне показалось, будто мы оказались в стеклянном снежном шаре. Вокруг было необыкновенно тихо и спокойно, хотя и шла война. В тот миг мир казался мне волшебной сказкой.

Ален умолкает и оборачивается к Розе. Он протягивает руку, чтобы коснуться ее щеки, которую избороздили морщины за долгие годы жизни без него.

– Лишь подойдя вплотную к статуе, – продолжает Ален, – мы заметили, что не одни. Там, прямо напротив, стоял мальчик, юноша, темноволосый и в темном пальто. Когда между нами оставалось всего несколько метров, он оглянулся, и Роза вдруг резко остановилась, как будто задохнулась. Но юноша к нам не подошел, да и мы к нему не приближались, – вспоминает Ален. – Они просто смотрели так друг на друга, очень, очень долго, пока я наконец не дернул Розу за руку и не спросил: «Ну, почему мы остановились?»

Ален снова замолкает, словно собираясь с силами. Бросив взгляд на Мами, он поудобнее устраивается на стуле.

– Роза наклонилась ко мне и сказала: «Мы здесь стоим, потому что очень важно, чтобы ты знал: на Земле есть место, где стоит настоящая статуя Свободы – и там люди могут быть свободными». – Вид у Алена становится мечтательным. – Я не понял, о чем она говорила. А Роза заглянула мне в глаза и сказала еще: «В Соединенных Штатах никто не оценивает человека по его вероисповеданию. Там это личное дело каждого. И никого за это не станут судить. Когда-нибудь я туда уеду, Ален, и тебя возьму с собой».

А через несколько дней во Франции начали преследовать евреев. Роза была очень развитой и умной, так что я думаю, она уже знала, что нацисты стремятся уничтожить евреев во всех странах. Она понимала, что нас ждет беда, а вот родители – нет. Ну, а уж я-то, в свои девять лет, вообще не мог взять в толк, при чем тут вероисповедание.

Но расспросить поподробнее Розу я не успел, потому что тот мальчик подошел к нам ближе. Он все время смотрел на нас, и, когда Роза выпрямилась и заговорила с ним, я заметил, что щеки у нее очень раскраснелись. Я спросил: «Ты что такая красная, Роза? Ты не заболела?»

Ален смеется своему воспоминанию и качает головой.

– От моих слов она лишь сильнее залилась румянцем. Но и мальчик, он тоже густо покраснел. Он долго смотрел на Розу, а потом нагнулся, заглянул мне в глаза и сказал: «Ваша подруга права, monsieur. В Соединенных Штатах люди свободны. Я тоже когда-нибудь туда уеду». А я скорчил ему рожу и говорю: «Она мне не подруга. Это моя сестра!»

– Тогда они оба принялись хохотать, – продолжает Ален с мимолетной улыбкой. – А потом разговорились и словно забыли обо мне. Я никогда раньше не видел свою сестру такой: она смотрела ему в глаза, будто хотела в них раствориться. В конце концов юноша опять повернулся ко мне и сказал: «Молодой человек, меня зовут Жакоб Леви. А вас?» И я ответил, что меня зовут Ален Пикар, а мою сестру Роза Пикар, и он снова посмотрел на нее и прошептал: «Мне кажется, это самое прекрасное имя из всех, какие я слышал».

– Они долго не могли наговориться, Роза и Жакоб, а уже начинало темнеть, – говорит Ален. – Я не очень вслушивался в их разговор, он казался мне скучным. В девять лет мне хотелось болтать про комиксы и разных чудовищ, а они все обсуждали политику, свободу, религию и Америку. Наконец я снова стал дергать Розу за руку и хныкать: «Нам пора! Уже совсем темно, мама и папа будут сердиться!»

Роза вздрогнула, как будто очнулась от сна, – вспоминает Ален. – Она сказала Жакобу, что нам пора. Мы заторопились и почти бегом направились к западному выходу из парка, но тут Жакоб нас окликнул. «А у меня завтра день рождения! Мне исполнится шестнадцать!» А Роза обернулась и спросила: «В день Рождества?» Он подтвердил, и она задумалась. А потом предложила: «Тогда давай завтра встретимся здесь, у статуи. Будем праздновать». А после этого мы совсем уже заспешили, на улице быстро темнело, и мы могли угодить в беду, если бы вовремя не попали домой.

Назавтра Роза пошла в парк одна, без меня, а когда вернулась, в глазах у нее сияли звезды, – заканчивает рассказ Ален. – С того самого дня они стали неразлучны. Это была любовь с первого взгляда.

Я слушаю, откинувшись на спинку стула.

– Это прекрасная история.

– Все, что касается Розы и Жакоба, удивительно и прекрасно, – замечает Ален, – от начала до самого конца. Но, возможно, их история еще не окончена?

Я отвожу глаза в сторону.

– Если он еще жив.

– Если он еще жив, – эхом откликается Ален. Я, вздохнув, прикрываю глаза.

– Значит, Рождество. Он родился в день Рождества. Видимо, тысяча девятьсот двадцать четвертого, если в 1940-м ему исполнялось шестнадцать?

– Верно, – подтверждает Ален.

– Рождество 1924 года, – шепчу я. – До Гитлера. До войны. До того, как столько народу погибло ни за что ни про что.

– Кто же знал, – тихо произносит Ален, – что нас ждет впереди?


Вечером, отправив Анни к отцу, мы с Аленом чаевничаем на кухне, а когда он отправляется спать, я долго еще сижу за столом и смотрю, как секундная стрелка кухонных часов пробегает круг за кругом. Я размышляю о времени, которое бежит, бежит, и никому не под силу его остановить. От этих мыслей мне не по себе, я кажусь себе маленькой и беспомощной. Я думаю о бесконечных секундах, прошедших с той поры, когда моя бабушка потеряла Жакоба.

Уже почти в одиннадцать я вдруг решаю позвонить Гэвину, хотя и понимаю, что звонить в такой поздний час неприлично. Просто меня вдруг охватывает своего рода паника при мысли, что если я не сообщу ему дату рождения Жакоба – вот прямо сейчас, – то потом может быть слишком поздно. Идиотская мысль, я понимаю. Прошло семьдесят лет, и за это время ничего не случилось. Но я день за днем наблюдаю в больнице, как Мами выскальзывает из жизни, и именно это заставляет меня с обостренным вниманием следить за секундной стрелкой. Гэвин отвечает на третьем гудке.

– Я тебя не разбудила? – запоздало тревожусь я.

– Нет. Я только что фильм досмотрел, – сообщает Гэвин.

Я вдруг чувствую себя полной дурой.

– Ой. Прости, если ты не один, я могу перезвонить в другое время…

Он смеется.

– Я один, валяюсь на диване. Вся моя компания – пульт от телевизора.

Неожиданно для себя самой чувствую облегчение. Я прочищаю горло, но он заговаривает первым:

– Хоуп. Что-то случилось?

– Да нет, все в порядке. – Помолчав, я выпаливаю: – Я узнала дату рождения Жакоба Леви.

– Здорово! – восклицает Гэвин. – Как же тебе удалось? Я пересказываю краткую версию истории, услышанной от Алена.

– Классная история, – откликается Гэвин, когда я умолкаю. – Похоже, что они действительно много друг для друга значили.

– Ага, – соглашаюсь я.

Повисает пауза, и я кошусь на настенные часы. Тик-так, тик-так. Секундная стрелка явно надо мной издевается.

– Хоуп, что-то не так? – спрашивает Гэвин.

– Нет, все нормально.

– Я, конечно, могу начать угадывать, – говорит он. – Но лучше будет, если ты сама скажешь.

Я улыбаюсь в трубку. Он убежден, что хорошо меня знает. Удивительно, но он прав.

– Ты веришь в такое? – спрашиваю я его.

– Верю? Во что?

– Сам знаешь, – бормочу я. – В любовь с первого взгляда. Или, как говорится, в родство душ. Ну, как ни назови, но мы все это имеем в виду, говоря о бабушке и Жакобе Леви.

Гэвин молчит, и в тишине я снова чувствую себя кретинкой. К чему было задавать ему дурацкий вопрос? Теперь он решит, будто я с ним заигрываю. Я уже собираюсь извиниться, но он меня опережает:

– Да.

– Что «да»?

– Да, я верю в такую любовь. А ты нет?

Я жмурю глаза. Сердце неожиданно начинает ныть, потому что я… Я не верю.

– Нет, – говорю я, – нет, думаю, что не верю.

– Мгм, – хмыкает Гэвин.

– А у тебя когда-нибудь было что-то похожее? Он молчит. Потом произносит: «Да».

Я готова уже осведомиться с кем, но тут же понимаю, что знать мне этого вовсе не хочется. Ощутив явственный укол ревности, стараюсь поскорее его заглушить.

– Ну, значит, тебе повезло, – резюмирую я.

– Ага, – тихо соглашается Гэвин. – А почему ты в это не веришь?

Никогда раньше я не задавалась подобным вопросом. Надо подумать.

– Возможно, потому что мне уже тридцать шесть, а я до сих пор никогда ничего такого не испытала. Хотя вроде бы уже и должна была – если такая любовь действительно существует.

Слова повисают в воздухе, и я подозреваю, что Гэвин ищет способ ответить мне, не задев и не обидев.

– Совсем необязательно, – осторожно выбирая слова, начинает он. – Мне кажется, что тебя обидели. Сильно.

– Ты о моем разводе? – уточняю я. – Но это же случилось совсем недавно. А что же раньше?

– Ты была замужем, с какого возраста – лет с двадцати двух?

– С двадцати трех, – шепчу я.

– Ты его считаешь любовью всей своей жизни?

– Нет, – твердо говорю я. – Только не проболтайся об этом Анни.

Гэвин тихонько смеется.

– Я бы никогда такого не сделал, Хоуп.

– Я знаю.

Между нами снова повисает молчание.

– Мне кажется, ты больше десяти лет прожила с человеком, который не любил тебя так, как ты того заслуживаешь, – нарушает тишину Гэвин, – и которого сама ты, наверное, не любила так, как могла бы любить. Ты привыкла довольствоваться компромиссом.

– Может быть, – еле слышно откликаюсь я.

– А я считаю, что, если человеку делают больно, у него на сердце образуется защитный слой. Понимаешь? Вроде скорлупы или брони. А тебе доставалось по полной, тебе часто делали больно, ведь так?

Я не сразу собираюсь с силами, чтобы ответить.

– Прости, – бормочет Гэвин. – Я влез в слишком личное?

– Нет. Наверное, ты прав. Знаешь, у меня постоянно было чувство, что, как бы я ни старалась, мной все равно недовольны. И не только Роб. Мама тоже. – Я умолкаю. Никогда и никому я в этом прежде не сознавалась.

– Бедняга. – Голос Гэвина звучит искренне.

– Дело прошлое, – шепчу я. Разговор вдруг начинает меня напрягать. Мне становится неловко, что я выливаю все это на Гэвина, а с другой стороны – будто впускаю его к себе в душу.

– Я только хотел сказать, что, чем больше вокруг сердца скорлупок, тем труднее бывает узнать того, кто действительно достоин любви, – медленно говорит он.

Какое-то время я вникаю в его слова, чувствуя, что у меня перехватывает дыхание.

– Ну да, – отвечаю я, – но, может быть, когда тебе причиняют боль, ты просто учишься видеть реальность и перестаешь мечтать о несуществующем.

Гэвин молчит.

– Возможно, – откликается он наконец. – Но, скорей всего, ты все же ошибаешься. Скорей всего, такая любовь существует. Ты ведь согласишься, что твоей бабушке в жизни приходилось много страдать?

– Еще бы.

– И Жакобу Леви, видимо, тоже?

– Вероятно. – Я думаю о том, чего они оба лишились: родных, привычной жизни, друг друга. Что может быть больнее, чем когда целый мир ополчается против тебя, а всех, кого ты любил, забирают от тебя и гонят на смерть? – Да, – подтверждаю я.

– Вот и давай попробуем его отыскать, – предлагает Гэвин. – Жакоба. И спросим у него. И у твоей бабушки.

– Если она придет в себя.

– Когда она придет в себя, – поправляет меня Гэвин. – Ты не должна терять оптимизма.

Я гляжу на часы. Как тут оставаться оптимистом, если они все время неумолимо тикают?

– Ладно, – со вздохом говорю я. – Тогда, значит, мы сможем спросить у них, правда ли они любили по-настоящему?

Ну кто меня тянет за язык? Гэвин еще подумает, что я над ним издеваюсь. Но ведь и он говорит глупости.

– А почему бы и нет? – невозмутимо отвечает Гэвин. – В крайнем случае скажут, что ничего такого не было.

– Ну хорошо, – соглашаюсь я и думаю, что пора прекращать этот пустой разговор. – Так ты считаешь, мы сможем его найти? Теперь, зная дату его рождения?

– По крайней мере, это повышает наши шансы. Может, он еще жив.

– Конечно, – поддакиваю я. А может, давным-давно помер, а мы гоняемся за химерой. – В общем, спасибо тебе.

Я сама не уверена, за что благодарю Гэвина – за весь этот разговор или только за обещание помощи в поисках Жакоба.

– Не за что, Хоуп. Я обзвоню завтра синагоги. Вдруг что-то удастся обнаружить. Увидимся завтра вечером в больнице.

– Спасибо, – еще раз повторяю я. Он отключается, а я все сижу с трубкой в руке, думая о том, что же сейчас произошло. Неужели я просто превратилась в старую циничную стерву, а этот парнишка, которому нет и тридцати, знает жизнь и любовь лучше, чем я?

В ту ночь, засыпая, я ловлю себя на мысли, которая не посещала меня с незапамятных времен: мне ужасно хочется, чтобы я оказалась круглой дурой, а то, во что научила меня верить жизнь, – все-таки ложью, а не горькой правдой.

Глава 21

Назавтра вечером Анни и Ален отправляются с Гэвином в синагогу, а я засиживаюсь у Мами после окончания официального времени посещения – приходится дать сестрам из отделения небольшую взятку в виде лимонно-виноградного чизкейка и большой коробки выпечки из нашей кондитерской.

– Мами, мне так нужно, чтобы ты проснулась, – шепчу я бабушке, а в палате становится все темнее. Я держу ее руку и смотрю в окно напротив кровати. Сумерки сгустились настолько, что в комнате почти полный мрак, и видны звезды, которые так любит Мами. Кажется, они сияют не так ярко, как раньше, и мне приходит в голову – может, они потускнели, как и я, лишенные заботы Мами. – Мне тебя не хватает, – шепчу я ей в самое ухо.

Мониторы по-прежнему тихо, ритмично, успокаивающе попискивают, но они не могут вернуть Мами. Врач сказала нам с Аленом, иногда это только вопрос времени, мозг таким образом лечит себя сам и, когда готов, начинает функционировать как ни в чем ни бывало. Однако кое о чем доктор умолчала, но я прочитала это в ее взгляде: чаще человек так и не приходит в себя. До меня постепенно доходит тот факт, что я, вполне возможно, никогда уже не смогу поглядеть в глаза бабушке.

Я не считаю себя человеком, которому непременно нужна подпорка в жизни. Мама тоже всегда была очень независимой. А Мами после смерти дедушки – мне тогда было десять лет – целыми днями работала в кондитерской. Ей стало некогда рассказывать мне сказки, как раньше, некогда выслушивать мои рассказы о школе и подружках и разные фантазии, которые приходили мне в голову. Мама вообще никогда особенно не интересовалась этими историями, так что я постепенно совсем перестала ими делиться.

Мне никто не нужен, говорила я себе, становясь старше. Я не рассказывала бабушке с мамой ни об отметках, ни о мальчиках, ни о выборе колледжа, ни о чем. Они, казалось, были с головой погружены каждая в свой мир, а я в этих мирах была чужой. Вот я и создала свой собственный.

Только с рождением Анни я узнала, что в него можно впустить еще кого-то. А сейчас дочери примерно столько же лет, сколько было мне, когда я училась полагаться только на себя, – и я поняла вдруг, что в определенном смысле хватаюсь за нее все сильнее. Я не хочу, чтобы Анни уплыла из моей вселенной в другую, свою собственную, как я когда-то. И именно этим я отличаюсь от бабушки и матери.

Но со временем Мами начала меняться, в чем-то становясь похожей на ребенка по мере того, как Альцгеймер стирал ее воспоминания. Тогда оказалось, что и ее прибивает к моей вселенной. И теперь я чувствую, что пока еще не готова снова остаться лишь вдвоем с Анни. Мне просто необходимо, чтобы Мами задержалась здесь с нами еще хоть ненадолго.

– Вернись, Мами, – умоляю я бабушку шепотом. – Мы ведь пытаемся разыскать Жакоба, представляешь? Тебе просто обязательно нужно вернуться к нам.


Спустя четыре дня в состоянии Мами изменений нет. Не успеваю я открыть кондитерскую, как является Мэтт с пухлым конвертом документов. У меня сердце уходит в пятки. В круговороте последних событий – инсульт Мами, появление в нашей жизни Алена и поиски Жакоба – я почти совершенно забыла о том, какая беда мне грозит.

– Перейду сразу к делу, – начинает Мэтт после довольно натянутого обмена приветствиями. – Инвесторам не нравятся цифры.

Я удивленно таращусь на него.

– Понятно…

– И я не хочу кривить душой: отправиться в Париж именно в тот момент, когда здесь принимается решение об инвестировании, – ну, мягко говоря, легкомысленно.

Я вздыхаю.

– С точки зрения бизнеса – может, и так.

– А что еще сейчас имеет значение?!

Я внимательно рассматриваю поднос со «звездными» пирогами, который так и держу в руках с того момента, как вошел Мэтт.

– Да что угодно, – отвечаю я тихо. И украдкой улыбаюсь пирогам, прежде чем поставить поднос на витрину.

Мэтт глядит на меня как на сумасшедшую.

– Хоуп, они отзывают свое предложение. Подсчитали, и оказалось, что дело совсем скверно: ты на грани – а то и хуже. Они заняли выжидательную позицию, я из кожи вон лез, чтобы убедить их не отказываться и помочь тебе. Но если ты вот так, ни с того ни с сего… Ну, знаешь, это была последняя капля.

Я киваю, сердце стучит в груди. Смысл его слов предельно ясен: я могу в два счета лишиться своей кондитерской. И меня в самом деле охватывает некое чувство сродни панике. Но тревога эта намного слабее, чем следовало бы, – вот что пугает меня на самом деле. Я должна бы больше беспокоиться и переживать из-за семейного дела, опоры всей нашей жизни, которую вот-вот выбьют у меня из-под ног. А у меня вместо того в голове странные мысли, что все как-нибудь обязательно утрясется.

– Ты слышишь меня, Хоуп? – окликает Мэтт, и до меня доходит: он что-то говорил все то время, пока я размышляла.

– Прости, а что ты сказал?

– Сказал, что мало что еще могу для тебя сделать. Тебе вообще известно, как я тут с ног сбивался, чтобы уговорить их, заинтересовать? А теперь все пропало, они не собираются вкладывать деньги, Хоуп. Уж извини.

Мэтт умолкает и не произносит ни слова, пока я раскладываю выпечку в витрине. Звякает дверной колокольчик, и появляется Лайза Уилкс, которая работает в магазине канцтоваров на углу. С ней Мелисса Карбонелл, продавщица из зоомагазина на Литц-роуд. Обе учились в нашей с Мэттом школе, на несколько классов младше. Сюда ко мне они заходят раз в неделю как минимум.

Мэтт безмолвствует, пока Лайза заказывает кофе, а Мелисса зеленый чай, на приготовление которого у меня уходит несколько минут, потому что приходится включить электрический чайник. Девушки тем временем оживленно обсуждают, чего им хочется больше – пахлавы или чизкейка. Наконец я беру с них деньги за пахлаву и угощаю чизкейком бесплатно.

– Вот потому-то твой бизнес и прогорает. Так ты вообще разоришься, – комментирует Мэтт, когда они уходят.

– Что?

– Нельзя же раздавать людям пирожные даром. Они тобой просто манипулируют.

– Никто мной не манипулирует, – возмущаюсь я.

– Еще как. Ты слишком щедра. Они нарочно затеяли этот спор у тебя на глазах – знают, ты ведь такая добренькая и дашь им и то и другое. Что и произошло.

Я вздыхаю. Не хочется объяснять ему, что, если сегодня чизкейк не разойдется, его все равно придется выбрасывать.

– У бабушки, – говорю я вместо этого, – всегда дело было поставлено так, как будто кондитерская – ее домашняя кухня, а покупатели – гости.

– Это не лучшая бизнес-модель, – бросает Мэтт. Я дергаю плечом.

– Я и не утверждаю, что она лучшая. Но горжусь нашей традицией.

Дверь снова звякает, и я вижу входящего в кафе Алена. Он приноровился приходить сюда по утрам пешком. Это немного тревожит, все-таки возраст, а идти нужно больше мили. Но он, похоже, прекрасно себя чувствует и божится, что во время ежедневных прогулок в Париже проходит куда большие расстояния.

Зайдя за прилавок, Ален нежно целует меня в щеку.

– Доброе утро, дорогая, – здоровается он и только тогда впервые обращает внимание на Мэтта. – Здравствуйте, юноша, – приветствует он его и, повернувшись ко мне, замечает: – Вижу, у тебя клиент.

– Мэтт как раз собрался уходить, – отвечаю я Алену и бросаю на Мэтта выразительный взор, пытаясь дать ему понять, что не намерена обсуждать дела с кондитерской в присутствии Алена. Но Мэтт, разумеется, непробиваем.

– Меня зовут Мэтт Хайнс. – Он протягивает Алену руку через прилавок. – А вы?..

Ален, помедлив, отвечает на рукопожатие.

– Я Ален Пикар. Дядя Хоуп. Мэтт недоумевает:

– Как это, погодите. Я знаю Хоуп с детства. Нет у нее никаких дядьев.

Ален тонко усмехается.

– Не совсем так, молодой человек. Впрочем, я ее arrier` e-oncle. Двоюродный дедушка, как вы это называете.

Мэтт, нахмурившись, глядит в мою сторону.

– Ален – родной брат моей бабушки, – поясняю я. – Из Парижа.

Мэтт снова бросает мимолетный взгляд на Алена и снова поворачивается ко мне.

– Хоуп, тогда я вообще ничего не понимаю. Ты ни с того ни с сего отправляешься в Париж, хотя из-за этого можешь теперь лишиться своего бизнеса, – и вдруг возвращаешься оттуда с родственником, о котором раньше ничего знать не знала?

Я чувствую, как к щекам прихлынула кровь, и не знаю, оттого ли это, что Мэтт так по-хамски ведет себя со мной, или оттого, что он при Алене заявил, что я вот-вот потеряю кондитерскую. Медленно обернувшись, я нерешительно смотрю на Алена в надежде, что он не все понял на иностранном языке, но наталкиваюсь на его испуганный взгляд.

– Хоуп, что это значит? – дрожащим голосом спрашивает он. – Про потерю бизнеса? Кондитерской грозит беда?

– Не беспокойся об этом, – отвечаю я, метнув укоризненный взгляд в Мэтта, и тот, по крайней мере, делает вид, что смущен. Покашливая, он отходит в сторону, как будто давая нам с Аленом побыть одним.

– Хоуп, мы одна семья, – начинает Ален, – так как же мне не беспокоиться, если что-то не в порядке? Почему ты ничего мне не сказала?

Я прерывисто вздыхаю.

– Да потому что это все только моя вина. Я натворила глупостей, предприняла кое-какие неудачные финансовые шаги. Кредитная история у меня хуже некуда, из-за этого банк требует досрочного погашения ссуды.

– Это не объяснение, – сердится Ален. И, шагнув ко мне, гладит меня по щеке теплыми узловатыми пальцами. – Я ведь твой дядя.

Теперь я с трудом сдерживаюсь, чтобы не разреветься.

– Простите. Просто я не хотела вас огорчать. Мало нам всего, что происходит с бабушкой…

– Тем более ты должна опереться на меня. – Он снова касается моей щеки ладонью и оглядывается на Мэтта. – Молодой человек! – окликает он.

– Да? – Мэтт поворачивается с ясными глазами, будто не слышал каждого нашего слова.

– Вы можете идти. Нам с племянницей нужно кое-что обсудить.

– Но я… – начинает было Мэтт. Ален его перебивает:

– Я не знаю, кто вы и какую роль во всем этом играете.

– Я вице-президент «Банк оф Кейп», – приосанившись, сообщает Мэтт. – Мы давали Хоуп ссуду. К сожалению, сейчас обстоятельства таковы, что банк вынужден требовать ее погашения. Это не мое решение, сэр. Это просто бизнес.

Сглотнув, я смотрю на Алена. Лицо у него стало пунцовым.

– Да как же такое возможно? – бросает он Мэтту. – Шестьдесят лет традиции! Шестьдесят лет, в течение которых моя семья держала кондитерскую в этом городе, пекла для его жителей, и вы решаете с ней покончить, вот так просто?

– Ничего личного. – Мэтт поглядывает в мою сторону. – Я вообще-то пытался помочь. Хоуп подтвердит. Но инвесторы, которых я нашел, отказались помогать после того, как Хоуп улетела в Париж. Простите, но я полагаю, старым порядкам приходит конец.

Я опускаю голову и изо всех сил зажмуриваю глаза.

– Молодой человек, – отвечает Ален. – Дело не в самой кондитерской, а в семейной традиции, которую она представляет. А ей нет цены. Семьдесят лет назад люди, не знающие, что такое семья и совесть – для них существовали только власть и богатство, – забрали нашу первую кондитерскую. Но благодаря моей сестре, ее дочери и внучке традиция сохранилась.

– Не понимаю, какое отношение это имеет к ссуде, – поднимает брови Мэтт.

Ален берет мою руку и сжимает в своей.

– Вы и ваш банк делаете кардинальную ошибку, – говорит он. – Но у Хоуп все будет в порядке. Она выживет. Точно так же, как ее бабушка. Такая у нас традиция. Она обязательно выживет.

Мое сердце переполнено, кажется, так, что скоро взорвется. Не выпуская моей руки, Ален разворачивает меня к кухне.

– Идем, Хоуп. Испечем «звездные» пироги, чтобы отнести Розе. Я полагаю, молодой человек сам найдет дверь.


После обеда я начинаю обзванивать межконфессиональные организации, которые нашла по Интернету. Без особой надежды на удачу – да, теперь у меня есть дата рождения Жакоба Леви, но я понимаю, что задача практически невыполнима, а мой запас энтузиазма почти исчерпан. Потому заранее готовлюсь слышать «нет». В последнее время и так отовсюду только это и слышу.

Смогу ли я спасти кондитерскую? Нет. Есть ли уверенность, что Мами очнется? Нет. Есть ли у меня шанс изменить к лучшему свою никчемную жизнь? Нет.

Начинаю с Межконфессионального союза, потом, идя по списку, перехожу к Совету парламента мировых религий, Национальной американской сети межрелигиозных организаций, Объединенной межрелигиозной инициативе и Мировому конгрессу религий. Каждому, кто отвечает мне, я вкратце рассказываю о том, как Жакоб, спасая Мами, привел ее к христианину, а тот помог ей укрыться у мусульман. Потом называю имя и дату рождения Жакоба и объясняю, что мы надеемся, обращение в подобные организации здесь, в США, дает некий шанс разыскать его. Всякий раз, слушая эту историю, на том конце провода ахают и охают, обещая передать информацию нужным людям и связаться со мной, если найдут хоть что-нибудь.

Воскресным утром около восьми часов мы с Анни в кондитерской одни, молча выгружаем из духовки пончики. Звонит телефон. Вытирая руки о фартук, Анни хватает трубку.

– Кафе-кондитерская «Полярная звезда», Анни, – произносит она. С минуту слушает, что ей говорят, и передает мне трубку со странным выражением лица. – Это тебя, мам.

Отряхнув руки, я беру у нее трубку.

– Доброе утро, кафе-кондитерская «Полярная звезда».

– Это Хоуп Маккенна-Смит? – Голос женский, и мне слышится легкий акцент.

– Да, – отвечаю я. – Чем могу быть вам полезна?

– Меня зовут Элида Уайт, я звоню вам из Авраамической ассоциации Бостона. Это межконфессиональный совет.

– О, – только и могу я сказать. Этой организации не было в списке тех, которые я обзванивала в последние несколько дней. Ее название мне ничего не говорит. – Авраамическая? – переспрашиваю я.

– Мусульманская, иудейская и христианская религии восходят к Аврааму, – объясняет женщина. – Мы занимаемся сближением этих религиозных групп, стараемся обращать внимание на сходство, на то, что нас роднит, а не разделяет.

– О, – повторяю я. – Понятно. Могу я вам чем-то помочь?

– Позвольте, я объясню, – начинает она. – На этой неделе в нашу организацию был звонок из Межконфессионального союза США, и обратились ко мне. Мне рассказали про вашу бабушку и про то, как мусульманская семья помогла ей скрываться и выехать из Парижа.

– Да, – тихо выдыхаю я.

– Я пробежалась по нашим базам данных, Жакоба Леви с указанной вами датой рождения среди членов нашей ассоциации не оказалось.

– Ясно. – У меня вытягивается лицо. Очередной тупик. – Спасибо, что приняли участие в поисках. Но звонить было необязательно.

– Разумеется, я понимаю, – продолжает женщина. – Но я нашла кое-кого, кто очень хотел бы с вами встретиться. А мы, со своей стороны, попытаемся вам помочь. Это наш долг. Вы не могли бы подъехать к нам сегодня? Я понимаю, что ваша бабушка тяжело больна и у вас каждая минута на счету. Извините, что звоню только сейчас, но я вижу, вы живете на Кейпе, так что могли бы добраться часа за два. Я живу в Пемброке.

Пемброк я знаю, он находится прямо на съезде с шоссе на Саут-Шор, по дороге к Бостону. За полтора часа я вполне могла бы доехать. Но я никак не возьму в толк, зачем нестись туда, если они не нашли в своих документах Жакоба Леви.

– Боюсь, сегодня ничего не выйдет, – отвечаю я. – Я работаю, у меня кафе-кондитерская, и мы открыты до четырех.

– Так приезжайте после этого, – мгновенно реагирует женщина. – Приглашаю вас на ужин.

Пауза.

– Я благодарна вам за приглашение, но… Она перебивает меня:

– Пожалуйста. Моя бабушка очень хочет с вами познакомиться. Ей уже за девяносто. Она мусульманка и тоже спасала евреев во время войны.

У меня начинает колотиться сердце.

– Она тоже из Парижа?

– Нет. Мы из Албании. Знаете, албанские мусульмане спасли больше двух тысяч еврейских братьев и сестер. Когда я рассказала ей про вашего Жакоба Леви, она была поражена. Она не знала, что в Париже мусульмане делали то же самое. Пожалуйста, она хотела бы, чтобы вы приехали и рассказали ей вашу историю подробнее, а она расскажет вам свою.

Бросив взгляд на Анни, вижу, что она смотрит на меня умоляюще.

– Можно мне взять с собой дочку? – спрашиваю я.

– Конечно, – без раздумий отвечает Элида. – Она для нас такая же дорогая гостья, как и вы. А после того как поговорим, мы будем помогать вам в поисках Жакоба, хотите? Моя бабушка говорит, что знает, насколько для всех нас сегодня важна встреча с прошлым.

– Одну минуту, не кладите трубку. – Я прикрываю рукой микрофон и пересказываю разговор Анни.

– Надо ехать, мам, – решительно заявляет дочь. – Бабушка этой дамы прямо вроде нашей Мами. Только там Албания вместо Франции. И мусульмане вместо евреев. Надо нам с ней поговорить.

Внезапно до меня доходит, насколько прав мой ребенок. Моя бабушка лежит в коме, но бабушка Элиды может говорить. Вероятно, мы никогда уже не услышим всех подробностей того, что случилось с Мами. Но вдруг разговор с другой женщиной примерно того же возраста, пережившей нечто подобное, поможет нам что-то понять.

– Хорошо, – снова обращаюсь я к Элиде. – Мы будем у вас часов в шесть. Скажите мне свой адрес.


Анни предлагает Алену съездить с нами в Пемброк, но он говорит, что предпочел бы побыть с Мами. Вместе мы заезжаем в больницу, чтобы взглянуть на нее. Уже через несколько минут мы с Анни поднимаемся, пообещав Алену, что заедем за ним на обратном пути. Он ухитрился так очаровать ночных дежурных сестер, что они соглашаются нарушить правила посещения. Все здесь уже знают нашу историю и то, что он почти семьдесят лет был с сестрой в разлуке.

До поворота на Пемброк мы добираемся в самом начале седьмого. Без труда находим дом Элиды благодаря подробным указаниям, которые она мне дала. Синий, с белыми ставнями двухэтажный домик располагается в чистом, приличном районе, сразу за католической церковью. Мы с Анни, переглянувшись, выходим из машины и звоним в дверь.

Нам открывает сама Элида. Она немного старше, чем я ожидала: на вид ей лет сорок пять. У нее бледная кожа и густые черные волосы, спадающие сзади почти до пояса. Мне никогда прежде не доводилось встречать албанцев – я приняла бы ее за гречанку или итальянку.

– Добро пожаловать в наш дом, – приглашает Элида, поздоровавшись за руку вначале со мной, потом с Анни. У нее карие, глубоко посаженные глаза и добрая улыбка. – Мы сегодня с бабушкой одни. Мой муж, Уилл, на работе. Прошу, проходите.

Я протягиваю хозяйке коробку «звездных» пирогов, которые прихватила к столу, она благодарит, и мы следом за ней проходим в дом. Стены коридора увешаны черно-белыми фотографиями – видимо, это семейные фото. Элида объясняет, что у них в Албании основной прием пищи приходится на обед, но сегодня она приготовила торжественный ужин.

– Надеюсь, вы любите рыбу, – продолжает она. – Я приготовила ее по старому семейному рецепту, моя бабушка так готовила рыбу еще в Албании.

– Замечательно, – откликаюсь я, а Анни кивает, – но, право, не стоило из-за нас так хлопотать.

– Мне это в радость, – уверяет Элида. – Вы же наши гости.

Завернув за угол, мы попадаем в тускло освещенную гостиную. Во главе стола сидит старуха, на вид куда более древняя, чем Мами, в глубоких морщинах. Белые как снег волосы поредели, так что кое-где видны проплешины. На ней черная кофта и длинная серая юбка. Старуха смотрит на нас ясными глазами сквозь толстые стекла очков в роговой оправе – на сморщенном усохшем личике они кажутся непомерно большими. Она что-то говорит, обращаясь к нам на языке, которого я не понимаю.

– Это моя бабушка, Надире Весели, – объясняет нам Элида. – Она разговаривает только по-албански. Она сказала, что рада вашему приезду, благодарит и просит чувствовать себя как дома.

– Спасибо, – отвечаю я.

Анни и я садимся рядом, справа от старушки, а Элида исчезает и почти сразу возвращается с четырьмя глубокими тарелками на подносе. Она ставит перед каждой из нас тарелку, а сама занимает место слева от бабушки.

– Картофельный суп с кабачками, – объявляет Элида. И, взявшись за ложку, подмигивает Анни: – Не бойся. Он гораздо вкуснее, чем кажется по названию. Я жила в Албании до двадцати пяти лет, а когда была такого возраста, как ты, любила этот суп больше всего.

Анни расплывается в улыбке и пробует суп. Я следую ее примеру. Элида не соврала: в самом деле, очень вкусно. Не поручусь за то, какие именно в нем пряности и травы, но он необыкновенно острый и душистый.

– Правда, очень вкусно, – одобряет Анни.

– И мне нравится, – подхватываю я. – Вы должны поделиться со мной рецептом.

– С удовольствием, – улыбается Элида.

Бабушка что-то тихо говорит по-албански, и Элида кивает.

– Расскажите, пожалуйста, как спаслась ваша бабушка. Моей бабушке очень хочется про это послушать, – переводит она.

Сама бабушка кивает в такт ее словам и с надеждой и ожиданием смотрит на меня. Она что-то еще говорит Элиде, и та снова переводит.

– Она просит прощения и надеется, что это не слишком невежливо с ее стороны.

– Что вы, совсем нет, – бормочу я, хотя и чувствую себя немного неловко и не вполне понимаю, зачем мы приехали.

Но в последующие двадцать минут мы с Анни наперебой пересказываем то, что сами недавно узнали о прошлом Мами и о том, как она сбежала из Парижа. Элида переводит наш рассказ на албанский, а Надире ловит каждое слово, не сводя с нас глаз, полных слез. В какой-то момент она вдруг, перебив Элиду, что-то громко и довольно долго говорит по-албански.

– Она сказала, что ваш рассказ о бабушке для нее – настоящий подарок. Она счастлива, что вы посетили наш дом, – переводит Элида. – Она говорит, как хорошо, что молодым людям, таким, как вы и ваша дочь, передана идея единения.

– Идея единения? – недоуменно переспрашивает Анни.

– Мы мусульмане, Анни, – поворачивается к ней Элида, – но верим в то, что ты – наша сестра, хотя ты христианка и еврейка по происхождению. Я замужем за христианином еврейского происхождения, потому что люблю его. Любовь преодолевает религиозные барьеры. Ты это знаешь? В сегодняшнем мире царит разделение, но всех нас сотворил Бог, разве не так?

Анни вопросительно смотрит на меня. Я вижу, что она не знает, как ответить.

– Да, наверное, – соглашается она наконец.

– Вот почему я стала работать в Авраамической ассоциации, – объясняет Элида. – Для меня это способ добиваться понимания между людьми разных религий. После Второй мировой войны прошло много лет, и то братство и единение, которое было между нами тогда, куда-то исчезло.

– Но разве это хоть как-то связано с нами? – чуть слышно спрашиваю я.

Надире вступает в разговор, Элида слушает ее, а потом снова переводит взгляд на меня.

– Ваш звонок с просьбой помочь попал ко мне, – говорит она. – В нашей культуре это означает, что я обязана вам помочь. Это кодекс чести, называемый Беса.

– Беса?

– Да. Это албанская традиция, основанная на Коране. Она означает, что, если кто-то нуждается в тебе и обращается за помощью, ты не должен отказывать. Оттого-то мы с бабушкой и попросили вас сегодня навестить нас. Беса была причиной того, что бабушка и ее друзья и соседи спасли многих евреев, рискуя собственной жизнью. Потому же спасли и вашу бабушку, пусть даже мусульмане в Париже называют это не так, как мы в Албании. А сейчас бабушка хотела бы рассказать вам свою историю.

Старая женщина молчит и улыбается, глядя на нас, пока Элида убирает со стола суповые тарелки. Анни вскакивает и предлагает помочь, и спустя несколько минут обе они появляются с блюдами, полными рыбы и овощей.

– Это форель, запеченная с оливковым маслом и чесноком, – поясняет Элида. – Очень распространенное блюдо в Албании. А это печеный порей и албанский картофельный салат. Мы с бабушкой хотели, чтобы вы ощутили вкус нашей родины.

– Спасибо, – в один голос благодарим мы.

– Ju lutem, – отвечает бабушка Элиды. – На здоровье, – добавляет она по-английски.

Элида улыбается.

– Она знает несколько слов по-английски. Бабушка добавляет еще что-то.

– А теперь она должна рассказать вам о том, как укрывала евреев в своем родном городке Круя.

Бабушка говорит, Элида переводит. Надире вспоминает, что она только-только вышла замуж, когда началась война. Ее муж был всеми любим и уважаем в их городке, где все друг друга знали.

– В 1939 году нашу страну оккупировали итальянцы, а в 1943 году пришли немцы, – переводит нам Элида слова бабушки. – И сразу же стало ясно, что они охотятся на евреев, живших бок о бок с албанцами. Видите ли, Албания стала тогда местом, где прятались евреи, бежавшие из Македонии и Косова и даже из Германии и Польши.

В 1943 году много еврейских семей приехало в наш городок, в Крую, в поисках спасения. Муж бабушки – мой дед – был одним из тех, кто первым предложил позаботиться о беженцах, разобрать их по домам. У них, говорит бабушка, поселилась семья Беренштейнов из Германии. Она до сих пор их вспоминает.

На этом месте Элида умолкает, а ее бабушка, тщательно подбирая слова, медленно продолжает по-английски: «Эзра Беренштейн, отец. Браха Беренштейн, мать. Две девочки. Сандра Беренштейн. Айала Беренштейн».

Элида добавляет:

– Да, Беренштейны. Девочки были очень маленькие, всего четыре годика и шесть лет. Семья бежала в самом начале войны и постепенно, прячась, пробиралась все южнее.

Надире снова начинает говорить, а Элида – переводить:

– Бабушка говорит, они с мужем жили бедно, к тому же еды было очень мало, потому что шла война, но они все равно приняли Беренштейнов к себе. Весь городок знал об этом, но, когда немцы пришли, ни один человек их не выдал. Однажды немцы зашли в дом, тогда мистер и миссис Беренштейн спрятались на чердаке, а малышек дед и бабушка выдали за собственных детей – мусульман. После этого они поскорее нашли для всех Беренштейнов крестьянскую одежду, и мой дед отвел их в ближние горы и помог найти пристанище в маленькой деревушке. Скоро и бабушка ушла туда. Они жили там все вместе, помогали Беренштейнам прятаться, до 1944 года, когда Беренштейны решили продвигаться дальше на юг, в Грецию.

Я вдруг замечаю, что щеки у меня мокрые от слез. Искоса глянув на Анни, вижу, что и она захвачена и тронута рассказом.

– Что с ними было дальше? – спрашиваю я. – С Беренштейнами? Сумели они спастись?

– Очень долго бабушка ничего о них не знала, – отвечает Элида. – Они с дедом молились о них каждый день. После того, как немцев выгнали из Албании в 1944 году, власть в стране захватили коммунисты, и албанцам было запрещено общаться с внешним миром. Но в 1952 году они – бабушка и дед – вдруг получили от Беренштейнов письмо. Все они выжили, все четверо, и поселились в Израиле. Они благодарили дедушку за все, что он для них сделал, и Эзра Беренштейн написал, что поклялся обязательно отблагодарить дедушку и бабушку и готов сделать для них все, если только им понадобится помощь. Ответить на письмо было невозможно – за это преследовали, – и они очень боялись, как бы Беренштейны не решили, что их уже нет в живых или, гораздо хуже, что они их забыли.

Бабушка еще что-то добавляет, Элида смеется и отвечает ей на албанском. Потом обращается к нам с Анни:

– Я сказала бабушке, что знаю окончание и сама расскажу. Мне было двадцать пять лет, когда в 1992 году пал коммунистический режим и люди в нашей стране снова получили возможность общаться с миром. Но коммунисты все разрушили, понимаете. Мы стали нищими. Будущего у нас в Албании не было, но и денег оттуда уехать не было тоже. Я жила с бабушкой и родителями. Дед умер за несколько лет до того. Однажды к нам в дверь постучали.

– Это был Эзра Беренштейн? – нетерпеливо гадает Анни.

– Нет, но ты почти угадала, – приветливо отвечает Элида. – Мистер Беренштейн уже умер к тому времени, и его жена тоже. Но их дочери, Сандра и Айала, навсегда запомнили, как жили в доме моего дедушки. Им было уже за пятьдесят, и они занялись тем, чтобы моих дедушку и бабушку признали Праведниками мира – это звание присуждается людям, спасавшим евреев во время холокоста, рискуя собственной жизнью. И вот они у нашего порога – спустя почти пятьдесят лет после того, как впервые оказались в Албании и нашли там убежище. Они хотели отплатить добром за добро бабушке и дедушке.

Моя бабушка объяснила им, что Беса не требует воздаяния, – продолжает Элида. – По крайней мере, в этом мире. Она сказала, что помочь им было ее долгом – перед Всевышним и перед ее спутником жизни – и что она очень-очень рада видеть их живыми, здоровыми и счастливыми. Айала тогда уже жила в Америке и была замужем за очень состоятельным человеком, врачом по имени Уильям. Она крестилась, приняла христианство, родила двух сыновей – все это она рассказала моей бабушке. Она сказала, что всем обязана моей бабушке – без ее помощи их семья ни за что не выжила бы. И предложила помочь нашей семье перебраться из Албании в Америку. А еще через год она исполнила свое обещание, добившись, чтобы нам выдали визы. Родители мои решили остаться в Албании, а мы с бабушкой переехали сюда, в Бостон, и начали новую жизнь.

– А вы до сих пор встречаетесь с Айалой и ее семьей? – осведомляется Анни.

В ответ Элида лукаво улыбается.

– Каждый день. Видишь ли, я вышла замуж за старшего сына Айалы, Уилла. И теперь наши семьи стали одной, навсегда.

– Невероятно, – ахаю я. И улыбаюсь бабушке Элиды, которая, поморгав, улыбается мне в ответ.

Я размышляю о том, жизни скольких людей она изменила, приняв вместе с мужем решение – с риском для собственной жизни укрыть у себя еврейскую семью…

– Огромное вам спасибо за то, что поделились с нами вашей историей.

– Ох, но ведь это еще не конец, – спохватывается Элида. С загадочной улыбкой она сует руку в карман, извлекает сложенный в несколько раз лист бумаги и передает мне.

– Что это? – спрашиваю я, а сама начинаю разворачивать листок.

– Это Беса, – объясняет она. – Вы ищете Жакоба Леви, и ваш запрос попал ко мне. Мой муж Уилл, сын Айалы, которую моя бабушка спасла почти семьдесят лет назад, служит в полиции. Я упросила его сделать мне такое одолжение, и он пробил по их базе данных вашего Жакоба Леви, который родился в Париже, Франция, в Рождество 1924 года.

Элида подбородком указывает на листок бумаги у меня в руках.

– Это его адрес. Около года назад он проживал в Нью-Йорке.

– Стойте, – перебивает Анни. Она выхватывает листок у меня из рук и рассматривает его. – Вы нашли Жакоба Леви? Жакоба моей прабабушки?

Элида широко улыбается.

– Так мне кажется. Все данные совпадают, до последней детали.

И она глядит на меня.

– Теперь вам нужно ехать к нему.

– Смогу ли я когда-нибудь вас за это отблагодарить? – У меня дрожит голос.

– Этого и не нужно, – отвечает Элида. – Беса для нас – сама по себе благодарность. Просто обещайте, что не забудете о том, что сегодня здесь узнали.

– Никогда, – торжественно обещает Анни. Она возвращает мне листок с адресом, глаза у нее круглые, как два блюдечка, и сияют радостью. – Спасибо-преспасибо вам, миссис Уайт. Мы никогда, никогда не забудем, обещаю.

Глава 22

КОРЖИКИ С КОРИЦЕЙ И МИНДАЛЕМ


Ингредиенты

250 г несоленого сливочного масла

1½ стакана коричневого сахара

2 крупных яйца

1 ч. л. миндального экстракта

1 стакан коричного сахара (¾ стакана сахарного песка смешать

с ½ стакана корицы)

2½стакана муки

1 ч. л. питьевой соды

1 ч. л. соли


Приготовление

1. В большой миске растереть масло с коричным сахаром. Добавить яйца и миндальный экстракт и взбивать до получения однородной массы.

2. Соединить муку, соду, соль и добавлять к масляной массе, примерно по полстакана за раз, взбивая после добавления каждой порции.

3. Разделить тесто на 5 частей и скатать 5 колбасок. Завернуть каждую в пищевую пленку и заморозить, чтобы затвердели.

4. Разогреть духовку до 180 °C.

5. Дно плоской миски посыпать тростниковым сахаром. Снять пленку с колбасок теста и, покатав по дну миски, обвалять в сахаре, стараясь, чтобы он прилип равномерно.

6. Нарезать колбаски на кружки толщиной по полсантиметра, выложить их на смазанный маслом противень. Выпекать 18–20 минут.

7. Остудить в течение 5 минут на противне, затем переложить на решетку для дальнейшего охлаждения.

Роза

Однажды, очень давно, когда Розе было четыре года, ее родители на неделю вывезли ее и старшую сестру Элен на природу в Обержанвиль, городок неподалеку от Парижа. Ее мать была на последних сроках беременности в то лето 1929 года: через шесть недель на свет должен был появиться Клод. Но тогда, в ясные солнечные деньки, вся родительская нежность была обращена лишь на них, Розу и Элен, четырех и пяти лет.

Элен велели присматривать за младшей сестренкой, а родители тем временем с бокалами белого вина расположились на задней веранде домика, который они на неделю сняли у друзей. И не видели, как Элен и Роза завернули за угол дома и побежали к ручью, что журчал

– Давай зайдем в воду, – предложила Элен, держа сестру за руку.

Роза колебалась. Мама и папа рассердятся, подумала она. Но Элен настаивала, напоминала Розе сказки про утиную семью, которые мама читала им на ночь. Те утки жили на берегу Сены.

– Уточки все время плавают, и им так это нравится, – убеждала Элен. – Ну что ты как маленькая, Роза.

Так что Роза следом за сестрой поплелась в воду. Но спокойная поверхность оказалась обманчивой – течение оказалось быстрым, и не успела Роза сделать шаг, как почувствовала, что вода хватает ее за ступни, затягивает, увлекая прочь от берега. Девочка не умела плавать. Внезапно она оказалась под водой и словно выпала в другой мир, где не было ни воздуха, ни звуков. Роза хотела закричать, но крика не получилось, зато вода хлынула ей в легкие. Вокруг царил мрак, все было темным и незнакомым. Где-то далеко вверху виднелся свет, но у нее не было сил к нему подняться. Руки и ноги отяжелели и не хотели двигаться, время в этом странном мокром мирке, казалось, остановилось. Пока отец – он подоспел как раз вовремя, услыхав отчаянный визг сестры, – не вытянул ее на поверхность, Роза была уверена, что навсегда останется в этом мглистом и мутном зазеркалье.

Точно так же Роза чувствовала себя сейчас, пребывая в глубинах комы уже две недели. Она понимала, что там, на поверхности, что-то происходит – слышались голоса и звуки, приглушенные и неразборчивые, издалека едва брезжил свет, ощущалось какое-то движение. Руки и ноги стали тяжелыми, как тогда, в обержанвильском ручье. Но она знала, что отец давно умер, он уже не вытащит ее на свет из пугающего подводного мира. Некому о ней позаботиться, а плавать она так до сих пор и не научилась.

Тогда в Обержанвиле маленькая Роза страстно хотела, чтобы ее спасли. Она стремилась наружу, наверх, к жизни. А сейчас вовсе не была уверена, что хочет этого. Может быть, настало время ухода, и ей пора уплыть прочь. Может, мглистый подводный мир ей сейчас ближе, чем яркий свет, которого она почти не различает.

Там оставалась Хоуп, Роза это знала. И Анни. Но у них все будет хорошо. Хоуп сильная, только недооценивает себя, а Анни расцветет и станет чудесной девушкой. Роза не может остаться с ними навсегда и вечно их защищать.

Наверное, пришло наконец ее время. Наверное, и он где-то здесь, в этих пучинах, где-то в туманном мире, который, видимо, существует между жизнью и смертью. Розе отчаянно не хватало звезд, ее звезд. А как холодно и одиноко было ей без неба, которое по вечерам укрывало ее, напоминая о тех, кого она так любила.

Роза была уверена, что умирает; ей начали слышаться голоса призраков из прошлого. Она поняла, что жизнь подошла к концу, потому что узнала голос своего брата, Алена – только взрослый, низкий. Вот таким она и представляла себе этот голос, когда мечтала, как бы все было, если бы Ален выжил и повзрослел.

– Это ты спасла меня, Роза, – снова и снова повторял далекий голос на ее родном языке. – C’est toi qui m’as sauvé, Rose.

Мысленно Роза закричала в ответ:

– Я не спасла тебя! Я позволила тебе умереть! Я трусиха!

Но слова не сорвались с ее губ, а если это и случилось, все равно – Роза понимала – они потерялись бы в глубинах ее нынешнего таинственного мира. Она могла только слушать, и она слушала голос своего любимого брата, который продолжал с ней разговаривать.

– Ты научила меня верить, – шептал он ей. – И пожалуйста, перестань себя винить. Ведь именно ты меня спасла, Роза.

Неужели, думала Роза, это прощение, о котором она молила всю жизнь, хотя и не считала, что заслуживает его. Или просто очередная злая шутка старческого слабоумия, разрушавшего в последние годы ее мозг? Она больше не доверяла собственным глазам, ушам, ведь они так часто обманывали ее.

А потом он вдруг начал шептать ей:

– Ты должна проснуться, Роза. Хоуп и Анни, кажется, разыскали Жакоба Леви.

Тогда она поняла, что разум окончательно покинул ее, потому что это было совершенно невозможно. Жакоб умер. Давно умер. Хоуп никогда и не слыхала о нем. Роза никогда больше его не увидит.

Если бы только возможны были слезы в этом мрачном, бездонном море, Роза непременно бы расплакалась.

Глава 23

Мы едем от Элиды домой, и я замечаю, как глаза Анни блестят в темноте, так и сияют в отраженном свете.

– Завтра же поезжай в Нью-Йорк, мамочка, – заявляет она. – Ты должна его там разыскать.

Я киваю. По понедельникам в кондитерской все равно выходной, а если бы и не так, все равно ждать дольше просто невозможно.

– Мы с тобой выедем рано утром, – предлагаю я Анни, – сразу как встанем.

Дочь крутит головой.

– Я не смогу с тобой поехать, – с несчастным видом говорит она, – у меня завтра большая контрольная по общество-знанию.

– Какая ты у меня ответственная. – Я делаю паузу. – А ты к ней готовилась?

– Ну мам! – Анни возмущена. – Конечно! Фу.

– Молодец. Знаешь, что? Поедем тогда в Нью-Йорк во вторник. Во вторник сможешь прогулять уроки?

Анни мотает головой.

– Нет, ты должна ехать прям завтра, мам.

Я искоса смотрю в ее сторону и снова перевожу взгляд на дорогу.

– Детка, я готова подождать тебя.

– Нет, – ответ следует моментально. – Ты должна отыскать его как можно скорее. А то еще не успеем – вдруг времени остается совсем мало, а мы даже об этом не догадываемся?

– Состояние Мами сейчас стабилизировалось, – успокаиваю я дочь. – Она еще поживет.

– Да ладно, мам, – тихо говорит Анни, помолчав. – Ты сама в это не веришь. Ты прекрасно знаешь, что она может умереть в любой момент. Поэтому нужно съездить за Жакобом Леви как можно скорее, раз уж он совсем недалеко.

– Но Анни… – начинаю я.

– Нет, мама, – строго обрывает она, словно родитель она, а я ребенок. – Завтра же поезжай в Нью-Йорк. Привези сюда Жакоба Леви. Не подведи Мами.


Заехав на обратном пути в больницу, посидев чуть-чуть с Мами и отправив Анни спать, я сижу на кухне с Аленом. Мы пьем кофе без кофеина, и я пересказываю ему все, что мы узнали от Элиды и ее бабушки.

– Беса, – тихо повторяет он. – Какая благородная концепция. Обязательство помогать ближнему.

Ален неторопливо помешивает свой кофе, делает глоток.

– Так ты едешь завтра в Нью-Йорк? Одна?

Я киваю. Потом, чувствуя себя ужасно глупо, выпаливаю скороговоркой:

– Вообще-то я думала, может, спросить, вдруг Гэвин захочет со мной поехать. Просто он столько помогал нам в этом деле, с самого начала, понимаешь?

Ален улыбается.

– Это хорошая мысль. – Помолчав, он вдруг добавляет: – Знаешь, нет ничего дурного в том, чтобы полюбить Гэвина, Хоуп.

Я так ошарашена его бесцеремонностью, что чуть не поперхнулась кофе.

– Я вовсе не влюблена в Гэвина, – пытаюсь я выговорить сквозь кашель.

– Да влюблена, конечно же, – возражает Ален. – И Гэвин любит тебя.

На это я просто хохочу, но чувствую, что щеки пылают, а ладони вдруг делаются мокрыми от пота.

– Чепуха какая!

– Почему же чепуха? – не понимает Ален. Я мотаю головой.

– Ну, для начала у нас нет ничего общего. Теперь смеется Ален.

– У вас очень даже много общего. Я же наблюдал за вами, я вижу, как вы с ним разговариваете. Как ему удается тебя рассмешить. Как вы обсуждаете с ним любую тему.

– Ну… просто он хороший человек, – мямлю я. Ален накрывает мои руки своими.

– Ему небезразлично, что с тобой происходит. И, признаёшь ты это или нет, для тебя тоже важно, что происходит с ним.

– Но это еще не значит, что у нас есть что-то общее, – упрямлюсь я.

– Он заботится об Анни, – мягко говорит Ален. – Ты не можешь отрицать, что вас это объединяет.

Я долго молчу.

– Ну да, – нехотя признаю я. – Он заботится об Анни.

– Такое не каждый день встречается. – Ален гнет свою линию. – Только вспомни, как он помогал ей, когда мы были в Париже, а Розу отвезли в больницу. Он все для них делал. И для тебя.

Я опускаю голову.

– Знаю. Знаю. Он хороший парень.

– Дело не только в этом, – настаивает Ален. – Объясни, почему ты мне не веришь?

Дернув плечом, я отворачиваюсь.

– Начать с того, что он на семь лет меня моложе. Ален опять смеется.

– Твоя бабушка вышла за христианина, хотя была иудейкой. Ты только что побывала в гостях у женщины, мусульманки, которая замужем за евреем-христианином и счастлива. Если уж такие серьезные препятствия, как религиозные разногласия, оказываются преодолимыми, неужели ты всерьез думаешь, что семь лет разницы в возрасте вообще играют какую-то роль?

Я пожимаю плечами.

– Прекрасно. Но у меня, между прочим, ребенок.

– Конечно. Только я не понимаю, чему это мешает.

– Ты пойми, ему же всего двадцать девять лет. Не могу же я требовать, чтобы он взвалил на себя ответственность за подростка-девочку.

– Ты его, по-моему, еще не просила, – хмурится Ален, – а он тут как тут, уже берет на себя эту ответственность. Разве ты не видишь, что он уже сам принял решение?

Я все ниже склоняю голову.

– Знаешь, для моей матери на первом месте всегда были мужчины. Я всегда ощущала, что не очень-то ей нужна. Ее жизнь вращалась вокруг того, с кем она встречалась в данный момент. Я поклялась, что моему ребенку никогда, никогда не придется испытать ничего подобного.

– Ты – не твоя мать, – помедлив, говорит Ален.

– Но что если я ею стану? – произношу я сдавленным голосом. – Вдруг теперь, в разводе, как раз и пойду по ее стопам? Не могу себе такого позволить. Анни для меня всегда будет главнее всех.

Чувствую, как по щекам текут слезы – я, оказывается, плачу. – А вдруг он меня обманет, обидит? – почти выкрикиваю я. – Вдруг я ему поверю, а он мне сердце разобьет? А если он обидит Анни? Она и так уж натерпелась от своего папаши, я просто не вынесу, если окажется, что еще и я ее предала.

Ален треплет меня по руке.

– Ты права, определенный риск есть, – говорит он. – Но в жизни всегда приходится рисковать. А иначе как жить?

– Мне и сейчас неплохо живется, мы счастливы, – всхлипываю я. – Может, лучше довольствоваться тем, что есть. Откуда ты знаешь, что Гэвин все это не разрушит?

– А я и не знаю, – отвечает Ален. – Но есть только один способ проверить.

Он встает, берет мой мобильник с кухонного стола, где тот заряжается.

– Позвони ему. Предложи поехать завтра с тобой. Тебе пока не нужно принимать никаких решений. Но открой дверь, Хоуп. Открой дверь, в которую он мог бы войти.

Я беру у него телефон и прерывисто вздыхаю.

– Хорошо.


Анни поднимает меня в три часа ночи. Я пью на кухне кофе, просматривая попутно вчерашнюю газету, а она жует рисовые хлопья, запивая апельсиновым соком из стакана, и посматривает на меня.

– Значит, мистер Кейс согласился? – уточняет Анни. – Он едет с тобой?

– Да, – я откашливаюсь. – Обещал подъехать к четырем.

– Хорошо, – комментирует моя дочь. – Мистер Кейс очень клевый. Тебе так не кажется?

Я внимательно изучаю кофе в своей кружке.

– Да, он хороший, – осторожно соглашаюсь я.

– Он классно умеет все исправлять. Я подозрительно смотрю на нее.

– Ну да, разумеется, это его профессия. Анни смеется.

– Да нет, я не о том. В смысле, он, типа, помогает в трудную минуту и все такое. Ему, типа, нравится помогать людям.

Я улыбаюсь.

– Да, похоже на то.

Анни умолкает на целых несколько секунд.

– А ты вообще-то заметила, что он, типа, на тебя запал? Это ж видно по тому, как он на тебя смотрит.

Я краснею до макушки. Трудновато мне обсуждать такие вещи с Анни.

– Как твой отец смотрит на Саншайн? – Это моя неуклюжая попытка обратить все в шутку.

Анни корчит рожицу.

– Нет, совсем не так.

Я хихикаю и собираюсь выдать очередную реплику, но Анни меня опережает:

– Папа смотрит на Саншайн так, как будто ему страшно.

– Страшно?

Анни с минуту размышляет.

– Он боится, что останется один, – поясняет она. – А Гэвин на тебя смотрит вообще по-другому.

– Это как же? – Я ловлю себя на том, что безумно хочу услышать ответ.

Пожав плечами, дочь долго сидит, уткнувшись в свои хлопья.

– Я не знаю. Как будто хочет быть рядом с тобой. Как будто думает, что ты классная. Как будто хочет что-нибудь такое сделать, чтобы ты стала счастливой.

Онемев, я не нахожу, что сказать.

– Тебе это неприятно? – спрашиваю я наконец. Анни явно удивлена.

– Нет. С чего это ты взяла?

– Не знаю. Наверное, нелегко тебе видеть, что твой папа так быстро нашел себе другую. Я только хочу, чтобы ты знала: я никуда не денусь. Ты для меня – самое главное в жизни. Сейчас и всегда.

Произнося эту тираду, я смотрю Анни прямо в глаза. Я хочу, чтобы она поняла: я говорю очень серьезно. Кажется, мои слова приводит Анни в замешательство.

– Я знаю, – отвечает она. – Но это не значит, что тебе нельзя, типа, сходить на свидание с мистером Кейсом.

Я смеюсь от всей души.

– Зайка, он не приглашал меня на свидание.

– Пока, – с нажимом уточняет она. И, помолчав, добавляет: – Да он, наверное, потому и не приглашал, что ты так себя ведешь, как будто он тебе не нравится. Но не можешь же ты, типа, всю жизнь быть одна.

Мысли, которые одолевали меня накануне вечером, тут же возвращаются вновь.

– Я не одна, – тихо бормочу я. – У меня есть ты. И Мами. А теперь и Ален.

– Мамуль, я же не буду с тобой всегда, – важно сообщает мне Анни. – Я уеду учиться в колледж, и все такое – на несколько лет. Ален уедет к себе в Париж, так? А Мами когда-нибудь умрет.

С шумом втягиваю воздух. А я-то все обдумывала, как бы помягче подвести ребенка к этой мысли.

– Да, это случится. Но я надеюсь, что до этого она еще побудет с нами хоть немножко. А ты очень переживаешь? Из-за того, что она скоро уйдет?

Анни пожимает плечами.

– Я, конечно, буду очень по ней скучать… ну, ты понимаешь.

– Я тоже.

Мы долго сидим рядом в тишине. У меня душа болит за дочку, которой так рано приходится привыкать к утратам.

– Я не хочу, чтобы ты была одна, мам, – нарушает молчание Анни. – Никто не должен быть один.

Я моргаю, чтобы не дать пролиться непрошеным слезинкам.

– Ты только найди Жакоба, хорошо? – тихо просит она. – Ты должна его найти.

– Конечно, Анни. Я и сама хочу его разыскать. Обещаю тебе, я буду стараться изо всех сил.

Торжественно кивнув, Анни встает, выплескивает в раковину недопитое молоко, ставит в посудомоечную машину миску и стакан из-под сока.

– Пойду дальше спать. Я просто хотела побыть с тобой и пожелать удачи. – Анни шагает к двери, но вдруг останавливается. – Мам?

– Что, детка?

– То, как мистер Кейс на тебя смотрит… – Она смущенно умолкает, потупив глаза. – Я думаю, это, наверное, похоже на то, как Жакоб Леви смотрел на Мами.

* * *

В четыре часа за мной заезжает Гэвин. Я забираюсь к нему в «рэнглер», а там меня ждет стакан кофе, купленный Гэвином на заправочной станции.

– Ты-то привыкла подниматься ни свет ни заря, – говорит Гэвин, пока я вожусь с пряжкой ремня безопасности. – А вот мне, – он протягивает мне стаканчик, – пришлось заехать хлебнуть кофейку, ведь я обычно в это время еще сны вижу.

– Извини, – смущенно бормочу я. В ответ он хохочет.

– Не глупи. Я просто счастлив, что еду с тобой. Но кофеин делу помогает.

– Знаешь, может, тебе не нужно садиться за руль. Давай возьмем мою машину, – предлагаю я.

– Ну уж нет, – заявляет Гэвин, – эта крошка уже заправлена и готова в путь. Поведу я. – После чего добавляет: – Хотя, может, тебе хочется самой вести. Мне просто кажется, так будет проще. А ты штурман.

– Только если тебе не трудно, – говорю я.

Первые полчаса мы едем молча, не считая мелких замечаний насчет маршрута и опасений, что в районе Манхэттена могут быть пробки. Гэвин, зевая, включает радио, когда там Бон Джови поет Livin’ on a Prayer.

– Люблю эту песню, – сообщает Гэвин. Он с таким воодушевлением подпевает, что я невольно начинаю хихикать.

– Даже не ожидала, что ты знаешь этот хит, – замечаю я, когда он заканчивается.

Он удивленно косится на меня.

– Кто ж не знает «Живя молитвой»? Я чувствую, что краснею.

– В смысле, ты выглядишь так молодо – а хит старый.

– Мне двадцать девять. Следовательно, когда песня появилась, я уже вполне себе жил на свете.

– Сколько тебе тогда было, три? – уточняю я. Мне в 1986-м было почти одиннадцать. Бесконечно далеко…

– Мне было четыре. – Гэвин снова косится в мою сторону. – Странная ты какая-то.

Я опускаю глаза.

– Просто ты такой молодой. А тридцать шесть – другое дело, это намного больше.

– Ну и что? – пожимает он плечами.

– Ну, тебе не кажется, что я слишком стара? – Я подавляю желание добавить для тебя.

– А как же, уж и пенсия не за горами, – хмыкает Гэвин. Потом до него, кажется, доходит, что я не смеюсь. – Слушай, Хоуп, я прекрасно знаю, сколько тебе лет. Но какое это имеет значение?

– У тебя нет ощущения, что мы как будто из разных миров или что-то вроде того?

Он медлит с ответом.

– Хоуп, так жить невозможно. Подчиняясь всем правилам и установлениям и поступая только так, как, тебе кажется, от тебя ожидают люди, – и при этом вообще не думать о себе. Глядишь, очнешься лет этак в восемьдесят и поймешь, что жизнь прошла мимо.

Я вспоминаю Мами – неужели она испытывает те же чувства? Интересно, она тоже делала всегда то, чего от нее ждали окружающие? Вышла замуж и родила потому, что тогда женщинам так полагалось? Не пожалела ли она потом?

– А как ты это узнаешь? – спрашиваю я, стараясь унять колотящееся сердце. – Я хочу сказать, как ты определяешь, по каким правилам тебе стоит жить, а по каким нет?

– Честно говоря, я не думаю, что на самом деле существуют какие-то правила. По-моему, надо просто размышлять по ходу дела, учиться на собственном опыте и стараться исправлять ошибки и двигаться вперед. Ты не согласна?

– Не знаю, – тихо говорю я. Может, он и прав. Но тогда получается, что все эти годы я жила неправильно. Я старалась все-все делать, как полагается, словно по уставу. Вышла за Роба только потому, что ждала от него ребенка. Переехала домой на Кейп только потому, что понадобилась матери. Взвалила на себя кондитерскую, так как кондитерская – наше семейное дело, и я не могла позволить ему развалиться. Отказалась от мечты стать юристом – этот план не соответствовал тому, чего от меня ждали.

Сейчас я вижу, что, следуя каждый раз по пути наименьшего сопротивления, делая то, чего ждали от меня окружающие, я, наверное, лишила себя куда большего, чем даже догадывалась. А что если в результате я и человеком стала не тем, каким могла бы, должна была бы стать? Не потерялась ли настоящая я где-то там, на том «правильном» пути? И есть ли у меня еще время на то, чтобы обдумать и исправить ошибки и начать жить по собственным правилам? Успею ли я хоть что-то спасти и вернуть ту жизнь, которая мне предназначалась?

– Может, еще не поздно, – оказывается, я произношу это вслух.

Гэвин поворачивается ко мне.

– Никогда не поздно, – просто говорит он.

В полном молчании мы доезжаем до арочного Сагоморского моста через Кейп-Кодский канал. До рассвета еще часа два, и в полной темноте на пустынном мосту мне начинает казаться, что мы одни во всем мире. На дороге больше ни единого автомобиля. На чернильной глади воды под нами отражаются огни моста и домов по обе стороны канала. Их окна тоже кажутся мне отражениями, возносящимися в небо, к звездам. Звездам Мами. Наверное, никогда в жизни я не смогу посмотреть в ночное небо, не вспомнив бабушку и бесчисленные вечера, которые она проводила у окна, любуясь восходящими звездами.

Только на шоссе I-95, на подъезде к Провиденсу, Гэвин снова подает голос.

– Как у тебя дела с кондитерской? – спрашивает он. Я подозрительно вскидываю на него глаза.

– Что ты имеешь в виду?

Покосившись на меня, он снова переключает все внимание на дорогу.

– Анни упомянула, что происходит что-то неладное. Она слышала ваш с Мэттом разговор.

У меня душа уходит в пятки. Я и не догадывалась, что Анни все известно. И не хотела, чтобы она узнала.

– Да так, ничего особенного, – мямлю я, не желая обсуждать неприятную тему.

Гэвин, сдержанно кивнув, смотрит прямо перед собой.

– Я не собираюсь выведывать, – говорит он. – Давно понял, что ты стараешься со всем справиться сама. Просто хочу сказать, что, если захочешь посоветоваться или обсудить, я готов. Я же знаю, как важна для тебя кондитерская.

Отвернувшись к окну, я вижу, что мы проезжаем Фолл-Ривер – в утреннем тумане город кажется каким-то индустриальным призраком.

– Видимо, я ее вот-вот потеряю, – заговариваю я спустя минуту. – Нашу кондитерскую. Потому-то Мэтт ко мне и зачастил. Был шанс, что какие-то инвесторы вложатся и спасут дело, но я, кажется, испортила все дело тем, что не вовремя уехала в Париж.

– Это Мэтт тебе так сказал? Кивнув, я опять отворачиваюсь к окну.

– Дикость какая-то, – продолжает Гэвин. – Ни один нормальный инвестор – если только он реально существует – не откажется от возможности сделать хорошие деньги только потому, что кому-то пришлось уехать на несколько дней по семейным делам. Если Мэтт тебе такое сказал, он полный идиот. Или просто вешает тебе лапшу на уши, чтобы ты чувствовала себя виноватой.

– Зачем ему это? Гэвин пожимает плечами:

– Может, он просто не такой уж хороший человек.

– Может быть, – шепчу я. Похоже, в эту категорию попадают все мужчины, которых я до сих пор выбирала.

– А что если кондитерскую и впрямь не удастся сохранить? – спрашивает Гэвин.

Некоторое время я размышляю над вопросом.

– Тогда я окончательно уверюсь, что ни на что не гожусь.

– Хоуп, если ты лишишься кондитерской, то не по своей вине, – возражает Гэвин. – Я не знаю никого, кто пахал бы больше, чем ты. Ты здесь ни при чем. Это просто экономика. Ты никак не можешь на это повлиять.

Я не соглашаюсь.

– Моя семья держала эту кондитерскую шестьдесят лет. Каких только кризисов в это время не было, а бабушка и мама смогли ее сохранить и остаться на плаву. И вот теперь она перешла ко мне, и я все разрушила.

– Ничего подобного, – убеждает Гэвин.

Но я трясу головой, не отрывая взгляда от собственных коленей.

– Я разрушаю все.

– Безумие какое-то, и ты сама это понимаешь. – Гэвин откашливается. – А вообще-то ты всегда именно этим хотела заниматься? Работать в семейной кондитерской?

Я улыбаюсь.

– Нет. Совсем даже нет. Я собиралась стать юристом. Училась на юриста в Бостоне, но, когда прошла половину обучения, оказалось, что я беременна Анни. И все изменилось. Я бросила университет, вышла за Роба и в конце концов вернулась домой, на Кейп.

– А почему ты бросила учиться? Пожимаю плечами.

– Мне казалось, что так будет правильно.

Гэвин умолкает на минуту, словно обдумывает сказанное мной.

– А ты хотела бы вернуться? Ты по-прежнему хочешь стать юристом?

Настает моя очередь задуматься над его словами.

– Мне кажется, бросить учебу было ужасной ошибкой. Но в то же время у меня есть такое странное чувство, что карьера юриста вообще не для меня. Может, мое призвание – работать в кондитерской. Сейчас я даже представить себе не могу жизни без нашей кондитерской, понимаешь? Особенно теперь, когда я узнала, какое значение она имеет для нашей семьи. Представь, это чуть ли не единственное, что моя бабушка принесла сюда из своего прошлого.

– Знаешь, мне почему-то кажется, что ты не потеряешь кондитерскую, – говорит вдруг Гэвин спустя некоторое время.

– Почему ты так думаешь?

– Потому что мне кажется, что в жизни, когда чего-то очень хочешь, это случается.

Я недоверчиво хмыкаю.

– Ой ли? Неужели жизнь всегда складывается так как надо и предлагает самое лучшее?

Гэвин смеется.

– Ладно, я понимаю, звучит как рекламный слоган.

– Знаешь, Анни видит в тебе какого-то спасателя, – помолчав, сообщаю я тихим голосом.

Он снова хохочет.

– Да ладно, правда?

Я рассматриваю его искоса, не поворачивая головы.

– Но ты не обязан меня спасать. И помогать мне. Ну – и вообще.

Гэвин оборачивается ко мне и мотает головой.

– Мне кажется, тебе это и ни к чему, Хоуп, – говорит он. – По-моему, ты просто сильно недооцениваешь свои силы. Ты вполне способна спасти себя сама.

Я поспешно отворачиваюсь к окну, чтобы он не заметил моих нежданных, непрошенных слез. Именно этого мне так не хватало все время. Не Мэтта с его деньгами и инвесторами. Не того, кто бросится меня спасать. Просто человека, который бы верил, что я сама могу со всем справиться.

– Спасибо, – выдыхаю я так тихо, что не уверена, слышит ли Гэвин.

Он слышит. Я чувствую на плече его руку и нежное пожатие. Поворачиваюсь к нему лицом, и он снова кладет руку на руль. У меня горит кожа там, где он ее касался.

– Все будет нормально, вот увидишь, – повторяет Гэвин.

– Я знаю, – отвечаю я ему. И впервые за долгое время сама в это верю.

Глава 24

У выезда с шоссе I-95 в Коннектикуте мы делаем остановку, чтобы заправить машину, наскоро перекусить и забежать в туалет. Я выхожу из «Макдональдса», стараясь удержать на подносе два стакана с кофе, два с апельсиновым соком и бумажный пакет с маффинами. Глядя по сторонам перед тем, как перейти дорогу, в слабом утреннем свете я замечаю рекламный щит. На нем информация о курсе по изучению Библии, который называется «Расследуем генеалогию патриархов Ветхого Завета». Скользнув по нему глазами, я уже отворачиваюсь, когда вдруг взгляд цепляется за знакомое имя. И в этот миг кусочки головоломки вдруг встают на свои места. Я так и застываю на месте с открытым ртом.

– Что ты там прочитала? – интересуется Гэвин. И, завинтив крышку бака, подходит ко мне, забирает поднос и ставит на крышу машины. – У тебя такое лицо, словно ты призрак увидела.

– Посмотри на это объявление, – прошу я.

– «Расследуем генеалогию патриархов Ветхого Завета, – громко читает Гэвин, – от Авраама к Иакову, Иосифу и далее».

Он делает паузу.

– Ну – и что?

– Библейский Иосиф был сыном Иакова, правильно? – уточняю я.

Гэвин подтверждает это кивком.

– Да. Собственно говоря, в Торе то же самое. И в Коране, я подозреваю, тоже. Мне кажется, что это ветхозаветное родословие Авраама одинаково во всех трех религиях.

– Три авраамические религии, – бормочу я, вспомнив объяснения Элиды. – Ислам, иудаизм и христианство.

– Ну да, верно, – говорит Гэвин. Он присматривается к объявлению внимательнее, потом глядит на меня. – Так в чем дело, Хоуп? Почему у тебя такой испуганный вид?

– Мою маму звали Жозефиной, – тихо отвечаю я. – Это не может быть простым совпадением. Ты не думаешь, что ее могли назвать как сына Иакова?

По лицу Гэвина ясно, что до него начинает доходить смысл моих слов.

– В священных книгах Иосиф стал наследником, продолжателем традиции своих предков. По этой причине Бог хранил его. – Помолчав, он спрашивает – Думаешь, твоя мама может все-таки оказаться дочерью Жакоба?

Я вглядываюсь в надпись на щите. Потом качаю головой:

– Тебе тоже это пришло в голову? Нет, быть того не может. Это просто имя. Да и годы не совпадают. Мама родилась в 1944-м, спустя долгое время после того, как Мами рассталась с Иаковом – то есть Жакобом. Концы с концами не сходятся.

Я чувствую себя ужасно глупо и удивляюсь абсолютно серьезному выражению лица Гэвина.

– А что если ты все же права? Что если она родилась на год раньше? Может быть, дедушка с бабушкой подкупили кого-нибудь, чтобы подправить дату в свидетельстве о рождении? В те дни подобное случалось. Не забывай, шла война. Какой-нибудь клерк в бюро регистрации вполне мог подменить бумаги и уничтожить оригинал. До появления компьютеров это было нетрудно.

– А зачем?

– Чтобы все выглядело так, будто твой дед и есть настоящий отец ребенка. – У Гэвина сияют глаза, он говорит быстро и увлеченно. – Чтобы твоя мама в этом не сомневалась. И чтобы никому не пришлось рассказывать про Жакоба. Ты говорила, они переехали на Кейп, когда твоей маме было уже пять. Но когда дети в таком возрасте, очень легко можно ошибиться – особенно если они говорили, что она крупная девочка для своих лет. Разве не могло быть, что на самом деле ей уже исполнилось шесть?

У меня перехватывает дыхание.

– Не может этого быть, – шепчу я. – Мама была так похожа на дедушку Теда. Прямые темные волосы, карие глаза. Совершенно та же мимика.

– Темные волосы и карие глаза вообще не редкость, – замечает Гэвин. – К тому же сравнить не с чем, мы же не знаем, как выглядел Жакоб. Правильно?

– Наверное, – бормочу я.

– Согласись, если допустить, что твоя мама – дочь Жакоба, это бы помогло ответить на многие вопросы. К примеру, что случилось с ее ребенком. И почему твоя бабушка так скоро нашла замену Жакобу.

– А ей-то зачем понадобилось искать ему замену? – Эта часть шарады мне по-прежнему непонятна.

– Видимо, она была уверена, что Жакоба нет в живых. Видимо, твой дедушка оказался благородным человеком и предложил ей шанс спастись и спасти ребенка. Видимо, она решилась и воспользовалась этим шансом, потому что считала, что так будет правильно.

– Тогда получается, что она никогда не любила моего дедушку? – Я выговариваю эти слова с болью в сердце. – Он что же, был для нее просто средством для достижения цели?

– Нет, я на что угодно поспорю, она его любила, – возражает Гэвин. – Только не так, как Жакоба, другой любовью. Но ведь он подарил ей и твоей маме хорошую жизнь.

– Такую жизнь, какой хотел бы для них и сам Жакоб, – добавляю я.

Гэвин кивает:

– Точно.

– Но если на самом деле все так и было, то что же получил дедушка? – Я ошеломлена, душу переполняют печаль и горечь. – Жену, которая никогда его не любила так, как он того заслуживал?

– Думаю, он все понимал, – рассуждает Гэвин, – но так любил, что это было ему неважно. Возможно, ему было довольно того, что она рядом, что он может ее защитить, стать отцом ее ребенку.

Я отворачиваюсь. Вот если бы можно было спросить самого дедушку, что он чувствовал, как относился ко всему этому, прав ли в своих предположениях Гэвин. Но дедушки давно уже нет. Я спрашиваю себя, неужели ответы на все вопросы и все тайны так и останутся нераскрытыми. Останутся, конечно, если Мами так и не придет в сознание. Да если и проснется, не обязательно что-то вспомнит.

– Как ты думаешь, моя мама знала? – обращаюсь я к Гэвину. – Если это правда, – поспешно добавляю я.

– Почти уверен, что не знала и даже не догадывалась, – задумчиво произносит Гэвин. – Мне кажется, твоя бабушка всерьез хотела обо всем этом забыть.

Мы садимся в машину, и я понимаю, что плачу. Давно ли уже – не знаю, но чувствую, что рана в сердце становится все больше и больше. До недавнего времени бабушка была обычной женщиной, разве что немного печальной уроженкой Франции, хозяйкой кондитерской. Теперь, постепенно приоткрывая завесу тайны и разбираясь в том, кто же она на самом деле, я осознаю все отчетливее, что скорбь ее неизмеримо глубже, чем я могла представить. А она прожила всю жизнь, притворяясь, окружая себя секретами и ложью.

Больше, чем когда бы то ни было раньше, я хочу, чтобы она очнулась, хочу сказать ей, что она не одинока, что я ее понимаю. Хочу услышать эту историю из ее уст, потому что до сих пор здесь сплошные домыслы. Вдруг понимаю, что ничего не знаю о себе и своем происхождении. То есть совсем ничего. Отцовская линия всегда была для меня тайной (мне неизвестно даже, кто мой отец), а теперь оказывается, все, что я знала о родословной со стороны матери, – неправда.

– Ты как? – спрашивает Гэвин. Он еще не завел машину, просто сидит рядом и смотрит, как я реву.

– Я не знаю, кто я, больше ничего о себе не знаю, – всхлипываю я.

Он кивает.

– Зато я знаю, – легко говорит он. – Ты – Хоуп. А все прочее, по сути, не имеет никакого значения.

Гэвин притягивает меня к себе и крепко обнимает. И хотя между нами торчит центральная консоль, мне кажется, что в мире не может быть ничего естественнее и уютнее этих объятий.

Наконец он разжимает руки, пробормотав:

– Пора нам ехать, а то опоздаем.

По моим ощущениям, прошла лишь пара секунд, но часы свидетельствуют, что в таком положении мы провели не одну минуту. А хотелось бы и подольше.

Только когда мы выезжаем на шоссе и я вижу в окно падающие стаканы, меня осеняет: мы оставили на крыше автомобиля еду из Макдональдса. Мы дружно хохочем – и от тягостного напряжения не остается и следа.

– Ну и ладно, я еще и не проголодался, – утешает себя Гэвин, поглядывая в зеркальце назад, где под колесами машин размазаны – я живо представляю себе эту картину – остатки нашего завтрака.

– Я тоже, – соглашаюсь я. Гэвин улыбается.

– Ну что, курс на Нью-Йорк?

– Курс на Нью-Йорк!


Только к началу одиннадцатого мы наконец выбираемся из пробок и выезжаем с шоссе Рузвельта на Хьюстон-стрит в Манхэттене. Гэвин включает навигатор и следует его подсказкам, а я смотрю в окно, пока он несется по улицам, закладывая виражи, уворачиваясь от машин и избегая столкновений с пешеходами и такси.

– Терпеть не могу ездить по Нью-Йорку. – Впрочем, говорится это с улыбкой.

– Ты настоящий ас, – в тон ему замечаю я.

Я, когда училась в колледже, проходила здесь летнюю стажировку и потом приезжала еще несколько раз, но с тех пор миновало больше десяти лет, и все кажется другим. Город выглядит чище, чем мне помнилось.

– Если верить навигатору, мы почти на месте, – объявляет Гэвин спустя несколько минут. – Давай искать, где припарковаться.

Мы находим стоянку и двигаемся к выходу. Пока Гэвин получает квитанцию, я нетерпеливо переминаюсь с ноги на ногу. Мы всего в нескольких кварталах от того места, где еще год назад проживал Жакоб Леви. Возможно, наша встреча с ним состоится через десять минут.

Гэвин протягивает мне карту, которую предусмотрительно распечатал из Интернета. Южная часть Бэттери-плейс помечена звездочкой. Вдруг до меня доходит: Жакоб жил в непосредственной близости от места теракта 11 сентября. Был ли он здесь, стал ли очевидцем трагедии? Я часто моргаю, пытаюсь успокоиться. Осмотревшись, вижу зияющую пустоту на месте зданий Всемирного торгового центра, и внутри все сжимается.

– Когда-то это был мой любимый район в городе, – сообщаю я Гэвину, когда мы трогаемся. – Я проходила здесь летнюю практику, когда училась в колледже, – работала в одной юридической фирме. По выходным я доезжала на метро до Всемирного торгового центра, покупала кока-колу в ресторанном дворике и пешком по Бродвею шла в Бэттери-парк.

– Правда? Я улыбаюсь.

– Я любила смотреть на статую Свободы, думать о том, как велик мир, и представлять себе, что там – за пределами Восточного побережья. Я представляла себе, какие возможности открыты передо мной, сколько всего разного в жизни надо успеть сделать. – Я умолкаю, глядя себе под ноги.

– Очень мило, – замечает Гэвин.

– Я была несмышленым ребенком, – бурчу я себе под нос. – Жизнь оказалась совсем не так безгранична.

Гэвин резко останавливается и меня тоже останавливает, схватив за плечо.

– Это ты о чем?

Я пожимаю плечами и оглядываюсь. Нелепо это выглядит – стою посреди улицы на Манхэттене, а Гэвин пристально всматривается в мое лицо. Но он не отворачивается и сверху вниз заглядывает мне в лицо, ждет ответа. Так что я наконец поднимаю глаза и отвечаю на его взгляд.

– Не такую жизнь я думала прожить, – объясняю я, помолчав.

– Хоуп, но по-другому и не бывает. Ты ведь и сама это знаешь, а? Жизнь никогда не идет по тому плану, который мы придумываем.

Я вздыхаю. Я и не жду, что он поймет.

– Гэвин, мне тридцать шесть лет, и ничего из того, о чем я мечтала, так и не сбылось, – все же пытаюсь я объясниться. – Иной раз просыпаюсь и думаю: как я вообще сюда попала? Видишь ли, в один прекрасный день вдруг понимаешь, что ты уже не молод, уже сделал окончательный выбор и теперь поздно что-либо менять.

– Совсем не поздно, – возражает Гэвин. – Никогда. Но я понимаю, о чем ты.

– Тебе-то откуда это знать? – Мой голос звучит резче и жестче, чем хотелось бы. – Тебе всего двадцать девять лет.

А он смеется.

– Не бывает такого волшебного возраста, в котором вдруг перед тобой закрываются все возможности, Хоуп. У тебя столько же возможностей изменить свою жизнь, что и у меня. Я только хотел сказать, что никогда и ни у кого жизнь не складывается в точности по плану, как задумывалось. Но определить, счастлив человек или нет, можно только по тому, как он держит удар.

– Ты вот счастливый. – Это звучит как обвинение. – В том смысле, что у тебя, по-моему, есть все, чего ты хочешь.

Он снова смеется.

– Хоуп, ты серьезно думаешь, что я с детства спал и видел, что буду заниматься ремонтом, и мечтал чинить текущие краны?

– Откуда я знаю, – неуверенно мямлю я. – Может, мечтал…

– Представь, нет! Я хотел быть художником. Таких чудиков, как я в детстве, наверное, не бывает – я все время просил маму водить меня в Музей изящных искусств в Бостоне и смотрел там на картины. Я все говорил ей, что уеду во Францию и стану живописцем вроде Дега или Моне. Они были у меня самыми любимыми.

– Ты хотел стать художником? – недоверчиво переспрашиваю я. Мы снова трогаемся в путь, к предполагаемому дому Жакоба Леви.

Гэвин, весело фыркнув, смотрит на меня сверху вниз.

– Я даже пытался поступить в ШМИА.

– ШМИА?

– М-да, вижу, ты не большой любитель изобразительного искусства, – подмигивает мне Гэвин. – Школа при Музее изящных искусств в Бостоне.

Он разводит руками.

– У меня были неплохие оценки, я представил портфолио, но недобрал баллов и не попал на бесплатное место. Мама не могла оплачивать учебу, а я не хотел залезать в долги и брать ссуду, за которую не расплатился бы до конца жизни. И вот он я – перед тобой.

– Значит, ты вообще не стал поступать в колледж? Гэвин смеется.

– Почему же. Я поступил в Салемский госуниверситет, на полную стипендию. На педагогический, потому что решил, что уж если не могу стать художником, то стану преподавателем рисунка и живописи.

– Ты был преподавателем живописи? – поражаюсь я. Гэвин кивает.

– Но что произошло? Почему ты перестал преподавать? – Я вовремя успеваю прикусить язык, чтобы не ляпнуть чего-нибудь насчет его теперешней работы.

Он хмыкает.

– Это не приносило мне радости. Другое дело – мастерить что-то своими руками, такое мне куда больше по душе. Я понял, что не могу стать художником в традиционном понимании – что греха таить, с дипломом колледжа или без него, я все равно не Микеланджело. Зато могу делать руками другие вещи. Вот этим я сейчас и занимаюсь.

– Но ты же просто чинишь трубы и тому подобное, – неуверенно уточняю я.

Он снова смеется.

– Ну конечно, потому что это часть моего дела. Но еще я строю террасы и крашу дома, вставляю окна и навешиваю ставни, ремонтирую кухни. И вещи становятся красивыми, а меня это радует. Я представляю, что постепенно, по одному дому, превращаю городок в арт-объект, в единое произведение искусства.

Я смотрю на него во все глаза.

– Ты серьезно?

Он разводит руками.

– Конечно, не об этом я мечтал в детстве. Но потом понял, что никогда не чувствовал себя собой, пока не попал на Кейп. Жизнь не складывается в точности по нашим замыслам и планам, но, вероятно, в конечном итоге она все же складывается так, как нужно. Понимаешь?

Я медленно киваю.

– Думаю, что понимаю.

Он принял решение, стал искать себя и теперь счастливо живет в ладу с собой. Интересно, смогу ли и я в один прекрасный день сделать что-либо подобное. Я привыкла воспринимать жизнь как череду закрытых дверей. До этого момента мне даже в голову не приходило простое соображение: иногда всё, что нужно сделать, – это открыть их.

– Я совсем ничего про тебя не знала, – замечаю я тихо. И снова Гэвин разводит руками.

– Ты просто не спрашивала.

Я опускаю голову. Он совершенно прав.

Наконец мы добираемся до нужного дома на Бэттери-плейс. Перед нами старое здание с кирпичным фасадом, десятиэтажное или около того. По сравнению с небоскребами оно кажется пигмеем, но нечто в нем чарует меня, напоминая о чем-то знакомом и далеком. Спустя мгновение я с изумлением понимаю: дом напоминает мне о Франции.

– Вот и пришли, – улыбается мне Гэвин. – Готова?

Я молча киваю. Сердце готово выскочить из груди. Не верится, что мы можем в любую минуту увидеть перед собой того самого Жакоба.

– Готова.

Согласно данным Элиды Жакоб проживает в квартире 1004, и мы сначала набираем этот номер. Домофон не отвечает, тогда Гэвин, дернув плечом, начинает наугад набирать разные сочетания, пока наконец не раздается зуммер и не щелкает замок.

– Вуаля. – Гэвин галантно придерживает дверь, и я вхожу.

Мы попадаем в тускло освещенный подъезд, прямо перед нами узкая лестница. Я осматриваюсь.

– Без лифта? – удивляюсь я. Гэвин чешет затылок.

– Без лифта. Ну и ну. Странно.

Мы начинаем подъем, и на подступах к пятому этажу я, к своему стыду, понимаю, что запыхалась.

– Кажется, мне пора начинать делать зарядку, – констатирую я. – А то пыхчу и отдуваюсь, как будто никогда раньше по лестницам не ходила.

Гэвин – он идет позади меня – смеется.

– Ну не знаю, но вид у тебя вполне подтянутый и спортивный. Не думаю, что тебе так уж нужна зарядка.

Я оглядываюсь на него с пылающим лицом, а он только ухмыляется. Мотнув головой, я продолжаю подъем, втайне польщенная.

Наконец мы добираемся до десятого этажа. Я так спешу поскорее узнать, обитает ли еще здесь Жакоб, что, не успев отдышаться, стучу в дверь с номером 1004.

Я все еще тяжело дышу, когда дверь отворяется. В проеме женщина приблизительно моих лет.

– Что вам угодно? – Она переводит взгляд с меня на Гэвина и обратно.

– Мы разыскиваем Жакоба Леви, – подает голос Гэвин, поняв, видимо, что я не могу выдавить ни словечка.

Женщина с сомнением качает головой:

– Здесь таких нет. Извините. У меня обрывается сердце.

– Ему далеко за восемьдесят. Он родом из Франции. Женщина пожимает плечами:

– Не имею ни малейшего понятия.

– Насколько мы знаем, он здесь жил, – вступает Гэвин. – По крайней мере, год назад точно.

– Мы с мужем въехали только в январе, – объясняет женщина.

– Вы уверены, что здесь его нет? – Мой голос скорее похож на сдавленный писк.

– Я думаю, если бы в квартире обретался какой-то старичок, уж мы заметили бы, – вздыхает женщина, возводя глаза к небу. – А вообще обратитесь лучше к управляющему домом, он проживает в сто второй квартире.

Мы с Гэвином благодарим ее и отправляемся в обратный путь.

– Неужели мы проездили зря? – спрашиваю я, спускаясь по лестнице.

– Нет, – твердо звучит ответ Гэвина. – Мне кажется, Жакоб куда-то переехал, и мы сегодня все равно его найдем.

– А что если он умер? – решаюсь я.

Не хочется допускать подобной мысли, но не учитывать такого варианта – глупо.

– Муж Элиды не нашел в базе информации о его смерти, – рассуждает Гэвин. – Значит, он жив, мы должны верить.

Мы оказываемся наконец на первом этаже. Гэвин деликатно стучит в дверь квартиры 102. Ответа нет, и мы растерянно переглядываемся. Гэвин стучит вновь, на этот раз громко и настойчиво. К моему облегчению, за дверью слышатся шаги. Нам открывает средних лет женщина в халате и с папильотками на голове.

– Что? – начинает она сразу. – Только не говорите, что на седьмом этаже снова прорвало трубу. Я ничего больше сделать не могу.

– Нет, мэм, – отзывается Гэвин. – Мы ищем управляющего. Женщина презрительно хмыкает.

– Это мой муж, но только от него проку мало. А чего вам нужно-то?

– Мы разыскиваем человека, который жил в квартире 1004, – говорю я. – Жакоб Леви. Он, наверное, переехал примерно год назад.

Она хмурится.

– Ну да. Переехал. И что с того?

– Нам необходимо его найти, – включается в разговор Гэвин. – Дело весьма срочное.

Она недоверчиво щурится.

– А вы из налоговой или откуда?

– Что? Нет, – отвечаю я. – Мы…

Я не знаю, как продолжить. Как объяснить ей, что я внучка женщины, которую Жакоб любил семьдесят лет назад? Что, возможно, я даже прихожусь ему внучкой?

– Мы его родственники, – приходит на помощь Гэвин и показывает на меня. – Она родственница.

От его слов у меня начинает ныть сердце. Женщина долго придирчиво разглядывает нас, потом машет рукой.

– Мне-то что. Я дам вам адрес, который он оставил. Мое сердце стучит все сильнее, пока она скрывается в глубине квартиры. Мы с Гэвином то и дело переглядываемся, но я слишком взволнована, чтобы промолвить хоть слово.

Спустя несколько минут женщина появляется снова с листком бумаги в руке.

– Вот. Джейкоб Леви. Он упал в прошлом году и сломал шейку бедра. Он тут прожил двадцать лет, знаете ли. Лифта у нас нет, и, когда он вернулся из больницы, то подниматься не мог, с этим своим бедром и все такое. И тогда домохозяин предложил ему занять свободную квартиру здесь, в конце коридора. Квартира 101. Но мистер Леви сказал, что ему нужен вид из окна. По-моему, так это чистые капризы. В общем, съехал он отсюда, в конце ноября.

Она протягивает листок мне. На нем адрес: Уайтхолл-стрит, номер дома и квартиры.

– Он попросил переслать ему туда последний счет, – ворчливо говорит женщина. – Уж не знаю, там он еще или как. Но отсюда он перебрался на Уайтхолл-стрит.

– Спасибо, – благодарит Гэвин.

– Спасибо, – эхом отзываюсь я. Она уже закрывает дверь, когда я хватаю ее за руку. – Стойте, – говорю я. – Еще один вопрос.

– Ну что еще? – вид у нее недовольный.

– Скажите, он был женат? – Я жду ответа, затаив дыхание.

– Если и была миссис Леви, то я о ней ничего не слыхала, – говорит женщина.

Я с облегчением закрываю глаза.

– Какой… какой он? – спрашиваю я еще.

Женщина смотрит на меня подозрительно, потом лицо ее немного смягчается.

– Хороший, – отвечает она. – Всегда такой вежливый. Некоторые жильцы, знаете, относятся к нам как к прислуге, ко мне и супругу моему. Но мистер Леви всегда с нами вежливо говорил. Всегда, бывало, назовет меня «мэм». Всегда скажет «пожалуйста», «спасибо».

Эти слова заставляют меня улыбнуться.

– Спасибо вам большое, – благодарю я. – Спасибо, что рассказали о нем.

Я поворачиваюсь, чтобы уйти, когда она снова заговаривает:

– Только он всегда был уж очень грустный.

– Грустный? – переспрашиваю я.

– Ну да. Каждый день ходил гулять, а возвращался всегда вечером, когда стемнеет, а вид такой, будто потерял что.

– Спасибо, – повторяю я шепотом и направляюсь к двери. Меня переполняет жалость и сочувствие: очевидно, каждый вечер, пока Мами сидела у окна в ожидании звезд, Жакоб тоже что-то искал.


За пятнадцать минут мы добираемся до Уайтхолл-стрит и ищем дом, указанный на листке, полученном от жены управляющего. Вскоре мы видим его: современное здание, возвышающееся над своими соседями. К моему облегчению, консьержа нет – значит, не придется еще раз объяснять, зачем мы здесь.

– Квартира 2232, – говорю я Гэвину, и мы направляемся к лифтам.

В кабине я поспешно нажимаю кнопку 22 и нетерпеливо постукиваю ногой, пока двери закрываются.

– Давай, давай, давай же скорее, – бурчу я, пока лифт начинает неторопливое восхождение.

Гэвин ловит мою ладонь и сжимает.

– Мы его найдем, Хоуп.

– Даже не знаю, Гэвин, как тебя благодарить. За все, что ты сделал, чтобы мне помочь. – Я умолкаю, заглядываю ему в глаза и улыбаюсь.

На миг все замирает, и мне кажется, что сейчас он меня поцелует, но тут звякает лифт, и двери бесшумно раздвигаются. Наконец-то наш этаж.

Мы почти бежим по длинному коридору, направо, потом налево, к квартире 2232. Это последняя квартира в правом крыле дома. Гэвин стучится, а я тем временем выглядываю в окно в конце коридора. Оттуда открывается прекрасный вид на южную оконечность Манхэттена и на залив. Но я не могу на нем сосредоточиться, поворачиваюсь к двери и хочу только, чтобы она поскорее отворилась.

Но ответа нет, и шагов внутри не слышно.

– Попробуй еще раз, – прошу я.

Гэвин стучит снова, на сей раз погромче. По-прежнему никого. Я стараюсь не поддаваться отчаянию. Но – что теперь?

– Давай еще, – слабым голосом прошу я.

Гэвин теперь колотит так громко, что распахивается дверь квартиры напротив. В дверях стоит старуха.

– Что за шум? – осведомляется она, всматриваясь в нас.

– Простите, мэм, – обращается к ней Гэвин. – Мы ищем Жакоба Леви.

– И что же вы, не можете постучать, как нормальные люди? – спрашивает она. – Обязательно нужно высаживать дверь?

– Он не отвечает, – несчастным голосом объясняю я и глубоко вздыхаю. – Он еще живет здесь? Или…

Мой голос окончательно садится, и я не заканчиваю фразу. Но и так ясно, что я имею в виду – жив ли он еще. Ужасный вопрос.

– Успокойтесь, – говорит старуха. – Я не знаю, где он сейчас. Мы с ним вообще не знакомы. А теперь будьте так любезны больше не шуметь, вы мешаете мне смотреть телевизор.

Дверь захлопывается прежде, чем мы успеем сказать хоть слово. Колени подгибаются, и я прислоняюсь к стене. Гэвин оказывается рядом и обхватывает меня за плечи.

– Мы скоро найдем его, Хоуп. Он где-то здесь. Я уверен.

Я киваю, но не могу сказать, что разделяю эту уверенность. Неужели мы проделали весь этот путь, только чтобы узнать, что опоздали на несколько месяцев? Отвернувшись к окну, я снова оглядываю великолепный вид, на этот раз сквозь туман слез. Под нами лежат кварталы Манхэттена, за ними зеленеют верхушки деревьев Бэттери-парка. Дальше, за темно-синей гладью Нью-Йоркской бухты, виднеются острова – Губернаторский слева и Эллис справа. Интересно, думаю я, не сюда ли каждый в свое время приплыли из Европы Жакоб и моя бабушка? Сразу за островом Эллис – остров Свободы, я вижу статую Свободы, высоко вздымающую свой факел. Она поблескивает в лучах солнца, и я думаю о смысле этого символа. Каково это – в первый раз въезжать в страну, оказаться на острове Эллис, проплыв мимо величественного символа главной ценности нашей нации?

И тут, абсолютно неожиданно, у меня в мозгу что-то щелкает и словно вспыхивает лампочка.

– Гэвин, – хватаю я его за руку. – Я знаю, где он.

– Что? – Он даже отступает на шаг от удивления.

– Я знаю, где Жакоб, – повторяю я. – Королева. Королева с факелом! Господи, да я же точно знаю, где он!

Глава 25

МЕРЕНГИ ЗА НОЧЬ


Ингредиенты

2 яичных белка

½ стакана сахарного песка

1 ч. л. ванильного экстракта

½ стакана шоколадной крошки


Приготовление

1. Разогреть духовку до 180 °C.

2. В большой миске взбить яичные белки венчиком на большой скорости до мягких пиков.

3. Добавлять сахар, по 1/8 стакана за раз, не переставая взбивать. Продолжать взбивать до твердых пиков.

4. Продолжать взбивать, но менее интенсивно, добавляя ваниль.

5. Аккуратно деревянной ложкой добавить шоколадную крошку.

6. Чайной ложкой выложить полученную массу на противни, выстеленные пергаментом. Следить, чтобы в каждой порции был хотя бы один кусочек шоколада. Порции должны держать форму и не растекаться.

7. Поставить противень в духовку и сразу же выключить огонь.

8. Оставить на ночь. Не заглядывать! На следующее утро, как только проснетесь, сразу открыть духовку. Меренги к этому времени будут готовы.

Роза

Был июль 1980 года, и Роза сидела, закрыв глаза, в гостиной дома, который Тед построил для нее. На улице стояла жара, такая жара, что даже соленый морской ветер, дующий в окна, не мог с ней справиться. В такие дни, как этот, она томилась, скучала по Парижу, по той жизни, которая била там ключом даже в самый зной. Париж, казалось, всегда искрился. А здесь ничего не искрилось, кроме воды, и этот блеск казался Розе просто злым искушением. Он дразнил ее, напоминая, что, если бы она села на корабль и поплыла на восток, то рано или поздно оказалась бы дома, на дальних берегах своей родной страны.

Но ей никогда не вернуться назад. Она знала это.

Роза слышала отдаленные крики в прихожей. Она хотела встать, сказать, чтобы перестали ссориться, но не могла. Она не у себя дома. Жозефине уже тридцать семь, она совсем взрослая, мать не может ей указывать, что делать. Да, поздно уже, в свое время Роза не сумела защитить своего ребенка, внушив то, что должна внушить дочери хорошая мать. Если бы пришлось повторить все сначала, она поступила бы по-другому. В молодости она просто не понимала, что вся судьба подчас зависит от маленьких, казалось бы, неважных решений и поступков. А между тем именно они и формируют нашу жизнь. Сейчас она это знала, но уже поздно, слишком поздно что-то менять.

Потом в комнату вошел Тед. Роза услышала его тяжелые, уверенные шаги, почувствовала слабый сладковатый аромат сигар, которые он любил курить на передней веранде, слушая по радио репортажи об игре бейсбольной команды «Ред Сокс».

– Джо снова принялась за свое, – заговорил он. Роза открыла глаза и увидела его взгляд, полный тревоги. – Слышишь, что там у них?

– Слышу, – коротко ответила Роза. Тед поскреб затылок и вздохнул.

– Не понимаю я. Ей нравится с ними скандалить.

– Я не научила ее любить, – тихо сказала Роза. – Это моя вина.

Она знала, почему Жозефина отталкивает от себя мужчин, которых любит. Потому что она, Роза никогда не была близка с дочерью, держала ее на расстоянии. Она до сих пор так и не смогла прийти в себя от ужаса из-за того, на что обрекла одного человека – самого любимого. И знала: тех, кого ты любишь, однажды могут оторвать от тебя и увезти прочь, даже не предупредив. Не такие уроки она хотела бы преподать Жозефине. Но что поделаешь.

– Родная, в этом нет твоей вины, – возразил Тед. Он сел рядом с ней на диван и привлек к себе. Глубоко вздохнув, Роза позволила ему обнять себя. Она любила мужа. Не такой любовью, как Жакоба или свою французскую семью – их она любила всей душой. А если душа окаменела, невозможно чувствовать то же самое. И все же она любила Теда, как только могла, насколько это было ей доступно, и знала, что это взаимно – он тоже крепко любил ее. Роза понимала, что ему хотелось разрушить тончайшую преграду, существующую между ними. Она бы подсказала ему, как это сделать, но вот беда, она и сама не знала как.

– Конечно, виновата я, – после паузы настойчиво повторила Роза. Они снова замолчали, а Жозефина как раз в этот момент выкрикивала, обращаясь к своему приятелю, что рано или поздно он все равно ее бросит – так к чему ей терять даром время и в который раз прощать его?

– Только послушай ее, – заметила Роза. – Эти слова, их могла бы сказать и я.

– Ерунда. Ты никогда меня так не отталкивала, – возразил Тед. – Ты не подавала ей такого примера.

– Ну да, – грустно кивнула Роза. А сказать ей хотелось другое: она никогда Теда не отталкивала прежде всего потому, что никогда и не подпускала его к себе. Она была как неприступный замок, окруженный множеством укреплений. Теду позволялось лишь взойти на травянистый холмик за первым рвом. Но, чтобы проложить путь к ее сердцу, нужно было бы вскарабкаться на множество крепостных стен и сразиться во множестве битв. Впрочем, Тед об этом даже не догадывался. И пусть, так оно и лучше.

Они вдвоем следили из окна, как домой возвращается Хоуп – она играла в песке на заднем дворе, там, где начинались дюны. Девочке было всего пять лет, Роза за ней приглядывала. Она надеялась, что та играла далеко и не слышала, как ее мать скандалит с очередным мужчиной, которого впустила в жизнь дочери.

– Пойду отвлеку ее, – сказал Тед, вставая.

– Нет, сиди. – Роза поднялась. – Я сама.

Она поцеловала Теда в щеку и быстро пошла к двери. Хоуп обернулась, глазенки у нее загорелись при виде бабушки на веранде. На миг Роза онемела, задохнулась. Хоуп была так похожа на маленькую Даниэль. Розе иной раз невмоготу было смотреть на внучку – прошлое вставало у нее перед глазами, она видела в ней сестренку, о судьбе которой могла лишь догадываться.

– Мами! – радостно вскрикнула Хоуп. Ветерок с моря колыхал ее каштановые кудряшки, того же цвета, что и локоны, какие в юности были у самой Розы, а удивительные глаза – зеленые или, скорее, цвета морской волны, с золотыми искорками, светились от восторга. – Я поймала краба, Мами! Большого! С клешнями, вот такущими!

– Краба? – Роза заулыбалась внучке. – Да неужто? И куда же ты его дела?

Хоуп лукаво хихикнула и подмигнула бабушке.

– Мами, я его отпустила! Как ты мне говорила!

– А я тебе такое говорила? Хоуп важно и уверенно кивнула:

– Ты же говорила, чтобы я не делала никому больно, а старалась помочь.

Роза, растроганно улыбаясь, наклонилась, чтобы обнять Хоуп.

– Ты все правильно сделала, лапонька, – сказала она.

Из дома доносились крики Жозефины и ее любовника, их перебранка набирала обороты. Роза покашляла в надежде заглушить их голоса.

– Давай погуляем еще немного, – предложила она внучке. – Хочешь, я расскажу тебе сказку?

Просияв, Хоуп запрыгала от радости.

– Обожаю твои сказки, Мами! Ты мне расскажешь, как принц учил принцессу быть смелой?

– Конечно, расскажу, моя хорошая.

Роза устроилась на шезлонге, так чтобы видеть море, а Хоуп вскарабкалась к ней на колени, перекинула загорелые ноги через подлокотник и уютно пристроилась у бабушки на животе. Скоро она вырастет и перестанет там помещаться. Розе хотелось бы, чтобы такие минуты длились вечно, ведь только так, держа на коленях внучку и рассказывая ей сказки, она могла защитить и уберечь ее.

– Давным-давно в далекой стране жили-были принц и принцесса. Они очень любили друг друга, – начала Роза. Губы ее шевелились, произнося знакомые слова, а сердце болело и разрывалось от горя. Она знала: именно ради этого она сделала то, что сделала. Ради этого она бежала из Парижа, бросив все, что у нее было. Малышка, которая прикорнула у нее на руках, не появилась бы на свет, останься Роза там и прими покорно ужасную судьбу. И потому она была уверена, что поступила правильно. К сожалению, в жизни не существует однозначных решений. А тем более идеальных. Чтобы дать жизнь Жозефине, а потом и Хоуп, Розе пришлось заплатить за это другими жизнями. Оправдана ли заплаченная цена, понять невозможно. Просто невозможно.

– Дальше, Мами, рассказывай дальше! – потребовала Хоуп, подпрыгивая на коленях у бабушки, когда Роза внезапно замолкла на полуслове.

Роза взъерошила внучке волосы и улыбнулась, глядя на нее сверху вниз.

– Ну так вот, принц сказал принцессе, что она должна быть храброй и сильной и всегда должна поступать по справедливости, даже если это очень трудно.

– Ты мне тоже всегда так говоришь, Мами! – перебила Хоуп. – Поступать по справедливости! Даже если трудно!

Роза кивнула.

– Верно. Ты тоже всегда должна поступать по совести. Принц еще сказал своей принцессе, что должен ее спасти – так будет правильно. Но для того, чтобы ее спасти, ему нужно будет отправить ее далеко-далеко, за море, в волшебное королевство. Принцесса-то, конечно, никогда не бывала в том волшебном королевстве, которое лежало далеко-далеко за морями, зато она часто видела его во сне. Она знала, что это чудесная страна, там правила королева, да такая, что свет от нее светил целому миру.

– Даже ночью? – уточнила Хоуп, хотя уже сотни раз слышала эту историю.

– Даже ночью, – подтвердила Роза.

– Как ночник, – сказала Хоуп.

– Да, очень похоже на ночник, – с улыбкой ответила Роза. – Потому что при этом свете каждый тоже чувствует себя в безопасности. Точно так же, как ты чувствуешь себя в безопасности, когда горит ночник.

– Королева, наверное, добрая.

– Это очень хорошая королева, – уверила Роза внучку. – Добрая и справедливая. Принцесса знала – если она доберется до ее королевства, то все у нее будет хорошо, и в один прекрасный день принц ее там найдет.

– Потому что обещал, – уточнила Хоуп.

– Да, потому что обещал, – тихо сказала Роза. – Он обещал, что встретит ее на холме у подножия великого трона королевы, где ярко сияет ее свет. И вот принцесса отправилась за море, в страну мудрой королевы. И там наконец она была спасена. А пока принцесса ждала принца, она повстречалась с сильным и мудрым королем. Он сразу догадался, что она принцесса, хотя она и была одета словно нищенка. Он признался ей в любви и пообещал защищать ее до конца своих дней.

– А как же принц? – спросила Хоуп. – Принц приедет?

Роза ждала этого вопроса, потому что Хоуп всегда его задавала. Девочка росла в стране, где верят, что у любой истории рано или поздно будет счастливый конец. А в пять лет человек еще не понимает, что счастливый конец бывает лишь в сказке. К тому же это ведь и есть сказка, напомнила себе Роза. И потому дала на этот вопрос единственный ответ, который могла, – потому что и ей самой отчаянно хотелось поверить в сказку.

– Да, моя маленькая, – сказала Роза, смахивая слезинки с ресниц и покрепче обнимая внучку. – Принц приедет. В один прекрасный день принцесса обязательно опять его увидит.

Глава 26

– Куда мы идем? – спрашивает Гэвин, когда я за руку вытягиваю его из подъезда. Я опрометью несусь по улице, притягивая недоуменные взгляды прохожих. Одна пара, туристы в футболках с надписью «Я люблю Нью-Йорк» и фотоаппаратами на шеях, останавливается и начинает щелкать затворами. Ни на кого не обращая внимания, я сворачиваю направо, на Стейт-стрит. Гэвин не отстает.

– Хоуп, что ты задумала?

– Жакоб в Бэттери-парке, – бросаю я, не замедляя темпа.

Мы минуем краснокирпичное здание колониальной архитектуры, я замечаю, что это католическая церковь. И думаю на ходу, мог ли Жакоб представить себе, что Мами перевоплотится сперва в мусульманку, потом в католичку, что все ее представления о Боге и все верования сплетутся вместе в единый узор, запутанный и прекрасный.

– Почему ты так уверена, что он там? – удивляется Гэвин. Мы останавливаемся на переходе, пропуская машины, чтобы перейти Стейтс и углубиться в ярко-зеленое пространство Бэттери-парка.

– Это было в бабушкиных сказках, – говорю я. Мне не терпится бежать дальше, но Гэвин, видимо, чувствуя это, кладет мне на плечо руку и не убирает, пока в потоке автомобилей не появляется просвет.

Вид у него растерянный, но он тем не менее переводит меня через дорогу, потом пропускает вперед и бежит за мной мимо гуляющих туристов, уличных художников и торговцев к массивным черным заграждениям вдоль берега. Положив руки на холодный металл, я всматриваюсь в неспокойную воду Нью-Йоркской бухты, за которой, лицом к юго-востоку, возвышается статуя Свободы. Наверное, это было первое, что видели иммигранты, когда пароход достигал острова Манхэттен.

– Жакоб постоянно присутствовал во всех сказках бабушки, – шепчу я, не сводя глаз с королевы и ее факела, того самого. Сколько же раз я скользила по нему взглядом, когда была в Нью-Йорке на практике, не узнавая королеву из сказок Мами и даже не догадываясь, что это она.

Оторвав взгляд от статуи Свободы, я внимательно оглядываюсь, рассматриваю людей у заграждения, сначала слева, потом справа. На набережной просто море туристов, даже сейчас, холодным осенним днем, под пронзительным, дующим с моря ветром. Сначала мне кажется, что это безнадежно – разве можно отыскать его среди такой толпы.

Гэвин молчит – видимо, понимает, что я целиком ушла в себя. Он явно переживает, что я, скорей всего, ошиблась, надеясь найти здесь Жакоба, и деликатно берет меня за руку. В ответ я стискиваю его руку с такой силой, что сама удивляюсь. Я хочу, чтобы он был со мной.

И уже сама собираюсь сказать, что ошиблась, как вдруг вижу его. Не выпуская руки Гэвина, я быстро шагаю направо, к ряду стоящих вдоль ограждения скамеек. Не знаю, почему я так уверена, что это именно он, Жакоб, – еще до того, как вижу его лицо. Рядом с ним костыли, пальцами он ритмично барабанит по заграждению – в точности, как делает моя дочь, если задумается.

– Это он, – говорю я Гэвину.

Человек сидит лицом к статуе Свободы, смотрит на нее так пристально, словно не может отвести глаз. У него белые как снег волосы, немного поредевшие на макушке, и длинное темное пальто. В его облике мне чудится что-то царственное. «Принц», – шепчу я, больше себе, чем Гэвину. Когда до него остается всего несколько метров, он внезапно оборачивается и смотрит на меня, и в это мгновение последние сомнения бесследно тают. Это Жакоб.

Он замирает, чуть приоткрыв рот от изумления. Я тоже застываю на месте, и мы долго всматриваемся друг в друга. Меня поражает его сходство с Анни – все ее черточки, из-за которых Роб однажды поставил под сомнение свое отцовство, я вижу здесь, на его лице. Тот же тонкий нос с легкой горбинкой. Та же ямочка на подбородке. Тот же высокий, царственный лоб. Я узнаю и еще кое-что: за стеклами очков в темной оправе у него мои глаза, цвета морской волны, с золотистыми искорками, Мами всегда говорила, что больше всего на свете любит в них смотреть.

– Жакоб Леви, – негромко произношу я, и это не вопрос, а утверждение, ведь я уже знаю. Гэвин, стоящий рядом со мной, крепче стискивает мне руку. Мне ясно, что и он понял, на какую-то минуту позже, чем я, как велико сходство между Жакобом и моей дочерью и что это означает.

Жакоб медленно кивает, не отрывая от меня взгляда.

– Я Хоуп, – представляюсь я и подхожу на шаг ближе. – Я внучка Розы.

Его глаза наполняются слезами.

– Она выжила, – шепчет он.

Я киваю, и Жакоб приближается, впившись в мое лицо глазами. Высвободившись из руки Гэвина, я шагаю навстречу Жакобу, пока мы не останавливаемся друг против друга. Медленно, неуверенно, как во сне, он протягивает руку и касается моего лица. Я подхожу еще ближе, чувствуя, как он гладит меня по щеке рукой – грубой, узловатой, но при этом удивительно, невероятно нежной.

– Она выжила, – повторяет он.

А потом Жакоб обхватывает меня обеими руками, и я чувствую, как все его тело сотрясается от рыданий. Я обнимаю его и тоже даю волю слезам. У меня такое чувство, словно я держу в объятиях частицу прошлого, частицу, без которой картина моей жизни была неполной. Я сжимаю в руках любовь моей бабушки, самую большую ее любовь – но обретенную с опозданием на семьдесят лет. И – если только я не окончательно сошла с ума и сходство с дочерью и с моими собственными глазами мне не привиделось – я обнимаю сейчас собственного деда, о существовании которого никогда не знала.

– Она еще жива? – спрашивает Жакоб, освобождая наконец меня из объятий. – Роза жива?

В его речи слышится легкий французский акцент, Мами говорит очень похоже. Он продолжает держать меня за руки, как будто боится выпустить. Слезы текут и текут у него по лицу. Да и у меня щеки совсем мокрые.

Я киваю.

– Она перенесла инсульт. И сейчас в коме. Но она жива. Жакоб ахает и часто-часто моргает.

– Хоуп, – говорит он, – вы должны сейчас же отвезти меня к ней. Отвезите меня к моей Розе.

Глава 27

Жакоб отказывается даже зайти домой и собрать вещи – он настаивает, чтобы мы немедленно отправились на Кейп-Код, не теряя ни минуты.

– Я должен ее увидеть, – повторяет он, переводя беспокойный взгляд с меня на Гэвина и обратно. – Должен увидеть ее как можно скорей.

Я остаюсь с ним, пока Гэвин бегом несется за своим джипом, чтобы подогнать его сюда: Жакоб после операции на бедре быстро ходить не может. Мы ждем в северной части Бэттери-парка, прохаживаясь по улице, и все это время Жакоб так меня рассматривает, будто перед ним призрак. Мне хочется расспросить его о многом, но я жду возвращения Гэвина, чтобы он тоже услышал ответы.

– Вы моя внучка, – тихо говорит Жакоб, пока мы ждем. – Это так?

Я киваю медленно:

– Кажется, да.

Все это очень странно, я никак не могу избавиться от мыслей о человеке, которого всю жизнь называла дедушкой. Как-то все это нечестно по отношению к нему. Хотя, с другой стороны, он ведь с самого начала знал, на что идет. Это был его сознательный выбор – воспитывать мою мать как плоть от плоти своей.

– Моя дочь очень на вас похожа, – признаю я.

– У вас есть дочь? Я киваю:

– Анни. Ей двенадцать.

Жакоб берет меня за руку и заглядывает в глаза.

– А ваша мать – или отец? Ребенок Розы? Это был мальчик или девочка?

Меня впервые как обухом по голове ударяет мысль, как это трагично, что мама умерла, так и не встретив Жакоба, скорее всего, даже не догадываясь о его существовании. Сердце разрывается при мысли, что и сам Жакоб никогда не увидит ребенка, ради спасения которого он лишился всего.

– Девочка, – тихо отвечаю я. – Жозефина.

Дитя Иакова, которое следовало спасти, чтобы род продолжился. Вспомнив католическую церковь на выезде с 95-го шоссе, я поеживаюсь. Разгадка все время была рядом.

– Жозефина, – нараспев произносит Жакоб.

– Она умерла два года назад, – добавляю я, помолчав. – От рака груди. Мне очень жаль.

Жакоб издает сдавленный стон, точно раненый зверь, и немного подается вперед, как будто кто-то невидимый ударил его в солнечное сплетение.

– Господи, – бормочет он, выпрямляясь через несколько секунд. – Это такая потеря для вас, я соболезную.

Мои глаза снова наполняются слезами.

– А я соболезную вашим утратам. Даже не могу выразить, как мне жаль, что все так получилось.

Что потеряно семьдесят лет. Что он никогда не видел своего ребенка. И вообще не знал, что этот ребенок родился и жил на свете.

Тут Гэвин – он как раз подъехал – выскакивает из автомобиля. Помогая Жакобу забраться на заднее сиденье, мы успеваем переглянуться. Я сажусь рядом с Гэвином, и, глянув в зеркало, он проворно отъезжает от тротуара.

– Мы отправляемся на Кейп-Код, и я постараюсь доставить вас туда как можно быстрее, сэр, – рапортует Гэвин.

– Благодарю, молодой человек, – отвечает Жакоб. – А могу я спросить, кто вы?

Я хохочу, нервного напряжения как не бывало – подумать только, я забыла представить Гэвина! Я поспешно исправляю ошибку, объясняю, что именно благодаря ему все и стало возможным, да и сегодня он помог мне отыскать Жакоба.

– Гэвин, спасибо вам за все, – благодарит Жакоб, когда я заканчиваю объяснения. – Вы, должно быть, муж Хоуп?

Мы с Гэвином смущенно переглядываемся, и я чувствую, что покраснела.

– Э-э, нет, сэр, – объясняю я. – Просто хороший друг. Я украдкой посматриваю на Гэвина, но он напряженно глядит вперед, полностью сосредоточившись на дороге.

Мы молчим, пока не выезжаем с Вестсайдского шоссе на I-95 через северный Гарлем и по мосту не попадаем на материк.

– Можно мне кое о чем вас спросить, мистер Леви? – обращаюсь я к Жакобу, поворачиваясь назад.

– Прошу вас, пожалуйста, называйте меня Жакобом, – говорит он. – Или, если хотите, вы могли бы звать меня дедушкой, я буду только счастлив. Хотя, по-видимому, для этого пока еще слишком рано.

Я подавляю вздох. Мне горько за того, кого я называла дедушкой всю свою жизнь. Насколько было бы лучше узнать всю правду, пока он еще был жив. Тогда я смогла бы поблагодарить его за все, что он сделал для спасения бабушки и моей матери. Как жаль, что я не понимала, чего он на самом деле оказался лишен.

– Жакоб, – начинаю я, помолчав. – Что случилось тогда во Франции? Во время войны? Бабушка никогда в жизни ни словом об этом не обмолвилась. Мы жили в неведении, не знали даже, что она еврейка. Все это всплыло лишь несколько недель назад.

Жакоб явно поражен.

– Но как такое возможно? А что же вам было известно?

– Мы знали, что она родом из Франции, – рассказываю я, – и приехала сюда под именем Розы Дюран. И сколько я себя помню, она всегда ходила в католическую церковь.

– Mon Dieu, – шепчет Жакоб.

– Я никогда ничего не знала ни о том, что случилось с ней во время холокоста, – продолжаю я, – ни о ее семье. Ни о вас. Она держала все в секрете, пока несколько недель назад не дала мне список имен и не попросила съездить в Париж.

Коротко я повествую ему о поездке в Париж, о знакомстве с Аленом, о том, что он приехал сюда со мной. У Жакоба загораются глаза.

– Неужели Ален здесь? – переспрашивает он. – В Соединенных Штатах?

Я киваю.

– Скорее всего, он сейчас с бабушкой. – Только сейчас меня осеняет, что нужно срочно позвонить Алену и Анни, сообщить им, что мы отыскали Жакоба. И все же я решаю сделать это чуть позже, так мне не терпится услышать его историю. – Пожалуйста, вы можете рассказать, как все было? Я же почти ничего не знаю наверное, могу только догадываться.

Жакоб вместо ответа отворачивается к окну. И долго молчит, а я так и сижу, развернувшись назад и не сводя с него глаз. Гэвин косится на меня.

– Ты как, ничего? – тихонько спрашивает он.

Я киваю и улыбаюсь в ответ, после чего снова переключаю все внимание на сидящего позади меня Жакоба.

– Жакоб? – окликаю я.

Мой голос, кажется, помогает ему выйти из оцепенения.

– Да-да, простите. Я просто ошеломлен. – Он слегка покашливает. – Так о чем бы вы хотели узнать, милая Хоуп?

Он смотрит на меня с такой нежностью, что мне разом становится и радостно, и грустно.

– Обо всем, – шепчу я.

И Жакоб начинает свое повествование. Он рассказывает нам, как впервые познакомился с бабушкой и Аленом в Люксембургском саду в канун Рождества 1940 года и как, только увидев ее, он мгновенно понял, что моя бабушка – его любовь на всю жизнь. Он рассказывает, что почти сразу стал участником движения Сопрот