Book: Западный край. Рассказы. Сказки



Западный край. Рассказы. Сказки

То Хоай

ЗАПАДНЫЙ КРАЙ

РАССКАЗЫ

СКАЗКИ

ПРЕДИСЛОВИЕ

Одним из первых лауреатов международной премии «Лотос», присуждаемой писателям, внесшим наибольший вклад в развитие литературы Азии и Африки, стал вьетнамский прозаик То Хоай. Премия была вручена в 1970 году в Дели, и делийские торговые фирмы, фешенебельные магазины засыпали лауреата яркими рекламными проспектами и заманчивыми предложениями: как лучше истратить полученные им пять тысяч фунтов стерлингов. Кто-то из индийских друзей посоветовал соблюдать осторожность, открывая на стук дверь в номере гостиницы, потому что город не свободен от злоумышленников. Но То Хоай только улыбался в ответ своей чуть загадочной улыбкой — в ней было и доброе внимание к собеседнику, и едва заметная лукавинка — друзья беспокоились понапрасну. Вьетнам переживал тяжелые годы борьбы с агрессором, и писатель сразу же целиком передал премию в фонд сражающегося народа, которому он безраздельно посвятил и свою жизнь, и свой писательский талант. То Хоай начинает как писатель критического реализма на заключительном этане его развития во Вьетнаме на пороге 40-х годов и впоследствии становится деятельным участником создания новой культуры ДРВ.

Будущий писатель, мальчик Нгуен Шен, родился 16 августа 1920 года в пригороде Ханоя. Привязанность к родным местам он сохранил на всю жизнь — это, в частности, выразилось и в том, что свой литературный псевдоним — То Хоай — он составил из первых слогов названия реки То-лить, протекающей неподалеку от родной деревни Нгиадо, и названия уезда Хоайдык, в котором эта деревня расположена. В деревне Нгиадо кустарным ткачеством занимались почти все — земли в общине было мало, и прокормить она не могла, а труд ткача, нескончаемо монотонный и тягучий, будто нить, кое-как мог обеспечить существование (что в колониальном Вьетнаме уже считалось большим счастьем для простого труженика). Такую невеселую и трудную жизнь вел и отец Нгуен Шена, бедный ремесленник.

Будущий писатель рос настоящим мальчишкой из ханойского предместья — смышленым и бойким. Родители решили дать ему образование и определили в школу, путь до которой был не близок. Случались дни, когда ему удавалось сократить скучную дорогу, уцепившись за буфер трамвая (денег на билет у него, конечно, не было). «Благодаря этому, — с улыбкой вспоминает писатель, — у меня оставалось время до начала уроков, и я бежал в зоопарк; там я дразнил мартышек и кидал камешки в клетку с тиграми. За этим увлекательным занятием я нередко забывал, что надо идти в школу». Учился он не очень старательно, в чем чистосердечно признавался потом старейшему писателю Нгуен Конг Хоану, бывшему учителю. Все же именно школа, и прежде всего школьные друзья, пробудили в нем любознательность и любовь к книгам. Он читал много — все, что попадало под руку.

Окончив в 1938 году школу первой ступени, Нгуен Шен возвращается к отцовскому ремеслу. Между тем времена переменились. Победа Народного фронта во Франции, — борьба Коммунистической партии Индокитая привели к тому, что несколько смягчились жесткие запреты колониального режима. Ткачи-кустари организуют товарищество, секретарем которого становится «грамотей» Нгуен Шен.

У юноши пробуждается интерес к литературному творчеству, он начинает посещать редакции изданий коммунистической партии, получившей право на полулегальное существование, там он встречается с литераторами и публицистами, существенно повлиявшими на его судьбу. Как это нередко случается, будущий видный прозаик поначалу тяготеет к поэзии. «Иногда я сочинял стихи и посылал в редакции газет. Газеты их не печатали», — пишет он. Впрочем, некоторые юношеские опыты То Хоая все-таки увидели свет еще в 1938 году: эти стихотворные зарисовки обнаруживали тонкую наблюдательность автора и отсутствие умозрительности, что было уже само по себе ценно.

Однажды начинающему литератору повезло, и он получил место в обувном магазине фирмы «Батя». Устроив свои дела, То Хоай усердно пробует перо в разных жанрах. «Я все писал. Иногда какая-нибудь газета печатала мое стихотворение, рассказ или нарисованную мной карикатуру». Но коммерсант из будущего писателя явно не получился, и То Хоай вскоре остался без работы. Начались нужда, поиски места. «Году в тридцать восьмом или тридцать девятом я чуть не попал во Францию в качестве неквалифицированного рабочего», — рассказывает То Хоай. Кто знает, возможно, Вьетнам потерял бы одного из лучших своих мастеров слова, если бы не бдительность врача, «чиновного господина доктора», который усмотрел мало корысти для Франции в тщедушном, низкорослом юноше-вьетнамце — То Хоай весил тогда всего сорок один килограмм. Лишив могучую европейскую державу скромного вклада этого потенциального чернорабочего, чиновник от медицины, сам того не ведая, сохранил для Вьетнама талантливого писателя.

«Тем временем, — вспоминает То Хоай, — разгоралась, все более ожесточаясь, вторая мировая война, шаг за шагом подступая к нам со всех четырех сторон. Индокитай скрючивался, будто сушеная креветка».

В душе безработного юноши, жаждавшего узнать мир, увидеть страну, рождается необычный план — с двумя своими сверстниками он задумал совершить паломничество по буддийским храмам Северного Вьетнама, которые, как правило, расположены в самых чудесных, самых живописных уголках страны. Трое паломников отнюдь не были преисполнены религиозного рвения и благочестия, их занимало совершенно иное: по дороге друзья заспорили, но не о буддийском богословии, а о Третьем Коммунистическом Интернационале и Четвертом — троцкистском. Дело кончилось потасовкой, и дальнейший путь То Хоай продолжал в одиночестве. Чего он только не насмотрелся в пути! Настоятель огромного пещерного Храма Благовоний оказался вовсе не аскетом-заморышем, а «кряжистым загорелым мужчиной, здоровяком с кривой физиономией хитреца». В соседнем поселке оказалось полно ребятишек, очень похожих на преподобного настоятеля, которых тот охотно брал к себе в послушники… А однажды ночью паломнику пригрезилась юная послушница — стройный девичий силуэт на фоне храмового колокола. Но паломничество его было грубо прервано местными властями, которые под конвоем препроводили странника в родные места.

Манящий ветер странствий, романтика путешествий вдохновили юного литератора — в 1941 году он завершил свою аллегорическую повесть-сказку «Жизнь, приключения и подвиги славного кузнечика Мена, описанные им самим». Конечно, То Хоай опирался на традиции отечественной классики, богатой аллегорическими произведениями о животных и насекомых, под видом которых (при всех их специфически «звериных» повадках) изображались люди, но для него чрезвычайно важны были и традиции европейских литератур. «В моей повести „Приключения кузнечика Мена“ сливаются веяния, идущие от „Путешествий Гулливера“, „Дон-Кихота“, „Приключений Телемака“», — признает сам То Хоай. Эти веяния легко уловить и в несколько ироничной манере повествования, и в четкой до схематизма обрисовке образов, и даже в обстоятельных и пространных названиях глав.

Вместе с тем в сказке ощущается национально-вьетнамская «приуроченность», идущая непосредственно от жизни — в «мини-путешествиях» кузнечика Мена раскрывается «малая фауна» ханойского пригорода, привычки, традиции, формы жизни, свойственные именно старому вьетнамскому обществу. Повесть предназначалась не только для детей, в ней было выражено стремление к миру в трудную годину второй мировой войны, своеобразное представление о государстве всеобщей справедливости, правда несколько наивное и прекраснодушное, но, безусловно, навеянное идеями революционного движения.

Повесть принесла То Хоаю известность. Более того, она открыла для него перспективу профессиональной литературной деятельности. В годы колониального гнета у вьетнамского интеллигента возможности выбора жизненного поприща были крайне бедными, о чем с горькой иронией писал известный вьетнамский эссеист Нгуен Туан. «…Кого не угораздило сделаться лавочником, подрядчиком, писарем, чиновным господином, королем или, чего доброго, разбойником, тот обычно брался за журналистику, поэзию или прозу».

После успеха «Приключений кузнечика Мена» хозяин ханойского издательства «Тэн Тэн», тонким чутьем дельца от литературы распознавший талант молодого литератора и почуявший перспективу немалых барышей, предложил То Хоаю договор. Наверное, договор этот следовало бы назвать кабальным и даже фантастическим: ежемесячно молодой прозаик обязывался писать повесть для детей и два рассказа! Кроме того, для дополнительного заработка он мог раз в три месяца представлять в издательство повесть, а то и роман. Наверное, в тот момент То Хоай принял бы и еще более жесткие условия, чем эта писательская поденщина: ведь договор предусматривал главное — возможность писать и не думать постоянно о чашке риса, хотя сам То Хоай замечает, что тогдашний литературный заработок «вряд ли был равен заработку квалифицированного рабочего или заработку человека, имеющего такое же, как у меня, образование, но работающего корректором в типографии».

Необходимость соблюдать сроки договора диктовала писателю исключительно напряженный темп: «Я сочинял, будто бежал с кем-то наперегонки». В течение примерно трех лет до 1945 года он написал пять больших повестей для взрослых, три сборника рассказов, несколько десятков детских повестей (некоторые из них так и не увидели свет).

В первой половине 40-х годов, когда Вьетнам оказался под двойным иноземным гнетом — французских колонизаторов и японских милитаристов, а вьетнамская литература страдала от цензурных преследований (всесильные цензоры брали мзду даже за то, чтобы рукопись не залеживалась месяцами на полках), писатели-реалисты вынуждены были прибегать к эзопову языку, хотя и это не всегда помогало — тексты «Приключений кузнечика Мена», а также вышедших в начале 40-х годов аллегорий: «О мышиной свадьбе» и «Нравоучительные истории из жизни трех побратимов», были подвергнуты беспощадным цензурным купюрам. Впрочем, несмотря на это, в «Мышиной свадьбе», например, где изображен изрядно «очеловеченный» мышиный мир, который ввергнут в пучину страданий из-за бесчинств и насилий кровавого деспота Драного Кота, постоянно появляющегося с западной стороны, совершенно очевиден дерзкий сатирический выпад против французских колониальных властей. Покров аллегории оказывается подчас чрезвычайно прозрачным и лишь усиливает сатирическое звучание образа.

И тем не менее вследствие цензурных запретов писатели-реалисты в эти годы часто вынуждены были отказываться от прямого изображения остросоциальных конфликтов. Зато углубляется психологическая разработка образов, ведется исследование еще не познанных литературой уголков национальной жизни, народного быта. И здесь весьма показательны рассказы То Хоая «Сборщик налогов», «Малолетние супруги» и «Месяц, который не умел разговаривать» из сборника «Бедняцкая семья» (1943) — в них реалистически, часто даже этнографически точно воспроизводятся обычаи и нравы старой вьетнамской деревни и пригорода, причем жизненный материал молодому писателю неизменно поставляла его родина — Нгиадо.

Взгляд То Хаоя останавливается на необычном, и рассказ строится иногда без четко выраженной внешней сюжетной линии, как, например, в «Малолетних супругах», где внимательно-ироничный повествователь рассказывает о существовавшем прежде обычае ранних браков и взаимоотношениях между супругами-детьми. Однако в те же годы был опубликован и рассказ «Сборщик налогов», который стоит на грани сатиры, острого социального обличения.

То Хоай работал и жил в ханойском предместье. Вскоре с ним поселился его близкий друг писатель Нам Као. В последние дни каждого месяца у молодых прозаиков начиналась сочинительская горячка. Они сидели ночи напролет. И тогда порою завязывалось своеобразное творческое содружество. «Иногда, чтобы успеть к сроку, мы начинали писать друг за друга. Нам Као был мастером психологического портрета, и я просил его потрудиться над соответствующими кусками в моем сочинении. Когда же сон одолевал Нам Као или То Хоаю надоедало сочинять, один говорил другому: „Будь добр, помоги-ка мне вот здесь: собирается дождь, берег пруда, заросли бамбука, дело к вечеру. Нужно несколько страниц“. Я всегда охотно брался описывать пейзаж». Случалось, друзья садились в поезд и отправлялись в путешествие, выбирая те места, где жили их коллеги литераторы. Побывал То Хоай и в Камбодже. И всюду он видел картины социальной несправедливости, колониального гнета.

Активная и радикальная общественная позиция писателя, мечтавшего об освобождении родины, приводит его в ряды борцов за свободу. В 1943 году То Хоай, а вскоре после него и Нам Као вступают в только что созданную нелегальную Ассоциацию деятелей культуры «За спасение Родины», входившую в патриотический фронт Вьетминь и работавшую под руководством коммунистической партии.

Члены Ассоциации собирались на заседания в фешенебельном особняке и увлеченно вели политические и профессиональные дискуссии. Разумеется, надо было остерегаться «псов» — тайных сыщиков и «АБ» — секретной агентуры, проникавшей в нелегальные организации. В 1943 г. Коммунистическая партия Индокитая выдвинула известные «Тезисы по вопросам культуры», в них утверждалось социалистическое содержание, национальная форма и народность новой культуры Вьетнама, подчеркивалась необходимость бороться «за торжество социалистического реализма». Тезисы давали ориентир прогрессивным художникам, что в годы распространения упадочнических настроений было особенно важно.

«…Стоило только скользнуть взглядом по названиям на обложках, — писал То Хоай, — чтобы ощутить тяжелый пряный запах пошлости: „Когда повязь спадает с груди“, „Обнаженная“, „Любовники“, „Гулящая“, „Добыча“, „Ночь с красавицей Ян Гуй-фэй“. И еще много, много другого в том же духе! Хозяева издательств охотно покупали такой товар. Живешь пером — пиши по заказу». Но То Хоай писал по другому социальному заказу — в его произведениях пока еще глухо, завуалированно звучат слова о светлом будущем, о новых широких горизонтах, о грядущем обществе социальной справедливости. Говоря о своем творчестве в период, предшествовавший революции, То Хоай потом мог со всей искренностью сказать: «…Я стремился сохранить в своей душе свет идеалов, которым я следовал. Мне приходилось идти по вязкой трясине, случалось, у меня кружилась голова, темнело в глазах, но я не впадал в упадочничество, не унижался до приспособленчества».

То Хоай сотрудничал в нелегальных газетах фронта Вьетминь, писал короткие, сто-двести слов, статьи, часто на основе жизненного материала, переданного товарищами из освобожденных районов. В 1944 г. вместе с другими участниками Ассоциации То Хоай был арестован. Закованных в кандалы, их привезли в город Намдинь. Потянулись допросы, протоколы, но в конце концов властям пришлось отпустить арестованных. Однако и после этого То Хоай продолжал нелегальную работу. Он занимался распространением листовок и облигаций Вьетминя. Дело было чрезвычайно опасным и рискованным: задержанных с такими уликами ждала быстрая и короткая расправа — расстрел на месте. Однажды с номером нелегальной газеты То Хоай попал в облаву — японские солдаты устраивали повальный обыск. Они с усердием, тщательно обыскали писателя, но газеты не нашли — он успел ее проглотить…

В 1945 году страну, страдавшую от бесчинств и поборов японских оккупантов, постигло тяжелое бедствие — разразился голод, унесший несколько миллионов жизней. «На рынках, на улицах и дорогах лежали изможденные люди и тела умерших от голода — рядом с харчевнями, в которых пировали японские вояки, — вспоминает То Хоай. — Ночами пьяная японская солдатня разгуливала по улицам, стуча каблуками, горланила песни и гремела саблями».

Но близился крах японской военщины, успехи Советского Союза создавали новые, благоприятные условия для подъема революционного движения во Вьетнаме. В августе 1945 года свершилась революция, которая привела к освобождению страны от чужеземного гнета и образованию первого в Юго-Восточной Азии государства рабочих и крестьян — Демократической Республики Вьетнам. То Хоай радостно, как долгожданное избавление, принял революцию, в первые же дни после ее победы он стал корреспондентом газеты «За спасение Родины» («Кыу куок») — органа ЦК фронта Вьетминь.

Здание ЦК и редакцию газеты в ту пору охраняли вооруженные браунингами бойцы в коричневой крестьянской одежде — бывшие ткачи, и эта охрана стояла не зря, потому что первый год молодой республики был трудным и тревожным: страна переживала голод и разруху, а французские, чанкайшистские и английские войска топтали землю Вьетнама. Но народ жил в атмосфере грядущих глубоких социальных перемен. Общественная и культурная жизнь бывшей колонии испытывала невиданный ранее подъем. В обстановке острой идеологической борьбы рождалась новая литература, шли споры о конкретных путях ее развития.



Симптоматично, что именно в это время возрастает во Вьетнаме интерес к творчеству Максима Горького — основоположника социалистического реализма. В газете «За спасение Родины» ежедневно на третьей полосе частями печатался «Тихий Дон» Михаила Шолохова.

Критик-марксист Данг Тхай Май призывал своих коллег литераторов: «Наши вьетнамские поэты, художники, писатели ныне, вероятно, не должны пребывать в чванливом самоупоении — оставаться вне политики, вне народного движения, стоять над массами и принимать позу наставника всех и вся! Прежде всего мы должны встать на сторону народных масс и взяться за работу! Жить вместе с народом, тревожиться его тревогами, думать его думами, надеяться его надеждами — наш долг».

То Хоай был одним из тех, кто твердо и последовательно выполнял этот долг строителя новой культуры. С началом французской колониальной агрессии на юге страны в 1945 г. он отправляется в районы военных действий. С фронта он привез книгу очерков «В Южном Чунбо».

В 1946 году, когда То Хоай вернулся в Ханой, в маленькой комнате редакции на улице Барабанов партячейка газеты «За спасение Родины» приняла его в коммунистическую партию.

В декабре 1946 года грянула всенародная война Сопротивления, патриоты с боями отступили в джунгли и горы. Коммунист То Хоай, надев походный ранец, покинул Ханой. Вряд ли писатель, посвятивший свое творчество ханойским пригородам, ясно сознавал, что идет навстречу новой большой теме, навстречу новым героям.

Начав войну журналистом, газетчиком, То Хоай долгие военные годы оставался на этом посту. Вместе со своим старым другом Нам Као, впоследствии расстрелянным колонизаторами, он работает в редакциях газет, издававшихся в труднейших военных условиях. Для редакционного помещения приходилось иной раз использовать пещеру на склоне горы, который к тому же обстреливался вражеской артиллерией. С горы было видно, как внизу по дороге движутся солдаты французского Иностранного легиона. И все же газета выходила регулярно, хотя часто ее приходилось печатать на гектографе самим журналистам.

В качестве корреспондента То Хоай за годы войны трижды прошел пешком из конца в конец горный край Северо-Западного Вьетнама. Уроженец ханойского предместья, долины Красной реки с ее равнинными рисовыми полями, залитыми водой, с ее высокими дамбами и деревнями за живыми изгородями из бамбука, То Хоай был поражен первозданной, необузданной мощью, экзотической красочностью природы-горного края, своеобразием жизни и культуры горных народов. Человека из дельты, говорит То Хоай, этот край пленяет дикой живописностью гор, где буйная растительность обступает со всех сторон редкие здесь и узкие дороги, удивляет невидимыми ручьями, которые шумят, скрытые зарослями дикорастущих банановых деревьев. Там по мокрым от утренней росы горам люди тхай и мео, вооруженные луками или старинными ружьями, отправляются на охоту за оленями или медведями. Но писатель пришел сюда не просто как сторонний наблюдатель, любитель экзотики, — он шел вместе с бойцами Народной армии, с партизанами.

Одетый в обычную для горцев синюю домотканую одежду, То Хоай увлеченно изучает жизнь горного края, те изменения, которые принесла сюда революция, изучает языки горных народов (он бегло говорит на языках тхай и мео), занимается собиранием и переводом их фольклора — сказок, преданий, песен, — словом, погружается в совершенно новый для себя мир, с подлинной глубиной открывая его для своей родной литературы. «Я жил жизнью тхай и мео, словно жизнью людей своей родной деревни», — с полным правом скажет он впоследствии.

Еще до Августовской революции кое-кого из буржуазных беллетристов привлекала к себе эта полная красочного своеобразия тема джунглей и гор — она импонировала им романтической загадочностью, самобытностью нравов горных народов. Но их интересовала только внешняя экзотичность в качестве фона для приключений явившихся из города героев, эти литераторы не сумели увидеть ни упорной повседневной борьбы жителей гор с суровой природой, ни их страданий под гнетом пришлых и «своих», единоплеменных угнетателей, ни их свободолюбия и ненависти к поработителям, они не сумели понять этой самобытной культуры, ощутить прелесть народной поэзии. Все это предстояло по-своему увидеть писателям нового, демократического Вьетнама. И главным открытием, которое сделал То Хоай в своих рассказах, очерках, повестях времен антиколониального Сопротивления, было открытие ярких характеров, людей незаурядных: там, где буржуазные беллетристы видели лишь дикарей, он увидел и раскрыл черты нового человека.

Революция, освободительная борьба как решительный поворот в судьбе народной и судьбе личной — этот аспект художественного познания жизни нашел яркое выражение в литературе ДРВ тех военных лет и надолго стал магистральной ее проблемой. Вьетнамская проза этого периода тяготеет к документальности, конкретному реальному событию, фактографии, к очерку, поскольку она впервые пытается художественными средствами отобразить новую революционную действительность, воссоздать образ нового человека. Эта характерная черта литературы Сопротивления сказалась и на творчестве То Хоая.

Но в своих «Повестях о Северо-Западном Вьетнаме» (1954), в которых наряду с двумя другими помещена повесть «Супруги А Фу», писатель преодолевает эту тенденцию ограничения художественного вымысла и создает полнокровные образы, как бы сосредоточившие в себе сущность исторических перемен, происходящих в стране. Поэтому на вопрос о том, правда ли, что А Фу — реальный человек, горец, в дом к которому при случае можно заглянуть, То Хоай отвечал: «И да, и нет. Действительно, человек народности мео по имени А Фу существует, он стал моим другом, и его жизненные перипетии несколько сходны с теми, которые проходит герой моей повести. То же можно сказать и о других персонажах. Они предоставили мне не только свои имена, но вместе с тем нельзя сказать, что в той или иной повести рассказывается о каком-то определенном реальном человеке».

То Хоай, художник, чуткий к национальным проявлениям народной жизни, умеющий запечатлевать не только ее внешний колорит, но и глубинное течение, показал свою героиню Ми из «Супругов А Фу» в сложной эволюции — бессловесная рабыня в доме своего мужа, она становится свободным человеком, участницей всенародной борьбы. Социальные конфликты и контрасты во времена коренных перемен всегда находились в центре внимания литературы, на таком развивающемся в своеобразных условиях вьетнамских гор конфликте построена в значительной части и эта повесть, в которой несомненный интерес представляет также и описание своеобразных обычаев мео, их семейных отношений. Повесть исполнена пафоса национально-освободительной борьбы, и ее центральный герой — могучий богатырь А Фу, побратим вьетнамца А Тяу, — воплощает в себе героическое начало и традиции народа, сбрасывающего с себя тяжкий гнет; хотя путь к окончательной победе еще труден, он потребует много физических и духовных сил. За цикл «Повести о Северо-Западном Вьетнаме» То Хоай в 1955 году был удостоен премии Литературы.

После победоносного окончания антиколониальной войны Сопротивления в 1954 г. То Хоай возвращается в Ханой. Он деятельно работает в руководстве Союза писателей Вьетнама (с 1968 года То Хоай — заместитель генерального секретаря Союза), избирается депутатом Национального собрания. Но, как и прежде, он любит погулять по родному Ханою, вслушиваясь в говор его толпы, посидеть в переносном «ресторане» (такие рестораны прямо со всей нехитрой «мебелью» — крошечными скамеечками и столиками, — с очагом-плитой разносчики переносили на коромыслах), чтобы дома потом записать в свой блокнот яркие и самобытные выражения, слова, сравнения. Людей, от которых он услыхал их, То Хоай считает своими «безымянными и бесчисленными учителями». Широкая демократизация литературы, естественно, проявилась и в демократизации ее языка, ее стиля.

В конце 50-х — начале 60-х годов литература ДРВ вступает в период возмужания. Наглядным показателем служило то, что на передний план выдвигается роман и даже роман-эпопея, ощущается острая потребность в создании масштабных, обобщающих произведений прозаического жанра. Возникают эпопеи о великом революционном перевороте в истории вьетнамского народа. То Хоай, получив на несколько месяцев творческий отпуск, возвращается в Нгиадо и там в обычной крестьянской одежде из грубой ткани темно-коричневого цвета — цвета самой почвы дельты Красной реки — снова садится за импровизированный письменный стол. Это было возвращение к издавна знакомым местам и героям: он создает роман «Десятилетие» (1958), в котором стремится рассказать о том, как преломлялось революционное движение на пороге 1945 года в характерах и жизни ремесленников-ткачей. Именно в этот период То Хоай пробует свои силы в новом для Вьетнама жанре — кинодраматургии. По его сценариям снимаются фильмы «Супруги А Фу» (1960) и «Ким Донг» (1963), получивший премию на Международном кинофестивале в Джакарте в 1964 году. «То Хоай обладает строем чувств и видением мира композитора и живописца», — сказал Нгуен Туан о его сценариях. То Хоай постоянно пишет для детей, выступает с литературно-критическими статьями и очерками.

В 1960 году он впервые посетил Советский Союз. Сопровождавший его в этой поездке М. Ткачев рассказывает, что То Хоай, «очарованный, дотемна бродит по московским улицам, едет на целину, в Ленинград, Одессу». А вскоре выходит его книга очерков о Советской стране, о ее прошлом и нынешнем дне — «Город Ленина» (1961), иные зарисовки из которой тяготеют к символике: «Этим вечером Смольный не гудел, как гигантский улей. Смольный, изысканный и примолкший, сверкал огнями, как бы блистая отражением невских струй. Революция шагнула в жизнь, Смольный же светится каждый вечер — и так всегда, будто там все еще работает Ленин».

То Хоаю принадлежит книга для детей «Чайка» (1960) о городе-герое Одессе, его эссе «Имя Ленина — имя нашей планеты» (1970), напоминающее благодаря высокой эмоциональной напряженности и выразительности скорее поэму в прозе, чем привычный жанр путевых заметок, воссоздает широкую панораму жизни, борьбы и труда советского народа.

Мирные дни Вьетнама были прерваны в августе 1964 года агрессией США. И снова от вьетнамских писателей потребовалось солдатское мужество. Напомним только один факт — проведенный в Ханое в 1968 г. съезд Ассоциации литературы и искусства. «Конечно, — усмехается То Хоай, — было предусмотрено все, включая убежища для делегатов. Между прочим, во время налетов, а они случались нередко, прения переносились под землю. Надо отдать должное нашим ракетчикам, они постарались, чтобы вынужденные перерывы отняли у нас как можно меньше времени…»

«Писатель должен быть на острие жизни», — так формулировал То Хоай роль писателя в годы борьбы против империалистической агрессии. «И опять То Хоай выезжает со своим корреспондентским блокнотом на места боев и бомбежек, — рассказывает М. Ткачев, — потом возвращается в Ханой, пишет. Только теперь рядом с его рабочим столом — индивидуальная ячейка-убежище, так что тревоги отнимают у него минимум времени, а по утрам жена его Кук (имя это значит „хризантема“) выводит на прикрепленном к наружной двери листке бумаги: „Дома То Хоай, один человек“; такие листки есть на каждой двери — это для спасателей; если дом разрушит бомба, они будут знать, где и сколько людей надо откапывать».

От больших ханойских улиц с индивидуальными ячейками-убежищами вдоль тротуаров отходят улицы поменьше, а от тех — переулки и переулочки, еще уже, еще короче. В одном из таких переулочков стоит дом То Хоая, тесно зажатый между соседними домами, с крошечным внутренним двориком. Пока я беседовал с писателем, его неоднократно отвлекали просьбами — одному нужно что-то подписать, другому — решить какое-то дело. «Я председатель народного комитета в своем квартале, — объяснил То Хоай. — Конечно, это отнимает немало времени, но сколько дает мне как писателю!» Один из его рассказов военного времени так и называется — «Улица» (1971), жизненный материал для него дала именно эта общественная работа писателя.

В творчестве прозаиков ДРВ в годы военных испытаний ведущую роль стали играть очерки и рассказы, именно в жанре рассказа в первую очередь находили проявление новые литературные тенденции, и это сказывалось на широте охвата тематики и многообразии жизненных проблем. Литературу этого периода отличает высокий накал гражданских и патриотических настроений. Нормой поведения для каждого патриота стали мужество и самоотверженность, сформировалось новое этическое понятие — революционный героизм. Известный деятель партии и государства ДРВ Ха Хюи Зиап подчеркивал его огромное значение для вьетнамской литературы: «Революционный героизм возникает в жизни, воплощается в социальных типах, в реальных героях и героических делах — это и есть основа нашей эстетики, основа создания типических образов в искусстве социалистического реализма». И если в таких рассказах, как «Человек из предместья» (1968), То Хоай запечатлел преемственность боевых героических традиций простой крестьянской семьи, то в рассказе «Улица» он задумал показать будничный Ханой, один из его рабочих кварталов в те дни, когда авиация США временно прекратила бомбардировки города. В рассказе нет боевых тревог, смертельных схваток, но в нем передана напряженная эмоциональная атмосфера военных лет, которую еще больше подчеркивают цветы на насыпях над траншеями и модницы, сидящие в парикмахерской. Воздухом войны пропитан этот рассказ, главный герой которого Бао — пожилой человек, член квартального народного комитета, — несмотря на вечную занятость повседневными делами, несмотря на неотступные тревожные думы о своих сыновьях-солдатах, сумел проявить и чуткость, и теплоту, и терпение по отношению к парню, попавшему под дурное влияние. Мужество оказывается необходимым не только на поле боя, а коллективизм, эта характерная черта социалистического общества, становится особенно ощутимым во взаимоотношениях между людьми в годину опасности: «Пожалуй, улица никогда не выглядела столь оживленной, как в конце дня, когда зажигались огни. Домишки и комнаты, отделенные друг от друга лишь тонким простенком или картонной перегородкой, а то и воображаемой чертой, пролегавшей иногда между двумя кроватями, едва вспыхивал электрический свет, как бы сливались воедино и казались каютами плывущего по морю большого корабля».

Во время борьбы с империалистической агрессией с особой остротой проявилась преемственность героических традиций Вьетнама, литература чутко улавливала связь времен — связь нынешнего дня с многовековой историей и культурой народа. Черты национального характера, патриотические чувства, прошедшие испытание в горниле истории, воспринимались как величайшая ценность. На фоне освободительной борьбы против французских колонизаторов во второй половине XIX века развертывается острая коллизия «Рассказа о событиях, случившихся на берегу Лотосовой заводи у храма Бронзового барабана» (1971), в котором убедительно передано ощущение душной ночи средневековья, окутывавшей тогда Вьетнам, свободолюбие простого крестьянского сына Тьы, восставшего и против королевских вельмож, и против французских колонизаторов. Финал рассказа остается открытым — его героям предстоит трудная неравная борьба.

В годы войны писателю вновь довелось посетить горы Северо-Запада, ставшие для То Хоая краем творческого вдохновения. Там он написал роман «Западный край» (1967). Ему легко писалось, он работал даже в таком, например, мало подходящем для этой цели месте, как магазин в горном провинциальном центре Лайтяу. Иногда бывало шумно, но магазин — средоточие жизни, где сходятся многие пути, куда заглядывают многие люди. И То Хоай работал здесь, пристроившись за столиком, — местные жители принимали его за счетовода или ревизора.

В романе То Хоай стремился решить задачу художественного воспроизведения того коренного переворота в жизни, сознании, исторической судьбе горцев, который был вызван революцией. Процесс становления новой жизни, может быть, труднее всего протекал именно в горах и джунглях Вьетнама, среди горных народов, находившихся до Августовской революции на ранних ступенях общественного развития.

Действие романа То Хоая начинается в канун революции, в те годы, когда в горах Северо-Запада еще властвовали французские колонизаторы (тэй), уездные начальники, местные старосты и старшины. Читатель вместе с караваном китайского купца Цина отправляется на ярмарку («базар купца Цина», — называют ее местные жители) в горное селение Финша. То Хоай придает особый смысл массовым сценам, многочисленным в романе. Как широкая панорама народного быта и народной жизни предстает картина ярмарки в Финша. Здесь видишь радость и горе, богатство и нищету, но во всем этом — красочность, удивительная самобытность. Лирическая атмосфера, свойственная всему роману, особенно ярко проявляется именно в этой главе. На ярмарку стайками стекались девушки: по тропинкам, среди колючих зарослей, они шли в старых платьях, а возле самого базара, что раскинулся на широком ровном уступе, прятались меж скал и выходили оттуда уже в праздничных нарядах. По базару бродили старики — «иной из стариков ходит на ярмарку всякий год, но так за всю свою жизнь не отведал и крупицы соли», — соль, этот привозной продукт, у горцев считался роскошью, «соляной голод» был здесь делом обычным, и эта деталь, может быть, красноречивее всего говорит о поистине трагической бедности местных жителей. Мелькающие одна за другой колоритные базарные сценки, безымянные персонажи неожиданно меркнут — они уступают место эпизоду, который служит завязкой всего романа. Размеренный шум ярмарки нарушают громкие вопли: «Бесы! Нечистая сила!»



Взрослые исступленно гонятся за двумя детьми. В центре романа — судьба этих детей из семьи изгоев — двух братьев: Тхао Ниа, Тхао Кхая — и их сестры Ми. Вместе со своей матерью Зианг Шуа они жили одни в лесной глуши, «как мыши, как косули, скрывающиеся от охотника». И люди избегали их, уверенные, что они одержимы нечистой силой. Зианг Шуа с детьми влачили свои дни, «как прокаженные, которых соседи относят в лес дожидаться смерти».

По-разному сложилась судьба детей Зианг Шуа. Старшего, Тхао Ниа, угнали вьючником «вместо лошади» с купеческим караваном. Потом пришла весть, что караван ограбили. Тхао Ниа не вернулся.

Зианг Шуа и оставшиеся двое ее детей так и погибли бы в лесной глуши, если бы не грянула Августовская революция. Появились кадровые работники из долины. С винтовкой за плечами ушел из родного дома и второй сын Зианг Шуа — Тхао Кхай.

Минули годы, и сыновья возвратились. Тхао Кхай вернулся в новенькой военной форме — он стал фельдшером и приехал работать в родные места. А Тхао Ниа… Однажды в селение привели диверсанта, заброшенного на парашюте и сдавшегося в плен. Тхао Кхай и Тхао Ниа встретились, но не как братья, а как враги. Такие коллизии нередко складывались на переломных этапах истории.

Тхао Кхай и его товарищи борются за новую жизнь. Но прошлое все еще недалеко — оно совсем рядом, по соседству, по ту сторону границы с Лаосом, где обосновались под покровительством иностранной разведки бывшие властители края. На них-то и работает Тхао Ниа, раскаявшийся лишь для вида. В роман вносятся элементы детектива. А появление в нем образа «горного короля», зловещего персонажа (которому нельзя отказать в живописности), могло предвещать кровавые события. Этот образ был не нов для литературы ДРВ — Нгуен Туан в книге очерков «Черная река» (1960) рассказывает еще об одном «горном короле», тхайском марионеточном правителе — и по сей день в Лайтяу над Черной рекой стоит его дворец со сверкающей крышей из американской жести, а на реке вздымается островок — Жемчужная скала, на котором в дни семейных торжеств правителя совершался «благочестивый обряд»: пленному или арестованному вспарывали живот и поедали его печень. В основу очерка Нгуен Туана положены реальные исторические события.

Роман То Хоая в этом смысле тоже историчен, в частности и там, где говорится об удивляющих своей наивностью россказнях, которые были пущены в ход, чтобы привлечь край мео на сторону «горного короля». Но расчеты организаторов мятежа лопнули. Одураченные люди прозревают.

Большие перемены, новая жизнь приходит в Финша. Стремясь оттенить это новое, То Хоай прибегает к композиционной симметрии: одна из заключительных глав романа снова рассказывает о ярмарке в Финша. Но сколь дружелюбна и радостна атмосфера этого стихийного народного праздника! Вместо канувшего в вечность купца-грабителя главное место на базаре занял государственный магазин, которым ведает Нгиа — вьетнамец, пришедший из долины, он воевал здесь еще в годы Сопротивления.

В создании лирической атмосферы, характерной для романа, важную роль играет пейзаж и особый склад речи автора. Он передает красочность народного языка и близок к стилю сказителя со свойственным ему особым восприятием окружающего — в нем живет непосредственность вьетнамского горца, который живо, эмоционально, сквозь призму мифологических представлений смотрит на мир и видит чудо в том, что стало для нас явлениями обыденными, — в транзисторе или самолете. Но в этом мировосприятии заключены и поэтичность, и мудрость, идущая из глубины веков: «Родники стекают в ручьи, ручьи впадают в реки, а кому ведомо, куда утекают годы, прожитые человеком?»

Роман То Хоая при всем своеобразии национального колорита, при всей исторической и этнографической его достоверности знаменует собой не просто расширение географических рамок познаваемого жизненного материала — без таких книг облик противоречивого и пестрого нашего века не был бы запечатлен литературой достаточно полно. Творчество То Хоая открывает читателю и красочный самобытный мир вьетнамских гор, и картины старого ханойского пригорода, и забавные аллегории, полные глубокого и мудрого смысла. Мастер своеобразной манеры письма, для которой характерна особо чувствительная к нюансам настроений лирическая стихия, передающая атмосферу и современности, и прошлых эпох, То Хоай дал блестящие образцы произведений ряда прозаических жанров.

Замечательное умение То Хоая по-новому увидеть всем хорошо знакомое проявилось в его аллегорических повестях-сказках и рассказах 40-х годов, а его «Повести о Северо-западном Вьетнаме» и роман «Западный край» по праву считаются одним из высших достижений литературы ДРВ, зримо запечатлевших движение истории, судьбы народа — писатель утверждает неодолимость принципов новой жизни, пришедшей на землю Вьетнама.

Каждое произведение То Хоая написано в новом, специально найденном для этого стилистическом ключе, соответствующем авторскому настрою, образу и характеру эпохи. Его произведения, устремленные к светлому будущему Вьетнама, написаны художником, лиричным и тонким, умеющим видеть жизнь в ее революционном становлении.

То Хоай любит образ путника, поднимающегося в горы: он идет день, второй, а оглянувшись, видит сверху весь путь, который прошел за эти дни, так и книга, которую читатель держит сейчас в руках, — взгляд на творчество видного вьетнамского прозаика.

Н. Никулин

ЗАПАДНЫЙ КРАЙ

роман

Редакторы А. Стругацкий и М. Финогенова

Западный край. Рассказы. Сказки

I

Так уж повелось, что каждый год после уборки урожая десятого месяца вереницы коней, навьюченных товарами богатого купца Цина, приходили к городу Иен[1], главному в округе. Здесь Цин останавливался, чтобы сменить лошадей и вьючников, а заодно принять участие в новогодних торжищах. Пробыв на ярмарке в Иене положенный срок, Цин вьючил сменных лошадей и отправлялся дальше, в горы, в Финша. К его товарам давно уже привыкли на всех ярмарках, где собирались люди мео[2].

В тот день купец Цин встретился с лошадником Тонгом.

— Здравствуйте, хозяин Тонг. Сколько лошадей вы мне можете дать до Финша? Груз, должен вам сказать, нелегкий…

— Лошадей-то я могу выставить вам хоть сотню, почтенный…

— Прекрасно!

— Только вот насчет вожаков… головного и второго…

— Что такое?

— Да вот… хворь их у меня извела…

— Гм… Не повезло вам.

— Истинно так, почтенный! Главное, как ярмарка началась, я даже от ближних перегонов, самых прибыльных, отказывался — берег лошадей для ваших товаров…

Цин холодно перебил старого Тонга:

— Оно и понятно. Когда вы ходите со мной в Финша, вы разом получаете кругленькую сумму — намного больше, чем дают вам эти самые ближние прибыльные перегоны!

— Конечно, конечно, щедрость ваша известна всем, почтенный…

— Жаль. Ну что ж… Мешкать я не могу, сами понимаете, товар должен поспеть на ярмарку. Придется мне обратиться к хозяину Део…

Тонг побледнел. Цин возил свои товары в Финша на его лошадях не один десяток лет. Лошади у него были добрые, и купец всегда платил хорошо. К тому же поездки в горы к мео приносили Тонгу изрядный дополнительный доход — он тайно поставлял опий держателям курилен. И вообще лошадник и купец настолько свыклись друг с другом, что уже не торговались из-за цены перевоза.

Нет, не думал Тонг, что Цин вот так сразу от него отступится. Окаменев от горестного изумления, он стоял молча, не зная, что сказать. А богатый купец Цин только ухмыльнулся, показав два ряда золотых зубов, и похлопал его по плечу.

— Ничего, — произнес он. — Не огорчайтесь. Поможете мне в следующем году.

Может быть, Цин говорил ему еще что-нибудь в утешение — старый Тонг не слышал. Он словно и вправду окаменел. Он думал о своих вожаках — первом и втором, — которые всегда вели его караваны…

Они никогда ничем не болели и вдруг издохли оба сразу, за полдня, как раз позавчера, когда купец Цин вступил в город.

«Это дело рук негодяя Део!» — с отчаянием и злобой подумал он.

* * *

Вереница лошадей хозяина Део, навьюченных товарами богатого купца Цина, вступила в пределы Финша. Близился праздник Тет[3], и купеческие караваны один за другим поднимались в горы Западного края.

Купцы не любят распространяться, откуда они и в какую сторону держат путь: идут они из Юннани[4] или из Лаоса, направляются ли в Бирму или пришли из-за Черной реки[5]. Но по виду погонщиков и вьючников, нанятых хозяевами товаров, можно все же кое о чем догадаться. Вот вьетнамцы и лаотяне, вот люди тхай, сафанг и хани, а вот и люди из племени са, здесь есть даже мео в своих странных полосатых одеждах с пестрыми рукавами, а расспросив вот этих, можно узнать, что они из самого Коноя, что в далекой Бирме. Если товары сопровождают большей частью люди сафанг и хани, значит, караван идет из Юннани; если между погонщиками много вьетнамцев, то ясно, что товар везут из устья Ван или с Черной реки; а если вьючниками идут люди лы или кха[6], считай, что купцы пришли из Лаоса…

Купец Цин вступил в пределы Финша с караваном в сотню лошадей.

Впереди спокойно выступали под мерный перезвон колокольцев вожаки — головной и второй, — оба свободные от вьюков. В гривы их вплетены были красные кисти, на крупах переливались звезды из красной материи, поводья — тоже красные — опущены.

Следом шли вьючные лошади, прислушиваясь к колокольцам, звеневшим на шеях у вожаков. Каждая лошадь не сводила глаз с красной звездочки, привешенной к хвосту идущей впереди. Лошади вышагивали, задрав головы, но шли ровно. Они не лягались и не щипали траву у обочины, и каждая в точности повторяла движения вожаков.

Старый Део, хозяин лошадей, восседал, скрестив ноги, на третьей лошади, прямо на вьюке, кутаясь с головой в свое серое пальто, насквозь промокшее в густом тумане и под коротким шквальным дождем, который пронесся недавно в горах. И если бы не сизые клубы табачного дыма, вырывавшиеся время от времени из-под воротника пальто, его самого можно было бы принять за тюк с товаром.

Вдоль всего каравана растянулись погонщики — по одному на каждые десять вьюков. Ежась и дрожа от стужи, бежали они с бичами в руках рядом с лошадьми; иногда то один, то другой забирался на вьюк, чтобы подремать немного, свесив голову на грудь.

Караван растянулся цепью в желтоватых зарослях кустарника, и с каждым днем пути все чаще мерещилось людям, будто бесконечная извилистая дорога ведет их к самому небу. Оглянувшись, можно было увидеть лишь путь, пройденный вчера, — одинокую полосу красноватой раскисшей глины, пересекавшую кручи и терявшуюся далеко внизу. Не слышно было человеческих голосов, эхо разносило между высокими склонами гор только стук копыт и щелканье бичей, да еще ветер со свистом проносился над волнующейся высокой травой, тонул в ней и снова возвращался, обрушиваясь на людей и лошадей.

Солнце, казалось, навсегда исчезло за низкими тучами, но иногда по вечерам оно вдруг печально проглядывало на несколько мгновений, окрашивая вершины и дальние склоны, изрезанные ручьями, в безрадостный блекло-желтый цвет.

Временами кто-нибудь из погонщиков затягивал песню или принимался нудно браниться, но вскоре умолкал, и в горах становилось еще пустыннее и тоскливей.

* * *

Мрак обрушивался тяжкими пластами, стремительно и грозно. Желтые уступы гор неожиданно подернулись синевой. Ветер взревел, затем, слабея, волна за волною, утих среди бескрайних и молчаливых холмов, покрытых травой.

А караван упорно поднимался по кручам. Надвигалась ночь. Впереди оставался последний крутой подъем, а там и Финша, но эта часть пути была самой утомительной и трудной.

Лошади вдруг разом стали. Проводники забегали вокруг них, доставая из-за пазухи бамбуковые фляги с водкой, крепко настоянной на корне гау[7]. Каждой лошади, вздернув ей за узду морду, влили в глотку по целой фляге. Звонкое ржание огласило горные кручи. Лошади дрожали, вскидывали голову, перебирали передними ногами, но вскоре успокоились. В долгом пути они уже успели привыкнуть к этой черной настойке — ее давали им перед самыми трудными перегонами. Настойка взбадривала их, прибавляла сил.

Но вот караван снова тронулся, и кони один за другим стали подниматься на пустынную седловину перевала.

* * *

Старая Зианг Шуа стояла пад обрывом и глядела вниз.

На дороге, освещенной последними лучами зари, появился караван. Зианг Шуа несколько раз принималась считать лошадей и все сбивалась со счета. Отсюда, сверху, лошади казались неясными тенями, терявшимися во мгле ущелья.

Зианг Шуа вспомнила о детях, и ее охватила тревога.

В хижине у потухшего очага осталась одна только маленькая Ми — она дожидалась старшего брата Ниа, который ушел за дровами. Средний брат Кхай тоже убежал — отправился на поле, затерянное среди лесистых склонов, чтобы набрать кукурузы, хранившейся во времянке. Почему их так долго нет?

Тревога Зианг Шуа все росла. Так уж повелось, что в минуту опасности мать всегда стремится собрать детей возле себя, словно клуша — цыплят. Мальчишки куда-то запропастились, а тут эти лошади, неведомо чьи, поднимаются в горы, идут и идут без конца…

Появление в горах лошадей всегда означает опасность. Где лошади, там чужаки: солдаты, начальство, купцы, а в доме Зианг Шуа всегда боялись чужих.

И еще: всю жизнь лошади приносили беду Зианг Шуа.

Так случилось и в ту весну, когда ее мужу, пахавшему поле, пришлось бросить плуг в борозде. Разве есть кому дело до урожая на поле простого человека, когда речь идет о господском опиуме? И мужа погнали с караваном — везти в долину опиум, принадлежавший уездному начальнику.

Одна из лошадей с грузом опиума оступилась и сорвалась в пропасть.

Те, кто вернулся домой, рассказывали: когда лошадь покатилась с обрыва, мужу Зианг Шуа удалось было ухватиться за каменный выступ, но слуга начальника, разъяренный потерей груза, столкнул несчастного в бездну.

Другие же утверждали, будто муж ее в страхе перед начальником сам бросился следом за лошадью.

А третьи объявили, что муж Зианг Шуа был одержим злым бесом и нарочно загубил господское добро, вот почему разгневанный начальник лишил его жизни, бросив в пропасть.

И каждый клялся, будто знает все из первых рук.

Как бы то ни было, плуг так и остался на поле, словно дерево, пустившее корни в борозде, а муж Зианг Шуа не вернулся. И тут пришла новая беда — страшнее смерти: по деревне пошел слух, будто вся семья Зианг Шуа одержима злым бесом.

Сосед, заболевший лихорадкой, кричал в бреду: «Зианг Шуа!.. Меня грызет злой бес Зианг Шуа!» Другой сосед встретил однажды Зианг Шуа в поле и, вернувшись домой, занемог, и люди зашептались: «Эту хворь наслал на него злой бес Зианг Шуа!..» Бедная женщина была едва жива от страха. Временами ей и самой чудилось, что она одержима бесом. Сходив к ручью, она собрала обкатанные водой камешки и целый месяц продержала их во рту. Еще в детстве она слыхала: одержимый, чтобы избавиться от злого беса, должен продержать во рту камешки ровно тридцать ночей, после чего бес обернется сгустком крови и его можно будет выплюнуть вместе с камешками. Но на камешках, которые она выплюнула на исходе тридцатой ночи, не оказалось ни капельки крови.

Озлобившиеся соседи потолковали между собой и решили так: пусть Зианг Шуа с детьми отпразднует Тет, а там всех их надо прикончить, иначе злой бес изведет всю деревню.

Деревенские ребятишки грозили смертью даже маленькой Ми. Зианг Шуа с сыновьями Тхао Ниа и Тхао Кхаем и с дочерью Ми уже не смели показываться на улице; день за днем, в дождь и ясную пору сидели они в своей хижине, забившись в угол, и ждали, что вот-вот к ним ворвутся соседи и поволокут на расправу.

Однажды им почудилось, будто перед их хижиной остановился конь начальника уезда. Впрочем, это мог быть и еще чей-нибудь конь — они ведь слышали только стук копыт. И за неплотно прикрытой дверью прогремел грозный голос:

— Злой бес Зианг Шуа! Издохни, бес Зианг Шуа!

Едва стук копыт затих вдали, старая Зианг Шуа и ее дети выбежали из хижины и, не разбирая дороги, кинулись в лес… Кто это кричал? Начальник? Кто-нибудь из односельчан? Не все ли равно? Им грозила неминуемая смерть. Надо было спасаться. Они бежали, не смея оглянуться, все глубже забираясь в чащу, унося с собой из всего своего добра один лишь старый треснувший чугунок.

Так очутились они вчетвером в глухом лесу. Было там тяжко и мрачно. Но лучше уж терпеть ужас одиночества, чем вернуться на опушку и встретить людей. Заметив человека, работавшего на далекой лесной делянке, Зианг Шуа и ее дети, поторапливая друг друга, уходили еще дальше, в самую глушь, как мыши, как косули, скрывающиеся от охотника. Целый год они жили так в страхе и лишениях, словно прокаженные, которых соседи относят в лес дожидаться смерти.

Но они не умерли. Они уцепились за лес и выжили. Посеяли кукурузу на делянке, укрытой в лесной глуши, собирали в дуплах мед диких пчел. Да, они выжили, но жили так, словно на всем белом свете, кроме них, не было ни души.

И так не год, не два и не три… Сколько мест сменили они в лесах — и сама Зианг Шуа не упомнит…

Снаружи послышался шорох, затем где-то рядом за стеной ударилось оземь что-то тяжелое — очевидно, большое полено. В хижину вбежал Тхао Ниа и, с трудом переводя дух, крикнул:

— Сколько там лошадей, матушка! И все поднимаются к Финша…

Ми, семеня ножками, обежала остывший очаг. Дрожа и стуча зубами от холода, она спросила брата:

— Лошади? А сколько их? Много лошадей?

Вошел и Тхао Кхай. Мешок за его спиной, притянутый широким поясом, съехал набок — видно, ослабел узел. На пол вывалилось несколько кукурузных початков, кривых и щербатых: то ли зерна сами осыпались, то ли их выгрызли мыши. Початки покатились по иолу, но никто не подобрал их. Кхай вопросительно взглянул на старшего брата.

— Это вьючные лошади, — объяснял Ниа маленькой Ми. — На них везут товар на ярмарку… Да ты, поди, никогда и каравана не видела! Идет десяток лошадей, при них погонщик, потом снова лошади и погонщик… и каждая лошадь с грузом…

Ми, конечно, ничего не поняла, но громко закричала:

— Знаю, знаю, видела!

Все снова вышли из хижины. Тхао Кхай проговорил, вглядываясь в потемневшие горные кручи:

— Так и есть, матушка… это вьючные лошади. Много их. Вы видели?

— И смотреть нечего, — отозвалась Зианг Шуа. — Отсюда слыхать уже…

Какие-то звуки, порой громкие и отчетливые, порой глухие и неясные, долетали к ним: свист, дробный стук множества копыт, тяжкое дыхание и сухой хрип лошадиных глоток.

Дети любят поглазеть на лошадей. Сгрудившись над обрывом, братья с сестрой во все глаза смотрели вниз. Ничего уже нельзя было разглядеть в темноте, но им все чудились длинные вереницы коней, которые без конца поднимаются в гору в лучах закатного солнца и растворяются в тумане, поглощенные вечерним мраком, густеющим под скалами.

Зианг Шуа приподнялась, чтобы поправить мешок за спиной Тхао Кхая, и из мешка вывалился последний изгрызенный мышами початок. «И это все, что осталось?» — хотела она спросить. Но дети увлеченно болтали о лошадях, не отрывая глаз от дороги, и она промолчала. Кукуруза кончилась, и чувство облегчения, охватившее было Зианг Шуа, когда возвратились сыновья, сменилось привычной тоской. Тяжко вздохнув, она снова присела на землю.

— Это караван богатого купца Цина, — пробормотала она. — Значит, наступил Тет.

Давно уже исчезли во мраке вершины гор, не стало видно и дороги у подножья, а несчастной женщине виделись под куполом густого тумана давно минувшие дни, холодные и ветреные — дни праздника Тет, звенящие музыкой кхенов[8], свирелей и гонгов, оглашаемые криками игроков в пао[9] и воплями шаманов, наполненные веселым шумом деревенской площади, куда односельчане сходились поглазеть на жертвоприношения, попировать и повеселиться. В дни праздника в каждой хижине било ключом веселье, и даже маленьким детям давали немного водки.

А у них четверых нет ничего, кроме погасшего очага…

Где-то внизу, на черном склоне горы, замерцала вдруг розовой полосой длинная цепочка зажженных факелов, словно в ночном мраке поползла к ночному небу тысяченожка со светящимися лапками.

Слышно было, как скользят по камням копыта, лошадиное ржание то и дело оглашало пустынную ночь. Сколько надежд и тревог пробуждают в людских сердцах эти диковинные звуки!

Скоро Тет придет и сюда, в эти отдаленные деревни. Но дети старой Зианг Шуа, давно уже жившие в лесу, не знали толком, что это такое — Тет, и мысль о празднике оставляла их равнодушными. Всю ночь они жались к матери, трясясь от стужи. Огонь разводить они не посмели: боялись, что их заметят люди, идущие с караваном.

* * *

Караван с товарами Цина добрался до Финша уже ночью.

Сотня факелов поднималась по склону. Потом к ним присоединились еще новые — начальник уезда выслал навстречу каравану своих стражников.

Факелы полыхали багровыми огнями. Дым мешался с туманом, и тяжелые капли оседали на одежде — синей, черной, серой. Лошадиные гривы и волосы людей поседели от влаги. От факелов шел пряный смолистый дух. Туман словно приглушал огни, они опадали и тут же жарко вспыхивали снова.

Окутанные клубами пара и дыма, остро воняющие потом, лошади одна за другой входили во двор крепости Финша.

Как водится, десяток погонщиков и встречавшие жители деревушки побежали вперед, торопясь к складу под казармой, чтобы принять вьюки с товаром в это временное хранилище.

Багровую мглу, озаренную факелами, прорезал яркий белый свет: к каравану подошли посланные из крепости солдаты с двумя фонарями.

Лошади, весь день прошагавшие по горным дорогам, заляпанные грязью до самых глаз, со свалявшимися гривами, тяжело и громко дышали, дожидаясь, когда их отведут к коновязи и зададут корм. Самых крепких еще горячил хмель — они взбрыкивали и грызлись между собой, а иные, повалившись на спину, катались по земле, то ли от ярости, а может быть, оттого, что зудела шкура. Всполошенные погонщики суетились вокруг них, тянули и дергали за поводья, торопливо снимали вьюки, бранясь и крича, задыхаясь в чаду факелов и в густых испарениях людских и лошадиных тел.

В считанные минуты весь груз был перенесен в кладовые и уложен плотными ровными штабелями.

Отведя лошадей от склада, погонщики тут же воротились и вповалку улеглись на вьюках. Лишь у немногих достало сил собрать хворосту, разжечь костры и, отогревшись, поставить на огонь котелки. Впрочем, едва затрещали и задымились костры, к теплу потянулись и остальные. Лаотяне, тхай и сафанг сбились кучками у огня, ожидая, покуда поспеет варево. Ни брани, ни драк, как бывает обычно, если затевается игра на деньги.

Как только был прибран купеческий груз и все затихло, старый лошадник Део заткнул кнут за пояс и велел слуге достать из тюка пучок благовонных палочек. Надо было помолиться духам, чтобы лошади… чтобы весь его караван, одолевший такой нелегкий путь, остался невредим и впредь.

Но сперва он направился к коновязи взглянуть на вожаков. Им должны были уже задать по торбе с травой. Безмолвие непроглядной ночи встревожило его. Старый Део уже почти дошел До места, где были привязаны вожаки, а ухо его все не улавливало привычного шума: фырканья, шелеста грив, шороха помахивающих хвостов…

Део протянул руку во тьму… и, лишь споткнувшись о торбу с травой, понял, что лошадей на месте нет. Стряслась беда! Вожаки, умницы, кормильцы старого Део!.. Никогда еще не было, чтобы в час молитвы хозяина они уходили куда-то, оставив нетронутой сочную траву.

Охваченный страхом и тревогой, он все-таки сперва зажег разом все принесенные палочки, укрепил их на верхушке деревянного столба и только тогда бросился на поиски лошадей.

У ворот, где вспыхивал мерцающий свет факелов, послышались крики. Пробежали люди с пылающими сосновыми ветками. В пляшущих отсветах стало видно, как солдаты торопливо тащат камни, наваливая их вдоль выгона, где паслись копи. И вот донеслось дикое ржание и дробный стук копыт, словно табун лошадей мчался куда-то галопом.

— Скорей!..

— Если они вырвутся, всем конец!

— Да что стряслось?

— Кони взбесились!

Део, внезапно обмякнув от слабости, вглядывался в темноту. И он увидел: тени двух коней возникли в багровом тумане. Они метались из стороны в сторону, затем вздыбились, словно «кони-духи», и Део узнал своих вожаков — головного и второго.

Кони плясали, встав на дыбы, перебирая передними ногами. Испуская дикое протяжное ржание, они лягали копытами ветер. Вот они опустились, но сейчас же вздыбились снова. Они бились головами друг о друга, потом разбежались и вдруг с силой грохнули лбами в скалу; казалось, камень сшибается с камнем.

Один из вожаков снова взвился на дыбы, заржал, шарахнулся в сторону и, ударившись головой о скалу на краю выгона, ринулся прямо на людей. Солдаты, тащившие камни, бросились врассыпную.

Один только старый Део, оглушенный несчастьем, остался на месте. Он был опытный лошадник и понимал: коней испортили… Давно ли он сам, чтобы заполучить подряд у Цина, своими руками состряпал зелье, загубившее вожаков хозяина Тонга? И вот какой-то злодеи напихал сверчков или тараканов в уши его лошадям…

Через уши насекомые заползли в череп, и кони взбесились от ужасной боли, раздиравшей им мозг. Их уже не спасти.

Всякий год в каком-нибудь из караванов, идущих в Финша, гибли лучшие кони. Враждующие лошадники старались навредить друг другу и сами постоянно держали ухо востро, так что дело было вроде привычное. И все же Део никак не ожидал, что кто-нибудь осмелится тронуть его вожаков.

Силы совсем оставили его. Можно было только стоять и беспомощно ждать, пока эти бесценные кони расшибут себе черепа и замертво рухнут на землю. Головы их бились о камень с глухим стуком, словно деревянные песты. Да, вожакам конец.

Старый Део стряхнул с себя оцепенение. Сумятица у ворот продолжалась, но он повернулся и зашагал назад. На ходу он сорвал с себя пальто и швырнул на вьючника, скорчившегося у дверей склада. Он не чувствовал холода. Еле сдерживая ярость, он шагнул к погонщикам, сгрудившимся у костра вокруг котелка с чаем. Который из них?

— Эй, вы! — гаркнул он. — Кто тут из семьи Ма?

Бледные пятна лиц качнулись во мраке, растопленном пламенем костра, темные провалы глаз уставились на него.

— Кто тут родня ублюдку Тонгу? — заревел Део, срывая голос.

Люди у костра молча глядели на него. Кто-то снова склонился к огню.

Глаза Део остановились на тощем долговязом погонщике, за плечами которого топорщилась накидка из пальмовых листьев. Он сидел ближе всех к огню, но его била дрожь. Део подскочил к нему, сбил шапку и, ухватив за волосы, поставил на ноги.

— Спрашивал я для виду, — прошипел он в искаженное страхом лицо. — Я же узнал тебя, гадина из рода Ма! Это твоих рук дело, сволочь! Убью!

Он с силой швырнул погонщика в угол каменной ограды и обернулся, выглядывая своих сородичей в свете костра.

— Бей! — крикнул он.

Несколько человек вскочили, похватали сосновые колья и бросились на долговязого. Тот молча рухнул наземь, как полено.

— Бей!

Взлетая и падая, замелькали в воздухе колья. Издалека доносилось хриплое ржание взбесившихся лошадей.

К кольцу людей, сбежавшихся поглазеть на расправу, неторопливо приблизились двое — Цин с фонарем в руке и уездный начальник Муа Шонг Ко.

— Полно, полно, почтеннейший Део, — громко произнес Цин. — Не пора ли нам с вами отдохнуть от трудов и забот?

— Свяжите злодея и бросьте его здесь, — добавил Муа Шонг Ко. — Никуда ему не уйти, а прикончить его успеете и завтра.

Цин поднял фонарь и оскалил в улыбке золотые зубы.

— Нам еще предстоит сегодня, — сказал он старому Део, — посетить крепость и почтить начальство… Где ваше пальто?

Део повернулся и пошел за пальто. Даже в пылу гнева он не забыл, где бросил его. Вьючник сидел на прежнем месте, пальто свисало с его головы, закрывая лицо: он не посмел даже поднять руку, чтобы сдернуть с себя хозяйскую одежду.

Натянув пальто, старый Део двинулся было к крепости, но остановился и зашагал к своим людям. Те только что подняли избитого и подтащили к костру.

Завтра вы все у меня узнаете, как надо служить, — прорычал он. — Только брюхо набивать мастаки… А ну, пошли отсюда, живо! Каждому сиднем сидеть возле своих коней и караулить! Всю ночь!

И они трое: купец, лошадник и начальник уезда — хозяин товара, владелец коней и повелитель земли — неторопливо направились к крепости. Следом родичи Цина потащили свертки с дарами. Никто не знал, что в этих свертках; можно было лишь догадываться, что двое, семенившие по пятам за начальником, несли по медному чайнику с опиумом. Судя по всему, пир наверху затевался на всю ночь.

Едва они отошли на десяток шагов, как фонарь в руке Цина превратился в бледное пятно, еле просвечивающее сквозь туман. Погонщики, трясясь от холода и страха, перебрались к коновязи, кое-как развели новые костры и пролежали там всю ночь на земле, тесно прижавшись друг к другу. Они очень боялись, что еще кто-нибудь задумает извести лошадей. Ведь говорят, здесь, в Финша, есть и такие люди, которые за всю свою жизнь соли не попробовали[10]; они ненавидят купцов и только о том и мечтают, как бы сгубить их вьючных коней.

* * *

Как бы там ни было, а когда начинается ярмарка, в Финша настает самая веселая пора года. Приходит караван богатого купца Цина, и Финша на целую неделю превращается в многолюдное торжище. Даже люди, живущие в нескольких днях пути — у самого Наданга, — выбираются сюда.

Стайками спускаются с гор девушки: заплечные мешки, перевязи, одежда линялая и рваная, будто они не на ярмарку собрались, а на работу в поле. Но глядят они весело, шагают легко и без конца пересмеиваются. Дойдя до горы, за которой раскинулась ярмарка, некоторые сворачивают в расщелины между скал, достают из мешков душегреи, юбки, расшитые головные платки и пояса и переодеваются.

Те же, что победнее, у кого нет нарядной одежды, идут себе прямо, покуда не встретят незнакомых парней. Тут они останавливаются и, стыдясь своих рваных юбок, не смеют ступить и шагу, не знают, куда спрятать лицо, где бы укрыться, пока не пройдут встречные. А у самого входа на ярмарку подхватывают одной рукой заплечный мешок и робко протискиваются сквозь толпу.

Прежде всех появляется на ярмарке хозяйка питейной лавки. Она приносит длинную бамбуковую скамью, расставляет на ней чашки, затем, сняв со спины глиняный кувшин с водкой, опускает его на землю и подтаскивает к скамье большие плоские камни, укладывая их в ряд, чтобы было где присесть гостям. Покупатели валом валят к ней, спеша пропустить первую чарку.

Идут на торжище и стосковавшиеся по соли старики. Они выспрашивают друг друга, кто нынче торгует солью — начальник из крепости или купец Цин — и долгой ли будет торговля. Иной из стариков ходит на ярмарку всякий год, но так за всю свою жизнь не отведал и крупицы соли. Здесь, в Финша, соли просто так не купишь, многие даже вкуса ее не знают. И все они — и те, кто соскучился по соли, и те, кто уже привык без нее обходиться, и те, кто никогда ее не пробовал, — все тянутся к лавчонке с водкой. Они садятся перед скамьей и, подперев щеку рукою, думают свои думы, изредка пропуская по чарочке.

Под большим персиковым деревом привязывают лошадей. С каждым часом их становится все больше и больше, конские хвосты развеваются, будто в танце. На одних лошадях приехали на базар, других пригнали на продажу.

Курильщики опиума лежат развалясь в шалашах и не спеша толкуют о торговле оружием и о контрабандной переправе серебра в далекую Бирму или в Китай.

Неведомо откуда являются на ярмарку эти торговцы редким и тайным товаром. Они стараются укрыть от посторонних глаз свою трапезу — крутой мясной отвар и лепешки, купленные здесь же на ярмарке, — и никогда не присаживаются к бамбуковой скамье, где продает кукурузную водку старуха из племени мео.

День и ночь они пьянствуют в заведении у китайца. Хозяин-китаец, зазывая гостей, выносит узкогорлый фаянсовый кувшин с водкой. Он наливает немного водки себе на ладонь и поджигает ее спичкой. Синий язычок пламени поднимается на ладони, а хозяин скалит зубы в улыбке и выплескивает пламя на землю. Убедившись в крепости напитка, гость, конечно, не отказывается почтить заведение.

Пальба из ружей — на пробу, брань и хохот, крики и плач у лавок продавцов соли, перепевы рожков — все сливается в неясный гул, не умолкающий с утра до ночи…

Ближе к полудню народу становится больше. Особенно много собирается парней и девушек. Юности неведомы заботы и горе. У иного парня ни гроша за душой, а все же и он не день и не два отшагал, добираясь до ярмарки. Всего-то и есть добра, что свирель за пазухой, и домой он вернется все с той же свирелью — нечего ему продать, не на что ему купить, но на ярмарке надо побывать непременно.

Каждый находил здесь вещи нужные, полезные или диковинные, радующие глаз, да не у всякого доставало денег на покупку. Люди любовались бутылями, горшками, фаянсовыми кувшинами, ложками, чашками, привезенными из-за границы китайцами и людьми лы. Мастера из синих мео[11] торговали лемехами, мотыгами, топорами. За новый лемех кузнецы запрашивали три старых да два серебряных донга[12] в придачу, но не всякому это по карману. И возвращался неудачник домой, и снова пахал старым плугом, пока не стачивал его до рукояти.

Самые лучшие и самые ценные товары предлагали те, у кого хватало денег, чтобы задобрить уездное начальство. Например, контрабандисты, продававшие оружие или менявшие его на опиум. Покупатели, пробуя ружья, палили и ночью. Так что даже кони быстро привыкли к ружейному бою — не вздрагивали, не вздергивали голов, а лишь безучастно помахивали хвостами.

У богатого купца Цина от покупателей отбоя нет. Народ битком набивался в его клетушки, стены которых были принесены и поставлены солдатами из крепости, а люди, не попавшие внутрь, обступали лавки снаружи.

В лавках у Цина продавался привычный и нужный всем товар. Соль, керосин и спички, перец и любые иглы, цветные нитки и ткани — черные, красные, синие, белые в клетку мужские головные повязки — это для покупателей попроще. А к фетровым шляпам, к черным зонтам и ручным фонарикам приценивались уездные и волостные чины; мелкая сошка, всякие там деревенские старосты, могла лишь мечтать о подобной роскоши — редко кому из них удавалось призанять или накопить денег на такую покупку.

Цин не оставался в накладе. Не для того вез он товар сюда, в горы, чтобы забрать у местных жителей их последние жалкие медяки, правда, он и медяками не гнушался. Нет, важнейшей частью его торгового дела был вывоз из Финша драгоценных «даров леса». Не зря же он привел с собой сотню лошадей, из которых многие шли сюда налегке. Больше всего забирал он отсюда опиума — товара легкого и прибыльного. Из рогов косуль и оленей, из тигриных костяков, медвежьей желчи и звериных костей тут же, рядом с торгами, варились в особо сложенных печах целебные зелья. А пчелиный мед, шкуры пантер и тигров, льняную кудель, клубни тамтхат[13], кардамон, горечавка… Сколько ни приносили этого добра на ярмарку жители Финша, Цин забирал все без остатка. После него пусто было в Финша — хоть метлой мети.

Людям не на что было покупать, и они несли к Цину дары леса, хотя за целый костяк тигра или обезьяны он давал одну-единственную чашечку соли. Но куда денешься? Ведь на своем веку они не видели других торговцев, кроме богатого купца Цина.

Сам Цин возлежал в доме начальника уезда и весь день курил опиум. Случалось, ближе к вечеру он выходил в одну из лавок, где торговали его сородичи. Но торговаться он брался только с пригожими девицами. Перед хорошенькой девушкой он раскладывал лучшие товары и тут же предлагал ей задаром моток красных ниток. Дело простое — приняла подарок, значит, ступай за купцом, выпей с ним чарку водки.

Девушки боялись этого пуще смерти. Ведь сделать такое — все равно что испить брачную чашу — залог соединения жениха и невесты.

Деревенские девушки, спустившиеся с гор на ярмарку, страшились приблизиться к Цину. И хоть был Цин необыкновенно сладкоречив, хоть и сулил он на выбор самые сверкающие и шелковистые нити, хоть был он сам белолиц и дороден, с полным ртом золотых зубов — истинно богатый человек! — все же редко какая молодка из племени нянг[14], тхай или лы, чиновничья наложница или солдатка, поднявшаяся в горы из Иенбая[15], решалась удалиться с купцом Цином и выпить с ним по чарке.

Больше всего в ярмарочной толпе было зевак да голодранцев, тех, кто отродясь не пробовал соли, но немало сошлось и таких, кто скопом, в складчину приценивались к соли, а кое-кто искал лемехи подешевле.

Соль, привезенную купцом Цином, продавали в конце рядов. Днем и ночью вокруг соляной лавки толпились люди, а уж в лавку набивались плотно, как камни в кладке. Крики, брань, слезные вопли оглашали окрестности, и трех дней не проходило, чтобы какого-нибудь бедолагу, сунувшегося за солью, не придавили в толкучке насмерть. Мертвое тело просто-напросто оттаскивали в сторонку.

Многие старики, явившись на ярмарку, ни на что не глядели и ничего покупать не собирались. Они располагались под открытым небом и до одурения накуривались опиума, а дряхлые жены их, усевшись рядом, прикрывали их от солнца зонтами.

Бродили по торжищу молодчики с испитыми, усталыми лицами и остановившимся взглядом, бродили бесцельно, словно не зная, куда себя деть, но держались поближе к питейным заведениям. Время от времени кто-нибудь из них торопливо выпивал чарку, за ней — вторую и тут же принимался орать до хрипоты, что ему еще не наливали. Опрокинув третью, он тотчас валился наземь и засыпал.

Пьяные валялись повсюду. Жены, покорные и молчаливые, заслоняли зонтами своих непутевых мужей, а те в хмельном бреду бессмысленно размахивали руками — наверно, им казалось, что они тянутся за чашкой с солью… Едва протрезвится такой пьяница, жена спешит купить чашку крутого мясного отвара и, заправив его кукурузной мукой, подает мужу. И только тогда она позволит замешать и себе горсть кукурузной муки и разделить с мужем трапезу.

Всякого наглядишься на ярмарке в Финша: и горького, и смешного. А уж многолюдье какое!

Парни и девушки держатся в сторонке от толпы, прогуливаются себе вольно и беспечно. Тревоги и горести житейские им еще неведомы, они не замечают ни мужчин, упившихся сивухой от безнадежности и отчаяния, ни женщин, что, подобно камням, неподвижно застыли возле них, безропотные и терпеливые. Нет, молодость свободна и весела, не замечает она чужого горя.

Празднично разряженные, стоят рядком девицы, прислонившись к каменистым уступам, а перед ними раскрасневшиеся от выпивки парни с кхенами в руках выводят «веселый наигрыш». Вот один пустился в пляс по широкому кругу — этот танец называется «гуляние». Вот другой скачет взад-вперед на одной ноге, отплясывая «клубок ниток». Голоса кхенов, то отрывистые, то певучие, звучат все громче. Девушки, расправляя концы розовых головных повязок, с улыбками провожают взглядом парней, умудрившихся в наигрыше и танце показать все три колена «весеннего праздника», а парни рады стараться — все в поту, они продолжают раскачиваться, стуча пятками и подбрасывая обе ноги… Кому не по сердцу такие искусники?..

Но вдруг у входа на торжище возникает какая-то суматоха. Слышатся крики, брань, отчаянные вопли. Несколько женщин зао[16] в испуге схватили свои мешки и побежали прочь. «Бандиты! Бандиты напали!..»

Но бандитов не было и в помине. Это солдаты, ведя в поводу лошадей уездного начальника, пришли собирать налог. Десяток коней с огромными — пока еще пустыми — вьюками врезались в толпу. Стиснутые в толчее люди завыли, закричали, принялись браниться. Ничего не понять: то ли народ поносит солдат, то ли вояки честят толпу…

Солдаты не стеснялись. Кто продавал кукурузные початки, у того брали кукурузу. С десяти лангов[17] опиума взимался один. У людей лы, торговавших кошелями, отбирали один кошель из трех. Размотав куски полотна, сотканного в деревнях тхай, отрезали от каждой штуки по два шаи[18]. Старику из племени хани, торговавшему сплетенными из лиан скамейками, пришлось отдать две скамейки. Старухи из племени зао, оробев, сами преподнесли солдатам два свертка дрожжей. С тех, кто торговал овощами, взяли по две вязки капусты и по дюжине-другой пучков лука… Хватали, тащили, заталкивали в тюки. И конечно, себя не забывали. Жрали, пили, брали повсюду, куда могли дотянуться — своя рука владыка.

Где бы ни останавливались солдаты с конями, там немедленно поднимался шум, слышались жалобы, вопли и брань, сыпались удары, бежали люди.

Обойдя торговые ряды, сборщики, ведя лошадей под уздцы, вышли на склон горы, где веселилась молодежь. Кто не торгует, тот податей не платит. Но девушки, завидев солдат, в страхе разбежались, да и кое-кто из парней с кхенами, которые только что отплясывали с таким жаром, убрались от греха подальше. Веселье расстроилось.

Но вот солдаты, набив до отказа тюки, ушли. Совсем было улеглась суматоха, как вдруг люди снова бросились врассыпную, вопя что есть мочи:

— Спасайтесь!

— Смерть идет!

— Бесы, бесы!..

На краю ярмарочной площади стояли Тхао Ниа и маленькая Ми.

Ниа был бледен. Длинный шрам, пересекавший его лоб от волос до правого уха, стал еще заметнее от стужи. (В прошлом году, когда мальчик возился возле хижины, из чащи вышел медведь и хватил его лапой по голове. Рана зажила, но на лице у Ниа остался глубокий синеватый шрам.)

Брат и сестра, грязные, нечесаные, с черными джутовыми мешками за спиной, походили на медвежат. Словно два звереныша, которые вылезли из родного леса на гору, где, как они думали, никого нет, дети в изумлении и страхе прижались друг к дружке при виде диковинных тварей, готовых их разорвать.

Все торжище было охвачено ужасом.

Как же попали сюда Тхао Ниа и Ми?

Мать строго-настрого запретила детям спускаться в Финша. Она боялась, что злые люди убьют их. Она знала: особенно опасно выходить из леса в дни праздника.

Едва начиналась ярмарка, вдоль лесной опушки валил народ из деревень. Затаившись в зарослях, дети слышали говор, пение рожков, позвякивание серебряных обручей на шеях и ногах проходивших девушек. Ниа точно определял эти звуки и объяснял их значение сестренке. Что же касается Тхао Кхая, то его это не интересовало. В свои десять лет он о ярмарке и не думал. Целые дни напролет он копался в земле, отыскивая клубни маи[19], или ставил силки и ловушки.

Тхао Ниа был старше, в его возрасте подростки уже играли на свирели[20]. И он не хотел отставать от сверстников — смастерил себе свирель, отыскав подходящий бамбук и высверлив в нем дырочки, и частенько подолгу наигрывал в лесу. Но играть для себя одного было грустно. Ему страстно хотелось сходить на ярмарку, взглянуть на людей. Маленькой Ми, которой очень нравились его рассказы о том, как веселятся в Финша деревенские девушки, тоже захотелось увидеть все своими глазами.

Мать предупредила:

— Тебе нельзя ходить на ярмарку, доченька. Если люди увидят тебя — убьют.

— За что, мама?

Мать не сумела или не посмела ответить, и Ми пропустила этот запрет мимо ушей.

В тот день Ниа и Ми сказали матери, что идут на пашню, а сами со всех ног пустились в Финша.

Всю жизнь они прожили в лесу, ярмарки никогда не видели и не знали даже, что это такое. И вот она — ярмарка. Широкая, забитая народом площадь, пахнет дымом и жареным мясом. Все на этой площади необыкновенно и заманчиво.

Ниа очень хотелось присоединиться к девушкам и парням, игравшим на рожках и свирелях. Но он не посмел остановиться у плетеной клетушки, где сородичи богатого купца Цина вываривали тигриный жир и ловко и споро увязывали в тюки вымененные товары. Любо было глядеть на такую работу: едва заполучишь вещь, глядь — а она уже в тюке.

Но Ниа смотрел не на них. Он глаз не мог оторвать от ярмарочного веселья. Свирель свою он давно уже достал из-за пазухи и держал в руке. А у маленькой Ми в глазах рябило от чудесных ярко-красных нитей в пальцах толстого белолицего человека с золотыми зубами. В нос бил крепкий дух мясного отвара — неподалеку вокруг котла суетились люди, они подкладывали хворост, добавляли в котел соль, черпали и пробовали кипящее варево. На такую еду даже глядеть было сладко. А какова же она на вкус?..

Нет, издалека ничего толком не разберешь. Ярмарка зачаровала детей, и они осмелели. Тхао Ниа и думать забыл, что они — «отродье Зианг Шуа, одержимой злым бесом», что они — беглецы, укрывшиеся в лесной чаще. Он видел перед собой людей, таких же, как он сам, и… потихоньку подошел с сестрой к ним поближе.

И тут их заметили. Оборванных, грязных, странных на вид. Заметили и заметались, вопя во все горло:

— Лесные бесы!

— Бесы!

— Нечистая сила!

Вся ярмарка загудела, словно на торговые ряды напали бандиты и воры.

Поначалу Ниа удивился. В чем дело? Ведь они пришли на ярмарку, как все люди. Почему же народ так напугался? Разве пристало взрослым бояться детей?

Но крики становились все громче, все яростней, люди уже надвигались на них, размахивая ножами, грозя убить — точь-в-точь как предсказывала мать.

Ниа схватил сестренку за руку и поволок прочь. Она сердито вырвалась — ей нравилось на ярмарке, озлобленной брани и угроз она не понимала и потому никого не боялась. Ниа прошептал ей на ухо:

— Мама ведь говорила… Они убьют нас!

Вот тогда Ми все вспомнила, и они пустились наутек обратно в горы.

— Держи их! Держи!

— Злые бесы изведут нас! Всех до единого!

— Смерть идет!

— Лови их!

— Бей!

Старики, хватившие водки, орали громче всех. Вопили и курильщики опиума, хотя не могли сдвинуться с места и только хлопали глазами. Кое-как поднявшись на ноги, пьяницы невнятно мычали, тупо топчась на месте.

Вскоре, однако, все успокоилось. Пьяницы вернулись к своей выпивке, и вновь заходили чарки в лад нескончаемым россказням о сватовствах и свадьбах, о купле-продаже, о долгах и ссудах; собеседники думали и гадали, кто завтра вынесет соль на продажу и где лучше присмотреть лемехи к плугам; завязывались беседы — где уважительные и душевные, а где злобные и гневные, пересыпаемые угрозами. А люди, склонные к раздумчивости, пили молча, подперши щеку рукой. Жизнь ярмарки вернулась в свою колею.

У соляной лавки толчея началась пуще прежнего. Один из прислужников Цина, продававший соль, громко сетовал на усталость и грозился закрыть торговлю. Само собой, это был просто-напросто способ набить цену. Но люди теперь изо всех сил старались пробиться к прилавку: не успеешь купить соль у купца, завтра худо придется — иди тогда к начальнику, кланяйся низко да еще и опиума поднеси, иначе он и щепотки не продаст. Все орали и бранились, хрипели и, стиснутые со всех сторон, едва дышали, люди оступались и падали друг на друга, но никто не желал посторониться. Каждый — сам за себя — толкался и лез вперед, рискуя сломать себе шею.

Только один-единственный парень, самый азартный, наверное, остался возле раскрасневшихся девушек и неутомимо отплясывал с кхеном в руках. Девушки, сбившись в кучку, передавали друг другу чашку с водкой и отпивали по глотку, но, когда подошла очередь плясуна и чашку протянули ему, он вдруг остановился, схватился за свою пустую бамбуковую флягу для соли и со всех ног пустился бежать к соляной лавке, там он мигом смешался с толпой и пропал из виду.

Где уж тут было гоняться за «бесовским отродьем Зианг Шуа»!

Убежав с ярмарочной площади, Тхао Ниа и Ми скатились в ущелье и оказались между домом начальника и крепостью. Стены укрепления щетинились каменными зубцами, за ними маячили часовые с грозными ружьями. Огромные каменные глыбы нависали над ущельем, казалось готовые вот-вот обрушиться на детей. А напротив крепости высился дом начальника, величественный, как гора. По дороге к нему взад и вперед сновали вереницы людей — таскали воду из родника. Поднявшись по склону, водоносы разделялись на две цепочки: одни наполняли крепостной водоем, другие — пруд с рыбками во дворе у начальника.

Ниа и Ми остановились в нерешительности. Им хотелось вернуться назад, на ярмарку. Но при виде зубчатых стен и блестящих стволов ружей им стало страшно. Дети снова пустились бежать и вскоре были уже далеко. Впрочем, по дороге домой они не раз останавливались и оглядывались в ту сторону, где осталось торжище. Никак не могли они взять в толк, отчего это люди набросились на них…

* * *

К вечеру в горах поднялся сильный ветер. Желтые, поросшие кустарником кручи сделались вдруг черно-серыми и окутались тьмой.

Порывы ветра несли в лесную глухомань чудесные знакомые звуки, и, прислушиваясь к ним, Зианг Шуа на минуту отвлекалась от тоскливых мыслей, но тут же становилась еще печальнее. Ведь это подумать страшно, чтобы человек вот так, навеки, спрятал лицо свое в лесу. Никогда мео не селились в лесных чащах, испокон веков их предки наслаждались ясным небом над головой. Они и дома свои ставили так, чтобы всегда видеть над собой бездонную синеву.

И когда из-за сгрудившихся гор, оттуда, где были деревни, долетали отзвуки прежней, такой недоступной теперь жизни, бедной лесной отшельнице хотелось слушать их снова и снова. Вот закричал петух, завизжали свиньи… позвякивают колокольцы на шее у буйволов, простучали лошадиные копыта по камням… Кто-то окликнул ушедших на пашню… Алая, как огонь, птица печально поет свою вечернюю песню. Двор вокруг дома вымощен камнями. Среди груш и слив высится персиковое дерево, вьется, поднимаясь по стволам, зеленая плеть бау[21] с едва округлившимися плодами… Разве может забыть старая Зианг Шуа, как там, в родных горах, радость переполняла сердце, как по утрам до света уходила она на пашню и возвращалась домой в сумерки, как они все вместе трудились в поле…

Долго сидела Зианг Шуа, прислушиваясь к далеким отзвукам прежней своей жизни, предаваясь неясным воспоминаниям. Детям легче — все трое, а особенно маленькая Ми, не мыслят себе иного существования. Но молчали и дети, а потом малыши отправились спать. Последним лег старший сын — Ниа. Хижина затерялась меж звериных троп, утонула в ночи… Случалось, что лани, убегая от тигра, испуганно жались к ее степам.

Глубокой ночью ветер донес до слуха Зианг Шуа пение свирели и топот копыт, повелительные крики и громкую брань. Наверное, это богатый купец Цин понукал своих людей, увязывавших тюки с товарами, торопил их, чтобы завтра спозаранку тронуться в обратный путь. Торжищу, видно, конец, богатый купец отъезжает к далекому устью Ван, где отпразднует Новый год у людей тхай.

Тхао Ниа наказал сестренке не говорить матери о походе на ярмарку, но Ми, едва вернувшись домой, выложила все, как было.

Мать была вне себя от страха.

— Не будешь слушать меня — сгниешь заживо и больше никогда меня не увидишь! — сказала она сыну.

Ниа молча потупился. С матерью не поспоришь. Но все же он никак не мог уразуметь, за что их прогнали люди. Еще пуще прежнего терзался он желанием снова увидеть ярмарку, да что толку… Мать ничего не объяснила, а он не посмел расспрашивать.

Очаг давно погас, в хижине стало темно. Мать все еще не ложилась — она сидела у стены неподвижно, и слезы катились по ее щекам. Впрочем, сама Зианг Шуа не замечала этих слез. Слезы никогда никому не помогали… Давно уж она убедилась: как бы ни был плох прошедший день, а все же он лучше грядущего, ибо жизнь человеческая, будто тлеющая хворостина, постепенно, с каждым новым днем идет на нет, пока не рассыплется в пепел и прах.

Никак не могла заснуть и маленькая Ми. Снова и снова вспоминала она увиденное на ярмарке, и ей не терпелось расспросить мать о всех этих диковинках. В конце концов она не выдержала.

— Мама, расскажи про базар купца Цина, — попросила она. — Какой он был раньше?

Зианг Шуа часто рассказывала ей про «базар купца Цина» — так называли ярмарку односельчане. Она описывала разные редкости — обо всем этом она могла только мечтать: штуки синего полотна, красное сукно, цветные нитки для вышивания, новенькие иголки, два сорта черного перца, и перец белый, и еще целебный перец, излечивающий болезни живота, если же роженица съест десяток зерен этого перца, у нее ослабнут боли и будет много молока… Она рассказывала о том, как девушки, которым не по вкусу пришелся мясной отвар, угощались на ярмарке острой похлебкой, которую продавали люди из племени сафанг, заедая варево поджаристыми кукурузными лепешками. Правда, самой Зианг Шуа даже в пору ее беззаботного девичества ни разу не довелось отведать чудесной похлебки…

Бесчисленные истории эти, удивительно похожие одна на другую, Ми слыхала от матеря с тех пор, как научилась понимать слова. Однако ей всегда хотелось услышать их снова и снова.

Но на этот раз мать ничего рассказывать не стала, а только сказала сурово:

— Чтобы больше на ярмарку ты не ходила. Немало девушек мео, спустившись с гор на ярмарку, ушли за богатым купцом Цином и навеки забыли свой род и свое племя.

— А потом они вернулись домой?

— Нет. Они больше не хотели быть мео и даже дорогу домой позабыли.

— Жалко их, правда?

— Забывших дорогу к родному дому жалеть нечего, — возразила мать. — Жалеть нужно тех, кто и хотел бы, да не смог вернуться.

— А кто не смог вернуться?

Мать промолчала. Потом, немного погодя, вздохнула:

— Начальник уезда гонит народ в носильщики к богатому купцу Цину. Купец накупает у мео столько добра, что вьючных лошадей не хватает, и начальник заставляет людей тащить тюки. Каждый год угоняют нескольких человек…

— Далеко?

— Да.

— А кто-нибудь потом возвращается?..

Бесконечно тянулась долгая ночь. В лесу похолодало.

Зианг Шуа незаметно задремала, и вдруг в отдалении послышался стук копыт. Звук, издавна отзывавшийся в ее жизни зловещим эхом. И вот на каменистом склоне горы, совсем рядом с хижиной, возник горящий факел.

— Эй, Ниа, ты где?! — проревел зычный голос.

Ниа вскочил:

— Здесь я!

— Ступай к начальнику уезда, живо!

— Это зачем еще?

— Понесешь груз купца Цина!

— Сынок! — в ужасе вскрикнула Зианг Шуа.

— Не пойду, — прижавшись лицом к стене, произнес Тхао Ниа.

— Иди сейчас же!

— Не пойду! Никуда я не пойду!

— Заткнись! Тебе что, жизнь надоела? Пошевеливайся, мне надо найти еще одного парня…

— Малых детей зачем же в носильщики?! — прокричала Зианг Шуа.

— А ну вылезай! Не то перебью всех до единого!

Зианг Шуа знала: это не простая угроза. Ослушаться начальника уезда — верная гибель. Охваченная ужасом, она проговорила:

— Так что же, прямо среди ночи и идти?..

Сдавленный голос ее был едва слышен.

— Эй, вы! — заорал всадник. — У меня догорает факел! Сейчас размечу ваше логово да выберу для света хворостину посуше!

Мать и дети горестно вскрикнули. Ниа выскочил из хижины и побежал по тропе. Всадник с факелом поскакал следом. И долго еще мать, брат и сестра слышали затихающий вдали плач Тхао Ниа и стук подков о каменистую землю.

А наутро Зианг Шуа с двумя оставшимися детьми стояла у обрыва над пропастью.

Караван богатого купца Цина обогнул лес и спустился в узкую, стиснутую горами лощину. Тяжелее, гораздо тяжелее, чем на подъеме, давили на конские спины высокие тюки с товарами. Старый лошадник Део сжимал в руке кнут, лицо его было серым, как вечерний дождь. Вожаков, прокладывающих путь, больше не было, и Део сам вел караван, восседая на головной лошади.

Кони спускались к подножию горы и исчезали за отрогом, а следом за ними длинной вереницей тянулись люди, навьюченные, как и кони. Замыкали караван солдаты с ружьями — охрана из крепости. Да, в этом году купец Цин увозил из Финша особенно много добра: пришлось согнать в караван чуть ли не четыре десятка носильщиков.

Первые дни, пока дорога спускалась к равнине, невольники то и дело оглядывались назад, высматривая вдали вершины родных гор. А их близким, оставшимся в горах, все казалось, что они различают знакомые силуэты на лесных перевалах. Но дни шли за дняхми, и ничего уже нельзя было разглядеть в горных далях, кроме клубящихся туч.

II

Не счесть, нет, не счесть старой Зианг Шуа, сколько еще лет укрывалась она в лесу с сыном и дочерью, перебираясь с места на место.

По привычке оглядывая склоны дальних гор, наблюдала она, как люди, выйдя на поля, очищали плугами зеленые склоны, окрашивая их в серый цвет; как через месяц-другой распаханные делянки начинали пестреть цветами опиумного мака… По этим приметам определяла она смену времен года.

Да, прошло немало лет. Родники стекают в ручьи, ручьи впадают в реки… а кому ведомо, куда утекают годы, прожитые человеком?

Как-то Зианг Шуа бродила по лесу, собирая дикие плоды, и вдруг повстречала старую женщину мео. Странная это была старуха, да и одета необычно — в лохмотья… Впрочем, что взять с бездомных бедняков? Бывает, им уж и жить осталось недолго, а приходится перебираться с насиженных мест в поисках нетронутой земли в незнакомых горах. Наверное, старуха была издалека и не ведала, что Зианг Шуа вот уж который год живет в лесу одна с детьми, видно, не успела она перемолвиться словечком с соседями, потому и не слыхала про «одержимых бесом».

Они разговорились, и старуха спросила:

— Вы, уважаемая, случаем не слыхали: внизу, в деревушке са, выловили в воде мужчину мео? Его занесло течением из реки Намнгу…

Зианг Шуа в ужасе закрыла голову полами своего платья, словно боясь, как бы страшные эти слова не впились ей в лицо.

— Нет, — пробормотала она. — Ничего я такого не знаю…

И тогда старуха, не замечая ее смятения, рассказала вот что.

В то утро жители деревни са вышли на берег Намнгу ловить рыбу. Видят: стоит у реки женщина мео и глядит в воду. «Ты что здесь делаешь?» — спросили ее. Она ничего не ответила, только рассмеялась и стала показывать рукой на воду. Люди вошли в воду, глядь — на дне лежит здоровенный тигр, само собой, мертвый. Тогда женщина заговорила: это-де ее муж упал в речку и утонул и они, мол, с мужем не люди, а оборотни. Рыбаки подняли дохлого тигра на жерди и потащили в деревню, прихватили с собой и женщину, а потом утопили обоих под домом[22], в яме с буйволиным навозом. Всего два дня прошло, а тигр ожил, уселся, надел на голову нон[23] и обернулся мужчиной в желтой одежде. И женщина тоже ожила и уселась рядом. Признали они друг в друге мужа и жену, перестали быть оборотнями и принялись кланяться на все стороны — благодарить народ за спасение. Тут кто-то из людей са спросил их:

— Откуда вы родом?

— Я, — ответил муж, — из племени мео, а родом из Финша…

Выслушав рассказ старухи, Зианг Шуа задрожала. Едва шевеля губами, она выговорила:

— Деточка моя…

Старуха пристально поглядела на нее:

— Кто из них? Мужчина или женщина?

— Сынок… — простонала Зианг Шуа. — Тхао Ниа его звали…

— А знаете ли вы, уважаемая, — произнесла старуха, — дорогу к речке Намнгу, что протекает близ деревни са?

И тотчас же, отвернувшись от Зианг Шуа, побрела прочь.

С тех пор, блуждая по лесным чащобам в поисках пропитания, Зианг Шуа все время высматривала эту старуху. Но не встретила ее больше ни разу. Иногда бедной женщине казалось, что старуха сама была оборотнем. Ведь оборотней и бесов носит нечистая сила повсюду, значит, и деревня са, о которой она говорила: «у речки Намнгу» — где-то далеко отсюда… Не добраться до этой деревни…

А иногда, вспоминая встречу в лесу, Зианг Шуа решала, что все это просто померещилось ей, что сама с собой разговаривала она на лесной тропе… Человеку в лесу тоскливо и одиноко, случается, и заговорит он с собственной тенью — ведь других собеседников у него нет. Да и вообще старики — что малые дети, любят поговорить сами с собой. А если горюешь да вспоминаешь о ком-то, всякое может причудиться.

* * *

Прошло десять лет.

Однажды офицер, командовавший солдатами в крепости, увел их всех до единого. Куда — неизвестно. Одни говорили — в Лаос, другие — в Юннань, третьи уверяли, будто солдаты ушли в город Иен. Никто ничего не знал наверняка. Знали только, что и уездный начальник Муа Шопг Ко тоже сбежал куда-то. Но спустя немного времени — жители Финша не успели толком обсудить все эти небывалые происшествия — солдаты с начальником вернулись и снова как ни в чем не бывало обосновались в крепости. «Не успел загон отвориться, — говорили люди, — как захлопнулся крепче прежнего…»[24]

Но кое-что все-таки переменилось — перестали приходить в Финша караваны богатого купца Цина. Плохо ли, хорошо ли, а прежде караван приходил сюда каждый год. И при виде лошадей, навьюченных товарами, людям казалось, что вот-вот появятся и те, кого угнали на чужбину.

Но годы шли, и ничто уже не наводило на воспоминания о несчастных, ничто не питало надежд. И лица людей стали сумрачны, как лесная чаща. Люди больше не ждали, не вспоминали, не надеялись.

* * *

Между тем из-за лесов стали доходить странные слухи. Поговаривали, будто в окрестных землях все изменилось самым необыкновенным образом.

И вот однажды в горный край пришло Правительство[25].

Зимой сорок седьмого года в глубь Тэйбака проникли первые отряды Освобождения. Они создали свои опорные пункты в Лайтяу.

В деревнях вокруг Финша стали появляться партработники и бойцы ударных групп. Отряды Освобождения упорно продвигались к западным границам.

Капитан, командовавший крепостью, со страху потребовал подкрепления. Ожесточась, он перебил множество ни в чем не повинных людей.

Но народ уже поверил в Революцию. Из уст в уста передавались слова: «Правительство идет к нам, и оно, словно заботливые родители, выведет нас на верную дорогу». Никто больше не боялся капитана, на уездную власть не обращали внимания и даже перестали покупать у начальника соль.

Все жили одной надеждой: скоро над головой будет светлое небо и под ногами — свободная земля.

* * *

А Зианг Шуа с двумя детьми по-прежнему укрывалась в глухом ущелье.

И вот однажды к ним пришел какой-то незнакомец. Старая Зианг Шуа повалилась перед ним на колени. Тхао Кхай, не успевший удрать, юркнул в пещеру.

— Господин начальник… — бормотала Зианг Шуа. — Ваша милость…

Она тряслась от страха, как в тот далекий уже год, когда стражник угнал ее старшего, Тхао Ниа. Но незнакомец поспешно поднял ее и улыбнулся:

— Что вы, матушка, какой же я начальник?

— А кто же вы?

— Я — партработник…

Партработник? Зианг Шуа не знала этого слова.

Тогда он стал рассказывать. Он рассказал много удивительного. Воистину в мире начались необычайные перемены!

— И вот что, почтенная Зианг Шуа, — решительно сказал он под конец. — Довольно вам жить одной. Пойдемте, я отведу вас к людям.

И тут Кхай, который хоть и прятался в пещере, но не пропустил ни слова из рассказа незнакомца, подбежал к нему и схватил за руку.

— И я с вами! — закричал он. — Меня тоже возьмите!

Так Зианг Шуа и ее дети покинули ущелье. Они ушли за человеком, которого прислала Партия. Ушли сами, по своей воле, ничего больше не страшась.

Впервые за много лет очутились они под открытым небом и теперь весь день от рассвета и до заката видели солнце. Поселились они за горами, в партизанском крае.

Здесь все было по-другому, не так, как в старой деревне. Никто не считал, что Зианг Шуа одержима нечистой силой. Никто не разносил сплетен, будто в ее детей вселились злые бесы. Никто не оскорблял их, не бил и не собирался предать смерти. Посланец Революции привел Зианг Шуа к людям и объяснил им, что Зианг Шуа, как и все они, любит родную землю и ненавидит проклятых тэй[26], хочет счастья для своего Отечества и готова вместе со всеми бороться с врагами.

Да, все переменилось в мире. Зианг Шуа поверила: страданиям и горестям пришел конец, началась и в ее жизни счастливая полоса. И в высохшем ее сердце вспыхнула и затрепетала радость, словно ласточка, что вьет гнездо под крышей дома, воротившись в начале года в родные края.

Быстро подрастал Тхао Кхай, вот уже и свирель он носил за пазухой, как когда-то его брат Ниа. Показал он себя отменным пахарем, плуг его вел борозду уверенно и глубоко, и рука лежала на рукояти, пожалуй, тверже отцовой. Он все время старался держаться поближе к людям, присланным Партией, учился у них грамоте и новым песням, не забывая похвастать своими успехами перед матерью. Впрочем, он вообще делился с нею всеми своими мечтами и мыслями, а она радовалась каждому его слову.

Но вот однажды Кхай вбежал в дом, и Зианг Шуа увидела у него за спиной винтовку. Она и рта не успела раскрыть, как он выпалил:

— Мама, я ухожу!

И тотчас умчался. Случалось, он и раньше не заглядывал домой по месяцу. Тогда человек, присланный Партией, говорил ей: «Не тревожьтесь, матушка. Кхай занят по службе…» А теперь партизаны потихоньку сообщили Зианг Шуа: «Кхай ушел с отрядом… Наверняка он теперь в армии».

И Зианг Шуа не встревожилась, не стала убиваться. Значит, так надо, Кхай вместе с солдатами бьет захватчиков. Здесь, в партизанском крае, всякий умел и землю пахать, и сражаться. О боях — близких или дальних — было известно каждому. Но все чаще мыслями возвращалась она к своей прежней жизни, горькой и тяжкой жизни в глухом лесу, иногда не могла сомкнуть глаз всю ночь напролет. И без конца думала о своем Тхао Ниа, своем первенце.

* * *

Настал год, когда произошли события особой важности — события, какие редко выпадают на короткий человеческий век.

Армия Правительства, действуя совместно с партизанами, взяла штурмом крепость Финша и освободила город Иен. Все было кончено за одну ночь. Там, где только вчера была крепость, поднимался к небу столб черного дыма. На месте зловещих стен высились красные груды битого кирпича. Тяжелые каменные глыбы — когда-то, давным-давно, окрестных жителей заставили притащить их сюда, чтобы сложить фундамент для крепостных стен — вывалились из своих гнезд. Уездный начальник Муа Шонг Ко сбежал неведомо куда. Скрылись и вожди племени мео — поговаривали, что они ушли через границу в Лаос.

Народная армия пришла во все округа и уезды. И везде слышалось одно: «Земля теперь наша! Мы ее хозяева!»

Зианг Шуа вернулась в свою деревню и поставила себе дом в небольшой лощине за травянистым склоном. Новые дома вырастали один за другим, крепкие, ладные, под кровлями, похожими на перевернутые чаши. И тот, кто поднимался в горы, еще издалека, у входа в долину, слышал веселый перезвон колокольцев на шеях у коз, что паслись на каменистых кручах. «Покой и радость пришли к нам!.. Земля и вправду стала нашей!..» Эти слова, ставшие уже привычными, не умолкая звучали в сердце Зианг Шуа.

Однажды ночью ей приснилось, будто время вернулось вспять на десяток лет. Все трое детей рядом с нею, и они вместе идут далеко-далеко. И вдруг перед ними появляется на дороге старуха из племени са.

— Скажите, уважаемая, — обращается к ней Зианг Шуа, — выйдем ли мы по этой дороге к речке Намнгу?

— Да, — отвечает та и спрашивает в свою очередь: — А правду ли говорят, уважаемая, что небо сотворило людей са и мео братьями в одной семье?

— Конечно, — отвечает Зианг Шуа. — Вот послушайте, какая история случилась в старину. Один человек из племени мео обернулся тигром, а потом утонул в речке Намнгу, и течение прибило его к берегу у деревни са. Тамошние жители вытащили его из воды и оживили. Тогда он снова обернулся человеком племени мео и стал им всем побратимом…

Тут оглядывается она на Тхао Ниа, а тот хохочет во все горло, и шрам на его лбу вдруг пересекли морщины…

В этот момент в сон ее ворвалась утренняя деревенская разноголосица и Зианг Шуа проснулась. И с новой силой овладела ее душой скорбь о Ниа, сгинувшем где-то на чужбине.

III

Шла к концу весна пятьдесят седьмого года.

Более трех лет миновало с тех пор, как были освобождены западные и северо-западные горные округа. Умолкли наконец выстрелы на этой щедро политой кровью земле. Недобитые вражеские банды убрались через границу. Но вечерами у горящих очагов все еще рассказывали о совершенных ими злодеяниях, а иной раз поднимали в деревнях переполох неясные грозные слухи, принесенные откуда-то молвой. Впрочем, страхи быстро исчезали, люди успокаивались, и жизнь снова входила в обычную колею.

Да, наступили дни, о которых прежде можно было только мечтать.

И люди лоло[27] сложили хорошую песню:

Как птица,

на крыльях мечтал улететь,

Но горы и лес

высоки — до небес.

А ныне —

такого никто и не ждал —

Человеком я стал…

Всякий, кому доводилось бывать у людей хани, расхваливал их на все лады: и огороды там хороши, и поля, ступенями лежащие на склонах, и деревни — все у них радует глаз. И только дома, в которых жили люди хани, все ругали в один голос: очень уж в них темно.

Действительно, жилье свое ставят хани на высоком и светлом месте. Дома их под высокими соломенными крышами, ладными и круглыми, издали похожи на пчелиные ульи. Дорога в деревню непременно вымощена камнем, а на крутых местах сделаны ровные ступени. Ключевая вода забрана в водовод из толстоствольного бамбука вау, проложенный под сенью ивовых кущ. Сидят под ивами старики, плетут скамейки из гибких лиан. Усердные девушки молча моют в проточной воде овощи и травы…

Все бы хорошо, да только в домах хани нет ни окон, ни отдушин — ничего, кроме одной-единственной двери, маленькой и узкой, как лаз, и потому даже в самое светлое время дня там темно, хоть глаз выколи.

И ведь не то чтобы хани любили жить во мраке, им, конечно, тоже был по душе веселый солнечный свет, но что оставалось делать? Только благодаря такой вот крошечной двери можно было спастись от стужи да уберечься от воров. Не всякий лиходей осмеливался проникнуть в темное жилище хани, ведь во мраке, не ровен час, недолго и жизни лишиться.

Но так было раньше. А нынче каждый обзавелся теплой одеждой, да и воров не приходится опасаться. И теперь хани строят дома с просторными дверями и окнами, прямо из дома любуются своей деревней и прозрачной водой, струящейся по выложенным камнем водостокам на залитых солнцем дворах. Да, не осталось более тьмы ни в домах, ни в обычаях хани!..

Все, кто побывал в деревнях племени зао, хвалят их за искусно сработанные деревянные изделия и плетеные вещи. А вот хороших домов у зао никогда не было, и ютились они во времянках. Вроют кое-как опорный столб, приладят на скорую руку бамбуковые стропила, набросают соломенную кровлю — вот и готово жилье. Да и на что было им ставить добротные дома, когда из поколения в поколение, бросая истощенные поля, кочевали они с места на место в поисках новой земли… да вдобавок испокон веков их грабили и жгли королевские чиновники и стражники. Попадись этим ненасытным грабителям хороший дом — мигом налетят на чужое добро, очистят все до нитки.

Зато теперь, когда сгинули навеки и тэй, и королевские чиновники, люди зао возводят дома с деревянными колоннами на каменных основаниях, с красивыми деревянными дверями, роют у дома пруды и разводят в них рыбу, сажают лимонные деревья, а когда пускают в ход новенькие мельницы с крупорушками, поднимается шум и треск на всю округу!..

И людям мео приходилось прежде не слаще, чем хани и зао, они тоже кочевали с одной горы на другую, у иного всего и имущества-то было — старый треснувший котел. Зато теперь мео учатся у землепашцев хани разбивать на горных склонах ступенчатые поля, стали жить оседло в добротных домах со стенами из плетеных, обмазанных глиной матов, под крышами из крепкого, прочного дерева…

Нет, не зря поется в хорошей песне лоло:

А нынче —

такого никто и не ждал —

Человеком я стал…

Еще в партизанском крае, в глухих и потаенных уголках горной страны, куда, казалось, не ступала человеческая нога, были созданы первые исполкомы. Деревенский люд начал тогда учиться управлять своей жизнью.

Теперь же общинные комитеты в округе Иен едва успевали поворачиваться. Новым руководителям общин то и дело приходилось спускаться в город, чтобы обговорить свои дела в исполкоме или в Окружном комитете партии. А дорога эта не близкая, из иной общины до города нужно добираться целый день, а то и два дня.

* * *

Итак, весна пятьдесят седьмого года шла к концу. Как раз в это время в Финша открылся первый магазин.

Весть об этом разнеслась по округе за несколько дней. И сразу же стало известно еще одно обстоятельство: с солью и керосином для магазина в Финша прибывает кадровый партиец Нгиа.

Конечно, открытие магазина обрадовало всех: окружной центр вовремя позаботился о доставке соли и керосина, ведь как начнется пора дождей, в город за покупками не спустишься. Но еще больше взбудоражило людей второе известие:

— Партиец Нгиа здесь!

— Нгиа приехал!..

Имя это произносилось просто, как произносят обычно «А Пао», «А Лы»[28] или имя какого-нибудь другого соседа. Нгиа все знали, Нгиа все ждали, народ шел повидаться с ним отовсюду, даже люди са из деревушки Наданг, что у самого речного устья, явились в Финша.

Пришла к Комитету и старая Зианг Шуа с дочерью. Всюду стоял веселый гомон, словно во время праздника Тет, когда люди ходят от соседа к соседу, угощаясь в каждом доме.

Зианг Шуа перевалило уже за шестой десяток. Обычно женщины в ее возрасте и в доме еще управляются и в поле работают не хуже невесток и дочерей, но былые лишения и горести состарили Зианг Шуа, у нее давно уже болели ноги, и она еле ходила, ковыляя и прихрамывая.

Между тем Тхао Ми вступила в пору девичества. Мало нужды, что одета она была в старенькую линялую юбку и кофту — те самые, которые носила еще в партизанском крае, — все равно при виде ее люди одобрительно прищелкивали языками, признавая ее первой красавицей деревни. У нее было нежное бело-розовое лицо, мягкостью и округлостью черт напоминавшее спелый плод. И она так чудесно пела и играла на данмое[29].

Ми еще не задумывалась над отрадными и печальными сторонами жизни. Когда мать заводила речь о былом их житье в лесу и вспоминала о старшем брате, Ми тоже с грустью думала о нем, но молодость брала свое — печаль не задерживалась надолго в ее сердце. Да и то далекое время, когда Ниа водил ее на ярмарку, припоминала Ми очень смутно. Гораздо лучше помнила она вторжение тэй. Однажды их с Кхаем послали в лесной дозор. Они караулили с арбалетами[30] наготове, но враг так и не появился. Тогда они подстрелили большую лесную мышь, поджарили ее на костре и съели… Да, войну она помнила так, словно это было вчера.

Комитет размещался в маленькой хижине на пустыре, у края каменной осыпи. К тому времени, когда Зианг Шуа и Ми подошли к хижине, партийца Нгиа уже не было, зато вовсю шла торговля солью.

В прошлом и позапрошлом году сильные дожди отрезали жителей Финша от города, соль невозможно было достать ни за какие деньги; и теперь, когда Правительство доставило соль прямо на место, раскупали ее быстро и брали помногу — про запас. Люди приходили с флягами из высушенной тыквы на боку, тащили на спине длинные сосуды из толстоствольного — вполобхвата — бамбука, с трудом протискивались в хижину и, красные от волнения, широко улыбаясь, выбирались из дверей с покупкой. Каждый, кто стоял в очереди, непременно отпускал какую-нибудь нехитрую шутку, и из толпы у прилавка с весами то и дело доносились раскаты смеха.

Ми пробралась в помещение. Нгиа не было и там, но она вышла не сразу — задержалась, чтобы поглядеть, как председатель Тоа самолично продает соль. Когда же она наконец вернулась к матери, та засыпала ее нетерпеливыми вопросами.

— Нету его… — виновато ответила Ми. — Не знаю, где он…

— Партиец Нгиа скоро будет, — бросил им на ходу незнакомый человек, державший под мышкой бамбуковый сосуд с солью.

Зианг Шуа оглядела очередь.

— Ладно, подождем здесь… — сказала она.

Они отошли в сторонку и уселись под деревом вонг[31].

А люди все шли и шли.

К полудню те, что пришли издалека, начали понемногу расходиться. Народу стало меньше, на камнях перед входом в хижину белыми пятнами лег солнечный свет, и Зианг Шуа смогла наконец разглядеть, что делается внутри хижины.

Право слово, Комитет сегодня не Комитет, а соляной склад. Вон она соль — большая белая груда — как песок на речном берегу, и сам председатель By Шоа Тоа неутомимо двигается возле весов: то нагнется зачерпнуть соли, то выпрямится и загремит гирями.

Вообще-то не было еще дня, чтобы председателя Тоа удалось застать в Комитете. Даже в присутственные часы его нужно было искать не в конторе, а где-нибудь на огородах. Ведь заготовка продуктов для приезжих и прием гостей тоже входили в его обязанности. Вот и возился он день-деньской на грядках, выхаживая то капусту и горох, то крупную фасоль «конский зуб», то ячмень и кукурузу. А когда в деревнях были организованы бригады трудовой взаимопомощи, дня не проходило, чтобы он не появился в бригадах. Если надо было помочь кому-то, поставить дом, Тоа всегда был тут как тут и первым принимался таскать бревна и камни. Нет, не зря говорили люди: «Это наш председатель, поистине наш…»

Тем временем Тоа в который уже раз наклонился к глухому старику, сидевшему, скрестив ноги, перед грудой соли.

— Купите же соли, почтенный Ниа Пао!..

Старый Ниа Пао поднял на председателя глаза и ухмыльнулся беззубым ртом:

— Я не покупать пришел, — прошамкал он. — Мне бы наглядеться на соль…

Это продолжалось уже не один час. Председатель уговаривал старика, а тот упорно твердил свое. Тоа отходил, снова возвращался и кричал старику то в одно, то в другое ухо:

— Купите же соли!.. Купите!..

Ниа Пао продолжал сидеть с каменным лицом и знай себе повторял, что покупать не собирается, а хочет лишь поглядеть. И вдруг добавил — совсем уж невпопад:

— Сколько лет живу на свете, а не съел ни крупинки соли у проклятых тэй!..

Председатель опешил.

— Да ведь эту соль прислало Правительство!

— Ага… — кивнул Ниа Пао, помолчал несколько секунд и снова объявил невпопад: — А когда лошадник Део поднялся сюда с караваном, я извел его вожаков… Оба сбесились и издохли в одночасье…

Председатель больше не слушал его. Он схватил пустой мешок, висевший у старика на плече, высыпал в него два совка соли и положил старику на колени. Старый Ниа Пао, словно ничего не заметив, молча свернул мешок поплотнее, поднялся и вышел из хижины. Он шел по каменной осыпи и улыбался.

Тоа — усталое лицо его налилось кровью, высоко закатанные рукава рубашки были мокры от пота — расправил плечи и выглянул за дверь. Глаза его остановились на Зианг Шуа.

— Почтеннейшая! — крикнул он. — А ну, раскошеливайтесь, покупайте соль!..

Он хотел крикнуть погромче, но уже совсем осип. Все, кто стоял поблизости, повернулись к Зианг Шуа и наперебой закричали, подзывая ее. Но старуха молчала, невозмутимо глядя на них.

— Да что же это! — сипло завопил Тоа. — Неужто нынче все старые люди оглохли, как Ниа Пао? — Он поднял два бамбуковых совка, наполненных солью. — Подходите, берите соль! Или вы не слышите?

— Я не глухая, — с достоинством отозвалась наконец Зианг Шуа. — Только дело в том, председатель, что я дожидаюсь товарища Нгиа…

Все расхохотались.

— Ясное дело! Старуха с места не тронется, пока не просватает дочку за партийца Нгиа!..

— Ну конечно!.. Хочет поговорить с ним с глазу на глаз, так оно будет вернее!..

Растерянная Ми повернулась и пошла прочь, от смущения у нее даже испарина выступила на лбу.

Вот тут-то и появился партиец Нгиа. Он был верхом, оба — и конь, и всадник — взмокли после тяжелого, долгого пути по горной дороге. Нгиа с утра снова ездил в город — поторопить с доставкой очередной партии соли и керосина. Он въехал во двор, натянул поводья и спрыгнул на землю.

Во дворе два продавца — оба из народности тхай — катили к ограде бочку с керосином, которую только что привезли из города: на завтрашний день была назначена продажа керосина и соли жителям деревни, что расположена по ту сторону горы. Лошади у коновязи, опустив головы, лизали кожаные мешки с солью. Круглые бока мешков потемнели от влаги. Знойный воздух полыхал солнечным жаром. Яркой зеленью светилась под солнцем высокая трава. Вот из зеленого марева выплыл еще один всадник — какой-то парень из дальней деревни только сейчас выбрался в магазин. У дерева вонг он соскочил на землю, торопливо обмотал поводья вокруг ствола и опрометью кинулся в хижину. Жеребец у коновязи стукнул копытом и громко заржал, ощерив зубы…

— Товарищ Нгиа! — окликнула Зианг Шуа.

Нгиа повернулся, скорым шагом подошел к ней и протянул руку.

— О матушка Зианг Шуа! — воскликнул он. — Смотрите-ка, и Ми тоже здесь… Здравствуйте! Вы за солью пришли?

— Вы ведь издалека воротились… — проговорила старуха. — Не встречали ли где моего сынка Кхая?

Матери казалось, что человек, возвратившийся из дальних краев, где бы он ни побывал, непременно должен был встретить ее сына.

— Но ведь Кхай поехал учиться… — сказал Нгиа.

— Как это — учиться?

— Так вы не знаете? Он теперь учится. Он далеко отсюда…

— Далеко… Когда же он вернется, если учится так далеко?

Нгиа улыбнулся.

— Вы не тревожьтесь, матушка, — произнес он ласково. — Кхай учится хорошо и скоро, очень скоро вернется к вам!

Зианг Шуа тоже улыбнулась — одними только блеклыми губами. Глаза ее по-прежнему серьезно и печально глядели на Нгиа.

— Что ж, — сказала она, — раз Правительство решило учить Кхая, пусть он пробудет там сколько надо… Я за него спокойна…

И вдруг она заплакала. Нгиа встревоженно взглянул на Ми. На лице девушки не было печали. Она даже рассмеялась, отвернувшись.

— Отчего ваша матушка плачет? — спросил Нгиа с недоумением.

— Да вот никак не узнает дорогу к речке Намнгу, — объяснила Ми.

Зианг Шуа зарыдала в голос.

— Пожалуйста, Нгиа, — сказала Ми. — Если вы знаете, где эта речка, скажите маме…

— Вы всю страну обошли! — подхватила старуха. — Небось и там побывали… Расскажите, где она!

И тогда Нгиа вспомнил грустную и смешную историю о том, как Тхао Ниа будто бы обернулся тигром, а люди са спасли его и воскресили. Не раз старуха рассказывала эту легенду в партизанском крае, а впервые Нгиа услышал ее, кажется, в тот самый день, когда отыскал Зианг Шуа с детьми в глухом ущелье.

Вспомнил он и слова, которыми обычно отвечал несчастной матери, и медленно покачал головой.

— Нет, — проговорил он. — Сколько я ни ездил, а побывать на речке Намнгу мне не довелось…

— Но если вдруг доведется… вы не забудете объяснить мне дорогу туда?

— Конечно, нет.

В эту минуту на пороге хижины появился председатель Тоа с двумя совками соли. Два совка соли… ровно килограмм. Тоа подошел к Зианг Шуа и протянул ей соль.

— Это вам, почтеннейшая, — сказал он.

Старуха приняла совки, высыпала соль на широкий лист заунга[32], завернула, загнув края листа, и бережно уложила в лежащую у ног торбу. Затем, так и не проронив ни слова, опустила голову, прикрыла глаза и некоторое время сидела тихо и неподвижно.

Нет, мысли ее не уносились больше к неведомой и далекой речке Намнгу, она думала о соли, лежащей в ее торбе. Целый килограмм соли — белой чистой соли! Разве могла она раньше представить себе, что придет время, и она увидит своими глазами целый килограмм соли сразу?!

Когда волнуешься, лучше помолчать. Прикрыть глаза, ничего не видеть и не слышать… Тогда мысли текут так плавно и легко. Товарищ Нгиа сказал: «Кхай учится очень хорошо…» Зианг Шуа отлично помнила тот день, когда товарищ Нгиа пришел к их убогому шалашу в мрачном лесистом ущелье. С того дня она ощущала в себе необыкновенную силу, кажется, гору могла бы сдвинуть… Пришел товарищ Нгиа, и одержимые злым бесом снова стали людьми, чиновники и стражники провалились в преисподнюю, а Кхай ушел драться с врагами и теперь вот очень хорошо учится, хоть и неблизко от родного дома. Скоро он вернется и навсегда останется с нею… А ведь соль эта побелее речного песка будет! Сколько людей на белом свете, да все ли они видели, чтобы вот так, в одном свертке, в собственной торбе лежал целый килограмм соли!

Когда-то Зианг Шуа уподобляла жизнь человеческую тлеющей хворостинке, что обратится под конец в прах и пепел. Нынче же жизнь представлялась ей очагом, в котором вновь развели огонь, и он с каждым мгновением разгорается все сильнее, все жарче. Поистине ей теперь стоило искать дорогу к речке Намнгу…

Председатель Тоа сказал:

— Через часок прошу ко мне обедать, товарищ Нгиа.

— А сейчас вы куда собрались?

— Да, тут неподалеку, в лес… за мясным блюдом.

Закинув винтовку за спину, председатель вскочил на неоседланную лошадь и с места в галоп погнал ее вниз по склону. Вскоре развевающийся лошадиный хвост скрылся за стволами бамбука.

Нгиа задумчиво глядел вслед председателю. Ми, отвернувшись, спросила:

— Что это вас так долго не было в Финша?

— Занят был очень, — отозвался он. — Работа…

— А тут у нас говорили, что после Освобождения все партийцы вернутся к себе на равнину, разойдутся по конторам, заделаются большими начальниками и не захотят больше подниматься в горы, как в войну. Только я так думаю — это глупости. Нехорошие люди это говорят, верно?

— Верно. Это болтают очень дурные люди. Возьмите, например, меня. Видите, я опять вернулся в горы, буду налаживать у вас торговлю…

— Солью?

— И солью тоже. Это задание Правительства, Ми. Революционное дело. Открою здесь у вас настоящий большой магазин.

— Настоящий магазин? У нас?

— Да, в Финша.

Ми улыбнулась.

— Выходит, теперь вы наш, мео.

— А я всегда был мео! Разве вы не знали?

— Да нет, знала…

Ми улыбнулась снова.

Нгиа тоже улыбнулся. Одна старая история припомнилась ему. В тот год отряды партизан и группы бойцов Освобождения продвигались к границе. В Тэйбак были брошены бригады кадровых партработников — необходимо было спешно создавать опорные пункты и сколачивать из местных жителей новые боевые отряды. Нгиа тогда направили в Тэйбак из Футхо[33], его назначили «начальником станции» — ответственным за транспорт и связь на дороге через Финша. Таких, как Нгиа, было много: кто и когда сосчитает, сколько кадровых партийцев работало в годы войны в Тэйбаке? Дороги в Тэйбак пролегали по следам тех, кто первыми пробивались в горы. Эти дороги вели в обход вражеских укрепленных постов и неизменно приводили посланцев партии к народу. Многие товарищи не дошли — полегли на этом нелегком пути. Когда бригада, с которой шел Нгиа, вступила в Тэйбак, людям пришлось карабкаться вверх по обрывам в слепом тумане, а внизу был лес, затопленный стоячей водой. Один из товарищей не удержался — наверно, у него свело от стужи руки и ноги, — рухнул в пропасть, успев лишь взглянуть напоследок в лица друзей…

Мео не впервой было драться с тэй. Давным-давно, лет сто назад, когда французы вторглись в страну, округ Финша восстал. Вдоль всей границы от Сиенгкхоанга[34] до Хазианга[35] мео поднялись на борьбу против французов. Но не было умелых, толновых людей, которые могли бы объединить и возглавить повстанцев. Они потерпели поражение. Несколько десятков человек тэй убили на месте, в Финша. Множество людей угнали вниз, на равнину, и бросили в тюрьмы. Ни один из них не вернулся. Работая в Тэйбаке, Нгиа немало узнал о вольнолюбивом нраве и боевом прошлом жителей Финша.

И тогда он придумал о себе историю, которую частенько рассказывал своим новым товарищам.

«Отец у меня был крестьянином и жил на равнине. Он участвовал в Революции, бился с французами. Однажды его схватили и посадили в тюрьму. Там отец подружился с одним человеком из народности мео, и они стали побратимами. Когда мне разрешали свидание с отцом, он всегда наказывал мне поклониться его другу, и вскоре я стал приемным сыном этого мео, который очень тосковал вдали от родных мест… Потом он заболел. Перед смертью он сказал мне: „Сынок! Отец и мать родили меня в далеком Финша. Помни об этом и непременно отыщи туда дорогу. Взгляни на небо Финша и вспомни, что это то самое небо, на которое я взглянул, едва появившись на свет…“ Вот почему я помню Финша с малолетства. Когда же я вырос и ушел в Революцию, меня послали на работу в Тэйбак, именно сюда, в Финша. И я словно вернулся к себе на родину…»

Он выдумал эту историю от первого до последнего слова — потому что знал: так ему легче будет сблизиться и подружиться со здешним людом. И, говоря по правде, он неотступно следовал этой своей прекрасной выдумке. Впрочем, все партработники, действовавшие в Финша, люди самых разных народностей, вдохновлялись той же идеей. И когда Нгиа рассказывал о своем вымышленном приемном отце, ему и самому казалось, будто это случилось на самом деле.

Нет, говоря: «Я всегда был мео», Нгиа не кривил душою.

Ми немного подумала, потом решительно тряхнула головой.

— Конечно, — сказала она, — это, может быть, и так. Но все равно вы с равнины и родина ваша не здесь…

Он попытался объяснить ей:

— Родина кадрового партийца там, где он трудится на благо людей…

— Все равно, — повторила Ми, — жену, например, человек выбирает там, откуда он родом. Ведь не станете же вы сватать девушку там, куда приехали по работе, верно?

— Почему же это не стану?

— Да уж так, не станете…

Нгиа промолчал. Разговор принимал опасный оборот: он всегда опасался ненароком задеть простодушных и чувствительных горянок.

Зианг Шуа наконец встала и подошла попрощаться с Нгиа.

— Как освободитесь, заходите в гости, — пригласила она его напоследок.

Ми ушла вместе с матерью.

Солнце клонилось к закату, по травянистому лугу протянулись ласковые зеленые лучи. От людей, шагавших по траве, ложились длинные тени, доходившие до самого поля.

Нгиа оглянулся на ворота. Зианг Шуа, озаренная вечерним солнцем, медленно удалялась своей старческой, ковыляющей походкой. А где же Ми? Нгиа торопливо подошел к воротам. Так и есть! Она стояла тут, за оградой. Ми подняла глаза и прямо взглянула ему в лицо. Нгиа отвел взгляд, но чувствовал, что девушка смотрит на него по-прежнему.

— А… а вы что, ждете… кого-нибудь? — спросил он запинаясь.

— Я ждала вас, — отозвалась Ми. — Хотела попрощаться. Всего хорошего, Нгиа…

И она побежала следом за матерью, ни разу больше не оглянувшись.

Три года он не был здесь. И вот вернулся и вместо прежней девчонки с зелеными глазами увидел девушку, взгляд которой проник ему в самую душу.

Конечно же, Ми влюблена в него. Она по натуре робкая, но такая простодушная, чувства своего скрыть не умеет… Стоит ему сказать ей хоть слово, и пойдет, пойдет молва по округе: Нгиа встречается с Ми, они любят друг друга, он подарил ей косынку, он хранит у себя на память ее зеркальце…

В душе шевельнулось сладостное щемящее чувство. Это была нежность. Но он тут же жестко одернул себя. Да, он не был женат, его никто и нигде не ждал. Но обрести подругу здесь, в горах? Нет, этого он не хотел. Тревожные думы овладели им…

IV

Как-то, выйдя поутру в поле, люди увидали внизу, у подножия горы, крошечное белое пятнышко. Оно близилось и росло, и скоро уже можно было разглядеть, что это всадник на белом коне. Был он в фуражке с черным блестящим козырьком, в темном шерстяном костюме, застегнутом до самого ворота, в резиновых сапогах с низкими голенищами, с прямоугольным ранцем за спиной. И был он молодой, рослый и белокожий. Щеки его, покрытые легким пушком, разрумянились, потому что роса еще не сошла и стояла утренняя прохлада, и большие уши торчком — тоже раскраснелись.

Белый конь неторопливо огибал желтые скирды соломы.

Непонятно было, кто это такой. Может, военный из города? Конечно же, военный! Недаром у него такая фуражка и ранец…

Военный доехал до лощины и спешился. Из глубоких расщелин полз густой туман, по горным уступам прыгали, словно бы с неба, ручьи и речки. Дорога с трудом различалась под ногами. Но скалы, громоздящиеся по сторонам, военный видел отчетливо даже сквозь туман и, узнавая их, вслух произносил название каждой. Могучие глыбы испокон веков стояли здесь во весь рост или сидели на корточках по склонам. И конечно же, думал военный, эти глыбы не зря, не без умысла сидели или стояли здесь — каждая на своем привычном месте. Вон у той скалы торчит сбоку, как ухо, широченный выступ: это чтобы укрывать людей, застигнутых непогодой на пашне или по дороге на ярмарку. А у этой скалы в спине пещера: партизаны, когда их в пути заставал рассвет, забирались туда и отсыпались после бессонной ночи. А у соседнего утеса посередине лика глубокий провал, настоящий колодец, круглый год полный чистой дождевой воды: идешь, бывало, связным, карабкаешься по кручам, измотаешься, и жажда мучит, а заберешься сюда — и пей, сколько душе угодно, прохладную воду, которая, конечно же, куда слаще и свежее застоявшейся, тепловатой воды в бамбуковой фляге. Есть скалы, огромные и могучие с виду, а внутри у них пустота… Старики, взбираясь сюда по кручам, устают до изнеможения. Тогда они берут хворостину и втыкают в землю у основания глыбы — есть скалы, сплошь утыканные палками. Старые люди верят, будто так можно задобрить повелителя гор и он сделает их ноги сильными и крепкими, как камень…

Молчат придорожные скалы, но сколько историй помнит каждая из них! Ходили этой дорогой бесчисленные поколения здешнего люда. Приходили и уходили завоеватели и грабители-купцы. Много разного народа прошло по древней дороге, никогда не знала она покоя. А ведь очень скоро начнутся перемены и здесь…

«Немало изъездил я шоссейных дорог, что уходили ровными лентами к вершинам и перевалам и спускались к равнинам, — думал военный. — Лягут они и здесь, в Финша! Вон как разбежались наши горы — до самого горизонта, и скоро увидим, как опояшут их, пройдут напрямик широкие ровные дороги»!

Он окинул взглядом распаханные поля, которые ступеньками поднимались по диким некогда склонам. В утреннем тумане то появлялись, то исчезали фигурки людей, занятых работой. Он остановился. Конь тоже тотчас остановился и, опустив голову, принялся щипать траву. Военный прислонился к теплому конскому боку и достал свирель.

И полились, улетая вслед за расходящимся туманом, нежные звуки, разнеслись далеко:

Сколько ущелий и гор

На дороге в краю мео!

Сколько безрадостных песен

На дороге в горах высоких…

Это кто же так здорово играет на свирели? Люди, оставив работу, потянулись с полей к лощине. В войну немало парней ушло из Финша в солдаты и партизаны… Может, кто из них возвратился?

С дальних пашен людям не видно было сквозь дымку тумана, кто играет, но свирель говорила и с ними:

На дороге в краю мео

Тысяча ущелий и гор,

Тысяча безрадостных песен…

Люди, сбегавшие к дороге, разглядывали незнакомца и его белого коня. Всем хорош молодец, да, видать, не из наших краев — и одет не так, и этот кожаный ранец… Хотя вот свирель у него повязана красной тесьмой! А кто еще, кроме мео, так повязывает свирель?.. Да кто же он, в самом деле?

Парень отнял свирель от губ и обвел их взглядом.

— Ну как, узнали меня? — спросил он усмехаясь.

— Вспомнили, конечно… — ответили ему.

— Кто ж я, по-вашему?

— Ты — наш солдат.

— Который? Солдат Лаунг или солдат Мань?

— Да нет же! Ты — солдат Тхао Кхай! — крикнул кто-то.

И горы отозвались эхом:

— Тхао Кхай! Тхао Кхай!

На пашне остался один только старый Ниа Пао, глухой как пень. Но и он, заметив, что все люди, кроме него, столпились у подножия горы, поспешил за ними.

А дома Зианг Шуа с дочкой собиралась в поле и запасалась едой на обед. Ми как раз доставала из золы печеные стручки перца, как вдруг за стеной застучали копыта. И все прежние страхи разом нахлынули на Зианг Шуа, снова, как много лет назад, ее заколотила дрожь.

В дом вошел Тхао Кхай.

— Низко кланяюсь вам, мама! — произнес он громко.

Зианг Шуа оторопела, потом подбежала к сыну, схватила его за руки, жадно взглянула в лицо.

— Кхай, сынок!

В этом крике вылилась вся боль материнской души, все бессонные ночи и долгие дни ожидания. И соседи, ввалившиеся в дом следом за Тхао Кхаем, молча стояли и смотрели, как она, не выпуская его рук, всматривается в лицо сына. Воцарилась тишина вокруг, умолкли даже мельницы, моловшие кукурузу в соседних хижинах.

Никто не смеялся и не плакал — все просто стояли и смотрели на сына с матерью. И было на что посмотреть! Это их земля, земля Финша, произвела на свет такого молодца-солдата, и вот он вернулся верхом на коне. Вернулся и украсил дом и жизнь матери. Мыслимо ли было такое в прежние времена, когда здешняя земля прозябала во мраке и в неволе?

Ми тихонько сказала:

— Мама, Кхай, наверное, проголодался с дороги…

И только тогда Зианг Шуа отпустила руки сына и засуетилась, собирая завтрак. Все расселись. Суетливо пододвигала она сыну то горшок с кукурузой, то чашку с похлебкой, то присоленные стручки перца…

А Кхай сидел и ел спокойно, не торопясь. Отведав блюдо, он предлагал его матери и соседям, и ясно было, что не забыл он прекрасный обычай родного края: если сел за трапезу, всем вокруг предлагай то, что ешь и пьешь сам, и предлагай не раз и не два, пусть все отведают. Ловко, как прежде, черпал он ложкой кукурузную муку и с удовольствием отправлял ее в рот, и все смеялись от радости и изумления, словно никогда раньше не видывали, чтобы кто-нибудь ел кукурузу с таким смаком, а многие, сбегав домой, воротились со своей кукурузой и строганой олениной и тоже принялись за еду.

Когда сын насытился, Зианг Шуа, как положено, приступила к расспросам.

— Ты вернулся с солдатами, сынок? — осведомилась она.

— Нет, мама, — ответил Кхай. — Просто я кончил ученье и вернулся в родные места.

Он взял свой кожаный ранец, откинул крышку. И все увидели блестящую никелированную коробку с ампулами и шприцем и стетоскоп с двумя резиновыми трубками, длинными и красными, как цветок зай. Никто не понял, что это такое.

— Я закончил медицинское училище, мама, — объявил Кхай, — и теперь буду лечить больных.

Зианг Шуа широко раскрыла глаза:

— Значит, Правительство назначило тебя шаманом?

Кхай рассмеялся:

— Нет. Правительство назначило меня фельдшером.

— А, знаю! — воскликнула Ми и тоже засмеялась. — Ведь такие штуки я видела в городе у медсестры.

— Верно, — сказал Кхай.

Соседи глядели на него во все глаза. Снова воцарилось молчание, только свиристел и булькал чей-то бамбуковый кальян. Тогда Кхай снова набрал кукурузной муки, зачерпнул подливки и, смеясь, принялся объяснять всем, как надо ездить верхом и играть на свирели. И соседи быстро уверились, что к ним вернулся прежний Тхао Кхай.

А тут подоспел и председатель Тоа, за ним явился Нгиа. Народу в дом набилось — не продохнуть. Бамбуковые кальяны, переходя из рук в руки, шли по кругу, не минуя и тех, кто расположился в самых дальних углах дома. Курильщики, уминая пальцами набивку, приглашали друг друга затянуться, покурить предлагали и молодым женщинам, и совсем старым бабкам. Ребятишки, вскарабкавшись на помост над кухонным очагом, расселись там, свесив головы. Словом, веселье шло полным ходом.

— На работу к нам или в отпуск? — спросил Тоа.

— На работу…

— Кхай берет на себя медицину, — сказал Нгиа. — Я — торговлю. Вот вам, товарищ председатель, готовый аппарат. Руководите! Теперь вы довольны?

— Еще бы! — отозвался Тоа. — Нашего полку прибыло! Не то что год назад — никого под рукой нет… А теперь мы — сила!

— Вот мое направление. — Кхай протянул председателю бумагу: — Тут и представителя парткома подпись, и исполкомовская…

— Значит, у нас работать будешь? — снова спросил кто-то, для верности, должно быть.

— Непременно.

Этот вопрос Кхаю задали еще раза два, и он терпеливо отвечал: да, приехал работать, остаюсь здесь.

Председатель Тоа поднес к кальяну зажженную лучину. Лучина уже догорала, а он, видно, все забывал затянуться и раскурить кальян и только бормотал:

— Хорошо… Это очень хорошо…

Старые люди помнили, как когда-то, давным-давно, старики заклинали умерших сородичей помогать живущим. Вот какое это было заклятие: «Живые остались жить, чтобы родить потомство и приумножить род. Пусть же, переходя реку, они не оступятся и не утонут. Пусть куры их, и свиньи их, и кони их тучнеют на добрых кормах, не ведая хвори…» Но теперь народ думал иначе: «Все, кто в войну отдал жизнь за Родину, помогли Тхао Кхаю воротиться домой в добром здравии, в чудесной одежде, с диковинным инструментом, обучили его лечить нас…» О таком раньше они и мечтать не смели.

— Эй, председатель! — громко прокричал кто-то. — Выдал бы замуж за Кхая свою дочку, тогда уж он наверняка остался бы здесь насовсем!..

Дом задрожал от хохота.

V

На собрание в Финша сошлись старосты деревень мео и зао и даже старосты некоторых деревень лы и са, разбросанных внизу, на горных склонах за устьем реки Намма, — а от них до Финша добрых два дня ходу.

Первым выступил товарищ Нгиа.

— Каждый год ливни в дождливый сезон размывают дороги и отрезают нас от города. Мы решили построить здесь соляной склад. Тогда любые бури нам нипочем!

— Хорошее дело! — одобрили старосты. Мысль о соляном складе явно пришлась им по вкусу.

— Возвращайтесь в свои деревни, товарищи, — продолжал Нгиа, — и приводите людей на стройку…

И все отозвались в один голос:

— Ясно, дело решенное!

Сказали так, словно стройка была уже закопчена.

И только Панг промолчал и трижды кряду затянулся из кальяна, а затем подпер щеку рукой и печально поглядел по сторонам. Его явно снедало беспокойство, он то и дело вытягивал шею и смотрел на Нгиа, словно хотел и все не мог решиться высказать свои сомнения.

Панг был старостой в деревушке са, где не насчитывалось и десятка дворов — в самой дальней деревушке округа, расположившейся подле речного устья, у границы, за которой кончалась родная земля. Сколько тревог пережили ее жители, и сколько тягот предстояло еще им пережить!

Нгиа говорил с жаром и увлечением и не замечал задумчивости Панга. Давно не встречались старосты с партработником, — да еще знакомым и почитаемым издавна, и они рассказывали наперебой — каждый о своем, — старались разузнать обо всем поподробней: правда ли, что на равнине, в деревнях, где живут тхай, созданы кооперативы, как случилось, что недавно упал в пропасть буйвол… Даже Тоа задавал вопрос за вопросом.

Наконец Панг — не в силах справиться с обуревавшими его заботами — подступил к Нгиа:

— Они говорят: са имеют заслуги перед Революцией; но раз мы бедны и живем за рекой, на отшибе, Революция про нас и не вспомнит.

— Кто «они»?

— Люди, что пришли из Лаоса.

— Ну, и как, правы они, по-вашему? — снова спросил Нгиа.

— Да нет, я и сам не раз говорил соседям: чужаки врут. А сегодня вижу все своими глазами. Раз вы снова вернулись в Финша, значит, все это чушь.

— Погодите, вот соберемся, начнем строить склад. Люди из разных деревень сойдутся сюда и подружатся. Поработаем всем миром на общее благо вот и будет нам чем гордиться. Люди станут увереннее в себе. Увидите, товарищ Панг, народ поверит нам крепче прежнего. Надо только собрать побольше людей. Идет?!

Но Панг все тревожился о своем:

— А проходимцы из Лаоса толкуют на все лады: Правительство, мол, вас бросило, отступитесь и вы от него, уходите отсюда, мало ли мест получше. Я их кляну на чем свет стоит, а они знай свое твердят. Мочи моей нет больше.

— Но ведь вы староста?..

— Они и меня поносят: ты, мол, родом не из Наданга, ну и проваливай к себе, в Хуоика, а мы все свои — одна кровь, куда пожелаем, туда и подадимся.

Нгиа, услышав названье «Хуоика», переменился в лице, но Панг ничего не заметил.

— А вы сами, Нгиа, помните Хуоика? — негромко спросил он.

Но Нгиа не ответил Пангу. Перед глазами у него вставали наплывавшие откуда-то из прошлого картины нелегких, но славных лет, лица людей, работавших и воевавших в Западном крае.

Он взглянул на Панга. Конечно же, Панг вовсе еще не стар, просто он тощий и сутулый, и оттого сразу не угадаешь его годы. Зато, глядя на старосту, сразу поймешь: трудно живут еще люди са. Одежда на нем из простого некрашеного полотна — черно-серая, как земля. Угловатое лицо Панга под повязкой из той же грубой темной холстины калюется особенно бледным…

Люди са испокон веку избегают высоких гор и ставят дома свои в низинах, по берегам рек. Руки их никогда не тревожили землю железом. Есть у них такое предание: «Однажды — было это очень давно — косуля забежала на лесное пепелище и копыта ее оставили в почве глубокие круглые следы. Поглядели на нее люди и стали сами продавливать палкою ямки в земле и сажать в них семена. Косуля эта, видя нужду и бедность, одолевавшие са, пожалела их и обучила земледелию…»

И с той поры са не брали в рот оленьего мяса. Незлобивые и кроткие нравом, они круглый год ловили рачков, рыбачили, собирали плоды и коренья, вязали сети, плели корзины, мастерили скамейки из гибких стволов ротанговой пальмы, делали из лиан подносы. Но чаще всего бродили они вдоль ручьев и рек, подстерегая рыбу и избегали людей, удрученные горькой своей судьбой…

— Знаете, Нгиа, — Панг поднял на него свои выцветшие глаза, — я ведь родом из Хуоика…

— Да-да, из Хуоика, — машинально повторил Нгиа.

Хуоика… Маленькая деревушка, в ней не набралось бы и десятка дворов, стояла когда-то на берегу. Синяя речка Намкуои выбегала навстречу людям из тенистого леса; богатая рыбой, кормила она деревни са и тхай, теснившиеся на ее берегах.

В тот год ударные боевые агитгруппы, продвигаясь по тылам неприятеля через Тэйбак, дошли почти до самой западной границы. Но неподалеку от Хуоика их застиг паводок. Вода в реке поднялась и затопила брод, так что переправиться можно было только на лодках.

В этом районе, как назло, не оказалось ни базы, ни связи, ни проводников.

Узнав, что в деревушке Хуоика живет беднота, бойцы решили зайти туда — спросить насчет переправы.

Они вышли к реке и, дождавшись ночи, постучались в дом на краю деревни. Они рассказали хозяевам обо всем: как тэй истязают и обирают народ, как революционеры вместе с народом поднялись, чтобы прогнать тэй. Хозяева слушали их со слезами на глазах и кланялись. На другую ночь в дом собралась чуть ли не вся деревня, люди сидели и, боясь проронить словечко, слушали пришельцев, а те рассказывали им, как надо бить тэй.

Боевая группа переправилась через реку возле Хуоика. В деревне дали им лодки и каждому — по корзине риса и свертку с соленой рыбой.

Но когда бойцы возвращались обратно, деревни Хуоика они уже не нашли. Пронюхав о недавней их переправе, тэй сожгли деревню дотла и перебили всех жителей.

Уцелело лишь двое ребятишек: когда тэй ворвались в деревню, они уходили на реку ловить рыбу…

И хотя сам Нгиа не бывал никогда в Хуоика, не видел синей реки Намкуои, он почувствовал вдруг, что Панг близок и дорог ему как брат…

— Выходит, Панг, вы и есть тот мальчишка, который тогда чудом уцелел? — спросил Нгиа.

— Выходит, так, — сказал Панг. — Со мной еще была девочка, но она потом ушла вместе с солдатами. А меня спасли и выходили люди из деревни тхай, что стоит возле самого устья. Но добрые люди в ту пору повсюду жили бедно. И я в поисках пищи и крова стал ходить из дома в дом, из деревни в деревню. Пока добрался до речки Намма, вошел в возраст и мог уже сам прокормиться. Вот и осел я в Наданге.

Нгиа прежде никогда не встречал Панга, но, как и все, кто работал в тылу врага здесь, на Западе, он слыхал немало подобных историй. Бывая в селениях тхай или зао, мео или лы, он и сам бог знает сколько раз рассказывал людям про мужество и верность са, чьи деревни с начала и до конца войны поставляли связных и проводников и перевозили бойцов Революции на своих лодках через большие реки Черную и Ма и через малые речки. И как бы ни свирепствовали каратели, са держались отважно и стойко. Если же вражьим ищейкам и удавалось схватить кого-нибудь из са на партизанских тропах, человек этот брал всю вину на себя и не выдавал никого. Случалось, тэй истребляли са целыми деревнями, как в Хуоика, но ни один из них не изменил Революции.

В тот давний день, справив поминки по погибшим, боевая группа отправилась дальше, и вместе с нею ушла маленькая девочка, которую бойцы нашли плачущей на берегу. Не зная имени девочки, они назвали ее Хуои Ка.

С тех пор прошло лет десять или больше. Говорят, солдаты отдали Хуои Ка в школу, а нынче она будто бы учится в институте в Ханое. Так ли все было или нет — никто не знает.

Но нынче от истоков рек и до самых низовий, в Лайтяу и даже в Шонла, — везде, где живут са, рассказывают, каждый по-своему, необычайную и счастливую историю про «девочку Хуои Ка, что учится в самой столице». А староста Панг, если, случалось, при нем заходил разговор об этом, всегда добавлял: «В тот день Хуои Ка ловила рыбу вместе со мной, мы ведь одногодки». И всякий раз, встречая кого-нибудь из центра, Панг говорил: «Я родом из Хуоика». И добавлял: «Землячка моя учится в Ханое. Если б односельчане наши, отошедшие к праотцам, узнали об этом, они бы, небось, тоже порадовались». Сам он был человек бесхитростный и, если доводилось ему поговорить с кем-нибудь по душам, расцветал и готов был выложить все без утайки.

Вот и сейчас Панг разговорился.

— Знаете, Нгиа, — начал он, — в Наданге народ, конечно, за нас. Правда, бывает забредет кто-нибудь из Лаоса и станет чернить всех и вся да плести небылицы. Вот людей и начнут одолевать сомнения. И потом партийцы не бывали у нас ох как давно! Давно не слыхали мы правдивого слова. Оттого и несут соседи с чужого голоса всякую напраслину. Дикобразы изроют пашню — виновато Правительство, захворал человек — тоже Правительство виновато, а если у меня самого сын болеет, так это потому, мол, что я стал старостой.

— Ваша правда, партийцы давно не заглядывали в Наданг.

— Поверьте, мне одному невмоготу.

— Я сам буду у вас и проведу собрание, — вызвался Нгиа. — Думаю, мы поднимем дух у людей…

— Вот здорово! — Панг расплылся в улыбке. Глаза его, прежде печальные и тусклые, заблестели весело и ярко.

— Пожалуй, лучше мне, как председателю, побывать в Наданге, — возразил Тоа.

— Нет-нет, у вас и дома дел невпроворот. Сходите после, как будете посвободней.

Тоа заспорил было, но потом махнул рукой и улыбнулся:

— И то верно! Продолжим собрание. На чем мы остановились?..

Однако разговор этот не на шутку встревожил Нгиа.

Три последних года, когда он работал на равнине, казались ему однообразными и серыми по сравнению с жизнью в горах, куда он впервые пришел посланцем Революции и где разделял с народом все опасности и лишения. Он не хотел доискиваться, почему годы, прожитые на равнине, оставили его холодным и равнодушным. Конечно, и работать и жить там было намного легче: дороги прямые и ровные, большие базары и магазины, веселое многолюдье, кинотеатры. Но расслабляющая легкость эта грозила войти в привычку.

На днях они поднимались в Финша, и от тяжелого дыхания людей и лошадей, с трудом взбиравшихся на кручи, в холодном воздухе расходились густые клубы пара. Он давно не ездил верхом и потом всю ночь не спал, разбитый усталостью и болью. Как тут не встревожиться?! Прежде, бывало, месяцами из ночи в ночь приходилось карабкаться по горам — и ничего. Он ощутил вдруг глубокое чувство ответственности перед живущими здесь людьми, временами ему казалось, будто всю свою жизнь он провел здесь, в горах.

Да, в общем-то, так оно и было — душою он всегда оставался в Тэйбаке. Он не похож был на тех, пусть и немногих чистоплюев, которые ехали в горы с опаской и, попав сюда, ни разу не удосужились взобраться на гору — при одном только разговоре об этом чувствовали мучительное головокружение.

Разговор с Пангом напомнил ему о маленьких неприметных деревушках, затерянных на склонах далеких гор и у истоков рек. Встречая посланцев Партии, жители этих глухих мест верили им, привязывались к ним всем сердцем, принимали в названые братья. А если кадровые работники не приходили подолгу, люди обижались, гневались и начинали колебаться.

Эти внезапно нахлынувшие воспоминания заставили Нгиа поторопиться: ведь в Наданге его ждали с нетерпением.

И на другой день он собрался в дорогу.

— Я поехал, — сказал он председателю Тоа, — погляжу, как там идут дела.

— Буду посвободней, тоже приеду, — отвечал председатель.

* * *

Весна уже прошла. Небо над Финша обложили слепые тучи, потом хлынул проливной дождь; он находил шквалом — полоса за полосою. Горы по ту сторону долины весь день были затянуты завесой водяной пыли, с головою скрывавшей редких прохожих.

Когда Нгиа, следуя вдоль русла речушки, спустился к подножию горы, солнце клонилось к закату. Кругом, сколько достигал взгляд, не было ни души. Подняв голову, можно было увидеть лишь пятна высохшей травы на скосах холмов да блекло-серое небо. Вдруг из-за холма на лесной опушке выглянула хижина — точь-в-точь одинокий гриб, выросший на гнилом стволе.

Засветло в Наданг не поспеть… Придется остановиться на ночлег.

Невысокая ветхая хижина на сваях похожа на времянку — такие часто ставят на пашнях, но нигде поблизости не было видно вспаханной делянки. Когда-то в таких заброшенных хижинах селились прокаженные или одержимые бесом — те, кого изгоняли из деревень. Не понятно только, кому сейчас могло понадобиться такое жилье?

На краю помоста нагишом сидел старик с повязкой вокруг высокой прически и усердно расщеплял стебли джута, из каких обычно плетут сети. По облику его Нгиа сразу определил: старик этот из племени са. Нож в его руке взлетал кверху, острое лезвие отделяло одно за другим лоснящиеся белые волокна, и они повисали бахромой, точно опущенный полог.

Нгиа поздоровался и спросил:

— Чем это вы заняты, почтеннейший?

Старик высоко поднял седые брови, похожие на пучки джутовых волокон. Рука его, сжимавшая нож — не задержавшись ни на мгновенье, — продолжала расслаивать стебель. Вдруг клинок с силой вонзился в джут. Стебель распался надвое. Нгиа невольно вздрогнул. Уж не случилось ли здесь чего? Отсюда ведь до границы рукой подать, вон она — за ручьем…

Хозяин молча встал и ушел в дом. Нгиа услыхал, как в дальнем углу хижины, где стоял алтарь предков[36] раздалось мерное позвякивание монет в буйволовом роге[37]. Старик заклинал души умерших. Видно, его встревожил приход незнакомца и он вопрошает духов — к добру это или к худу. Вскоре он вышел и уселся щипать джут. Наверно, ответ духов успокоил его.

Бывая в деревнях, Нгиа нередко встречал таких вот стариков — в общем-то незлобивых, но одержимых всяческими суевериями. И он решил, что тревожиться не о чем.

Надвигались сумерки, но старик не бросал своей работы. Нгиа сходил нарезал травы, подвел коня и привязал его к свае под домом. Он уже не раз убеждался: люди здесь, в горах хотя и немногословны, но добры и радушны. И он решил располагаться на ночлег.

Когда совсем стемнело, хозяин наконец разогнул спину и встал.

«Может, он прокаженный, — подумал Нгиа. В деревнях раньше был обычай забивать прокаженных насмерть, и потому люди, даже если они просто начинали кашлять, из страха перед соседями уходили в лес и жили там в одиночестве. Но ноги старика, крепкие и мускулистые, стоят уверенно и твердо, как у рыбака, бросающего с лодки невод. Нет, старик, конечно, здоров. А может, односельчане изгнали его, заподозрив, будто он одержим бесом и насылает на людей порчу? Ведь стала же когда-то жертвой дикого поверья Зианг Шуа с детьми… Что, если здесь в глуши живы еще варварские обычаи? Так оно, видно, и есть: люди считают его одержимым бесом, и потому он не смеет заговорить со мной. Вот беда-то!.. Надо бы сказать старосте Пангу: пусть уговорит старика перебраться в деревню. Не бросать же его здесь одного…»

* * *

Но Нгиа ошибся.

На самом деле все обстояло совсем не так. Старик вовсе не был уроженцем Финша, не болел он проказой и не слыл одержимым бесом. Просто жил, как все старики бедняки из племени са. Дожив в одиночестве до преклонных лет, они оседают обычно там, куда занесут их нужда и скитания, и никому до них нет дела.

Бог знает, когда поселился здесь этот старик. Вот уж который год, если в Наданге хворал кто-нибудь, его призывали в деревню сотворить заклинание. Конечно, и деревенским старцам ведомы были заклятья, но соседи предпочитали звать человека со стороны.

Людям казалось, будто испокон веку живет он в здешних краях. Да и сам старик мало что помнил. Припоминал лишь: с той поры, как подрос и выучился ловить рыбу, плести шалаши, что ставят на лодках, да мастерить помосты на сваях, прошел он — от верховьев до устьев — три реки, покуда на склоне лет не забрел сюда, к берегам Намма.

Так миновала жизнь — в поисках пропитания прошел человек по трем рекам, но осталось у него все та же горькая доля, та же печальная песня. Пел старик хорошо, его голос так и брал за душу. Когда выходил он на рыбную ловлю и, бредя по воде, затягивал «Жалобу услужающего в чужом дому», люди старались уйти подальше, чтоб не слыхать его голоса, но у них не хватало сил уйти; хотелось плакать, хотелось заставить старика умолкнуть, но они сами просили его: «Пойте… Спойте еще про тяжкую нашу жизнь».

В Тэйбак пришла Революция, и деревушки са по берегам ручьев и рек поднялись все как одна. Тэй, понаставившие здесь свои укрепления, дивились храбрости са. И как бы ни свирепствовали они, одинокий старик продолжал работать на Революцию — перевозить бойцов через реку.

Однажды тэй схватили его и увели в крепость.

Офицер стал кричать на старика, а потом толмач перевел его слова:

— Эй ты, пожиратель оленьего мяса, нарушивший закон са! Начальник велит тебе спеть песню!

И тогда старик затянул жалобу — горькую и гневную:

Хозяин из гладкого теса заставил

сложить ему дом;

Щенка потрошит и с банановым цветом

в похлебку для слуг кладет;

Палочками раз загребешь и другой —

мяса не сыщешь,

Очистки одни да шелуха имбиря.

Брюхо набьешь пустыми клубнями мон[38],

В глотке першит и надсадно ноет живот.

Тяжек и жалок жребий слуги

у богатея в Мыонгмуои.

Скрыться бы в Мыонгхоа

боюсь: далеко от родни;

В Мыонгкуай[39] убежал бы —

Отстану от старших в семье.

Пусть же поднимутся воды

превыше высокого дерева ком[40],

Выше вершины высокого дерева зиаузиа[41].

Сгинут пускай до единого

люди из племени са и из племени тхай.

И пусть издохнет у коновязи оседланный конь

И околеет начальник,

что льет себе в глотку вино[42].

Когда офицеру перевели слова песни, он стукнул кулаком по столу:

— Ну уж нет! Не бывать этому! Старый ублюдок своими песнями подстрекает всякий сброд.

Но бить старика не стали и не заставили, как прочих пленных, таскать воду. Утром и вечером ему давали поесть, и он спал целыми днями.

Однажды ночью явился солдат, разбудил старика, завязал ему глаза, взял за руку и повел куда-то.

Шли они долго, потом с глаз его сняли повязку. Старик увидел, что стоит у высокого крыльца, освещенного яркими лампами, а в доме на помосте восседает человек — лицо подмалевано белилами, на голове шапка, одеянье расшито драконами[43]. По обе руки от него стоят двое — лица зачернены, одеты вельможами, в руках мечи.

Государь — это он восседал на помосте — обратился к старику на наречии са:

— Небо сжалилось над племенем са и поставило Нас властвовать над здешним людом. Когда-то са и мео имели в каждом роду старейшин, был и у них свой король и свои письмена. Но они из-за злобы и жестокости киней[44] лишились своего государя и утратили письмена. Ныне же небо прислало к Нам начальников тэй, чтоб сообща искоренить подлые племена кинь и тхай и чтобы са вместе с мео вновь обрели короля, обрели свои письмена. Письмена народа са уже здесь, вон на той горе. Остается лишь вырезать партработников-киней — их ведь не так уж и много, — и письмена спустятся к нам с горы. А ежели кини снова явятся сюда и потребуют лодки для перевоза, сговоритесь меж собой и убивайте их прямо на месте. Когда повстречаешь братьев по крови, передай и им Нашу волю.

Потом государь добавил:

— Всякий, кто верен своему королю, выполнит Наш наказ.

Старик, став на колени, поклонился ему до земли и вдруг увидел выглянувшие из-под расшитого одеянья штаны короля, мятые и обтрепанные, и торчавшие из штанин босые черные, словно поджаренные ступни — точь-в-точь как у него самого.

На другой день старика отпустили домой.

Вернувшись, он все сомневался да прикидывал: виденье то было или явь? То он считал, будто диковинная встреча ему пригрезилась, то вдруг решал: нет, я воочию лицезрел государя. И еще он думал: коль не убьешь партийца, король не примет тебя в свое царство… Но тут он припоминал босые и черные ноги короля, и его снова одолевали сомнения: полно, неужто государь расхаживает босиком по грязи…

Он видел, как партийцы приходили и жили вместе с народом, разделяя с ним и достаток, и голод, видел, что слово их всегда было верным и крепким. Не однажды хватался он за нож или, переправляя партизанского связного на лодке через реку, примерялся, как половчее ударить его шестом по затылку, но рука не поднималась нанести смертельный удар ни в чем вроде не повинному человеку.

И потому, не зная, на что же ему решиться, он всякий раз, когда партийцы появлялись в округе, старался не встречаться с ними.

Но все равно тот загадочный разговор с государем не давал ему покоя и он маялся в одиночку, не смея ни с кем перемолвиться словом. Долгими ночами старик не смыкал глаз. Все думал и думал и наконец решил потихоньку уйти на другую реку. Люди у той речушки, где старик жил прежде, так и не узнали, отчего и куда он исчез.

В конце концов забрел он на этот дальний берег у Наданга. Было это много лет назад. Давно пришло Освобождение; не раз доводилось ему слышать, что вся страна, как и их округ Иен, теперь свободны.

Иногда он припоминал вдруг партийцев, которых встречал раньше, и — по-прежнему в одиночестве — предавался горьким раздумьям.

И вот партиец Нгиа сидел напротив него и собирался заночевать в его доме. Правда, у Нгиа были какие-то сомнения и он держался настороже, но ему не удалось вызвать старика на откровенность и выведать его мысли.

* * *

Нгиа раскрыл сверток с вареным рисом, отделил половину — для хозяина, — молча положил его долю на полку у очага и начал есть.

Покончив с едой, он уселся у огня и закурил сигарету. В доме по-прежнему царило молчание. Впрочем, так бывало нередко, когда он, едучи по делам, заглядывал переночевать в чей-нибудь дом. Но попадался ли знакомый хозяин или он видел его впервые, был тот немногословен или неразговорчив вовсе — все это были душевные, добрые люди, и Нгиа всегда держался с ними непринужденно и просто.

Затягиваясь сигаретой, он думал о своем. Всякий раз, когда у него вот так, как сегодня, выдавался свободный час, он мысленно возвращался домой, в Футхо. Давно уже он уехал сюда, в Тэйбак. Отец его и мать умерли, сестры и братья жили каждый своей жизнью, и оттого мысли его о доме были расплывчаты и не связаны ни с кем в отдельности… Холмы, поросшие пальмами ко[45] Старые листья пальм — сине-зеленые, а молодая листва нежна, как шелк… Холмы, протягивающие навстречу лету белые цветы… В лору созревания ананасов от запаха плодов сладок даже солнечный свет. Но веселее всего уборка чая в начале весны. Колодцы у подножий холмов Футхо славятся своею водой, холодной и прозрачной. «Мутные воды, черные люди» реки Тхао[46]… Отчего вспоминается все это так явственно? И еще — друзья, сверстники, он помнит их всех до единого.

Старик взял длинную лучину и подошел к очагу. Небось надумал уйти из дома. Полыхавший в очаге огонь осветил их лица. Старик был невозмутим.

Куда он собрался с лучиной в такую ночь? Нгиа вдруг ощутил какую-то смутную тревогу. А ну как бандиты снова перебрались сюда через границу и старик решил сообщить им о приходе Нгиа? Им ведь ничего не стоит убить человека — хотя бы ради винтовки. Нет, быть этого не может! Нгиа давно уже знал Финша вдоль и поперек: народ здесь верный и честный. А прихвостни уездного начальника Муа Шонг Ко, который уж год как сбежали через границу в Лаос. Но куда же все-таки идет старик? Банды реакционеров иногда переходят здесь границу — староста Панг как раз говорил об этом. Они в лесу одни — он да старик.

— Далеко ли собрались, отец? — спросил Нгиа.

Хозяин взглянул на него, потом притушил слишком ярко вспыхнувшую лучину, уселся, прислонясь к выщербленному столбу, и молча начал плести сеть.

Хворост неярко тлел в очаге. Нгиа задремал, но сон его был тревожен: может, оттого, что он остерегался беды, а может, из-за блох — великое множество их одолевало Нгиа всю ночь. Внизу, в округе Иен, два раза в год все опыляют ДДТ, деревни стоят сплошь белые; зато уж потом ни единой блохи там не сыщешь — спи себе в свое удовольствие.

Первые летние ночи здесь, в горах, прохладны и ветрены — точь-в-точь как в октябре на равнине. А старик все сидел на подстилке из листьев, плел сеть да покуривал кальян. Едва затихло посвистыванье кальяна, внизу, под домом, завозилась лошадь, фыркнула и снова утихла. Тишина окутала лес, еще более плотная и непроницаемая, чем прежде.

Нгиа так и не смог уснуть. Он поднялся, сел поближе к огню и стал слушать, как кричат в ночном лесу косули. Эхо их голосов перелетало с горы на гору, и люди, заслышав его, думали: косули идут, значит, близок рассвет.

Хозяин вдруг снова с присвистом затянулся из кальяна и обратился к гостю:

— Товарищ, послушайте…

«Наконец-то! — возликовал Нгиа. — Старик, видно, приглядывался ко мне. Молчал всю ночь, а вот ведь — заговорил все-таки…»

— Да, — отозвался он, — что вам угодно, почтеннейший?

— Известно ли вам, товарищ, почему крик лани предвещает путнику беду? Отчего это, ежели кто увидит диковинную птицу, он должен покинуть землю, расчищенную под пашню? За какую вину Небо прогневалось на людей са и обрекло нас на мученья и страх?

— Да нет, вы неправы. Все ваши страдания и муки — из-за проклятых тэй.

Старик помолчал, потом снова начал издалека:

— Слыхал я, тому, кто с кальяном в руке повстречает на дороге тигра, вовсе не надо бежать, лучше протянуть зверю кальян. Тигр сделает четыре затяжки и заговорит человеческим голосом: «Пускай люди кинь подчинятся своему королю, а люди са — своему, только тогда кончатся все ваши беды». Правда ли это?

— Нет, неправда, почтеннейший. Кто наболтал вам подобный вздор?

А старик все говорил и говорил — словно сам с собою, — слова его, тусклые и невнятные, падали одно за другим, как жалобы или заклятья. И чудилось: из мрака, обступившего очаг, выходит на двух лапах тигр, на голове у него нон, в пасти кальян…

Нгиа глядел на старика во все глаза: но лицо его, словно вытесанное из камня, было невозмутимо.

— Мерзавца, нагородившего всю эту чепуху, — голос Нгиа зазвучал решительно и строго, — надо бы отправить в город да упрятать в тюрьму!..

Старик испуганно озирался.

— Что за реакционер, — Нгиа старался сдерживаться, — внушил вам, почтеннейший, подобные небылицы?

Но старик молчал, не поднимая головы.

Нгиа знал: старых людей — будь они мео, са или тхай — часто одолевают суеверия, они постоянно обретаются где-то меж миром живых и мертвых и принимают за чистую монету даже небылицы о восставших из могил мертвецах. Вот и хозяин его явно из духовидцев. Но Нгиа чувствовал: за словами старика кроется что-то иное. Только понять его, увы, было невозможно. Нгиа недоумевал. Все расспросы и уговоры оказались тщетны — старик не сказал больше ни слова.

Птицы тыкуи[47] всю ночь тревожно окликавшие друг дружку в лесной чаще, уселись на крышу дома; близился рассвет. Первые лучи солнца окрасили желтизной и багрянцем завесу тумана — сперва фиолетовую, потом синюю и, наконец, голубую; и сквозь эту призрачную голубизну засверкали на солнце гребни гор. Каменные склоны и серые скосы покрытых сухою травой холмов, уснувшие вчера в сумерках, пробудились ото сна и вздымались лазоревыми волнами до самого горизонта.

Небо наполнилось солнечным светом. Печали и смутные тревоги, тяготившие ночью людей, таяли и исчезали.

Спускаясь по лесенке, Нгиа пощупал новую сеть, висевшую на перекладине, и крикнул весело и громко:

— Эй, почтеннейший! Угостите меня как-нибудь рыбкой. Договорились?.. Ну, всего вам наилучшего!

Он быстро собрался в дорогу. Старик что-то пробормотал на прощанье, потом встал, выдернул из расщелины в столбе нож и, подойдя к лесенке, уставился в спину гостю. Нгиа хлопотал возле коня — тот повредил копыто и неловко ступал теперь, оскальзываясь на камнях.

Старик воротился в дом, взял буйволовый рог и снова начал гадать. Затем уселся на помост и принялся трепать джут.

Душу его раздирали сомненья. Хорошо бы, конечно, расспросить обо всем партийца: есть ли и впрямь у народа са свой король? И где он, этот король? Был, правда, слух, будто жил он раньше в крепости у тэй, а нынче перебрался к американцам в Лаос… Но старику почему-то не очень хотелось спрашивать партийца об этом. Вернее, хотелось, да только робость и какой-то неясный страх замкнули ему уста. Но теперь, когда гость уехал, старик сожалел, что не поговорил с ним. Кто знает, нет ли у са и взаправду своего короля? А может, король всемогущ и всеведущ и это его, государева, воля пресекла опасный ночной разговор?.. Где уж одинокому старику во всем разобраться!..

Прошло немало времени, покуда он поднял голову и увидал рисовый колобок, оставленный ему гостем. Он опустил руку, державшую нож, и тяжело вздохнул. Да, жаль, не поговорил он с гостем. А теперь его уж и след простыл.

К полудню Нгиа добрался до Наданга.

Деревушка ютилась у водопада, прочертившего белые дуги от гребня обрыва чуть ли не к самым кровлям убогих хижин, которые торчали на скособоченных сваях. Вокруг лежало непросыхающее болото.

Вся деревня была в поле. Прополку еще не закончили. Трава и кукуруза вперегонки тянулись вверх и вымахали выше человеческого роста. На распаханной целине ничего пока не созрело, только нестерпимо-яркая зелень стлалась по земле.

С берега над тлевшими еще кострами поднимался дымок. Где-то в тумане брехали собаки. Но людей нигде не было видно. Наверно, все ушли копать клубни май.

Жена старосты Панга воротилась домой.

Корзина, висевшая у нее на боку, была полна доверху клубней кхоай ныок[48], покрытых длинными волокнами. Женщина то и дело отбрасывала волокна со лба, рассеченного синим шрамом, и рукой прикрывала от липких нитей голову мальчонки, привязанного у нее за спиной. Малыш — у него, вероятно, был жар — прижался лицом к ее спине, ножки его болтались, точно плети ботвы. Следом шагал мальчик постарше, он тоже тащил за спиной большую корзину с клубнями. Подойдя к порогу, женщина опустилась на колени, сняла корзину и взяла ребенка на руки. Мальчишка, не снимая тяжелой корзины, повалился прямо на порог.

— Где товарищ Панг? — спросил Нгиа.

— Не знаю, — негромко ответила женщина.

Нгиа дождался, покуда вернулся Панг. Был он в одной набедренной повязке, бледный, словно его вымочили в проточной воде. Он молча сбросил на землю висевшую за спиною тяжелую корзину с лесными бататами и зеленью для свиней и перевел дух, распрямив натруженную спину. С плеча у него свисала сеть. К вечеру все, где бы ни добывали они пропитание, возвращались домой.

Увидав гостя, Панг засуетился, позабыв даже сбросить сеть.

— Нгиа, это вы? Так быстро собрались к нам!

Вечером уселись ужинать. Ели похлебку из клубней май с цветами банана. Панг в одной руке держал плошку с похлебкой, в другой — лучину, чтоб осветить поднос. Но лучина то и дело гасла, да и проку от тусклого мигающего ее света было мало.

— Вы разве не купили себе керосин? — спросил Нгиа.

— Купил.

— Отчего ж вам не засветить лампу?

Панг встал и вытащил из-за стола бамбуковый кувшин с керосином, обернутый сухим банановым листом — обычно так хранят мед. Он протянул кувшин гостю, чтобы тот почуял запах и убедился, что у старосты в доме и впрямь водится керосин.

Нгиа спиной ощутил, как сквозь щели в стене пробивается ветер.

— Может, у вас нету стекла для лампы? — спросил он у Панга.

Но тут и сам вспомнил, что даже в городском универмаге давно нет стекол. Ведь их везут сюда от самого Ханоя, в корзинах, связками, обернутыми соломой. Но при разгрузке в Иене хрупкие стекла лопаются и бьются; хорошо, если из сотни уцелеет десяток. А вот частники носят на продажу сюда, в горы, ламповые стекла на коромыслах, и ни единого не разобьют по дороге. А потом, хоть они и заламывают втридорога, волей-неволей все идут за стеклами к ним. И он — в который уж раз — подумал: «Надо бы поскорее открыть в Финша хороший магазин, чтоб был любой товар, на выбор».

И еще мелькнула мысль: «Может, Панг не зажигает лампу оттого, что керосин здесь великая ценность. Много ль его у них? А ведь раньше больных растирали керосином, как драгоценным бальзамом…»

Невдомек ему было, что на самом деле в Наданге не зажигают ламп оттого, что прошла молва, будто в керосине Правительства сидит злой дух. И даже Панг не решался пользоваться лампой. У него ведь болел ребенок… Нгиа и в голову не приходило, что Панг просто не осмелился сказать ему правду, боясь загубить малыша…

— Как соседи, вдоволь купили соли и керосина? — снова спросил Нгиа.

— Вдоволь, — ответил Панг.

Больной ребенок заплакал в углу. Панг с женой подошли к нему.

Нгиа спустился в подпол, притащил на плече охапку хвороста и подбросил веток в очаг. Старший мальчик, выронив пустую чашку из-под похлебки, крепко спал, пригревшись у очага.

Малыш вскоре утих.

— Что, народ сейчас очень занят? — спросил Нгиа.

— Да, вся деревня на прополке в поле.

— Ну а сумеем мы провести собрание?

Панг сперва заколебался, но потом, подумав, сказал:

— Ясное дело, созовем людей и проведем.

— Значит, соберемся завтра, — обрадовался Нгиа. — А я пока тут у вас осмотрюсь. Я ведь впервые в Наданге.

Они обсудили, как организовать собрание. Насущные дела и вопросы, о которых Нгиа думал всю дорогу, сейчас вдруг сложились в стройную систему, и он принялся излагать все по порядку. Нгиа почему-то очень волновался и ни разу не взглянул на Панга. А Панг молча слушал его, и на душе у него было тревожно. Наконец он встал, взял на руки больного малыша — тельце ребенка бессильно обмякло, — и Панг еще пуще встревожился.

Нгиа же весь сосредоточился на завтрашнем своем докладе. Едва приехав в Наданг, он сразу понял, как трудно живется здесь людям, да и самому старосте, видно, приходится нелегко. Верно говорил тогда Панг на совещании. Но у Нгиа был на все свой взгляд и своя метода. «Эти проблемы, — думал он, — лучше решать постепенно. Во-первых, дам знать Тхао Кхаю, он должен вылечить младшего сына Панга. В этом году, пожалуй, пора создать в Наданге бригаду трудовой взаимопомощи. Со временем бригады взаимопомощи перерастут везде в кооперативы. К концу года в Финша непременно откроется магазин. Жизнь пойдет на новый лад. Только всему свое время…» Нгиа верил: добрые дела, начатые Революцией ради счастья народа, придутся людям по душе. И он, преисполненный оптимизма, не замечал тревоги и смущения Панга.

Но Панг беспокоился не зря. Конечно, ему было понятно и близко все, о чем говорил Нгиа. Он и сам мечтал о новой счастливой жизни и не жалел сил, чтобы приблизить ее приход. Давно, еще в юности, Панг решил: «Раз я из Хуоика, мой долг идти за Революцией…» Вскоре после Освобождения председатель Тоа спустился в Наданг и объявил: «Теперь мы с вами — хозяева страны!» Многие тогда заколебались. Ходили упорные слухи, будто в Мыонглай[49], по ту сторону границы, тэй по-прежнему убивают людей. А многие слышали, как начальник форта, удирая за границу, пригрозил: «Знайте, я ухожу ненадолго, мы скоро вернемся. И всех, кто примет сторону Вьетминя[50], вырежем — от мала до велика». Но Панга это не поколебало: раз Революции нужно, он стал старостой в Наданге.

Но он давно уже слышит, как земляки говорят:

— Живем под Правительством который год, а какая она, новая власть, не ведаем. Кроме Панга, никого и в глаза не видели.

А кое-кто и побаивался:

— А ну как воротятся тэй, кто нас от них защитит?

Панг не сразу находил, что им ответить.

— Нет, видно, худо дело, скоро нам всем конец! — говорили люди.

Он бранил маловеров на чем свет стоит. Но когда у него самого заболел ребенок, пришел сосед и сказал:

— Вот видишь, ты пошел в старосты, оттого и дитя твое хворает.

Панг отругал его.

Но ребенка изводила жестокая хворь.

Иногда Панг и сам поддавался сомнениям. Слухи, они ведь как капли, что долбят камень. Вон поначалу соседи нарадоваться не могли на купленную соль и керосин; но через день-другой восторги поулеглись. Бог весть откуда пошла молва, будто в том керосине — злой дух. Тайные недруги угрожали односельчанам всякими бедами. Злые голоса — а они доходили, само собой, и до Панга — нашептывали: «А ну как заявятся американцы и найдут у нас эту соль и керосин да притянут к ответу, ищи тогда Правительство, чтоб заступилось за нас…»

— Да ведь Правительство — это я, и ты, и он! Правительство — это народ! — кричал староста.

Но он был не мастак на объяснения и потому мечтал дознаться у кого-нибудь об этих мудреных делах. Да только кого расспросишь здесь, в Наданге, а до Финша, к председателю Тоа, как-никак больше дня ходу.

В тот вечер Панг созвал на собрание всех, кто жил близ устья Наданга. Люди, прежде никогда не встречавшие Нгиа, спешили пожать ему руку. Ясное дело, когда человек спозаранку уходит на промысел и весь день остается один в мрачных лесных чащах, его одолевают сомнения и страхи. Но сегодня, сойдясь на собрание, люди впервые поверили в себя и в свои силы.

— Вы к нам по делу, товарищ Нгиа? — спрашивали одни.

Другие радовались:

— Наконец-то и к нам опять заглянул партиец!

— Вот здорово! Товарищ Нгиа пришел к нам, в Наданг!

— А говорили, что все вы ушли на равнину, заделались там большими начальниками и больше никогда не вернетесь в горы.

— Дурные люди болтают всякое, — улыбнулся Нгиа. — Ну да хватит об этом…

Он начал свою беседу: говорил о строительстве новой жизни на Севере, о том, что в горных районах все вступают в бригады трудовой взаимопомощи и кооперативы, а это — первые шаги к социализму. И всем этим руководит Правительство. А на Юге, — говорил он, — народ борется против американских империалистов за освобождение родной земли… Теперь, — продолжал Нгиа, — давайте поговорим о наших задачах. Что же нам с вами предстоит сделать?..

Перед Нгиа сидело десятка два человек — вся деревня. Они молча внимательно слушали. У Нгиа дрогнуло сердце — он вспомнил, как ел вчера вечером похлебку из май с цветами банана в доме у Панга. Разве забудешь, как староста одной рукой держал лучину, чтобы было светло, а другой черпал из котелка варево, наполняя плошки.

В войну партработники разъясняли: «Мы все должны бороться, чтоб отвоевать нашу землю». И люди верили им беззаветно, трудились и сражались с врагом. Теперь же, когда вся страна свободна, народ ждет ответа на другие вопросы: «Какая нас ждет впереди работа? Какие планы у Правительства?»

«Священные идеалы, за которые мы воевали и приносили жертвы, — думал Нгиа, — воплощены в жизнь, стали реальностью, зримой реальностью. Враг изгнан. И теперь Революция требует от каждого из нас — и от меня в том числе — насущных конкретных дел».

Немало прожив среди простых людей и провоевав бок о бок с ними почти всю войну, он хорошо понимал их запросы и чаянья и потому дал согласие, когда ему предложили снова вернуться в горы налаживать там торговлю.

Сколько здесь предстояло горячих дел! Он знал: работать в социалистической торговле — это совсем не то, что быть торгашом, умеющим лишь подсчитывать барыши да набивать мошну. Сейчас главная его цель — помочь людям объединиться, научить их работать сообща и вместе одолевать лишения и беды… Надо, чтобы люди не маялись, как Панг, освещавший вчера лучиной их скудный ужин… Чтобы в каждом доме появились добрые лемехи и мотыги, чтобы люди навсегда осели на хорошей земле, объединились в кооперативы и зажили сытно и изобильно. Тогда они смогут помочь освободить и Юг…

— Что должны мы делать? Уважаемые соседи! Партия нас учит…

Он и сам увлекся, рисуя перед собравшимися, каким станет Финша в недалеком будущем…

* * *

Наутро Нгиа уходил из Наданга, и Панг пошел его проводить.

— Собрание прошло с пользой, правда, товарищ Панг? — спросил Нгиа. — Постарайтесь привести побольше народу в Финша, им полезно поработать на стройке.

— По-моему, всем понравилось. Одному только вроде собрание пришлось не по душе.

— Это кому же?

— А вы не заметили случаем старика, что сидел позади всех и помалкивал, не проронив ни словечка.

— Мало ли на свете молчаливых людей?

— Не в том дело. Просто этот молчун, Нгу его звать, водит дружбу с молодчиками из Лаоса.

— Это ваша задача, Панг, вы должны открыть ему, где правда, а где ложь.

Пангу о многом хотелось расспросить Нгиа, пока он еще здесь. А то ведь и оглянуться не успеешь — уедет. Люди небось теперь зачастят к старосте со своими вопросами и недоумениями насчет бригад взаимопомощи, кооперативов и недобрых гостей из Лаоса. Да вот беда — он никак не мог вспомнить, о чем же именно должен был перво-наперво расспросить Нгиа.

Дойдя до реки, они остановились.

— Нгиа, — спросил наконец Панг, — а что Правительство далеко от нас или близко?

Нгиа, однако, понял все на свой лад, засмеялся и похлопал его по плечу:

— Наш уездный комитет, к примеру, — это Правительство, и деревенский староста — тоже Правительство, товарищ Панг!

Вот здорово! Ведь не раз в трудных спорах разгоряченный Панг и сам твердил односельчанам: «Правительство — это я и ты, и он, все мы — Правительство». И Нгиа говорит то же самое — слово в слово! Конечно же, это обрадовало Панга, но другие вопросы… Вон их еще сколько!

А Нгиа, довольный удачным своим ответом, продолжал улыбаться. И тут он вспомнил, что хотел узнать у Панга о старике, в деме которого провел ночь.

— Старик этот — шаман, — сказал Панг.

— Вот оно что! — воскликнул Нгиа. — То-то он все толковал про духов да оборотней.

Услыхав о шамане и злых духах, Панг почувствовал, как сердце его опять сжал страх — он подумал о больном сынишке.

Но Нгиа уже ушел.

Поднявшись до середины склона, он обернулся и увидел, что Панг все еще стоит внизу и глядит ему вслед, Нгиа был тронут этим молчаливым проявлением преданности.

Потом, отъехав подальше, он задумался о вчерашней беседе. Да, пока еще все его замыслы существуют лишь на словах. А он-то размечтался, считая проблемы Наданга решенными раз и навсегда… Впрочем, когда люди отсюда пойдут в Финша строить склад да поработают там вместе со всеми, это должно их приободрить.

Покидая деревушку, он вдруг почувствовал какую-то грусть — совсем как в войну, когда уходил с обжитой базы…

В полдень через Наданг прошли какие-то чужаки. Когда они исчезли, по деревне разнесся слух: «Государь мео вернулся и поднял бунт в Финша!..»

И Наданг, собравшийся было на стройку, вдруг затих. Все опять ушли в поле. Тщетно звал и уговаривал их Панг. Деревушка зарылась в густые дождевые тучи и умолкла — будто вымерла.

А Нгиа возвращался в Финша. Весь день за вершины гор цеплялись темные набухшие влагой тучи, потом оседали, изливая один за другим глухо шумевшие дожди. Человек и конь то вымокали насквозь, то обсыхали, потом опять мокли и обсыхали снова. Едва дождь унимался — вспыхивало солнце и всадника с лошадью окутывали клубы пара, густого как дым. Но Нгиа упрямо ехал вперед.

Он беспокоился: вот-вот начнутся ливни, нахлынет паводок, а запас соли для Финша на все это дождливое время так и лежит в городе на складе, дожидаясь, когда за ним пришлют вьючных лошадей. Надо срочно вывозить соль…

— Ну как, повидал Панга? — спросил председатель Тоа.

Нгиа рассказал ему про Наданг.

— Значит, этот мерзавец опять прячет у себя бандитов из Лаоса! — стал кипятиться Тоа. — Ведь я в прошлый раз выгнал его, выходит, опять вернулся? Придется снова спуститься туда и задать ему жару. Ну а старый шаман — человек безвредный. Живет себе одиноко в лесу. Он примерно раз в году ходит выжигать соду и заглядывает сюда, в Финша.

— Да нет, все в порядке, — сказал Нгиа, — вам, председатель, нет нужды спускаться туда. Вот придет народ из Наданга на стройку, тогда и поговорим с людьми, разъясним все как есть.

Оставалось еще одно дело. И Нгиа отправился к Тхао Кхаю — прямо домой.

— У старосты Панга, — сказал он, — болен сын: жесточайший понос и вдобавок еще лихорадка.

Для верности Нгиа даже сделал пометку в своем рабочем блокноте.

— Еду туда немедленно, — ответил Кхай.

Нгиа улыбнулся, видя такое усердие.

— Понятно. Как говорится, первое боевое крещение!

* * *

Тхао Кхай собирался в Наданг — к больному сыну старосты Панга, а заодно — сделать и еще кое-какие дела.

В городском отделе здравоохранения перед отъездом в Финша ему как раз поручили обследовать всю округу и объяснить населению пользу санитарии и гигиены, а он до сих пор еще не был в Наданге. И потом, надо было рассказать народу про строительство медпункта — первого в Тэйбаке.

А гигиена, лечение и профилактика болезней — все это здесь в новинку. В горах народ веками — из поколения в поколение — жил в страхе, трепеща перед шаманами, оборотнями и духами. Что ни год — едва начинали желтеть кукурузные листья, наступала пора печалей и скорби: люди болели и гибли во множестве.

Революция должна все изменить. Здесь будет свой медпункт. Кхай обойдет и обследует все деревушки — до последней, расскажет людям про медпункт, про санитарию и гигиену, научит предупреждать эпидемии. Он объявит войну болезням и суевериям.

Служба в армии, культура и наука, которую он усвоил, воспитали у Кхая новый подход к жизни — раздумчивый и осторожный, во всем он любил систему, вникал в каждую мелочь.

Кхай снял висевший на столбе кожаный ранец и проверил, не забыл ли он чего-нибудь: коробка с ампулами и шприцем, пузырек со спиртом, стетоскоп и прочие инструменты и лекарства для оказания первой помощи — все было на месте. Он переложил их поплотнее и поудобнее.

— Ты куда, сынок? — спросила Зианг Шуа.

— Да вот, иду в Наданг.

— Ой, сынок! — вскричала Зианг Шуа.

— В чем дело, мама?

— Ты, человек Правительства, и вдруг собрался в Наданг; уж не надумал ли ты примкнуть к королю?

— Я еду лечить больных.

— Люди говорят: там объявился белый олень, стало быть, государь са и мео воротился туда из Лаоса.

Кхай широко раскрыл глаза.

— Кто это вам сказал? Когда?..

Кто сказал? Она и сама не могла припомнить, от кого услыхала об этом. Воскрешенье из мертвых, явление государя, бесовские козни, насылающие на человека хворь, тяготы и муки былых времен — обо всем этом любили потолковать старики. Загадочные истории свои они рассказывали, идучи в лес или на пашню — от перевала к перевалу, — чтоб забыть боль в ногах и усталость. А ее, Зианг Шуа, годы были как раз таковы, когда с особой охотой слушают россказни про чертей да оборотней. Ясное дело, молодежь теперь, после Революции, ни о чем таком и знать не хочет. Но Зианг Шуа, сама натерпевшаяся из-за духов и бесов, отчасти верила этим историям, тревожилась и страшилась. Всякий раз, когда кто-нибудь из соседей нашептывал ей про возвращение короля да про нечистую силу, она — будто кто коснулся острием ее старых ран — замыкалась в себе и надолго умолкала.

Она не ответила сыну. Кто сказал ей об этом? Когда? Она и впрямь не упомнит, кто поведал ей, будто король воротился из Лаоса в Наданг.

— Нгиа недавно был там, — сказал Кхай, — и ничего подобного не заметил.

— Откуда партийцу об этом знать? — возразила Зианг Шуа. — Односельчане говорят только промеж себя. Ну, и нас, стариков, конечно, не опасаются. Они говорят, не надо, мол, нам от Правительства ни соли, ни керосина. У короля са и мео полным-полно керосина да соли, есть у него и самоход-автомобиль, и двенадцатиглавый самолет.

Видя, что мать снова заладила свое — про чудеса и духов, Кхай сказал твердо:

— Земляки из Наданга поднимались на днях сюда за керосином и солью. Так что вам, мама, нечего бояться.

Но Тхао Кхай ее не понял. Она, в общем, не очень-то испугалась. Просто Зианг Шуа любила сына и хотела с ним поделиться новостью, к тому же она была обеспокоена его уходом. Сейчас, сидя против него, глядя в его ясное, спокойное лицо, она ничего не боялась. Но таков уж стариковский нрав — вечно они о чем-то тревожатся и волнуются. Сколько горя и бед выпало на долю Зианг Шуа! Но несчастья не сломили ее. Зианг Шуа дождалась Революции. И сказать по правде, вера ее в Революцию давно уже пересилила страх перед королем и чинами, а заодно и перед нечистой силой.

— Да я вовсе и не боюсь, — сказала Зианг Шуа, — ничего я не боюсь. Но когда ты уходишь, сынок, на душе у меня неспокойно.

В Наданге, случалось, пошаливали бандиты из Лаоса, добиравшиеся и до Финша. Они убивали людей. И Зианг Шуа волновалась не зря.

Но Кхай словно не замечал ее волнения.

— Правительство научило меня лечить болезни. — Он хотел, чтоб мать поняла его. — И я не могу допустить, чтоб умирали люди. Ведь сынишка старосты Панга при смерти.

— У Панга болен мальчонка? — спросила она.

— Ага.

— Тогда собирайся поскорее, сынок, — сказала Зианг Шуа.

С той поры как Кхай воротился в Финша, матери и поговорить с ним толком не довелось. Дом что ни вечер был полон гостей. А днем девушки из соседних деревень — шли ли они за хворостом или на дальнюю пашню — непременно делали крюк, чтобы пройти мимо двери Зианг Шуа. Каждой хотелось словно бы ненароком заглянуть в дом пригожего парня, вернувшегося с военной службы.

Скачет ручей с камня на камень.

Чем же, о юноша, лакомилась твоя матушка,

Что ты уродился пригож лицом,

как серебряная монета?..

Зианг Шуа не могла нарадоваться на молодца-сына, приворожившего девушек со всей округи.

Кхай сказал еще несколько слов, чтоб успокоить мать, перебросил через плечо ремень винтовки, взял сбрую и вышел седлать коня. Зианг Шуа глядела ему вслед. Сердце ее тревожно сжалось, на глаза навернулись слезы.

Она мечтала: настанет день и Тхао Ниа тоже вернется домой. Он будет, подобно Кхаю, пригож лицом, словно серебряная монета. И девушки со всей округи, куда бы они ни шли, за хворостом ли или на дальнюю пашню, непременно сделают крюк и пройдут мимо ее дверей, чтобы взглянуть на него хоть краешком глаза.

VI

Над Финша светила луна.

В начале лета по ночам, ярус за ярусом, громоздятся тучи и влажно-золотые полотнища лунного света ложатся на леса, на долины с чужедальними деревнями, на поля, распростертые по уступам гор.

Внизу все утопало в молчании. Казалось, на всей земле только и есть что селенье Финша, забравшееся высоко-высоко, к самому небу. Только свирель какого-то загулявшего парня переливалась в лунном мареве. Сверкающая луна повисла прямо над головой; казалось, протяни руку, и дотронешься до нее — точь-в-точь как в старинных сказках, что рассказывают старики.

Потом вдруг загудел самолет. Парни и девушки — сидя подле дверей, они играли на свирелях и распевали песни — видели, как самолет, словно огромный ворон, пролетел под луной.

Все сразу поняли: самолет этот американский. Люди уже давно наслышаны были про двенадцатиглавую крылатую машину, поэтому никто не испугался — самолеты здесь были не в диковину.

— Эй ты, пугало, — пошутил кто-то, — спустись-ка да присядь на минутку!

А старики, разбуженные гулом моторов, говорили:

— Вот он, враг-то, так и кружит над головой!

И долго еще беспокойно ворочались с боку на бок.

Потом самолет загудел снова. Он возвращался, черной тенью прорезая лунный свет.

Парни разбежались по домам, а там, накинув на себя что под руку попало, бросились бежать туда, где самолет вроде сделал круг.

* * *

Ранним утром всей деревней выходили в поле.

Ми услышала, как из тумана донесся чей-то голос, но самого человека не было видно. Да и слова его звучали невнятно. Ми побежала к меже — узнать, в чем дело.

Соседи пропалывали кукурузу. Листья на деревцах жен[51], поднявшихся вровень с кукурузой, уже начинали краснеть. На огуречных плетях распустились не ко времени ярко-желтые цветы. Последние тыквы, медно-красные с алыми пятнами, похожи были на дурные плоды эклон[52].

Кукуруза в этом году уродилась плохо. Хилые стебли ее совсем поникли. Во втором месяце года буря побила, а местами вырвала с корнем еще не окрепшие ростки: не успели листья разрастись как следует, проливные дожди прибили кукурузу к земле, и она так и не оправилась. Вот сорняки и заглушили ее. Каждая семья, не щадя сил, выпалывала траву и распахивала новые делянки под соевые бобы. Мео — народ бывалый, умеют глядеть вперед, земля у них никогда не пустует: кукуруза не уродилась — бобы выручат.

Вскоре Ми вернулась на поле и передала матери диковинную весть: прошлой ночью в деревне, что стоит за горой, поймали диверсанта, сейчас его ведут сюда, в Комитет.

— Диверсант, это кто такой? — спросила Зианг Шуа.

— Диверсант, — ответила Ми, — это враг. Он спрыгнул на парашюте ночью, когда прилетал самолет.

— A-а, верно, ночью и я слыхала шум. Выходит, он вроде как разбойник?

— Это янки, — сказала Ми, — засылают к нам диверсантов, чтоб все здесь разрушить.

— Та-ак, не перевелись, значит, еще разбойники и разрушители? Убить его — и делу конец!

Весть про диверсанта передавали из уст в уста, и сердца людей загорались гневом. Все двинулись к Комитету. Всадники скакали галопом, следом спешили запряженные быками повозки. Ребятишки подхлестывали быков, стараясь поспеть за лошадьми. Колокольцы на шеях у быков громко звенели, усиливая гомон и шум, огласивший горные пашни.

Комитет помещался в доме, где недавно продавали соль.

В одной комнате стоял стол из струганых досок и две длинные скамьи, в другой — расстелена циновка, чтоб дежурному или приезжающим по всяким делам было где переночевать. На стене висел календарь. Из его обложки был склеен незамысловатый «ящик» для писем и документов. В углу, где сходились две плетеные стены, наклеен был присланный недавно из Райотдела культуры большой плакат с изображением девушки в головной повязке и блузе, какие носят белые мео, и широкой юбке с цветастой каймой, как у красных мео. Деревенские жители утверждали: «Барышня эта ни капельки не похожа на наших девчат».

Вокруг Комитета собралась толпа. Опоздавшие, желая узнать, что происходит в доме, старались протолкаться вперед. Вдруг из толпы выбрался какой-то парень, бледный, ни кровинки в лице. Увидав поднимавшуюся по тропе Зианг Шуа, он крикнул:

— Послушайте, Зианг Шуа, он говорит: «Я из семьи Тхао!»

— Кто?

— Да он же!.. Он!

— Неужто парашютист? — удивилась Ми.

А парень продолжал:

— Говорит: «Я из семьи Тхао!..» Так и сказал: «Я из семьи Тхао!..»

Наконец крикун убежал прочь.

Мп поддержала под руки мать, вдруг опустившуюся на камень у обочины.

«Кто это?.. Где он? Неужто вернулся Тхао Ниа, ставший после смерти тигром, Тхао Ниа, спасенный и воскрешенный людьми са близ речки Намнгу? Но как же он обернулся парашютистом? Нет, не может быть… Или он умирал снова, еще раз? Тут не знаешь, что и подумать…»

Зианг Шуа подошла к дверям Комитета. Люди, столпившиеся возле дома, увидав ее, закричали:

— Зианг Шуа идет!

— Зианг Шуа!..

И расступились. Ми, все так же поддерживая мать, вошла с нею в дом.

На скамье сидели председатель Тоа и товарищ Нгиа. Лица их были серьезны и строги — совсем как у судей. Нгиа быстро взглянул на вошедших, но не улыбнулся им, как всегда. Взгляд его был суров, и Зианг Шуа, сама не зная почему, почувствовала, как сжалось сердце. Вспомнились ей черные дни, когда она с детьми, покинув деревню, бежала от людей в лес.

Перед председателем Тоа и Нгиа на земляном полу сидел какой-то человек. Он как две капли воды походил на тех солдат-парашютистов, что стояли когда-то в здешней крепости. Комбинезон его был раскрашен полосами и пятнами, словно незнакомец натянул на себя сброшенную удавом кожу. Волосы завивались, как ракушки, и кольцами закручивались возле ушей.

Рядом на полу стояли серые холщовые сумки и высился белой грудой зыбучий шелк парашюта.

Сидевший на земле человек, услыхав шум за своей спиной, обернулся.

— Это моя мать! — сказал он, увидев Зианг Шуа. — Мама!..

Судя по выговору, он из белых мео, отсюда, из Финша!

Теперь Зианг Шуа разглядела: поперек лба у мужчины шел старый шрам — след медвежьих когтей. Ну конечно же, это он, ее первенец, Тхао Ниа.

Но было в нем что-то чужое: пожалуй, не только эта дьявольская вражья одежда. Чужим был его взгляд, и глаза матери и сына, когда встретились, остались настороженными и холодными. Всякий раз, когда возвращался домой Тхао Кхай, стоило матери глянуть на него, сердце переполняла любовь к рожденному ею на свет сыну. А этот… был ли сидевший на земле человек и впрямь ее сыном? При виде его Зианг Шуа ничего не ощутила в своем сердце и губы ее не раскрылись, не назвали сына по имени. Должно быть, когда он умер и стал тигром, душа другого, чужого человека вселилась в его тело.

И, глядя на него, мать заплакала. Вдруг сердце ее пронзила боль за другого Ниа, чей неприкаянный дух скитался столько лет, за того Ниа, что ушел когда-то из дома и не сыскал обратной дороги. И сейчас она скорбела по тому, другому, по своему сыну. В злую ненастную ночь явился слуга начальника и забрал его в носильщики к богатому купцу Цину. Где он, где ее сын?.. Ниа!.. Ниа!..

Ми стояла молча. Она и вовсе не признала брата. Она видела перед собой лишь диверсанта, пойманного ополченцами. И не было у нее к этому человеку никаких родственных чувств. Она разглядывала холщовые сумки, цветом похожие на серо-зеленых ящериц, пятнистый костюм парашютиста, кучерявую голову и полное, одутловатое лицо чужого, нездешнего человека. Все пробуждало в ней мысли о чем-то злом и жестоком. Вот так же думала она о тиграх и змеях или о тэй — обо всем, против чего люди должны бороться сообща, сражаться с винтовками и гранатами в руках. Ми вспомнила, как они в годы войны рыли «волчьи ямы» — западни для тэй.

А Зианг Шуа все плакала. Диверсант снова сказал — громко, ни перед кем не таясь:

— Мама!.. — И, помедлив, спросил: — Мама, вы помните хижину в чаще леса, откуда ушел я в носильщики к богатому купцу Цину?.. А ты, Ми, неужели не узнаешь своего брата? А я вот даже помню тот день, когда тайком водил тебя на ярмарку. А Кхай… Где Кхай? Его небось убил Вьетминь!

Диверсант — Зианг Шуа по-прежнему видела лишь мерзкую вражью личину — повел речь о братстве, о кровном родстве. Все, что было с ними когда-то, все мытарства и печали помнил он. Да и говорил он точь-в-точь как ее сын. И Зианг Шуа снова заплакала навзрыд. Ей пришла вдруг на память старая примета: ежели, повстречав человека, заплачешь, прежде чем расспросить его, как положено, — быть беде. Но она не могла удержать слез.

— Эй ты, — обратился к диверсанту председатель Тоа, — а ну-ка говори все без утайки: где был и что делал, после того как ушел из Финша с караваном Цина?

Тхао Ниа заговорил:

— Вот моя мать и моя сестра. Это — чистая правда. Угнали меня силой с караваном богатого купца Цина. Когда мы спустились к подножию, на караван напали разбойники: хозяева лошадей Тонг и Део сводили старые счеты. Сам-то Цин на этом ничего не потерял. Ему шепнули заранее, что Тонг нападет на караван, чтоб перерезать Део глотку. Но я не мог уже вернуться домой. И пришлось мне тащить товар богатого купца дальше, в Лаос, а потом в Бирму. Круглый год я только и делал, что погонял лошадей. Цин торговал повсюду, где жили мео, — и в Лаосе, и в Бирме. Однажды он совсем уж надумал было вернуться в Финша, но услыхал, что там вроде бунт, и раздумал. А я… меня занесло в такую даль, откуда самому мне не отыскать было дорогу домой. Вот и шел я волей-неволей за купцом Цином. А через год — случилось это в Бирме, в горах, куда Цин поднялся за опием, — на караван напали бандиты. На этот раз они разграбили все дочиста и застрелили хозяина Цина.

* * *

Ниа не солгал, купец Цин действительно был убит бандой, промышлявшей одновременно и грабежом, и торговлей — везде богачи из-за денег готовы были перегрызть друг другу глотки.

Тхао Ниа стал погонщиком у нового господина. Только со сменой хозяев у него появилась новая «обязанность»: он теперь не просто погонял вьючных лошадей, но при случае занимался и разбоем. Хозяин его, человек бездушный и злой, торговал, а заодно грабил и убивал. За несколько лет они обошли леса и горы Бирмы и перебрались на север Сиама. В Сиаме их шайка была разбита и разогнана другой бандой.

Но Тхао Ниа уцелел. Он только снова сменил хозяина. Новый владелец тоже промышлял опием и грабил на большой дороге, но вдобавок он еще торговал людьми — поставлял рабочую силу на плантации, а также землевладельцам, поднимавшим целину. И Тхао Ниа стал кули на каучуковой плантации.

Вскоре он вместе с хозяином плантации, выходцем из Англии, переехал в Корат[53]. Американцы строили там большой аэродром. Люди из разных мест потянулись за легким заработком.

Англичанин, владелец плантации, открыл в Корате гостиницу. И Тхао Ниа стал работать у него в ресторане, крутил машину, сбивавшую мороженое.

* * *

— Я все время тосковал по дому, — продолжал Тхао Ниа, — и, куда б ни занесла меня судьба, всюду искал дорогу на родину. Случалось не раз мне в Лаосе слышать от людей, будто где-то поблизости, в горах, есть место под названием Финша[54]. Но, добравшись туда, я видел, что, хоть там и в самом деле живут мео, все это чужие места.

Зианг Шуа слушала его и думала: правду ли говорит Ниа? Горькая судьба! Его застрелили вместе с купцом Цином, и мертвое тело прибило течением в Намнгу. Он тосковал по дому и верил, будто ищет дорогу в Финша, на самом же деле тело его носилось в речке Намнгу.

— В прошлом году, — сказал Ниа, — я повстречал уездного начальника Муа Шонг Ко.

Зианг Шуа изумилась: «Ну и дела! Он по-прежнему нарекает злодея начальником!»

Люди зашумели:

— Смердящий козел он, а не начальник!

— Смердящий козел!..

* * *

В действительности Тхао Ниа кое-что опустил в своей истории. После Кората он пережил еще немало диковинных и страшных приключений.

Вот как все обстояло на самом деле:

Однажды хозяин-англичанин вызвал его и сказал:

— Ты больше не будешь взбивать мороженое для гостиницы. Я отпускаю тебя. — И добавил: — Я отдаю тебя этому господину.

Незнакомый господин, стоявший перед Тхао Ниа, был в длинном черном одеянии, белокожий, с голубыми глазами и густой бородой — точь-в-точь как у хозяина-англичанина или как у француза, коменданта крепости в Финша.

Он спросил Тхао Ниа на чистейшем языке мео:

— Ты родился в Лайтяу?

— Я из Финша.

— Вот-вот, из Финша.

Как господин в черном проведал, откуда он родом? Ниа подумал: «Может, он из тех французов, что стояли у нас в крепости, поэтому знает про Лайтяу и говорит по-нашему? А что, если меня сейчас схватят — ведь я одержим бесом?» Он очень испугался.

Новый хозяин доставил его в Удон[55], что возле границы с Лаосом. С этого дня Ниа больше не погонял лошадей и не крутил машину, взбивавшую мороженое. Он поступил в Духовную школу миссионеров. Там он узнал, что хозяин его священник.

Тхао Ниа случалось сопровождать святого отца, носившего американский военный мундир, за реку в гости к владетельному феодалу Бун У в Шамбатсак[56]. Они курили там опий иногда чуть не по целому месяцу.

Тхао Ниа разгадал тайну, связавшую священника и Бун У: оба они торговали опием. Купец Цин был перед ним сущий младенец! Опий, полученный от Бун У, святой отец прятал в чемоданы и отправлял куда-то на самолете.

Не раз Тхао Ниа вместе со священником поднимался в горы, в Сиенгкхоанг. Там они встречались с полковником Ванг Пао, который тоже был из мео, полковник находился на службе у Соединенных Штатов, а в Сиенгкхоанг приезжал, чтобы сбыть святому отцу опий.

Здесь-то, в Сиенгкхоанге, в доме у полковника Ванг Пао, и встретился Ниа с бывшим уездным начальником Муа Шонг Ко.

Но обо всем этом Ниа предпочел умолчать!

* * *

— Американцы, — продолжал Тхао Ниа, — сделали нашего уездного начальника там, в Лаосе, чуть ли не королем. Он каждый день ест мясо, и во всех комнатах у него горит электричество, живет он в роскошном доме, где комнаты поставлены одна на другую, и ездит в автомобиле.

Люди снова зашумели, с улицы тоже донеслись крики:

— Было время, и здесь, у нас, феодалы вместе с тэй жрали мясо да обкуривались опием!..

— И мучили народ!..

— Ты, видать, все позабыл, подлец!..

— Смердящий козел и тут набивал брюхо! А мы пухли с голоду!..

— Уездный начальник, — продолжал Тхао Ниа, — сулил, если буду служить ему верой и правдой, у меня только и будет дела, что есть да пить вволю. Он велел мне вернуться в Финша и подбивать людей перейти в Лаос, там, мол, все заживут в довольстве и счастье.

Какая-то старуха спросила с ехидцей:

— А вы-то сами как жили с матерью под прежним начальством? Тоже небось в довольстве и счастье?..

— Я уж попробовал;, уходил однажды в Лаос с подонком Шонг Ко! — крикнул председатель Тоа. — Да только бросил его и вернулся назад. Меня он теперь туда не заманит! А тебя, видать, провести вокруг пальца — плевое дело!

Тхао Ниа покосился на председателя, хотел было возразить. Но только и смог пробормотать:

— Я… мне…

Тут председатель Тоа крикнул еще громче:

— А ну, рассказывай дальше о своих преступлениях!

— Американский летчик, — продолжал Тхао Ниа, — привез меня сюда на самолете.

* * *

Но дело обстояло далеко не так просто. Тхао Ниа намеренно умолчал о многом…

Вечером они прибыли на американский аэродром поблизости от Вьентьяна. Взлетная полоса только недавно была вымощена бетоном. Восемь секретных агентов ожидали вылета на особое задание. Все они переоделись на складе в маскировочные комбинезоны парашютистов. Некоторые под комбинезон надели платье мео. Кое-кто даже нацепил на шею толстые серебряные обручи[57].

Священник из У дона, последний хозяин Ниа, тоже был здесь. Он окликнул каждого из восьмерых по имени, потом спросил:

— Нет ли у вас какой-нибудь просьбы, дети мои?

Никто не промолвил ни слова.

Святой отец обнял их на прощание. Но сердечный жест этот получился наигранным и холодным; казалось, прижимая их к груди, священник обыскивал каждого.

Они молча вышли на поле, где уже ждал их серый самолет «Дакота» [58] без опознавательных знаков. Он стоял в стороне от взлетной дорожки, которой пользовались рейсовые самолеты, и казалось, будто его нарочно откатили к ангарам, на ремонт.

До трапа их проводили три человека: священник, бывший уездный начальник Муа Шонг Ко и еще один американец.

Странный самолет пересек Верхний Лаос [59] и углубился в воздушное пространство Вьетнама. Стояла светлая лунная ночь.

Тхао Ниа вспомнил, как напоследок, когда они уже поднимались в самолет, Муа Шонг Ко напомнил:

— Наверно, подонку Тоа сейчас таль несладко! Скажи ему, я ничего не забыл!

* * *

И надо же, чтобы именно Тоа — председатель Тоа — встретил его одним из первых. Он с суровым видом сидел сейчас прямо напротив него. Не мудрено, что Ниа был растерян.

Кто-то из ополченцев сказал:

— Раз ты прилетел сюда на американском самолете, ты такой же враг, как и янки!

Зианг Шуа снова заплакала.

— Но я ведь не янки, — удивился Тхао Ниа, — правда, они дали мне с собой радио, автомат и костюм мео. И американские офицеры научили меня, как спускаться на парашюте в лес. Они велели мне сразу переодеться в платье мео и идти в деревню, а там, кого бы я ни встретил, уговорить их переметнуться к уездному начальнику. А кто откажется, тому пригрозить. Мол, если не я пристрелю, так уездный начальник все одно потом голову снимет. Когда настанет время возвращаться в Лаос или понадобится сообщить что-нибудь американским начальникам, я должен включить передатчик и говорить вот сюда, офицеры по ту сторону границы услышат каждое мое слово. Ну а если господин уездный начальник сам пожелает мне что-нибудь сказать, я должен воткнуть эти штуки в уши и тогда услышу его голос. Могу даже вызвать двенадцатиглавый самолет.

Ниа встал, вынул из гнезда наушники, надел их и прислушался, будто и в самом деле ловил передачу. Потом, опустив наушники, поднял маленький ящичек — приемник. Он покрутил ручку настройки, и вдруг из ящика рванулся пронзительный воющий звук, словно там внутри выгибалась и скрежетала пила.

Довольный, Ниа засмеялся, видно совсем позабыв, что он в плену.

— Ну, как? Чудеса! Страшно небось?..

Председатель Тоа вскочил со скамьи. Он ни разу не видал такого приемника, но одно знал наверняка: все вещи диверсанта вышли из недобрых, вражеских рук, и этого было довольно, чтобы вызвать его гнев.

— Заткни ее, слышишь! Заткни! — в ярости крикнул он.

Но Тхао Ниа, запутавшись вконец, повел себя вдруг весьма независимо:

— А знаете, Муа Тоа, господину-то нашему, уездному начальнику, кузница там, за границей, теперь ни к чему, и лемехи он давно уж не продает.

— Ты, как тигр, угодил в западню и сам ищешь смерти! — Тоа задыхался от гнева, глаза его едва не вылезали из орбит. — Мое родовое имя — By! Запомни! Не желаю я зваться именем рода Муа[60] — подлой семьи ублюдка Шонг Ко! Я давно отрекся от имени Муа.

— Ваша правда, господин Тоа…

— Ты что, явился сманивать меня? Думаешь, я буду снова ковать лемехи этому гаду?

— Нет-нет… Вы ведь теперь сами большой начальник…

Тоа, скрипнув зубами, схватил винтовку.

— Какой я тебе «начальник»? Я — председатель! Понял? Пред-се-да-тель!.. Если твоя машинка сейчас же не заткнется, прострелю ее к чертям!

Ниа торопливо выключил приемник.

А Тоа, положив винтовку поперек стола, сказал:

— Я запрещаю тебе называть Шонг Ко начальником. Ублюдок Шонг Ко — вот его имя. И давай закончим допрос поскорее. Зачем ублюдок Шонг Ко подослал тебя к нам?

Тхао Ниа уставился на председателя. То ли он оцепепел от страха при виде винтовки, то ли задумался о чем-то своем…

— Ну говори! — крикнул Тоа.

Ниа опомнился: ведь он же в плену! Он бросился на колени, побелев и дрожа от страха, и стал отбивать поклоны.

— Кланяюсь вам… господин начальник, — бормотал он. — Я… я сдаюсь… Правительству… С тех пор как ушел отсюда, я все блуждал да маялся… теперь вот… вернулся.

«Бедный Ниа!..» — подумала Зианг Шуа.

— Когда американские начальники, — продолжал Тхао Ниа, — послали меня сюда сманивать народ в Лаос, я очень обрадовался. Я сразу решил: не буду никого зазывать и сманивать, ни в кого не стану стрелять и никогда не вернусь к этим подлецам.

Зианг Шуа тяжко вздохнула.

— Янки, — сказал Ниа, — еще глупее смердящего козла: они сами отвезли меня на самолете домой, к моей матери.

Все расхохотались. Одна лишь Зианг Шуа плакала; слезы лились по ее лицу. «Бедный Ниа, — думала она, — он все время помнил о своей матери».

— Самолет сбросил меня прошлой ночью. Я просидел в лесу до рассвета. Я и не подумал надевать одежду мео, как велели американские начальники, прямо в чем был вышел на поле к людям. Но они, увидев меня, разбежались. Наконец дождался я партизан, они стали расспрашивать, кто я да откуда. Тут я и рассказал им, как янки забросили меня сюда и для чего. Я сам повел их туда, где было мое радио и оружие, и сам все им отдал… А потом попросил их отвести меня сюда к вам… Я сдаюсь, господа начальники… Сдаюсь в плен Правительству…

Все снова расхохотались. Смеялись беззлобно: ну, не потеха ли — взрослый детина, башка, как котел, а несет ахинею. В прежние времена его бы небось сочли одержимым.

— Да он еще, видать, не проспался, вот и мелет вздор! — говорили люди.

А Ниа по-прежнему ничего не мог понять.

— Я сам сдался вам, господин начальник, — заявил он. — Когда этот олух, партизан, явился в лес, он ведь меня не заметил, я сам его окликнул. Эй вы! Ну-ка подтвердите мои слова! Это я по своей собственной воле сдался в плен, а вовсе не вы меня поймали. Что, разве не так? Если вру, помереть мне на месте и обернуться тигром…

Сердце Зианг Шуа сжалось от страха.

А председатель Тоа, стараясь не дать воли гневу, с сочувственным видом сказал:

— Нам-то, соседи, ясно: раз человек столько лет служил империалистам, мозги у него набекрень. Где ему разобраться, кого величать господином, кого — мерзавцем. Вы уж с него не взыщите. Он ведь раскаялся и сам сдался в плен. Мы не должны его убивать… А ты, — обратился он к Ниа, — ты для нас пока диверсант! Диверсант, а вовсе не наш земляк Тхао Ниа. И обращаться с тобой будут, как с пленным, как с теми тэй, что наши солдаты взяли при штурме крепости. Ополченцы скоро отведут тебя вниз, в город. Там разберутся, велика ли твоя вина. Ежели невиновен — отпустят.

— Куда меня поведут?! — изумился Ниа. — Разве я не останусь дома?

— Пойдешь в город. Тебя допросят в Окружкоме.

— Но ведь я нарочно сдался вам здесь!

— Как же так? Снова его уводят? — воскликнула Зианг Шуа.

— Не бойтесь, — отозвался кто-то. — Хорошего человека за решетку не упрячут. Правительство во всем разберется; если за ним нет вины — вернется.

— Ты там не мудри, выложи все как есть! — посоветовали Ниа из толпы.

Но сам он молча слушал, как люди в толпе перебрасываются шутками:

— Одолжить бы разок его полосатую шкуру — да на охоту. Тигры небось за своего примут. Подходи к зверю, бери его голыми руками и тащи прямо сюда.

— А голова-то у него в завитушках, словно улитки обсели.

Вскоре привели лошадь, навьючили на нее сумки с передатчиком и приемником, автомат и множество прочего добра — вплоть до удочки с синтетической наживкой и торбы с рисом. Положили и костюм мео, небрежно скомканный и смятый. Палево-синий цвет его отличался от темно-синего, который носили в здешних краях. Сверху груз накрыли белым парашютом.

Ополченцы, конвоировавшие диверсанта, пробирались сквозь толпу под шутки и смех соседей. Всеобщее веселье пришло на смену напряженному молчанию.

Ниа шел спокойно, в сумбуре обуревавших его мыслей виделось ему то лицо состарившейся матери, то картины родного края… Но в невнятном его бормотанье слышалась прежняя путаница заученных слов…

Тхао Ниа спускался в город.

А в сердце Зианг Шуа жила сейчас одна лишь любовь к уходящему сыну. Столько лет ее первенец маялся на чужбине, вдали от родного дома, а не позабыл, какого он роду и племени. Не стал служить врагу и воротился домой, к ней, к матери. А она так и не сказала ему ни слова. Куда же теперь, куда он опять уходит? В душе ее любовь боролась со страхом.

Ми стояла молча. Давние страшные дни, пережитые в лесной глуши, оставили лишь неясный, туманный след в ее памяти. И в этом чужом человеке, одетом в мерзкий пятнистый комбинезон, пересыпающем свою речь оборотами и словами, какие не услышишь теперь от земляков и соседей, Ми не признавала родного брата.

Зианг Шуа глядела вслед уходящим.

— Выходит, Кхай так и не повидал брата.

— Но ведь председатель Тоа объяснил: он для нас пока диверсант, а вовсе не брат, — спокойно ответила Ми.

— Ему-то пришлось потяжелее, чем вам… Бедный Ниа!

VII

Кхай добрался наконец до Наданга.

Конь его резво шел по деревне, от цокота копыт по камням дрожали сгущавшиеся сумерки. Из домов доносился негромкий шум — люди осторожно подходили к дверям и украдкой выглядывали наружу.

Доехав до поворота, Кхай увидал, как небо вдруг потемнело, словно его заслонила крылом огромная летучая мышь. Но нет, это в ближнем доме погас свет. Кхай удивился: чего испугались люди? Почему они так поспешно гасят огонь в очагах?

Он припомнил рассказы матери. В старину, едва начинало смеркаться, люди тряслись от страха перед грабителями, которые так и валили в деревню, словно покупатели на ярмарку. Хозяева гасили огонь и, хотя холод пробирал их до костей, бежали прятаться в лес.

Кхай огляделся: кругом тишина и мрак.

Стрекотали запоздалые цикады, печальные голоса их отдавались в расщелинах. Где-то вдалеке бормотал ручей. Черные скалы дыбились посреди деревни, будто в дикой лесной чаще.

Кхай задумался. Сам он давно избавился от суеверий и страхов, одолевавших его когда-то в детстве. Теперь он считал себя солдатом, пришедшим освобождать Наданг, и ощущал необыкновенный прилив сил.

Кхай огляделся снова и, приметив неподалеку мерцавший за стеной огонь очага, решил, что это и есть дом старосты Панга.

Он не ошибся. Панг с женой сидели, застыв недвижно, как изваяния. Услышав шаги на лестнице и увидав незнакомца, они даже не встали, лишь обратили ему навстречу печальные лица.

— Здравствуйте, товарищ Панг, — громко сказал Кхай, — я Тхао Кхай, фельдшер. Мне сказали, у вас болен ребенок. Где он, я должен его осмотреть.

Слова эти вывели Панга из оцепенения. Он раздул огонь и зажег лучину.

При свете ее Кхай разглядел хозяев дома и их сыновей — больного малыша и другого мальчика, постарше; все четверо теснились вокруг очага, поближе к огню.

В последние дни, когда сыну стало совсем худо, супруги Панг решили, что младшенький их не чувствует более привязанности к отцу и матери. Просто он не покидает их, пока не угас жаркий огонь очага. И теперь главною их заботой стало поддерживать это живительное пламя, они без конца подбрасывали в очаг припасенный заранее хворост.

Когда ребенка раздели, Кхай подумал сперва, что жизнь уже покинула это исхудавшее тельце с непомерно большой головой. Сероватый цвет кожи казался еще более темным из-за царившего вокруг полумрака, губы едва заметно шевелились. Старший мальчик спал головою к огню, сложив ладошки между колен, и тихо посапывал.

— Зажгите-ка лампу — распорядился Кхай. — И не волнуйтесь, пожалуйста!

Дом наполнился жизнью. Решительные жесты и громкий голос фельдшера словно придали сил Пангу. Пошарив рукой за столбом, он достал кувшин с керосином и лампу, казавшуюся голой без стекла. На этот раз он решился зажечь керосиновую лампу! Он сделал это, не задумываясь — ведь так велел Кхай. На конце фитиля заплясал яркий огонек, словно готовясь сразиться с окружающей тьмой. Лампа озарила весь дом, свет ее проникал даже за спину дальнего столба.

Яркий свет, бодрый и участливый голос Кхая, его «патронташ» (так Панг окрестил кожаный ранец с медицинскими принадлежностями) и винтовка — все эти диковинные вещи из далекого мира как бы вызвали к жизни хозяев дома. Жена Панга, прежде подавленная и безучастная, внимательно следила за Кхаем: держа лампу в руке, он подошел к больному ребенку. В глазах у нее затеплилась надежда.

Панг, словно только теперь увидав Кхая, спросил:

— Выходит, приехали, товарищ Тхао Кхай?

Кхай медленно обвел глазами дом. Взгляд его был сосредоточен и остр, как в те минуты перед приемом, когда он надевал свой белый халат. Прежде всего он перенес старшего мальчика в дальний угол и уложил его на циновку.

— Пускай лучше поспит здесь, — обернувшись, сказал он Пангу. — Не надо класть его рядом с больным.

Потом он достал стетоскоп и подошел к заболевшему ребенку. До сих пор Панг послушно и молча исполнял все указания Кхая, но, когда тот воткнул резиновые трубки в уши и положил руку на тельце ребенка, он произнес негромко:

— Товарищ… Тхао Кхай…

— Успокойтесь, пожалуйста, — сказал Кхай. — Я должен осмотреть мальчика, чтобы узнать, чем он болен.

За спиною Панга всхлипывала жена.

— Мне страшно, — сказал, набравшись духу, староста. Он весь дрожал, казалось, вот-вот заплачет.

Кхай, покосившись на приклеенный к плетеной перегородке бумажный листок и торчавшие рядом огарки благовонных палочек, усмехнулся:

— Шаман молится духам, а я лечу болезни. Кто поднимет больного на ноги, тому и поверит народ. Зря вы волнуетесь, все будет хорошо.

— И все-таки страшно.

— Уж кому-кому, — улыбнулся Кхай, — а старосте не к лицу бояться шамана.

Он спокойно наклонился к ребенку, прослушал сердце и легкие, пощупал пульс.

Панг, не проронив больше ни слова, стоял рядом. Хозяйка притихла; она как будто бы пригляделась к лекарю и больше не боялась его.

Когда хворь у ребенка затянулась, соседи в один голос советовали: надо, мол, изгнать беса. Панг отказался наотрез: «Я служу Революции. Не допущу никаких заклинаний, и все тут!» Но как может Революция вылечить ребенка? А соседи все зудели втихомолку: «Злой дух изводит сына твоего оттого, что ты пошел в старосты».

Наконец пришел к ним старик сосед и заявил напрямик Пангу:

— Как смеешь ты отнимать жизнь у одного из людей са! Ты служишь Правительству и не желаешь творить заклятья — твое дело. Тогда мы сами, всем миром позовем к нему шамана. И ты не посмеешь нам запретить…

Пришлось согласиться. Заклинали и раз, и два, но малыш чахнул и увядал, словно цветок мака, вырванный с корнем. Наверно, сыночек сам не хотел оставаться с отцом и матерью. А может, и впрямь он покидал их оттого, что Панг служил Революции?

Но вот в дом явился фельдшер — человек Революции. Даже не поняв еще толком, к чему сводятся приготовления Тхао Кхая, Панг ощутил, что с появлением фельдшера всем его сомненьям и горестям пришел конец. Оказывается, Революция может врачевать болезни! И вера укрепилась в его сердце. Отныне, как бы тяжко им ни приходилось, как бы ни мучила их нужда, в душе у людей са ничто не погасит веру. Да и не мудрено, ведь это они на своих челноках переправляли бойцов Революции через большие и малые реки в Тэйбак.

Кхай выдернул трубки стетоскопа из ушей.

— Ничего, все поправимо. Успели вовремя.

И он начал объяснять родителям:

— У вашего сына желудочное заболевание. Оно заразное. После долгого поноса тело его совсем обезвожено. Сам он, конечно, ничего объяснить не может, но, раз шевелит губами, значит, его мучит жажда.

Он поставил вскипятить воду. Скальпель, ножницы, шприц, щипцы блестели подле флакона с красной жидкостью, белела чистая вата.

Ребенок покорно выпил лекарство. Он совсем ослаб. Готовясь сделать укол, Кхай велел Пангу взять мальчонку на руки и придержать, чтоб он не шевелился. Панг поднял ребенка и отвернулся. Но малыш и так не в силах был шевельнуться. Он лишь чуть заметно вздрогнул, когда игла вошла в мышцу. Кхай ввел несколько ампул лекарства. Потом ребенок задремал на руках у отца, приоткрывая время от времени слипавшиеся веки.

Кхай велел укутать его потеплее.

Панг с женой, старательно исполняя распоряжения фельдшера, постепенно успокаивались.

Малыш лежал молча. Лекарства, по-видимому, начали уже оказывать свое действие. Тяжелое поначалу дыхание ребенка стало размеренней и легче.

Всю ночь снаружи доносился шелест дождя и журчанье воды. Молодой лекарь думал: «Вроде я ничего не упустил, все сделал правильно. Мальчик теперь выздоровеет, и народ уверует в медицину. Молва об этом разнесется далеко». Радостное волнение не давало ему заснуть. Он встал и подошел еще раз взглянуть на малыша.

Ребенок спал спокойно. Он не проснулся, даже когда совсем рассвело. Сложившиеся в улыбку губы его чуть изогнулись, они были уже не такие сухие и бледные, как раньше.

Вдруг малыш открыл глаза. Живые и блестящие, они забегали по сторонам. Мальчик будет жить!

— Ну, дело пошло на поправку, — сказал Тхао Кхай. — Надо только присматривать за ним, покуда болезнь совсем не отступит.

Панг поднял на него глаза и спросил:

— Значит, побудете у нас?

Кхай покосился на старосту.

— Да.

— Сегодня опять придет шаман, — снова заговорил Панг. — Вы не против?

— Шаман? Да нет, ничего.

— А бить вы его не будете?

— Нет-нет, — сказал Кхай, — я просто хочу поговорить с ним. Да и с вашими соседями тоже.

Потом он помолчал и спросил:

— А шаман непременно придет сегодня? Я постараюсь объяснить ему все про медицину и открыть глаза старику. Ведь и это тоже моя работа.

Собственно, он уже все обдумал заранее, еще когда добирался сюда. Надо сделать два дела: вылечить ребенка и растолковать всем про медпункт. В этом смысле разговор с шаманом как раз ему на руку. Кхай не сердился на шамана, он понимал: старики любят погрустить, помечтать о встрече с умершими. В их представлении все слилось воедино: тот и этот свет. Надо все разъяснить.

Панг повеселел. Может, оттого, что Кхай пообещал не трогать шамана?

— Схожу-ка я нарежу травы, — вызвался он, — да покормлю коня.

— Ну а я пройдусь по деревне, — сказал Кхай.

Он заглянул в пяток домов. Но там не было ни души.

Злая молва заполонила деревню с той поры, как Нгиа ушел отсюда. Люди послушались Панга, который звал их в Финша покупать соль да керосин. Но, купив керосин и соль, они устрашились слухов, будто в припасах этих заключена нечистая сила. Когда Нгиа сказал: надо, мол, всем миром идти в Финша, потрудиться на строительстве склада, они согласились. Но кто-то опять распустил слух, будто в Финша мятеж и смута. Поначалу никто не принимал на веру недобрые эти вести. Но неправедная молва день за днем подтачивала спокойствие, как вода точит камень… И люди, то вновь обретая веру, то сомневаясь, не знали, как им быть. В одиночестве бродили они по реке, в одиночестве предавались раздумьям.

Вода в реке замутилась. Ливни, выпавшие в лесах этой ночью, нанесли в реку мусор, гнилые стволы и ветки. В паводок рыбы в реке становится меньше. Но и в паводок, и в сушь люди са не покидают реку-кормилицу.

Тхао Кхай тоже пришел к реке, однако и там он не встретил ни души. Хотя и лежавший на берегу продранный сачок, недавно вынутый из воды, и пиявки на стволе дерева, что, почуяв человека, выгнулись, изготовясь к прыжку на берег, и брошенная под кустом плетеная ловушка для раков, и корзина, где шумно трепыхалась рыба, и оставленный на камне бамбуковый кальян, над которым еще вился дымок, — все говорило о том, что люди еще минуту назад были здесь. Наверно, они попрятались в лесу.

Жители деревни сторонились пришельца. Они поклонялись духам (Кхай вспомнил свой недавний разговор с матерью) и страшились, как бы общение с чужаком не лишило их заклинания чудодейственной силы. Да, понять их мудрено…

«Что ж, — подумал он. — Вернусь, расспрошу Панга…»

Дойдя до околицы, Кхай услышал прерывистые — то высокие, то низкие — звуки колокольца. У мео и са вошло в обычай сопровождать заклинания колокольным звоном, наливая чарку за чаркой, покуда все не упьются вконец и не начнут кричать и плясать до упаду.

«Нет, — думал Кхай, — с этим больше нельзя мириться!.. Нельзя…»

Тхао Кхай вырос в военные годы. Он, как и многие его сверстники, жившие в партизанском крае, не верил в духов: они пахали землю, работали связными, были солдатами и считали смехотворным невежеством заклятия и молитвы, в которые верили люди постарше. Там, в партизанском крае, где народ воевал с врагом и тяжким трудом добывал себе пропитание, почти все и думать забыли про заклинания, про колокольцы да хмельные песни. Впрочем, когда Кхай жил еще вместе с матерью в лесу, он не помнил, чтобы она молилась. Зианг Шуа, претерпевшая столько зла из-за веры в нечистую силу, отвергла заклятия. Она не желала творить обрядов, которые лишний раз напоминали бы ей о ее горе.

В ту пору Кхай был совсем еще мал и, заслышав долетавшие из дальней деревни перезвон колокольцев, крики и топот — дробный и гулкий, — думал: «Люди начальника гонят куда-то скот». Но Ниа говорил ему: «Нет, это просто в деревне молятся духам». Братья спорили и препирались. Но мать, когда они просили рассудить их, молчала. И Кхай стоял на своем: быков, мол, это гонят — и все тут. Оно и понятно: ведь с утра до вечера братья только и видели что быков, бродивших по склонам, да слышали звон колокольцев, висевших на бычьих шеях. Где уж им было отличить на слух — быки ль то бегут или молятся люди? Да Кхай и понятия не имел, что такое молитвы, и считал их чем-то вроде выпаса быков…

Дом Панга покосился набок, сваи покосились и легли одна на другую, готовые рухнуть.

Кхай торопливо поднялся по лесенке.

Народу набилось видимо-невидимо. Какой дорогой добрались сюда люди, через деревню ли или прямо с реки? Для чего они собрались здесь? И почему он по пути не встретил ни души?

Творилось великое заклинание.

Кхаю было невдомек, что люди пришли не только ради таинства — им любопытно было взглянуть и на него, на лекаря, спустившегося из самого Финша, чтобы врачевать, а не заклинать болезни. И хоть никто не обмолвился с ним и словечком и не осмелился ночью заглянуть в дом старосты Панга, всей деревне известен был каждый шаг Тхао Кхая.

Люди, сидевшие у входа, обернулись и с опаской глядели на поднимавшегося по ступеням Кхая.

— Здравствуйте, земляки! — громко сказал он.

Никто не встал. Ни один не нарушил молчания. Все только переглянулись, словно спрашивая, как им быть. И снова застыли.

Шаман даже не шелохнулся, он сидел посередине, скрестив ноги, суровый и строгий. Отсутствующий взгляд, в руке звенит колоколец. Он лишь искоса, совсем незаметно бросил взгляд на чужака и тотчас снова сощурил веки. И загремел колокольцем громче прежнего.

Кхай, не проронив больше ни слова, протиснулся за спинами сидевших на полу людей к больному ребенку. Он наклонился, глянул на циферблат своих часов и осмотрелся по сторонам. А потом весь сосредоточился на больном. Он уже не замечал застывших вокруг него в молчании людей. Снял с плеча ранец и, не торопясь, достал стетоскоп.

Множество глаз, только что следивших за шаманом, теперь были устремлены на Кхая и с любопытством, все более явственным, подмечали каждый его жест, каждое движение лица.

Старый шаман продолжал творить обряд. Но когда люди перестали обращать на него внимание, колоколец в его руке зазвучал прерывисто и неуверенно. Рука старика сбилась с привычного лада — ведь и он тоже исподтишка следил за фельдшером, хотя и старался скрыть это, пряча глаза под нависшими белыми бровями.

Кхай чувствовал на себе эти взгляды и старался держаться непринужденно. Пощупав пульс и выслушав больного, он опустил стетоскоп, повернулся и сказал громко, чтоб слышали все:

— Ну, товарищ Панг, ему гораздо лучше. Скоро мальчик будет совсем здоров!

Он достал котелок, пузырек с красным лекарством, блестящую коробку с иглами и шприцами и разложил все это на аккуратно расстеленном куске брезента. Потом вскипятил воду и тщательно осмотрел инструменты…

Кхай решил сперва сделать укол ребенку, а уж потом поговорить с народом. Пускай сперва увидят его в деле, тогда будет легче растолковать им, что такое медицина.

Вдруг шаман опустил на пол свой колоколец. Звон оборвался. Он встал и, ковыляя, приблизился к Кхаю:

— A-а… Кадровый работник! Знаю, как же… Отродье Зианг Шуа, одержимой бесом… Ну, коли «товарищ» явился сюда со своими бесовскими снадобьями, мои заклинанья ни к чему.

Давно не слыхал Тхао Кхай этих слов: «Зианг Шуа, одержимая бесом…»

— Бесы?.. Нечистая сила, говорите?.. Всю эту вашу дребедень давно пора выбросить в реку! — сказал он и рассмеялся.

Старый шаман отвернулся, подобрал колоколец, рассовал погремушки по карманам и, не торопясь, молча сошел по ступеням в дождь.

Ливень тотчас насквозь промочил головную повязку старика. Выцветшая драная одежда его распахнулась, обнажив тощие, лоснящиеся от влаги плечи. Старик обогнул скалу и вскоре скрылся из глаз за плотной пеленой дождя.

Люди зашумели, повставали со своих мест. Если шаман прерывал заклятье — быть беде. Дети, увидев, как матери тревожно озираются по сторонам, попрятались за их юбки и заревели.

— Ребята, полно вам, замолчите, — спокойно сказал Кхай. — Присядьте-ка лучше… И вы, соседки, усаживайтесь поудобнее. Мы ведь одна семья — мео и са. Правительство прислало меня к вам рассказать про науку о здоровье и вылечить больных.

Молодки и старухи, успокоенные, снова уселись на пол. Иные принялись горстями класть на уголья земляные орехи и печь в очаге бататы для ребятишек. С того дня как по деревне разнесся слух про бунт, якобы вспыхнувший в Финша, многие попрятались в лесных шалашах и до сей поры не вернулись. Одни женщины да старики воротились разведать, что да как.

Когда шаман ушел в проливной дождь, старики вначале испугались. Но, видя, как Кхай смеется и болтает с ними как ни в чем не бывало, а главное, узнав, что он сам из здешних краев и прежде был в партизанском крае, все утихомирились; никто и не помышлял больше бежать следом за старым шаманом.

— Вот младшенький мой получил лекарство от Правительства и исцелился, — похвастал Панг.

Малыш и вправду успокоился и повеселел. Он уже улыбался. Каждой матери известно: это верный признак выздоровления, и лица у всех прояснились.

Кхай решил приглядеться к людям: как отнеслись они к его лечению? И увидел, что глаза их ожили и засветились.

Немного погодя он спросил:

— Почему никто из вас не пришел в Финша строить дом для медпункта?

Какая-то старуха сказала чуть не плача:

— Да ведь нам сказали, будто там у вас бунт!

— А разве государь наш не объявился в Финша? — спросила другая.

Но тут в разговор вмешалась разбитная молодка:

— Даже начальнику тэй не под силу вернуться сюда и поставить новую крепость… Где уж там вашему государю!

Кхай поднял руку:

— Не объявлялись у нас ни этот голь-король, ни тэй, и бунта не было никакого!

Все переглянулись. И тут одну из женщин вдруг осенило:

— Послушайте, ведь товарищ приехал оттуда!.. Выходит, бунта и в самом деле не было!

— Верно, я только что из Финша, — улыбнулся Кхай. — Полно вам, земляки, слушать всякие враки!

— Все эти бандиты из Лаоса мутят воду!

Кхай кивнул.

— Товарищ Панг передает вам слово Правительства. Хотите знать правду — слушайте Панга, — сказал он.

Женщины — и молодки, и старухи — каждая, стараясь вставить словечко, спросить о чем-то своем, заговорили наперебой:

— Так и есть!

— Язык бы отхватить этим болтунам!

— Товарищ Кхай, а товарищ Кхай!.. Они говорят: «Революция больше сюда не придет, она бросила людей са на произвол судьбы».

— Нет, неверно это!

— Да они кругом изолгались! — заявила старуха, толковавшая прежде про бунт в Финша.

— Пусть только подвернутся под руку, язык вырвать — и делу конец!

— Вы лучше слушайте правдивых людей, — сказал Кхай, — таких, как председатель Тоа или Панг. И приходите строить соляной склад и магазин, ведь все это делается для нас с вами. И медпункт строят тоже для народа. Дело-то у всех общее!

— Да мы хоть сейчас!

— Завтра общинное собрание, — напомнил Панг.

— Вот-вот, а после собрания всем миром и подадимся в Финша!

Все должны слушать Панга — так сказал Тхао Кхай. А Пангу, когда он глядел на Кхая, чудилось, будто в Тхао Кхае воплотилась вся сила Правительства, будто это само Правительство пришло к ним в деревню. Правда, Панг поначалу встревожился: угораздило же его пригласить шамана! Но теперь всем волненьям конец, он признает одного Тхао Кхая. Раньше, когда Пангу хотелось поделиться своими сомнениями и тревогами с председателем Тоа или с товарищем Нгиа, что-то удерживало его да и не всегда находил он слова. А вот с Кхаем он чувствовал себя по-другому. Слушая его, он ощущал в себе какую-то новую силу, голос Кхая словно поднимал его над землей и уносил куда-то вдаль.

— Товарищ Тхао Кхай! — негромко сказал Панг.

Сердце его переполняли горячая любовь и вера.

Дождь кончился. Вышло солнце, и лучи его, переливаясь, разглаживали длинные и острые кукурузные листья.

Пара сине-зеленых попугаев, весело вереща, пронеслась по небу и опустилась где-то у покосившихся замшелых ворот, прикрывавших нижние ступени лестницы.

Кхай возвращался в Финша. Внезапно он почувствовал, как его волной захлестнула радость, и, сорвав с плеча винтовку, он выстрелил вверх, прямо в зеленую листву над головой.

Грохот прокатился вдаль, эхом отражаясь от скал. Кхаю вдруг показалось, что он на марше со своей ротой. А впрочем, он ведь сейчас и впрямь в походе.

Протяжный гул выстрела докатился по реке до Наданга. Все удивленно повернулись в ту сторону.

— Кто там стрелял?

— Этого гада Нгу не видать уж который день… А ну как он привел сюда разбойников из Лаоса?

— Нет, — спокойно и уверенно ответил соседям Панг. — Это винтовка товарища Кхая.

VIII

Едва рассвело, председатель Тоа отправился в Комитет. Нынче утром — такой был уговор — народ из окрестных деревень сойдется сюда строить медпункт и склад.

У него не шел из ума доклад Тхао Кхая на вчерашнем партсобрании. Значит, снова ползут лживые слухи из Лаоса. Этот подонок Нгу со своими молодчиками опять запугивает людей. Услыхав про трудности, с которыми столкнулся староста Панг, председатель не мог уснуть всю ночь.

И сейчас, завидя Кхая, он сказал:

— Опять эти сволочи повадились к нам из Лаоса сеять смуту! Уж я-то хлебнул там горя. Если кому охота послушать про «расчудесную жизнь» за границей, могу рассказать…

И тихо пробормотал:

— Небось он! Снова он? Черт подери!…

Ворча что-то себе под нос, он прошел в дверь.

Собирались люди из ближних деревень. Тоа присел у очага и протянул к огню руки — крупные, жилистые руки кузнеца, все в мозолях и ссадинах, похожие на комель бамбука. На левой руке не хватало двух пальцев.

— Знаешь, — повернулся он к Нгиа, — многие думают, будто это тэй обкарнали мне пальцы…

И впрямь земляки, особенно те, что помоложе, вроде Кхая, считали, что председатель был ранен в бою. Впрочем, кое-кто думал, что председатель саданул невзначай топором себе по руке, когда рубил дрова. Самого Тоа никто об этом не спрашивал.

Растопырив пальцы, Тоа поднял левую руку и покачал головой.

— Нет, было все по-другому. Черное было дело… Я тэй отродясь и в глаза-то не видел. Они ведь больше прятались по своим норам. А этот подонок, что всю жизнь просидел на нашей шее, остался и продолжал калечить людей…

Кхай весь обратился в слух. Он рано потерял отца и даже в лицо его не помнил. «Кто знает, — подумал Кхай, — не был ли мой отец похож на председателя Тоа. Может, и он вот так же потерял пальцы и так же страдал и ненавидел». Кхай слушал, боясь упустить хоть слово…

* * *

Было это давным-давно. Тоа, едва он подрос, узнал, что вся их семья и вся деревня до единого человека — в услужении у начальника. Говорили, будто их отдали ему в собственность — в наказанье за то, что здешние старцы посмели восстать против тэй. Стариков этих, само собой, бросили в тюрьму. А все, кого не упрятали за решетку, до конца дней должны были служить в начальничьем доме, все равно что в рабстве — и дети, и внуки их, и правнуки.

Деревня поставляла начальнику умельцев и слуг. Они исполняли всю работу в его доме: шили, красили, расшивали одежду, варили сахар, делали бумагу, отливали шейные обручи и сережки. Мужчины поздоровее таскали паланкин господина начальника, запасали хворост, пахали землю, собирали урожай, ходили на охоту, выколачивали для начальника рыночные налоги, выжигали уголь, работали на кухне, пасли лошадей и скот…

Семью Тоа еще при его отце начальник заставил сменить имя их рода By на свое родовое имя Муа, чтоб уж навеки закрепить их за своим домом. Он перевез их ближе к поместью и определил в кузнецы — мастерить лемехи для плугов.

Тоа сызмальства учился у отца ремеслу, с той поры еще, когда голопузым мальчонкой приноравливался к тяжу кузнечных мехов. Сперва он жег уголь для горна, раздувал мехи, потом, как подрос, носил вместе со взрослыми белый камень с горы Финхо и помогал отцу готовить изложницы для литья. Добрый десяток лет простояв у горна да протаскав формовочный камень, перешел он к ковке. Для начала ему доверили ножи и мотыги. Так уж принято было: сперва освой дело, которое полегче, а там приноси жертвы духам — проси дозволенья выучиться литью да ковке лемехов. И здесь он начал с малого: заливал металл в изложницы, потом разбивал их, стучал по железу, очищая его от окалины, и тащил охлаждать раскаленные докрасна заготовки.

Вот так и передавалось в роду By, от отца к сыну, кузнечное ремесло.

Когда ему перевалило за тридцать, Шоа Тоа умел готовить литейные формы не хуже первейших мастеров. Лемехи, выходившие из них, радовали глаз — широкие, надежные, без изъянов и раковин, гладкие, как кукурузный корж, и острые, с двумя крепкими поперечными крыльями, подрезавшими при пахоте стерню.

Слух о кузнице, открытой уездным начальником, обошел всю округу. Люди горой складывали у его дверей птицу и белое серебро, падали перед начальником на колени, прося дозволения приобрести ножи и плуги. Шоа Тоа выходил принять благовонные палочки и, вернувшись назад, в кузницу, возжигал их подле литейных форм, чтобы поклониться духам вместе с угольщиками, воздуходувами, молотобойцами и формовщиками. На том все и кончалось. Никому из мастеров не довелось отведать курятины с клейким рисом[61], и никто из них в глаза не видывал доставленного покупщиками белого серебра.

В положенный срок Тоа женился, и родилась у него дочь Кхуа Ли. Она и сейчас с ним…

Однажды, в веселый праздник Тет, отправился он на пирушку к друзьям, что жили в деревне, по ту сторону горы, да, видно, хватил лишку и захмелел. Помнил вроде, как уходил к себе домой, а проснулся поутру в подземелье, в темнице. Там всегда хватало заключенных, провинившихся перед начальником.

Каждому узнику туго перевязывали веревкой два сустава на пальце. Со временем палец немел и отваливался. Тогда приходил стражник и перевязывал другой палец. Отпадал этот — перетягивали следующий… Это делалось с умыслом: чтобы близкие, жалея сородича, не медлили с выкупом и спешили поднести начальнику опий и деньги. Запоздает выкуп — и человек останется без единого перста. Одних заточили сюда за неуплату долга, других — за буйство и драку, но оставались в темнице подолгу лишь те, кто не догадался сразу подмазать кого следует. Узников набивалось в тюрьму — не продохнуть, и, случалось, начальник повелевал застрелить одного-двоих, дабы число их поубавилось. По таким черным дням изо всех деревень сбегались сюда люди, трепеща и заливаясь слезами, несли опий и белое серебро, без счета, к начальничьей двери.

Шоа Тоа томился в темнице, так и не зная своей вины. Поговаривали, будто он учинил драку с кровопролитием. Он старался вспомнить, как было дело, да только забыл напрочь, за что бился и с кем: хмель все затуманил и спутал! Оставалось каяться. Коль угодил сюда, значит, виновен.

Впрочем, думай не думай, ему все равно бы не догадаться, откуда пришла беда.

А причиной всему была красота его жены. Вот сыновья начальника и решили ее похитить. И стало быть, даже если б кузнец, возвращавшийся домой хмельным, никого и пальцем не тронул, все равно угодил бы в темницу и томился бы там, дожидаясь казни.

Каждый день жена приносила ему еду и плакала возле тюремной двери: горько ей было оттого, что из-за нее муж принял такую муку. А он, ни о чем не ведая, утешал ее.

— Я ведь из дома самого начальника, — говорил он ей. — Никто не посмеет меня тронуть!

И она, слушая эти слова, терзалась и плакала пуще прежнего, не смея открыть ему правду.

— Я ведь у начальника первейший кузнец, — твердил Тоа, — на меня никто руки не поднимет!

Но вот явился страдник с веревкой перевязать и ему палец.

— Как смеешь ты портить руку мне, мастеру, отливающему плуги для начальника?! — спросил Тоа.

— Начальник велел.

— Да ведь ты, поди, и сам работаешь в поле, и тебе потребны мои плуги. Пожалей мою руку, как же я буду отливать для вас лемехи? Ладно, вяжи, но только левую да, гляди, начинай с мизинца!

Стражник, жалея мастера, так и сделал.

Мизинец омертвел и отвалился, а начальник все не звал для дознания лучшего своего кузнеца.

Вскоре жена перестала носить еду.

Кто-то сказал ему: «Жена твоя съела дурные листья и померла!» А когда он спросил, почему она это сделала, человек ответил: «Ей надоело жить среди людей, и она умерла!»

Потом снова пришел стражник, кузнецу перевязали еще один палец на левой руке, и он тоже отпал.

Вконец обессилев от голода, Тоа совсем уже приготовился было последовать за женой, но тут его вдруг отпустили… Начальник даже милостиво освободил его от «очищения двери»[62]. Вскоре рука у кузнеца зажила и он снова взялся за старое ремесло: дробил камень, лепил формы и заливал в них металл на господской кузнице.

Пришла Революция, солдаты освободили весь округ Финша. Уездный начальник и его семья вместе со стражниками, слугами и мастеровыми бежали за границу.

Да только Тоа недолго там прожил и вскоре тайком ушел из Лаоса вместе с дочерью и возвратился домой.

— Так-то, товарищ Нгиа! — Председатель поднял левую руку, на которой недоставало двух пальцев.

Кхаю рука эта показалась теперь чем-то чудовищным, не укладывавшимся в сознании — вроде человека, что, стоя на солнце, не отбрасывает тени.

— Да-a, товарищ Нгиа, — помолчав, продолжал председатель, — не был я тогда, конечно, ни глух, ни слеп! Я знал, что им полюбилась моя жена. Знал, но не смел никому открыться. И она, жалея меня, не сказала о том ни слова. Потому и решила принять смерть. Мог ли я оставаться с ее убийцами?! Ведь жребий мео теперь уже не сходен с дорогой, упершейся вдруг с разбегу в отвесный обрыв или с кукурузным зерном, упавшим в расщелину между камнями. Правительство разорвало наши путы и вывело нас на правильный путь…

Искалеченные пальцы его дрогнули. Парни, сидевшие рядом с председателем, глядели на его руку, не отрываясь, словно видели воочию каждый отпавший сустав и живую, излившуюся из них кровь.

А может, все это просто почудилось Кхаю… Он знал: вот так же, как Шоа Тоа, мучились и страдали и его собственный отец, и дед, и прадед — весь народ мео…

— И теперь эта мразь опять тянет сюда свои лапы? Опять он?! — Председатель никак не мог успокоиться. — Если кому в Наданге придется по душе брехня, что заносят сюда молодчики из Лаоса, пусть заглянет ко мне! Я ему открою глаза. Все расскажу, как есть, про это злое дело…

Тут подоспел и староста Панг с односельчанами.

— Какое такое дело, а, председатель? — спросил Панг.

— О-о, староста Панг! — обрадовался Тоа.

И снова начал рассказ:

— Черное было дело…

* * *

Бывало, и раньше люди спускались на заработки в Иен, где сейчас строили дорогу. Но многих отпугивали звенящие удары ломов и кирок и тяжкий громовой гул взрывов, рушивших скалы. Да вдобавок еще злоумышленники распускали черные слухи, так что со временем никто, кроме самых отчаянных смельчаков, уже не решался идти на стройку. Зато те, кто побывали там, убедились: рабочим на стройке живется неплохо — им прилично платят и прямо на строительство приезжает передвижной магазин, доставляет всякие товары. Стоило кому-нибудь из строителей вернуться домой, к нему тотчас набивалась вся деревня — взглянуть, чего он накупил в магазине, да расспросить про дорогу. И хозяин выкладывал для всеобщего обозрения приве-зеннные обновки. Были тут и катушки ниток, и большие чашки с ложками. Каждый мог видеть «выставку» своими глазами, и теперь, если кто и запугивал людей, отговаривал их идти на стройку, ему не было веры. Всякому хотелось спуститься в город — хоть разок.

А возвращаясь, люди рассказывали про расчудесное тамошнее житье. На речке Намиен поставлена водяная электростанция, и электрические лампочки горят у мео в деревне Тхенпа. И даже в пору туманов слышно, как бегают, рокоча, тракторы по землям госхоза. Автомобили свозят народ отовсюду и, подъезжая к Окружному комитету, громко гудят, оглашая базары и улицы.

Посреди базара стоят магазины и лавки, народ туда целый день валом валит. Одно слово — веселье! Кого только там не встретишь: перед глазами пестрят хвостатые пояса красных мео и расшитые сине-черным по вороту и рукавам одежды белых мео, темно-синие головные платки, душегреи с двойною желтою оторочкой и красные юбки миловидных девушек тхай. А уж под Новый год, когда все стараются приодеться, базары и вовсе похожи на лужайки, усеянные яркими весенними цветами.

Потом в Иен зачастили специалисты, приехавшие изучать здешние земли: где лучше поднять целину и какие здесь, в горах, развивать отрасли хозяйства. Город стал еще оживленнее, народу на улицах видимо-невидимо… Теперь Иен и не узнать: не то, что в старину. Тогда даже присказку такую сложили: «В Иене лишь желтые мухи, блохи да ветер». Случалось, целыми днями не увидишь тут лица человеческого — одни чины, да стражники или вьючные караваны Тонга и Део — понурые лошади да усталые до смерти, взопревшие, разгоряченные носильщики.

Нет, Иен сегодня совсем не тот, что прежде.

А вслед за ним менялся и Финша.

* * *

Народ из деревень — ближних и дальних — стекался в Финша строить склад, магазин и медпункт.

Нынче, казалось, даже утро поднимается сюда, в горы, позднее обычного, поджидая шагавших по дорогам людей. А они еще до света с шумом и гомоном отправлялись в путь — точь-в-точь как во время жатвы, когда всей деревней спозаранку уходили в поле. Никто не хотел дожидаться, покуда староста отрядит его на стройку, шли сами — целыми семьями.

Цокая копытами по камням, прошла лошадь, за нею — другая, третья, четвертая… Они идут вереницей, позвякивая колокольчиками. На спинах у них навьючены мешки с кукурузной мукой, котлы, тесаки, бамбуковые бочонки с водой. Вода выплескивается из бочонков, и лошадиные спины лоснятся от влаги. А на последней лошади едет в клетке багряноперый петух. Его взяли с собой, чтобы криком своим отмечал он наступление утра. Багряный петух с черными ногами и круглыми красными глазами то и дело заливисто кукарекает. И долгое эхо оглашает ущелье.

Неторопливо выступает лошадь без вьюка. На ней восседает парень, колени его касаются лохматой лошадиной гривы, склоненная голова раскачивается из стороны в сторону, руки крепко сжимают кхен.

Клубы тумана, улегшегося было на ночь по склонам гор, проснулись и поплыли наперерез веренице коней.

Шагавшая впереди молодка, разомлев от пьянящих запахов утра, подвернула повыше юбку — словно возвращалась домой с поля.

За спиной у другой женщины болтался притянутый поясом мешок. В нем были уложены кукурузные початки, дыня, персики и поздние сливы, обметанные белым налетом. Сверху лежала наполненная водкой фляга из тыквы.

Следом шла ее малолетняя дочь: ноги девочки до колен были старательно обмотаны матерчатыми лентами, ворот платья обшит красной тесьмой, волосы на висках выбриты; за спиной висела корзина, край ее упирался в затылок — совсем как у взрослых. Лицо девочки было строгим и серьезным — точь-в-точь как у матери.

У третьей женщины, постарше, в заплечном мешке сидел ребенок. Он то озирался, тараща глазенки, то дремал, раскачиваясь в такт ее шагам.

Лохматые псы с выпученными глазами деловито сновали у всех под ногами.

Женщины, играя с шагавшими рядом детьми, старались обогнать друг дружку и ухватиться за лошадиный хвост, чтобы легче было взбираться по крутизне. А собаки, не понимая, в чем дело, яростно лаяли, словно споря, кому из них помочь малышу, сидевшему в мешке: он требовал, чтобы его спустили на землю и тоже дали подержаться за конский хвост.

Из всех горных деревень шли люди.

Говор и смех сливались с негромкими переливами свирели. Брехали собаки. Ехавший в клетке петух, заслышав где-то вдали голоса своих дружков, возвещавших полдень, вдруг тоже громко закукарекал — словно для того, чтобы люди не сбились с пути, ослепленные полуденным солнцем.

Вдали, до самого края лощины, виднелись закругленные уступы полей: заполненные водой, они, словно сверкающие зеркала, поднимались к самым вершинам.

Тхао Кхай, стоявший в дверях Комитета, увидел свою мать и сестру: они как раз начали подниматься по склону. Рядом семенил малорослый конек, навьюченный двумя торбами с поджаренной кукурузной мукой, вязкою льна и — как у всех — бамбуковым бочонком, в котором плескалась вода.

— Вот здорово! — крикнул он и побежал им навстречу.

Но председатель Тоа остановил его:

— Погоди-ка, ты ведь еще не дослушал мой рассказ. Нынешним-то ребятишкам да и вам, молодым, невдомек, что когда-то и мы, старики, вот так же собирались всем миром поработать на общее благо. Был у нас в старину обычай поднимать целину. Мео и са сообща расчищали землю и пахали новь. Мы, старики, любим вспоминать прошлое…

Люди в краю мео, едва родившись на свет, знакомились с нуждой, и она вечно гнала их с одной горы на другую. И не упомнишь, когда все это началось. Старики и теперь еще рассказывают, как скитались они когда-то в поисках земли, что могла бы прокормить человека.

С той поры и повелось в горном краю сообща поднимать целину: люди вырубали тростник, корчевали кустарник и расчищали общее поле. Распаханную новь обсаживали персиками, грушами и сливами, чтоб видно было: у земли этой есть хозяин.

Там сходились и жили вместе лоло и хани, что умели, срезая крутизну, разбивать уступами поля. Земля и вода притягивали людей — так вырастали селенья. В Финша — в какую деревню ни загляни — любая начиналась с распаханной в старину целины.

Но сколько бы ни было возделанных полей мео и пашен са — все в конце концов становились владениями начальника, и сколько бы ни пролилось на эту землю пота людей са и мео — весь он оборачивался прибылью да богатством в начальничьем доме. И под конец народу стало невмоготу. Никто больше и не мечтал о достатке и не стремился в другие края поднимать целину. Люди бедствовали, каждый расчистил себе у подножия скал клочок земли под кукурузу, где едва уместилась бы ступня. Даже слуги начальника, проходя мимо, не прельщались жалкими этими полями.

Когда-то, еще при жизни отца Шоа Тоа, семья их жила за горами, в лощине, они возделывали поля на склонах гор и мастерили плуги на продажу; со всей округи шел к ним народ за лемехами. Но потом объявился уездный начальник и сказал: «Дед твой, старейшина рода By и твой отец — бунтовщики и воры и за это брошены в темницу. Ну а сам ты с детьми тоже должен нести наказание за тяжкую эту вину. Хочешь остаться в живых — ступай к нам в имение, будешь делать для нас плуги». Так семья Шоа Тоа сменила исконное имя своего рода By на родовое имя начальника Муа и перебралась в имение поближе к господскому дому. Круглый год, изо дня в день, мастерили они плуги, а начальник продавал их и выручку забирал себе. С той поры никто уже не слыхал про знаменитые «лемехи кузнецов By»…

Тут председателева рука привычно, словно за рукоятью кузнечного меха, поднялась повыше, и голос его зазвучал громче прежнего:

— Мы, мео, мастера на все руки. Испокон веку корчуем лес, пашем поля, собираем навоз и бережем влагу; и земля у нас круглый год не пустует. Мы разводим тучных коров и быков. А свиней откармливаем, покуда, ожирев, не слягут без движения, тут-то самое время забивать их на мясо да вытапливать сало, чтобы на весь год хватило заправлять светильники. Знаем мы, как отыскивать мед горных пчел — дивного вкуса и сладости. Мы и чай выращиваем, и горечавку, и тамтхат — на продажу. Мео искусны в литье и ковке, умеют обжигать известь и делать черепицу. Нету ремесел, что были бы нам не под силу; ни к кому и ни за чем не ходим мы на поклон. Как встарь мы сообща поднимали целину, так и нынче — всем миром пошли в трудовые бригады. Вместе мы одолеем все тяготы и невзгоды.

Тхао Кхай и Панг улыбнулись. Председатель Тоа, Кхай и партиец Нгиа со старостой Пангом пошли к воротам Комитета, где шумел и толпился народ.

Старая Зианг Шуа вместе с дочерью тоже была здесь. Никто не звал ее на работу, она сама решила прийти на стройку.

Зианг Шуа поторапливала дочь. Ей не терпелось взглянуть, как земляки из окрестных деревень станут помогать Правительству.

Тхао Кхай с медицинским своим ранцем и винтовкой на ремне, улыбаясь, подошел к матери.

А она, и сама не сознавая смысла своих слов, пробормотала:

— Что, если б сегодня и Ниа был с нами…

Вновь пробудились в ее душе опасения и тревоги. Но Зианг Шуа больше не опускала голову. По дороге сюда она, не таясь, говорила о прежнем своем житье-бытье. (Правда, Ми слушала ее рассеянно, увлеченная открывшимся ей зрелищем.)

Недавно Зианг Шуа передали известие о старшем сыне: «Правительство не казнило его». Выходит, его помиловали. С той минуты она повела счет дням. И все ждала, когда сын вернется. Небось Правительство выдаст ему новую одежду. Ясное дело, ему не дадут такого мундира, как у Тхао Кхая, но все равно оденут поприличней — не придется ему больше натягивать на себя прежнюю пятнистую бесовскую шкуру.

Она тешилась этой своей радостью. И чем больше народу проходило мимо Зианг Шуа, тем отраднее становилось у нее на душе.

В прежние тягостные дни Зианг Шуа не смела и помышлять о том, чтобы вырваться из тисков отчаяния и бед. Удел человеческий — представлялось ей — должен день ото дня становиться все тяжелей и горше, и жизнь, на первых порах подобная вспыхнувшей хворостине, тлеет угольями, а под конец рассыпается золою и прахом. Однако довелось и ей увидать светлое небо над Финша. Угли опять заалели: давай только подбрасывай хворост, и огонь никогда не угаснет.

Выходит, пришло и к старикам облегчение и покой. Так, едва подойдет время сажать рис, возвращаются парами ласточки, улетевшие прошлой зимой, и, твердо помня счастливый дом, снова вьют — не бывает лучше приметы — гнездо под его крышею.

Распластав трепещущие свои хвосты и негромко щебеча, ласточки скользят вдоль стен и порхают меж кусков солонины, что свисают со стропил над очагом. Могла ли старая Зианг Шуа прежде помыслить — нет, даже не о припасах, заготовленных впрок, а о том лишь, чтоб всякий день есть досыта?.. Вот и дети ее здоровы и полны сил, может, и ей суждено дожить до того дня, когда поставят они новый деревянный дом. Когда кончалась полевая страда, они привозили на коне черепицу для крыши и складывали ее на дворе — пока не возведут бревенчатые стены.

Могла ли она мечтать когда-то о собственном доме с высоким крыльцом, с рисорушкою и очагом на помосте, о доме, где вокруг очага стоят скамейки, лоснящиеся от кухонного чада? Могла ль помышлять о собственном стане для тканья и свертках льняного полотна, о том, чтобы на дворе горою, чуть не до крыши, громоздился конский навоз, сохраняемый, пока не приспеет срок удобрять пашню? Ей и во сне не снилось, чтобы в дождливую пору, когда все сидят в доме, свободные от полевых работ, на стене у нее висел горшок, доверху полный яркой синей краской, которой красят полотно. Поставит она на огонь медный котелок с воском, развернет полотно и примется выводить на нем растопленным воском узоры, какими принято украшать кайму юбок[63].

Для чего ей огромные ворота, такие, как высились перед домом начальника? Ни к чему ей лихие кони, не нужны ни кабальные слуги, ни молодки да вдовы, суетящиеся по дому и мелющие на жерновах кукурузу. Ей было бы тошно глядеть на всю эту челядь, что теснилась на длинном господском крыльце! Не собиралась она обзаводиться ни длинной до пят юбкой из двадцати четырех клиньев дорогой ткани, ни душегреей, расшитой цветами на груди, по вороту и обшлагам, — нарядом, в котором хаживала мать уездного начальника.

Ей хватало двух простых юбок; пока одну носишь, другую успеешь и постирать и высушить.

Но, думая о Ми, она понимала: дочь заживет по-другому, лучше, счастливее. С той поры, как пришла Революция, в жизни у женщин что ни день — перемены. И всякий раз, как уберут, бывало, лен и кукурузу, Зианг Шуа настаивала, чтобы дочь купила себе обновки: шелковое платье или туфли, ожерелье или расшитый кушак, а то и головной убор с длинными лентами. Ведь Ми, ее дочка, считала мать, — самая красивая среди девушек мео.

Нет теперь ни тэй, ни начальников. Жизнь у мео пошла совсем по-другому: вон даже старший сын ее, проблуждав на чужбине более десяти лет, воротился домой. Не сегодня-завтра сыновья женятся, и внуков у нее будет, что цыплят на дворе.

Но этими мыслями она ни с кем пока не делилась. Как знать, не взял ли Ниа и впрямь себе жену из Намнгу? А может, и Кхай просватал себе кого там, на равнине? Да и кто знает, в чей еще дом войдет Ми?.. Похоже, ей приглянулся товарищ Нгиа. Придет время — уедет и она с мужем вниз, на равнину. Ну а невестки да внуки, что поселятся в ее доме, как знать: хороши они будут иль плохи? В старину считалось так: если у матери у самой лихая судьба — ей и невестка попадется дурная. Зря только выкуп заплатишь за молодую. На то и присловье было: «Лучше уж выбросить в пропасть монеты — можно хоть звон услыхать…» А может, нынче и здесь все по-иному? Нет, хоть все и клонится вроде бы к лучшему, а волнений и забот не оберешься.

Сомнения и радости не отставали от Зианг Шуа ни на шаг.

Люди, направлявшиеся на стройку, остановились передохнуть у ручья. Каждый старался держаться поближе к родным или друзьям.

А народ все подходил и подходил. Где-то позади слышался нестройный звук кхена. Са из Наданга столпились вокруг бамбукового кувшина с водой. Чуть поодаль уселись женщины лы, и каменные бока валуна совсем не видны были из-под их широких красных юбок. Проголодавшаяся детвора развязала торбы с кукурузной мукой и уплетала ее за обе щеки.

Зианг Шуа поглядела на ближний склон горы и сказала Кхаю и Ми:

— Когда мы сходились поднимать новь, я была как раз в твоих годах, доченька…

* * *

И вспомнила старая Зианг Шуа девичьи свои годы.

Они собирались по весне всем миром, вырубали и выжигали лес, чтобы распахать новь. Потом мужчины ставили хижины с клетушками для хранения початков — по одной на каждой делянке. А закончив сев, уходили восвояси, оставив сторожей караулить, чтоб зверье не потравило посевы.

На исходе года собирались снова — убирать кукурузу: наломают початков да снесут их в клетушки. Многие селились во времянках надолго. Ведь дней, когда наконец-то поешь досыта, дожидались целый год. Над каждой времянкой клубился дым очага: повсюду варили, пекли, жарили с утра до ночи.

Парни и девушки из дальних деревень, сходившиеся сюда на уборку кукурузы, здесь впервые видели друг друга.

Вот так и Зианг Шуа познакомилась с будущим своим мужем.

Председатель Тоа тоже встретил тут свою суженую, они и свадьбу сыграли на новом поле. Всю ночь распевали тогда свирели:

Персика цвет красивый,

Пышно расцвел повсюду.

Я полюбил тебя, милая,

И вот — я пришел к тебе[64].

Все знали: сюда, на спрятанные за горами поля, не доберутся под Новый год чины или стражники, что обычно рыскали по деревням, отнимая у играющих пао, приставали к пригожим девушкам и затевали драки. Тет на целине праздновали веселее, чем в деревнях.

Парни играли на кхенах, вокруг них люди толпились с рассвета и дотемна, а потом, не желая прерывать веселье, плясали при свете факелов до поздней ночи, так что дрожала земля. Пряный сосновый дым плыл над полями…

* * *

— Сегодня небось народу собралось не меньше? — спросила Ми.

Мать прошептала чуть слышно, словно отвечая кому-то из прошлого:

— Да-а…

Кхай обвел взглядом уходившую под уклон дорогу. Над красными пятнами платьев пестрели черные и белые кружки зонтов. В людском потоке, медленно поднимавшемся меж двумя зелеными склонами, мелькали лошадиные гривы.

— Нет уж, народу сегодня будет побольше! — сказал Кхай. — Все равно что на митинге в городе!

Зианг Шуа молчала. Прошлое вдруг привиделось ей так ясно, словно все это было только вчера, но ей не хотелось говорить о нем. Былые беды и горести она схоронила в своем сердце, пусть они там и останутся. Вон молодежь как веселится. К чему им все эти истории? И Зианг Шуа не проронила ни слова.

…А ведь весело было на целинных полях, право слово, весело! Иной раз уж петухи поют, а они все пляшут при факелах да играют на кхенах.

Жаль только, конец этому веселью вышел печальный. Явились и на целину уездный начальник и волостной со свитой. На то и пословица: «Встретишься с тигром — жизнь потеряешь, начальника встретишь — лишишься всего добра». И каждый, завидя начальство, понял: труд его теперь обернется добром у господ в закромах.

А начальник объявил: леса и земли повсюду — достояние государя и поставленных им чинов; ежели кто на охоте добудет кабана, должен преподнести начальнику лучшие части; добудет медведя — обязан отдать желчный пузырь, а подстрелит козла или тигра, пусть выдаст стражникам костяк — его положено предъявить на досмотр — целы ли все четыре коленных сустава. Ну а случись, уцелеет кусок мяса — непременно попадет в глотку к шаману.

К нему уплывало все: свиные головы и ножки, куры, и водка, и белое серебро. Ведь, по увереньям шамана, только тот, за кого он замолвит словечко духам, может рубить лес под пашню, не опасаясь диких зверей. Но даже если медведи, кабаны или дикобразы и не потравят поля, шаман со стражниками первым накинется на урожай.

Люди ушли с целины. На другой год поля снова заросли кустами да травами. И только те, чьи делянки лежали подальше от дома, спускаясь за водой к роднику, видели: ото всех положенных здесь трудов сохранились одни лишь чахлые амаранты[65], заостренные красные листья которых тянулись к небу, как языки пламени…

Зианг Шуа молчала.

Нет, никогда не узнать дочери, о чем она думает. А та все смотрела на дорогу, усеянную людьми.

IX

Финша гудел, будто в праздничный день. Народ заполнил даже ближние деревушки.

Председатель Тоа по привычке зычно, будто выкликая лозунги, говорил:

— Пока не достроим склад — не уйдем отсюда! Будем работать не покладая рук!..

Впрочем, полевая страда с ее трудами и хлопотами уже миновала. Даже самые рачительные хозяева только собирались пропалывать кукурузу. Те же, кто поленивее, лишь недавно закончили пахоту и едва успели унести домой плуги. А теперь, в ожидании жатвы, соседи уговаривались идти строить склад и магазин товарищу Нгиа и медпункт Тхао Кхаю, а там, глядишь, можно и погулять денек-другой.

На том месте, где стояла когда-то крепость и дом начальника, кусты да травы вымахали выше головы. Теперь люди расчищали здесь площадку для стройки.

Всюду громоздились лопаты, заступы и толстоствольный, приготовленный для строительства бамбук.

Из дальнего леса показались буйволы, волочившие огромные бревна.

Женщины, молодые и постарше, с утра расходились по ближним склонам резать сухую траву и тростник. К вечеру они возвращались на стройку; их почти не было видно под огромными тяжелыми вязанками, и казалось, будто это движутся — сами по себе — скирды тростника и соломы.

Нгиа составил план работ. Магазин постепенно обретал зримые черты.

Старики са и зао, искусные мастера, раздевшись донага и отбросив на спину концы обмотанных вокруг головы повязок, ловко обтесывали топорами бревна. «Магазин должен стоять на прямых без изъяна столбах, — говорили они Нгиа, — тогда будет он крепок и долговечен, как наше Правительство. Здесь не годятся кривые ненадежные стояки».

Парни помоложе спустились вниз по ручью, отыскали подходящие валуны и, перетащив их поближе к стройке, сидели весь день у воды, обтесывая камни, которые намертво лягут в опоры столбов.

Явились и старики мео, известные умельцы-столяры. У каждого при себе был один лишь прямой топорик. Прошло три-четыре дня — и на месте доставленных буйволами огромных бревен высились прилавки, столы, скамейки, короба, ящички для лекарств, крючья, на каких развешивают товар, стремянки для склада — и все это было вырублено и вытесано топором… Деревянных гвоздей не брали, в дело шли только железные, «чтоб все было крепко и нерушимо, как наше Правительство». Старые плотники, веселые и довольные, готовились ладить стропила.

Председатель Тоа, старый кузнец, прямо под открытым небом поставил горн с мехами и плавильную печь, притащил откуда-то сломанные лемехи и дырявые котлы и с утра до ночи ковал гвозди для стройки — прямые и длинные.

Бабки и женщины постарше, усевшись в тени, сучили лен и расшивали душегреи. А детишки, примчавшись сюда следом за взрослыми, сбились вокруг костров, где жарилась на огне кукуруза.

Снизу, от ручья, и с площадки, где недавно был заложен новый дом, — отовсюду слышен был перестук молотков и топоров, рубивших, тесавших дерево и камень. Из кузницы председателя Тоа весь день доносилось тяжкое дыхание мехов. Буйволы без конца волокли вверх от ручья скрипучие бревна и толстоствольный бамбук. С горы, где резали траву, слышались трели свернутой из листа дудочки — на таких обычно играют женщины, — негромкие и прерывистые, звуки эти словно повисали в полуденном небе.

С первых лучей рассвета и до той поры, покуда закатное солнце не затопляло лощины, все вокруг было полно движения и шума. Потом горы — гряда за грядою — засыпали и очертания их таяли во мгле: первыми засыпали ближние горы, затем — те, что подальше. Парни, окончив работу, брали в руки свои свирели и выводили протяжные напевы.

Издавна было заведено здесь, в горах: садилось ли солнце или вставало — парни выносили из дому свои свирели и кхены, и тотчас все тяготы и огорчения уносились прочь, и возвращались к людям утехи да радости — так говорили старики.

Неподалеку от Комитета разожгли большой костер. Собралось много народу. Здесь были и председатель Тоа, и дочка его, Кхуа Ли.

Председатель затянул песню. Голос у него был не очень выразительный, но громкий. Напев то тягучий и плавный, то прерывистый, словно дыхание поднимающегося на кручу человека, звучал все выше и выше:

Сколько вершин мы прошли,

Сколько добра потеряли —

не счесть…

За что? По какому праву

Французы-захватчики

грабят наш край?

В земле нашей

золота много,

В земле нашей

много железа[66]

И как всегда, едва он допел свою песню, парни и девушки начали громко смеяться и хлопать в ладоши.

Председатель молча курил; но потом, видно вспомнив о чем-то, быстро поднялся и ушел. Ох, и непоседливый же у него нрав — вечно дела да заботы!

— Мех!.. Кузнечный мех!.. — бормотал он на ходу. — Совсем позабыл про него…

И Тоа припустил бегом.

А костер возле Комитета горел ярче прежнего.

Зианг Шуа, вернувшись домой, долго сидела одна, и мысли ее блуждали где-то далеко-далеко.

Ночь стояла лунная, было светло, как днем. Всякий раз, когда тот, кого она помнила еще бедным узником, томившимся прежде в начальничьем доме, скрипучим своим голосом заводил, раздувая мехи в кузнице, песню, звуки ее снова возвращали Зианг Шуа к тревогам и радостям отошедшего дня.

Горы Финша — то островерхие, то округлые — были такие же, как раньше. И приграничный перевал, через который шел путь вниз, на равнину, весь год окутанный туманом, высился по-прежнему, закрывая край неба. В ту сторону злая судьба увела ее мужа. Уездные чины и француз, заправлявший фортом, тоже бежали туда. Оттуда из-за перевала ползет нынче смутная молва про государя да злых духов. Что там? Уж не обитель ли мертвых, откуда приходят к нам одни лишь горести да печали?..

Но тут издалека донеслись переливы кхена. Огоньки в деревнях, что стояли по склонам гор, мерцали, перемешавшись с синими звездами. И вновь возвратились к старой Зианг Шуа нехитрые ее радости. Она стала думать о Ниа, о скором его возвращении…

Прохладная пелена тумана, обычного в эту пору, подползала к кострам из сосновых веток, полыхавшим вокруг шумной, веселой толпы.

Какой-то парень самозабвенно дудел на кхене, отплясывая у костра; всякий раз, как он выделывал замысловатое коленце, зрители разражались криками одобрения. Гулянье было в разгаре.

И лишь немногие, оставшиеся сидеть в темноте за пределами светлого круга, тихонько играли на кхенах для собственного удовольствия. Иногда музыка вдруг умолкала, и тогда становился слышен печальный, трепещущий напев девушки лоло.

Три подружки: мео, лоло и зао, примостившись рядышком у огня, поджаривали кукурузу. Сидевшая поодаль девушка хани вдруг опустила платок, который прикрывал ее лицо, и оборвала свою песню. Но тут из-под рукава, заслонявшего лицо другой подружки, полились напевы рожка — заунывные, точно жалобы сердца.

Нгиа только что вернулся из лежавшей ниже по склону деревушки и решил было идти спать, но его окликнули девушки, которые шли поглядеть на танцы:

— Неужто, товарищ Нгиа, вам и погулять с нами неохота? — спросила одна.

А другая добавила с усмешкой:

— Товарищ Нгиа небось ни за что не возьмет жену из мео.

Тут уж, хочешь не хочешь, пришлось завернуть к Комитету. Обычно занозистые шутки эти он оставлял без внимания. Но ему не хотелось, чтоб девушки и парни подумали, будто он их сторонится.

Ми решила, что он пришел сюда ради нее. А Нгиа был увлечен собственными мыслями. Строительство близится к концу. Народ не жалеет сил. Кто б мог подумать, что все пойдет так гладко и споро.

И все же, ловя на себе взгляды Ми, Нгиа ощущал какое-то смутное беспокойство. Он знал, что девушка влюблена в него. А ведь тот, кого любят — бьется ли в нем самом ответное чувство или нет, — все одно волнуется и даже грустит. У Нгиа грусть эта была безотчетной и едва уловимой. Он и сам не понимал себя до конца; да и не хотел понять. Но одно ему было ясно: все, даже самая малость сейчас имеет значение и потому нельзя быть безответственным даже в любви. И он был осторожен…

— Товарищ Нгиа вовсе и не собирается жить у нас, в Финша, — сказала Ми.

— Но ведь я же работаю здесь.

— Работать и жить — не одно и то же. А жить вам у нас не хочется.

Туманный разговор этот, который каждый из них понимал по-своему, сопровождался многозначительными взглядами.

— Неправда это.

— Нет, правда.

Ми усмехнулась:

— Вы ведь нездешний, вы родом с равнины.

— Я давно следую за Революцией, не помню, когда уж и был дома.

— Погодите-ка, женитесь — жена вас никуда из дому не отпустит.

— Ну, это еще не известно, — покачал он головой.

— Нет уж, Нгиа, откуда просватаете жену, там и останетесь.

— И вовсе-то вы неправы…

Над ними трепетали и плыли звуки данмоя. Нгиа, прислушиваясь к переливам музыки, словно видел губы девушки, выводящей эту мелодию. И в лад с песней затрепетали сокровенные струны в его душе. Снова послышались ему уклончивые, полные потаенного смысла слова. А ведь и прежде не раз бывало: хотелось ему заглянуть в лицо Ми, заговорить с нею, да духу не хватало…

Где-то вдали чуть слышно запела свирель. Прислушаешься к ней, и кажется, будто в сиянии лунной ночи открывается взору извилистая тропа, никогда не отдыхающая от тяжких усталых шагов, и перевалы, на которых никогда не умолкала свирель, исполненная любви и веры.

— Нгиа, — спросила Ми, — а вы понимаете, что говорит свирель?

Он промолчал.

— И не догадываетесь?

— Увы, — отвечал он, — нет.

— Она говорит про расставание и проводы:

Мглой дождевою заволокло лес,

Слышна одна лишь свирель —

Твоя, и она говорит,

Что ты не забудешь меня.

— Хорошая песня, — сказал Нгиа.

— Ничего хорошего, — возразила Ми, — больно она грустная.

Далекая свирель, казалось, пела о том, что было на сердце у Ми.

Она не промолвила больше ни слова. Боясь, как бы Ми не расстроилась вконец, Нгиа спросил:

— Кто ж это играет так здорово?

— Мой брат Кхай.

— Ну, тогда песня веселая.

— А по-моему, — заупрямилась Ми, — грустная.

Тут подоспел и сам Тхао Кхай. Присев у огня, он снова поднес к губам свирель. Озаренный отсветами пламени, он сидел, поджав одну ногу и сбив на затылок шапку, и самозабвенно выводил свои трели.

Было уже совсем поздно; почти все успели разойтись. Парни, плясавшие с кхенами, уселись затянуться из кальяна лаосским табаком. А один, прижав к себе кхен, и вовсе уснул, привалясь к стене и похрапывая.

Свирель Тхао Кхая все пела тягуче и нежно, словно хотела убаюкать всех и унести в затопленный луною лес. Она нашептывала сотни любовных слов, неведомых Нгиа. И он чувствовал, как под переливы свирели в сердце его возникал один-единственный образ, и это был образ Ми.

А она наклонила голову, так что видны были лишь уголки ее глаз. Нгиа почудилось, будто пред ним вовсе не та Ми, которую он встречал изо дня в день. Эта, другая, Ми, казалось ему, была из его деревни — оттуда, с равнины; на ней длинное белое платье с разрезами по бокам и широкие штаны из черного шелка; длинные волосы, схваченные заколкой, падают на спину[67]. И даже в такую темень видны шпильки в ее волосах. Чьи же это глаза поглядывают искоса на Нгиа? Неужто и впрямь Ми родом из его деревни, из Футхо?

Футхо, родная земля… Холмы, поросшие пальмами ко, на которых что ни месяц распускаются опахала молодой листвы. Круглый год солнечные лучи играют в яркой зелени. А к лету заросли чэу[68] белым-белы от цветов. И во всякое время щедро дарит прохладу вода из глубоких колодцев у подножия холмов. Да только девушки и парии, ровесники Нгиа и давние его друзья, теперь уже не те, что прежде. Когда в страну возвратился мир[69] и Нгиа приехал в родную деревню, приятели, узнав, что он еще не женат, решили: «Надо подыскать ему „половину“!»

Слова эти, шутливые и сердечные, взволновали его и обрадовали, и он смущался, точно малое дитя. Но ведь жену, какую ни есть, надо еще отыскать. Ровесницы Нгиа — и соседки, и те, что жили на другом конце деревни, — все уже были пристроены: и многие давно детишками обзавелись. Ну а из девушек, что жили подальше, ни с одной он не был знаком. Да и сам он, каждый раз приезжая домой, ни на что не мог решиться. Никуда не ходил и ни с кем не видался. Так что дело не двигалось.

И все-таки он хотел взять в жены девушку из своих мест и огорчался, потому что вот уж который год мечты и надежды его не сбывались. Рассчитывать было вроде уже не на что, и он казался самому себе неприкаянным, как сиротливая птица в небе, как одинокая рыба в море.

Но надежда, то возникая, то угасая снова, все еще жила в его душе…

Нгиа вздрогнул и огляделся. В розовых отсветах очага блестящие чистые глаза Ми смотрели прямо на него.

— Ми, — сказал он, — вам бы, наверно, пришелся к лицу наряд девушки с равнины.

— Это какой же?

— Белое платье, — сказал он негромко, словно отвечая самому себе, — с карманом вот здесь. Черные шелковые штаны… А в волосах по бокам две блестящие заколки…

— A-а, знаю-знаю! Я видела, девушки, что строят дорогу внизу, в Иене, так одеты. А волосы схвачены сбоку, вот так — блестящим зажимом, верно?

— Да…

— Ну, нет, если я так выряжусь, вся округа сбежится. Люди меня на смех поднимут.

— Почему?

— Скажут, мол, собралась замуж за кипя.

Они засмеялись, каждый — своим мыслям.

Нгиа умолк, а Ми начала одолевать его вопросами:

— Скажите, а в ваших краях любят гулять по лесу?..

Он ответил не сразу.

— Девушки у нас в ясные лунные ночи ходят купаться к подножию холмов. Знаете, Ми, там в колодцах вода прозрачная и чистая, как стекло.

— А вы не могли бы взять меня туда погулять да искупаться?

— Договорились…

Вопрос ее и его ответ произнесены были с нарочитой небрежностью, но девушки, сидевшие рядом, посмотрев на них, расхохотались.

Ми чувствовала, как счастье переполняет ее. Она медленно встала. Ей чудилось, будто они — прямо сейчас — выйдут вдвоем и пойдут гулять по лунному лесу. Горячий отсвет костра упал на ее лицо и затуманенные, будто хмельные, глаза.

Она позабыла о глядевших на нее подружках, обо всем на свете и стояла недвижно как изваяние.

Кхай опустил свою свирель и подошел к ним.

— Вы тут, видать, решили всю ночь просидеть?! — И по-военному скомандовал: — Разойдись!.. — Потом добавил: — А то завтра для работы силенок не хватит.

— Правильно! — подхватил Нгиа.

Но сам Тхао Кхай, отдав это распоряжение, вдруг опять уселся на пол, а Ми загадочно улыбалась и не двигалась с места.

Потом только Кхай опомнился и снова потребовал, чтобы все разошлись. На этот раз Ми с подружками подчинились.

Уходя, Ми обернулась. Нгиа глядел ей вслед. Там, в ночной темноте, ему снова виделись глубокие, манящие глаза девушки из его родных краев, домовитой и простосердечной девушки из Футхо, в широких шелковых штанах и белом — с разрезами по бокам — платье, длинные волосы свои она гладко зачесала назад, но лицо у нее было округлое, будто плод соана[70], и взгляд пьянящий — точь-в-точь как у Ми.

Появился председатель Тоа с ружьем за спиной.

— Перетащил мехи под навес. Не ровен час, ночью хлынет дождь — все вымочит.

— Ну как, теперь все в порядке?

— Да, хорошо бы только и горн перенести.

— Что ж, пойдем.

В лунном свете, пробивавшемся сквозь туман, видны были могучие вершины; горы, обняв друг друга за плечи, глядели вниз на широкую ровную долину: скоро здесь вырастут медпункт, соляной склад и магазин. Финша, того и гляди, станет поселком городского типа. Вон там, подальше, будет школа, продовольственный склад, почта… А здесь, у ручья, откроем медпункт. Потом выстроим и больницу — уж больно место это удобное: вода под боком, тихо и спокойно, и от жилья и от учреждений далеко…

Так говорил Нгиа, указывая рукою то туда, то сюда. Председатель Тоа внимательно слушал его.

— Пожалуй, товарищ Нгиа, от кузницы моей уж больно много шуму. Надо бы перенести ее на новое место, за гору. Сразу станет спокойнее!

Потом они — все трое — отправились в Комитет.

Председатель Тоа снял с плеча ружье и на радостях сделал подряд добрых пять затяжек из своего кальяна. Кальян булькал и свиристел, распространяя вокруг крепчайший дух табака. И, вдруг оставив кальян, Тоа вскочил с места и выглянул наружу.

— Что это за факел там, внизу? — послышался его голос, самого Тоа почти не было видно за густыми клубами дыма.

Нгиа с Кхаем тоже выглянули за дверь и, подумав, решили:

— Кто-то идет в деревню.

— Верно, но кто?

— Не по тропе ли в Наданг он идет? — спросил Нгиа.

— Да нет.

— Чей же это тогда факел?

Тоа снова забросил ружье за спину.

— Пойду-ка взгляну, кого там несет в такую пору?

И он зашагал прочь. А ну как опять пожаловала какая-нибудь банда из Лаоса? Коли ты председатель, обязан все знать…

Тоа ушел, а Нгиа и Тхао Кхай стали мечтать — каждый о своем. Кхай, к примеру, прикидывал, на каком берегу ручья удобней поставить лазарет для тяжелобольных.

Потом он снова взял в руки свирель и заиграл.

Переливы свирели поплыли в ночи. Нгиа, задремавший у очага, почувствовал вдруг, что стало прохладно, и повернулся спиною к огню. Пригревшись, он опять задремал, но и сквозь сон слышал призывный голос свирели. Нгиа поднялся и закурил сигарету.

— Кхай, скажи, какой ты сейчас играл напев: веселый или печальный?

Тхао Кхай поднял на него глаза.

— Конечно, веселый! Я вспоминал недавний наш разговор. Помнишь: универмаг, больница, шоссейная дорога в Финша…

— Куда это запропастился наш председатель?

— Знаешь, Нгиа, я ведь играл сейчас для любимой. Свирель мою и в деревне слыхать. Я знаю, Кхуа Ли меня слышит…

Белая птица за речку перелетела,

В пору цветенья не вижу я цвета.

Милая три борозды пропахала

И воротилась…

О, погоди, не засыпай!

Тхао Кхай, наклонив голову, самозабвенно выводил:

В пору цветенья не вижу я цвета.

Ты воротилась…

О, погоди, не засыпай!

Вскоре вернулся председатель Тоа. Сняв ружье, он прислонил его к плетеной стене и сразу потянулся за кальяном.

— Ну, что там? — спросил Нгиа.

Вошли еще двое мужчин.

— Знакомьтесь, — представил Тоа, — товарищи из госбезопасности, из окружного центра. Они привели домой этого поганца Ниа.

— А-а…

— Окружной комитет партии решил отпустить его и направил в родную деревню. Теперь за него будет в ответе наша партийная ячейка. Это — распоряжение Окружкома. Соберемся и все обсудим.

Один из гостей обратился к Кхаю:

— Товарищ Тхао Кхай, а для вас есть личное поручение от секретаря Окружкома. Хотелось бы сейчас его и передать.

Незнакомец с Кхаем вышли за дверь. Они пошептались о чем-то, потом Кхай вернулся в дом, взял винтовку и ушел.

Председатель Тоа притащил еще хворосту, подбросил его в огонь — очаг должен был сохранять тепло всю ночь — и снова ушел: кто знает, может, он вспомнил про какие-нибудь дела или решил поохотиться? В помещении Комитета остались ночевать Нгиа и товарищи из центра. А за стеной как ни в чем не бывало похрапывали двое парней с кхенами, уставшие после гулянья.

* * *

Все совпало: Тхао Ниа освободили как раз в ту пору, когда старая Зианг Шуа стала все чаще и чаще вспоминать старшего сына.

Взойдя на порог, Тхао Ниа увидел мать. Она только что поднялась и присела у очага, опершись спиною на плетеную стену.

В доме было темно, в очаге тлел один-единственный красный уголек. Чадный дух очага всегда отличишь от любого другого дымка. Жилища мео вроде глядят сиротливо и хмуро среди покрытых жухлой травою холмов; но пройдешь через сени, где стоит, оттопырив ушастые рукояти, мельница-рисорушка, ступишь в жилой покой, и на душе сразу полегчает; здесь царит тишина. Топят в домах мео по-черному. И дым очага поднимается, курясь, меж большими кувшинами из тыкв с семенным зерном, что стоят на высоких кухонных полках рядом со всевозможными приправами и настоями в сосновых коробах и бочонках, так что все это коптится до черноты сажи. И гость с душевною радостью видит: здесь, под чужим кровом, все выглядит так же, как и у него в доме.

Тхао Ниа молча вошел и сел у очага, рядом с матерью.

Прошло пятнадцать долгих лет, но Ниа почудилось, будто сегодняшний вечер похож как две капли воды на тот давнишний вечер, когда он ушел из дому. И пятнадцать лет показались ему вдруг коротким мгновением. Усталый и растроганный, он едва не зарыдал, опустясь на циновки. Но следом за ним в дом вошли двое работников госбезопасности, доставившие его из города, и потому он сдержался и тихонько сел у огня.

— Матушка Зианг Шуа! — сказал один из провожатых. — Вот ваш сын, Тхао Ниа.

Она встала.

— Выходит, Правительство не казнило его? — громко спросила Зианг Шуа. — Правительство его помиловало?

— Да.

— Ты есть хочешь? — обратилась она к сыну.

— Хочу.

Ниа поднялся и прошел туда, где стояла жаровня для кукурузы, обеими руками поднял горшок с кукурузной мукой, потом достал бамбуковое ведерко со стручками перца и приготовил себе поесть.

Пришел председатель Тоа.

— Правительство, — сказал он прямо с порога, — отпустило вашего сына домой и препоручило его вам, соседка. Наставляйте его и сделайте из него человека. Вы теперь прежде других за него в ответе.

— Хорошо.

— А вас, товарищи, прошу в Комитет — отдохнуть с дороги.

— Пусть сперва у меня перекусят.

— Нет уж, вам в честь возвращения сына надо бы выставить угощение да выпивку! Тут закусками на скорую руку не отделаешься…

— Вы это всерьез? Что, мне и впрямь готовить угощение? — переспросила счастливая Зианг Шуа.

Председатель Тоа только засмеялся в ответ и увел товарищей из города.

По лицу Зианг Шуа текли счастливые слезы. Увидать, что сын твой, долго блуждавший в чужих краях, не позабыл свой дом, как уверенно протянул он руку за чашкой и отсыпал в нее кукурузной муки, как наклонился за деревянной ложкой, — возможна ли большая радость для материнского сердца? Вот и собрались наконец вокруг нее все ее дети. Ведь Ниа — ее первенец, кровное ее чадо. Надо же, как ловко управился с горшком, где хранилась кукурузная мука, с миской крупных бобов, именуемых «конским зубом», и стручками перца… Так, словно это Кхай воротился домой. Ясное дело — ведь он плоть от плоти нашей и кровь от крови…

Давным-давно — и не вспомнить, с каких пор, — не едал Тхао Ниа бобов. Бобы, тушенные на медленном огне и сдобренные перечной подливкой, — как сладок и неповторим их вкус! Ах, мама, стоило лишь отведать бобов, и почудилось мне, будто я только нынешним вечером отлучился ненадолго из дому… Будто снова я стал подростком, как в тот страшный день, и не было вовсе этих долгих и тяжких лет и мы, как прежде, сидим вдвоем: вы, мама, и я, ваш маленький Ниа. Сумеречный ветер все унес прочь: богатого купца Цина, неспокойный город Корат, мрачную католическую школу на берегу Удона… Мама, прошлое кануло в небытие, от него ничего не осталось. Здесь только мы двое — вы и я.

Но вдруг его кольнуло непрошеное воспоминание. Святой отец наставлял его: «Нет, не мать она тебе, и они — не братья и сестры, а порождения дьявола… Сын мой! Проникнув туда, склони главу свою и храни молчание, словно ты мертв. В смутные времена сынам божьим всегда приходилось таиться и молчать. Но пусть глаза твои остаются открытыми и видят, пусть уши твои будут отверсты и слышат… Знай, отныне в сей жизни лишь двое нас: ты, мое чадо, и я, твой отец. А я помогу тебе узреть истинную твою мать и единокровных твоих сестер и братьев…»

Злые слова искушения снова вторглись в его память. Но ведь сегодня, переступив порог, он увидел свою мать. Вот она — сидит рядом с ним у очага. Неужто она не мать ему?

— Мама, — тихонько позвал Ниа.

— Что тебе? — спросила Зианг Шуа.

Конечно же, это она — его мать…

— Мама, я хотел бы вам рассказать обо всем, что случилось со мной за эти годы…

Зианг Шуа молча слушала его рассказ: как ушел он с богатым купцом Цином, как потом следовал во всем наставлениям святого отца… Но куда бы ни заносило его, в какие бы ни попадал он края, матери чудилось, будто ей давно известно все наперед, и, сколько бы ни длился его путь, по каким бы ни пролегал горам, она знала: под конец он приведет сына к берегу Намнгу и в водах ее человек обернется тигром.

Но больше всего тревожилась и сокрушалась Зианг Шуа из-за святого отца. Кем он был: наставником истины, тигром или женщиной, волочившей дохлого тигра к яме с навозом? Нет, скорее всего, он — тигр! А Ниа был тогда околдован и ничего не помнит.

— Это святой отец привел тебя к речке Намнгу? — спросила она. — Он что, торговец, как купец Цин?

— Святой отец… святой отец, он… молится Христу…

Тхао Ниа и сам толком не понимал, чем же на самом деле занимается святой отец. Он, правда, помнил, как ездил со святым отцом в Шамбатсак закупать опий у владетельного Бун У, как они гостили там месяцами и возвращались с чемоданами, полными опия. Помнил, но не сказал ни слова. Не сказал оттого, что ему и в голову не приходило, будто святой отец похож на богатого купца Цина или на англичанина, что построил в Корате гостиницу и бар с машиной для взбивания мороженого. Святой отец носил обычно мундир цвета хаки и темные очки — так одеваются американские офицеры. Нет, не был он похож на прежних хозяев Ниа.

— А кто такой Христос, сынок? — снова спросила мать.

— Христос живет на небесах.

— На небесах вместе с покойниками?

— Да, достойные люди после смерти возносятся на небо.

— А тебе не довелось хоть разок вознестись со святым отцом на небо?

— Нет.

Ниа взглянул на мать. Так на чем же он остановился?.. Вроде он рассказал уже, как попал в Корат и взбивал мороженое у англичанина, а после вместе со святым отцом перебрался в Удон, в духовную школу… Что же дальше? Рассказывать все, начистоту?.. Как святой отец отвел его к американским офицерам, а после повез во Вьентьян… Откровенность, решил он, может ему повредить. Он ведь и в городе никому не говорил всего До конца. Лучше, пожалуй, на этом остановиться…

— А где же Кхай? — спросил он.

— На службе. Он теперь у нас фельдшер.

— Так, а Ми?

— Тоже на работе, она вместе с соседями строит склад.

Ниа не мог взять в толк, что это за служба да работа такая. Одно лишь он понял: здесь это, видно, дела обычные. Но ему они были не по душе. К чему это все его семье? Выдумки коммунистов! А ведь коммунисты могут его убить…

Вернулся домой Тхао Кхай.

Увидев брата, Ниа оробел и не проронил больше ни слова. Этот человек в синем мундире и фуражке был точь-в-точь как те чужаки из города. Что общего у него с Ниа? Маленьких несмышленых оборвышей Кхая и Ми, которых оставил он тогда в лесу, больше не было. Их теперь не узнать…

Ему стало не по себе, светлое чувство, охватившее его, когда они были вдвоем с матерью, погасло. Он замкнулся в себе и умолк. В памяти всплывало все, чему учили его за границей, прежде чем сбросить сюда с парашютом. Больше не стало брата и сына, вернувшегося под родной кров, — теперь это был диверсант и шпион.

— Ты что, недавно вернулся? — радушно спросил Кхай.

— Ага. — И, немного помедлив, Ниа спросил в свою очередь: — А здесь есть опий? Кто-нибудь курит опий, вот ты, к примеру?

— Да у нас, если уж кто одной ногой стоит в могиле, бывает, курит.

Ниа снова умолк. Он стал клевать носом и скоро уснул. Может, утомился после дальней дороги? Нет, он решил прикинуться спящим, чтобы избавиться от пытливых взглядов Кхая. А Зианг Шуа все сокрушалась да жалела сына, пристрастившегося к опию. Ведь опий нынче только и курят что в Лаосе, где заправляют американцы. А отвыкать от курения — дело нелегкое.

На другой день, улучив момент, когда они остались вдвоем, мать спросила Ниа:

— Ты что, к опию пристрастился?

Он пробурчал что-то себе под нос, а что именно — она и не разобрала.

Он лежал дома целыми днями, иногда по месяцу не выходя со двора. И ни в ком ему не было нужды — ни в друзьях, ни в соседях. Мать рядом, — чего же еще желать? Жаль только — она все про новые времена толкует. Ниа это было совсем не по сердцу.

А потом он повадился ходить в лес.

X

Малорослый конь еле вытаскивал копыта из раскисшей грязи на краю поля. Сухая трава, скрывавшая его с головой, расступилась, и появилась вязанка хворосту — ветки, словно змеи, извивались на спине лошади.

Потом появился Тхао Ниа, заляпанный грязью до самого ворота. Придерживая лежавший на плече топор, он озирался, словно отыскивая дорогу.

Но вот наконец впереди, в просветах между деревьями, показались кровли из пальмовых листьев, настеленные недавно над помещениями магазина. Ниа, увидев их, возликовал, точно это были церковные колокольни. Однако, вспомнив, где он находится, тотчас помрачнел, опустил голову и молча зашагал дальше по грязи, порой доходившей ему до колен. Вскоре, ступая след в след за конем, навьюченным хворостом, он повернул к деревне.

Даже соседи, видевшие Ниа в тот день, когда его захватили в плен и он сидел на земляном полу комитетского дома, теперь вряд ли признали бы его. И прежде всего из-за выбритой его головы. От украшавшей его тогда великолепной кудрявой шевелюры осталась сейчас лишь прядь на макушке. Ниа пожелал сделать себе прическу, как у парней мео в прежние времена. Но теперь он и вовсе выглядел белой вороной, потому что мужчины мео еще с той поры, когда перешли в партизанский край, привыкли стричь волосы коротко и никто не отращивал больше длинных косм.

Когда товарищи из госбезопасности доставили Ниа в Финша, Зианг Шуа, растревоженная и взволнованная, спросила:

— Ему разрешили вернуться, чтобы он снова стал моим сыном?

И провожатые, улыбнувшись, ответили:

— Да…

Но никто ничего не объяснил ей подробнее.

Каждый день Тхао Ниа с топором на плече уходил в лес за хворостом. А случалось, он по нескольку дней кряду вместе с матерью и сестрой пропалывал кукурузу.

И Зианг Шуа все больше убеждалась, что он и в самом деле Ниа, ее первенец. Она уже и думать забыла про перевоплотившегося покойника из речки Намнгу. Сын, как и прежде, был усерден в работе и терпелив, а это ли не извечные свойства мео? Только вот косырь[71] держать разучился и лезвие его, скользя по траве, не срезало ни единой былинки. Оно и понятно: сколько уж лет не доводилось ему работать в поле, оттого руки его и ноги сделались слабыми и дряблыми, и кожа на них побелела, а лицом, полным и одутловатым, смахивал он на купца Цина, что приходил сюда когда-то с вьючными караванами.

Ниа был неизменно замкнут и хмур и, случалось, педелями не раскрывал рта. Как-то решил он развлечься — пройтись по ближним деревням, — но, когда люди стали его расспрашивать о том о сем, он отвечал неохотно и уклончиво, а вернувшись домой, вновь замолк, словно онемел. Сожалел ли он о чем или тосковал по оставленной на чужбине жене? Только мысли его, судя по всему, блуждали где-то далеко, и не радовался он семье и родному крову. Верно, тяготели еще над ним какие-то тайные силы. В такие дни Зианг Шуа не узнавала в нем прежнего своего Ниа.

Однажды вечером, оставшись наедине с матерью, он спросил:

— А знаете, мама, в Лаосе мео давно позабыли нужду и лишения.

Она усомнилась в его словах и подумала: «Нет, здесь что-то не так… Я ведь помню, едва пришло Освобождение, народ всем миром кинулся разбирать дом уездного начальника; уносили все — даже камни из основания колонн, и каждый, кого ни возьми, был доволен и счастлив. Прежде начальник прибирал к рукам чужое добро, а нынче все его богатства достались людям. Начальник был свиреп и кровожаден, словно тигр с обрубленным хвостом, который, сожрав коней и быков, бросается на людей. Сколько ведь бились, покуда изгнали его прочь. А в Лаосе, говорят, по-прежнему правят чины да начальники. Как же там люди могут жить безбедно? Вот ведь и председатель Тоа сбежал оттуда. Нет, неправду он говорит!»

Но Зианг Шуа не стала делиться с сыном своими сомнениями и лишь спросила невесело:

— При этаком счастье что ж ты там не остался?

— Я тосковал без вас, мама, вот и вернулся.

— Ах, вот как, — вспылила она, — ты тосковал без меня?! Отчего ж ты, вернувшись, не сказал мне ни единого ласкового слова? Да знаешь ли ты, как мучилась и горевала я по ночам с той поры, как ушел ты из дому? И чем вольготней жилось нам, тем сильнее тосковала…

От волнения голос ее прервался.

— Да… да, — пробормотал Тхао Ниа.

Самые разные мысли обуревали его, многое хотел бы он ей сказать, но не знал сейчас, как закончить разговор по-доброму, без ссоры. Ниа не терпелось увести через границу мать и сестру. Он хотел бы забыть наставленья святого отца, забыть все то, чему обучили его во Вьентьяне, прежде чем заслать сюда. Он желал лишь одного: тайком увести из Финша мать и сестру…

— В Лаосе, — сказал он в другой раз матери, — есть люди из Штатов, э-э… американцы.

— Американцы?.. А французы?..

— Да нет, там одни американцы.

— Ох, сынок! — воскликнула в страхе Зианг Шуа. — Ты ведь ушел от нас совсем мальчишкой и столько лет не был дома. Откуда тебе знать, каково нам жилось здесь? Забыл небось, как мы пропадали заживо в лесных чащобах? Могла ль я в ту пору мечтать о таких светлых днях, как нынче? Вспомни, сперва отец твой сгинул на чужбине, а потом и тебя унесло в чужие края…

Ниа растерянно замолчал. Нет, не умел он найти подходящие слова. Да и говорить об этом было ему невмоготу. Он сделался нелюдим и мрачен, и никто не догадывался, что в нем живут два человека: вражеский разведчик, жестокий и холодный, и сын, вернувшийся к матери, под родной кров.

Всякий раз, приходя из леса, Ниа снимал с коня вязанку хвороста и складывал его перед дверью. Потом прислонялся спиною к стене и тер ладонями виски с такой силой, что из царапин и ссадин на руках иногда выступала кровь. «Может, он хочет стереть из памяти горькие мысли иль облегчить тоску по жене, оставленной им в Намнгу?» — думала Зианг Шуа.

И снова ей чудилось, будто он вовсе не сын ей. И она горевала, вспоминая про тигра, обернувшегося человеком. Она не хотела думать об этом и все-таки вспоминала вновь и вновь и горько плакала…

Однажды Ниа тихонько спросил сестру:

— Ми, а ты помнишь, как я водил когда-то тебя на ярмарку взглянуть на товары богатого купца Цина?

— Нет, не помню.

— А знаешь, в Лаосе да и в Сиаме торги и ярмарки повеселей и побогаче будут.

— Неужто лучше нашего магазина?

Ниа ничего не ответил.

— И побогаче ярмарки, где торговал Цин? — снова спросила Ми.

— А сказала, что все уже позабыла!..

— Да нет, — усмехнулась Ми, — не забыла, просто вспоминать неохота… Значит, торгуют там, как в доброе старое время?

— Да.

— Ну, тогда я знаю, какие там ярмарки. Мама вон до сих пор помнит, как стражники самовольничали на торгах. Да и соседи, что вернулись из Лаоса, рассказывали, как там на базарах солдаты, собирая налог, бьют людей смертным боем. Ты послушал бы хоть председателя Тоа.

— Нет-нет, там…

— Ладно уж… слышала я от мамы, как в старину покупали соль у начальника в лавке: изволь сперва подойти к приказчику, стать на колени да сообщить, по какому явился делу. А потом надо поднести ему белого серебра. Раз за границей до сих пор заправляют начальники, значит, народ и сейчас должен им низко кланяться и платить дармоедам за соль белым серебром. Может, скажешь, не так?

— Что ты заладила «начальник», «начальники»? В Лаосе их величают «господин уездный начальник». А ты — «дармоеды»!

— Ты случаем не оставил свои глаза за границей? — расхохоталась Ми.

— Замолчи! — вспылил Ниа.

Злоба и страх теснили ему грудь. Он проглотил подкативший к горлу ком и не сказал больше ни слова.

С тех пор Тхао Ниа не раз сидел без сна всю ночь до рассвета, уставясь на горевший в очаге хворост.

Немало времени прошло, прежде чем он заговорил снова, на этот раз с Кхаем.

— А в Лаосе-то все теперь по-другому, — как бы невзначай обронил он. — И немного погодя принялся расписывать тамошнюю вольготную жизнь.

Кхай внимательно смотрел на него. «Да, товарищи из госбезопасности верно его раскусили, — думал Кхай. — Чужой он человек, и в голове у него черт знает что. Не знаю уж, чего он там напел сестре… А теперь взялся и меня агитировать: „За границей то… за границей се!..“»

И, отбросив всякие церемонии, Кхай напустился на брата:

— Ну а у нас ты ничего нового не увидел? Не помнишь, как здесь народ мыкался в нищете? А теперь гляди: и соляной склад построен, и магазин, и медпункт… Не сидят у нас больше на шее ни тэй, ни уездный начальник. Вот что такое социализм. Так где же переменилась к лучшему жизнь — у нас или за границей?

— Я постарше тебя, да и волос у меня выпало побольше, значит, и в житейских делах разбираюсь получше твоего.

Кхай рассердился не на шутку: «Уж я-то объездил всю страну и знаю в тысячу раз больше, чем такие, как ты!» Но промолчал и, посмотрев в глаза Ниа, мутные, налитые кровью, покачал головой:

— Да, чужое у тебя нутро!

— О чем ты?

— Если тебе так уж люб наш бывший начальник, меняй свое имя на Муа и ступай назад, к подонку Шонг Ко!

— Род Муа, тоже из наших, из мео.

— Врешь, Шонг Ко и все его прихвостни — лютые наши враги.

— Я вернулся. Я сам сдался Правительству и теперь ничуть не хуже тебя! Как ты смеешь позорить старшего брата! Хочешь небось снова упечь меня в тюрьму! — Ниа побледнел, опустил голову и, коснувшись двумя пальцами лба и плеч, украдкой перекрестился и что-то пробормотал.

Его обуял страх. И хотелось выложить все начистоту, и боязно было проговориться. Диверсант, затаившийся в нем, больше не смел поднять голову. Тхао Кхай встал. Голос его, решительный и твердый, лишал Ниа уверенности в себе. Он совсем пал духом.

— Что ты там машешь рукой да бормочешь, — в сердцах спросил его Кхай. — Небось поносишь Правительство?

Ниа поднял голову, огляделся растерянно и прошептал:

— В этой жизни есть кое-кто поважнее, под кем все мы ходим и от кого зависим в большом и в малом… — Он выговаривал слова с трудом, широко разевая рот, как рыба, вытащенная из воды.

— Это от кого же мы зависим в большом и малом? — громко переспросил Кхай. — Уж не от короля ли?

— От того, кто превыше всех нас…

— Да кто же «превыше всех нас»? — фыркнул Кхай. — Король? Или может, империалисты? Да мы, мео, всех их вышвырнули прочь. Ты, видно, просто еще не проспался. Протри глаза, болван!

Резкий тон Кхая как бы отмел прочь ту издавна заведенную У мео почтительность, с какой младший брат обязан был обращаться к старшему. Братских уз между Тхао Кхаем и Тхао Ниа больше не существовало.

Ниа совсем сник и молча опустил голову…

* * *

Тхао Кхай, председатель Тоа и партиец Нгиа — весь исполком и партячейка работали не покладая рук.

Однажды председатель Тоа спросил Тхао Кхая о брате.

— Домой, — отвечал Кхай, — возвратилось только его тело, а голова все еще где-то блуждает.

«Ничего, — подумал председатель, — поживет у нас, глядишь — и окрепнет духом. Железо со сталью, и те, размягчаясь, плавятся в кузнечной печи, а человек ведь помягче железа будет. Революция любого переплавит и выправит». Так подумал председатель Тоа. И больше про Ниа не спрашивал.

Ну а Тхао Ниа по-прежнему каждый день отправлялся со своим конем в лес за дровами. Зима была на носу, и у каждого дома складывали грудами хворост, без которого не обойтись в здешнюю стужу.

Председатель Тоа поспевал всюду: вершил дела местной власти, создавал бригады трудовой взаимопомощи, а чуть выдастся свободный час — пропадал в своей кузнице. В эту пору, когда поспевает осенний урожай, хлопот не счесть. Рис, высаженный на недавно поднятой целине, спалило солнце. В некоторых семьях со страху стали творить заклинанья. «Духи, — твердили старики, — не желают, чтоб мео сажали рис. Порушить бы заливные эти поля — тогда все обойдется». Попробуй тут отговори людей звать шамана…

Да, дел у председателя Тоа было невпроворот.

Партиец Нгиа наводил порядок в магазине и на складе да еще то и дело ездил в город на заседания. Ему некогда было даже присесть.

Так что за Ниа больше всех был в ответе Тхао Кхай.

Время от времени он отправлялся в город и отчитывался в Окружном комитете партии. И Кхай, и слушавший его человек — оба держали в руках записные книжки. Один читал, другой делал пометки. Всякий раз после доклада Кхая секретарь Окружкома говорил ему на прощанье:

— Так и действуйте, товарищ Кхай…

XI

Тхао Кхай объезжал деревни. Работа по плану санитарной пропаганды была в полном разгаре.

Кхай побывал всюду. Не обошел стороной ни малые хутора в две-три хижины, ни одинокие шалаши на пашнях, он посетил каждую деревушку — от горных вершин до подножий. И везде собирал народ и рассказывал про гигиену и предупреждение болезней, про то, как всех будут лечить в медпункте, который должен вот-вот открыться.

Ему приходилось нелегко. Бывало, заглянет в какой-нибудь дом или встретит одного-единственного человека, а вопросов да сомнений потом не счесть. Нередко Кхай замечал: многое расходится с тем, чему его учили…

В домах у хани темно, хоть глаз коли, а обе двери всегда на запоре. Зао спят на полу в своих землянках, а у изголовья стоят клетушки для кур. Тяжкое прошлое до конца не изжито, оно все еще здесь, рядом. На памяти у людей и холерный мор, что пришел с водою и унес чуть не всех жителей приречных деревень. С водою приходила оспа, и не было от нее спасенья. Сколько пригожих девушек в верховьях ручьев и близ устьев рек обезобразили следы оспы!

Но медик Тхао Кхай был неутомим. Он не раздумывал, удастся ли преодолеть трудности, — он знал: это его работа, а где работа, там и трудности.

Надо начать наступление на комаров — распылить над болотами химикаты… Ликвидировать базедову болезнь. Йод, каждая его капля, поможет изжить ненавистный зоб… Выжечь сухостой на склонах гор, чтоб тигры, пантеры и прочее зверье убралось отсюда прочь…

Свет социализма разгорится ярче, мрак невежества и отсталости отступит и сгинет в конце концов, и люди в любом уголке нашей земли будут здоровы, бодры и веселы.

А потом?.. Потом каждому, кто поднимется сюда, в горы, он будет давать таблетки от малярии. Ведь в Финша малярию скоро ликвидируют, нельзя, чтоб ее заносили сюда со стороны.

Впрочем, и сейчас жизнь в деревнях уже во многом переменилась. Люди привыкают спать под пологом, пить кипяченую воду. Молодежь наперебой раскупает табакерки с зеркальцем в крышке. Всякий рад приобрести кусок ароматного мыла «Пион». В прическах у женщин заблестели заколки и шпильки. У каждого новенькая самописка «Чыонгшон»[72], отливающая коричневым блеском, словно тараканье крыло, портфели, сумки… Право, устанешь перечислять полюбившиеся землякам товары.

Пусть сам Тхао Кхай еще молод и лишь смутно помнит старые порядки, но он не забыл, каково приходилось им с матерью в лесной глуши. И потому для него было ясно: только при нынешнем строе люди сумеют овладеть культурой и заживут хорошо.

Выступая на деревенских собраниях, он говорил:

— Ну-ка пусть каждый курильщик опиума прикинет, во что ему это обходится! Тут и потеря здоровья, и денег это стоит немалых. Если в дому нет достатка, а хозяин вдобавок еще курит опиум, такой семье не обзавестись добрым буйволом. Возьмем, к примеру, двоих мужчин одинакового возраста: один из них не курит опий, он здоров, бодр и живет в довольстве; а другой — курильщик — вечно болеет, силы его на исходе, и семья несколько месяцев в году недоедает. Разве это не правда? Так пусть же все, кто еще держится за эту вредную привычку, выбросят поскорее свой опий и трубки прямо в речку Намма.

После собрания он обходил дома курильщиков и, где урезонивая, а где и припугнув, добивался своего.

Однажды, выслушав его речь, какой-то мужчина из племени зао принялся охать да сетовать:

— Верно, мы, курильщики, сущие покойники, хоть и ходим еще по земле. Работа у нас из рук валится, а есть и пить норовим побольше да послаще. Бывает, у жены с детишками последнюю ложку сала отнимешь — и никакого стыда. Если Правительство излечивает людей от курения, прошу: немедля отправьте меня лечиться.

Ну а женщины — и старухи, и молодые, — заслышав грозные речи Кхая, возликовали. Ведь иные всю жизнь страдали и маялись из-за охочих до опия мужей, но боялись их и слова поперек молвить не смели.

Теперь, когда Тхао Кхай подходил к чьему-нибудь дому, ребятишки, завидя «товарища фельдшера», тотчас снимали с полки над очагом котелок и ставили на огонь — чтоб напоить гостя кипяченой водой, да и сами пили только кипяченую воду. На работу в поле многие выходили уже не босиком, а в сандалиях из автомобильных покрышек. Ну а молоденькие девушки, вроде Ми или Кхуа Ли, и вовсе приноровились к новому укладу жизни. У себя в доме они не подвязывали больше длинные полы платьев, а, вернувшись с поля, снимали с ног гетры. Они не выбривали волосы на висках и на затылке и научились стирать с мылом нательные белые рубашки. По утрам они спускались к реке, держа в руках мыльницу с туалетным мылом «Магнолия», зубную пасту и щетку. И если кто-нибудь проходил мимо, когда они чистили зубы, девушки застенчиво улыбались.

Кхай был осмотрителен и чуток. Он говорил: если за саженцем хорошо ухаживать, он быстро растет и зацветает в срок — тем более должен расцвести человек.

Где бы, в какой деревне ни объявился больной, Кхай спешил туда и убеждал его принять лекарство, а уходя, оставлял порошки и пилюли. Он вылечил много людей и слава о «лекаре Правительства» разнеслась далеко.

Случалось, человека так прихватывала малярия, что он уж и света белого не видел и родня начинала обряжать больного в новое платье[73]. Но Кхай немедленно появлялся в доме больного, делал ему укол, и через час-другой тот приходил в себя.

Однажды Тхао Кхай явился в далекую деревню как раз в тот день, когда жители ее, схватив человека, «одержимого бесом», связали его и бросили наземь, чтоб учинить пытку, а потом изгнать в лес. Кхай объяснил людям вред суеверий и открыл им глаза. Вспомнив тот день, когда Революция спасла их с матерью, вывела из лесной чащи, он рассказал землякам, сколько горя перенесла его семья, которую так же вот объявили «одержимой бесом».

Молва об этом дошла до самых глухих уголков.

Кхай объезжал постоянно весь район Финша, разъясняя народу, что такое профилактика и лечение болезней, и добился своего, народ понял: хочешь сберечь здоровье — соблюдай все, как велит наука.

Когда приближается заря, первые лучи высвечивают в небе очертания горных вершин, а спустя мгновенье все вокруг затопляет сверкающий солнечный свет. «Так и социализм — думал Кхай, — озарит скоро здешнюю землю своим лучезарным сиянием, и никакие суеверия, рознь или злоба не заслонят и не затмят его».

На этот раз Кхай решил прямиком спуститься в Наданг, а потом объехать деревушки по обоим берегам реки. Он знал, что сынишка старосты Панга давно уже выздоровел, и хотел теперь воспользоваться этим наглядным примером — выступить на общем собрании деревни.

Дорога неясной чертой тянулась вдоль берега. Весь день он не слыхал ничего, кроме журчанья и рокота воды, а перед глазами маячили давно надоевшие скалы, которые аркой замыкали ущелье.

Всюду паводок вступал в свои права, и все выглядело совсем не так, как в прошлую его поездку. Тяжелые, набухшие влагой серые тучи висели на вершинах гор. Непрестанно моросил дождь. Земля и небо насквозь пропитались влагой. Горы и лес окутались серой пеленой тумана, который как паутина оплел ущелья и лощины.

Вышедшие из берегов ручьи и речки с ревом бросались вниз, словно стая бешеных тигров; вздыбясь, метались они из стороны в сторону, выбелив пеною обрывистые склоны.

Рослый конь Кхая, оседланный им спозаранку, поначалу горячился, взмахивал хвостом, вставал на дыбы, а теперь упирался, переходя вброд вздувшийся ручей, и брыкался, пытаясь сбросить седока.

Пришлось оставить коня и двинуться дальше пешком.

Здесь, в Фангтяй, селения мео едва видны были за блеклозеленой стеною леса. Но и в этих далеких деревушках люди признали фельдшера Тхао Кхая своим и следовали каждому его совету. Они выложили камнем глубокий колодец, и вода в нем теперь была чистой и прозрачной. Потом они обнесли стеной сад; каждый день, возвращаясь с поля, люди приносили камни и укладывали их ряд за рядом вокруг посадки. Нижние камни успели уже обрасти мхом, а новые белели в стене — высокой и прочной. Когда выпадали солнечные дни, женщины развешивали на ней для просушки свои юбки и синие душегреи, расшитые красными цветами.

Ниже по склону, рядом с полем, окруженным скалами, лежала еще одна деревня; здесь жили вместе мео и хани. Кукуруза на поле стояла низкорослая, но початки были крепкие, а листья зеленые и гладкие.

К подножию холмов, поросших густым кустарником, падали ручьи, словно отсекая землю от неба. Деревня, которую только что проехал Кхай, скрылась за пеленой тумана.

Прошумел дождевой шквал, следом за ним обрушился новый, потом — еще один; перехлестывая через перевал, они с ревом гнались за путником.

В деревнях зао кровли теснились поближе друг к дружке, прячась в лесу. Здесь, в Хотхау, люди были все как на подбор — высокие и дородные. Зао носили блестящие черные шляпы, сплетенные из конского волоса, их долгополые куртки были украшены спереди двумя рядами плетеных пуговиц, делавших грудь шире. И куда бы они ни шли: в поле ли, на базар или на занятия ликбеза, шаг их всегда был решителен и тверд, а звонкий смех слышался издалека.

На дороге Кхаю встретились женщины из племени зао: блестящие волосы их, разделенные пробором, узлом поднимались на затылке. За спиной у каждой висела желтая сумка с дынями. Увидев незнакомца, они наклонили улыбающиеся лица и заспешили дальше. Кто утверждал, будто зао скуповаты и замкнуты по натуре? И выраженья их лиц, и облик их деревень теперь открыты и радушны.

Недавно распаханные по целине поля уходили все дальше и дальше от деревенских околиц. Срезанные полукружьями по высоким межам, удерживавшим влагу, они поднимались чуть не к самым вершинам гор — такие поля бывают лишь там, где люди ведут оседлую жизнь. Пашни оттесняли лес на дальние склоны, чтоб деревням зао было где прокормиться, чтоб они могли обосноваться здесь навеки.

Выглянув было из леса, деревушка зао снова скрылась из глаз. Сквозь полог слепого дождя все вокруг казалось неясным и сумеречным. Тхао Кхай вдруг заметил на дороге следы тигра, четкие и круглые, будто отпечатки бочонка, обведенные сине-зеленым кольцом примятой полыни, и, наклонившись, почуял резкий запах, смешавшийся с пряным духом полыни.

Кхай шел по просторным ровным лощинам, мимо селений племени лы, что стояли вперемежку с деревнями тхай. Лы переселились сюда из Лаоса бог знает когда. Дома их рядком уселись на склонах там, где начинались пашни. Осенью над окружавшей их редкой бамбуковой изгородью желтели спелые апельсины. В подполе, меж сваями, толкли рис в ступах, и размеренные удары пестов гулко стучались в тишину сумерек. Старики, сидевшие у дверей, торопились, пока не зашло солнце, дошить начатые поутру холщовые сумки. Девушка мыла голову, наклонясь над ручьем. Увидев незнакомца, она неторопливо подняла подол ярко-красной юбки и прикрыла грудь. Потом поздоровалась с «товарищем кадровым работником» и подумала: «Ишь как торопится, видно, по важному делу…»

Прежде феодалы стращали народ: мол, зао и лы, тхай, са, мео и прочие какие ни есть племена только и ждут, как бы затеять резню. Оттого-то Кхай сызмальства привык опасаться чужих. Но потом, когда их с матерью выгнали из деревни в лес, он увидел, что уездный начальник — сам по рождению мео — тиранит и губит своих соплеменников. И с той поры он стал бояться всех и вся.

Но нынче, сколько бы ни шел ты по дороге — день, два или три, — хоть всю страну обойди из края в край, — везде разноплеменный люд уживается и трудится рядом: на одной горе, у одной и той же реки, близ одного поля на лесной опушке. И нигде он не встретил вражды или розни.

Кхай вспомнил, как председатель Тоа рассказывал: «Девушки черных мео прежде носили синие платья и покрывали головы черным платком, это потом уж они начали надевать расшитые юбки. Ведь в старину мео были единым племенем, да после разделились на разные ветви: черные мео, белые, пестрые… А все оттого, что деды и прадеды наши жили в нужде и лишеньях и не знали покоя; спасаясь от королей да чиновников, покидали они исконные свои земли и расходились по разным краям и там заводили свой промысел и одежду. Вот и вышло: единокровные братья, а зовутся по-разному и одеваются несхоже…»

А теперь мео снова стали единой семьей.

То же самое произошло с племенами лы и тхай. Черные тхай, белые… Дома богатеев у них стояли посреди пашен, а беднота ютилась по лесным опушкам. Король с начальниками оттягали себе лучшие земли, а простой люд, обнищав вконец, бросал свои скудные поля. Вот и здесь, на речке Намма, тхай поднялись до самых истоков, вырубая под пашни лес и промышляя рыбу, как племена лы или са. Бедняки, они везде одинаковы: повсюду уживаются и работают сообща. Зато начальники — у тхай, у мео или у зао — все кормились из вражеских рук; у каждого вместо брюха бездонная бочка, и все они только одно и знали — натравливать людей друг на друга, затевать междоусобицы и резню, чтобы мео ненавидели тхай, а тхай враждовали с са.

Но вот пришла Революция. Король с начальниками сбежали все до единого. И люди без различия роду и племени подняли голову, пресекли позорные распри и зажили по-новому.

Кхай завернул в деревушку лы поесть и передохнуть с дороги. Здешние жители часто бывали на стройке в Финша и знали его в лицо. К дому, где он остановился, тотчас собрался народ, каждый хотел поздороваться с ним, узнать последние новости.

Отсюда Кхай спустился к самому устью и под неуемным ливнем направился в Наданг, где жили са.

Дожди выпадали в горах, дожди заливали лощины и затопляли леса. Они переполнили русло Намма. Белесые стволы сумахов[74], вчера еще высившиеся на берегу, сегодня торчали посреди разъяренного потока. Ревущий водоворот перевернул долбленую пирогу с раздвоенной, как ласточкин хвост, кормою, и она заплясала на волнах, не в силах оборвать веревку, привязанную к стволу сумаха.

Водяные валы, гулко рыча, мчались друг за другом вниз по течению. Едва успевал схлынуть один, как тотчас вздымался новый и с грохотом захлестывал берега, грозя смыть и унести прочь деревенские хижины вместе с истлевшим на опушке валежником и сухостоем.

Откуда-то из глубоких нор, словно водяные собаки, стаями выплывали длиннохвостые серо-черные выдры. Разевая пасти, они плыли против течения, огибая водовороты, и временами крик их пробивался сквозь гул потока. Потом они все разом ныряли за рыбой в глубину волн, заглушавших своим ревом голоса зверей.

А с верховий снова и снова набегали пенистые валы, прорываясь сквозь заросли сумаха. Брод через Намма был размыт и затоплен; о переправе не могло быть и речи.

Кхай зашагал вдоль берега, держась видневшихся на траве следов, и вдруг вышел к какому-то полю. В густых зарослях арундинарии[75] кишели пиявки. Раскачиваясь, они тянулись в ту сторону, откуда слышался человеческий запах, и одна за другой лопались под подошвами резиновых сапог.

Пройдя еще немного, Кхай увидал одинокую хижину, прилепившуюся к огромной каменной глыбе.

Здесь жил шаман из племени са, у которого заночевал однажды Нгиа.

Кхай шагнул из зарослей на прогалину и едва не угодил ногой в отпечаток тигриной лапы прямо посредине небольшого песчаного пятачка. Вода только начала затекать в огромный круглый след и еще не заполнила его до краев. Пожалуй, зверь опередил Кхая всего на несколько шагов. Тигр вышел на добычу средь бела дня!

Кхай взял винтовку наперевес. Вдруг под домом раздался громкий треск. Тигр вломился в хлев!

Кхай выстрелил в воздух и кинулся к дому. Хлев, устроенный под настилом меж сваями, был раскрыт настежь. В глубине лежала небольшая свинья. Она не шевелилась — должно быть, уже издохла. Наверно, тигр только успел броситься на добычу, как его спугнул выстрел.

Зверь средь бела дня хватает в хлеве свинью, а близ дома не слыхать ни лошадиного ржания, ни собачьего лая. Никто не кричит, не колотит в котлы, отпугивая хищника… Никого не видать. Неужто тигр подстерег момент, когда люди ушли из дома?

Кхай взбежал по лесенке. За дверью было тихо. И вдруг послышался стон. Значит, там кто-то есть. Переступив через порог, Кхай разглядел человека, тот лежал, привалясь к стене, и трясся в ознобе. Увидев Кхая, незнакомец с трудом приподнял голову. Побелевшие глаза его едва не вылезали из орбит. Кхай сразу узнал шамана, творившего заклинания в доме у Панга.

Старик тогда рассердился и под дождем ушел к себе. Теперь он лежал, скорчившись, похолодевший и серый, точно зола в очаге. Руки его были скрючены, как сухие ветки. Он не смог подняться, даже когда тигр задрал в подполье свинью. Тишину нарушало лишь хриплое, надсадное дыхание старика.

Кхай присел подле больного. Одной рукой он взял старика за запястье и прощупал пульс, другой — снял с плеча ранец и вытащил стетоскоп. Старик бредил в забытьи. Его давно трепала лихорадка, и силы были уже на исходе.

Фельдшер Тхао Кхай приступил к своим обязанностям. Он сделал старику укол, но тот продолжал бредить.

Кхай решил заночевать здесь. Он сходил в лес, нарубил толстых веток и загородил хлев, потом в огороде за домом наломал кукурузных початков. Вернувшись, он расстелил свою брезентовую накидку, разжег очаг и стал жарить кукурузу, слушая, как ревет в ночи беснующаяся вода. Иногда сквозь грохот и гул доносился крик голодных выдр, искавших в волнах добычу.

Болезнь старика сама по себе не опасна, просто у него полный упадок сил. Еще бы, ведь во рту у него небось который уж день не было ни крошки.

Кхай отыскал топленое сало и зажег светильник. Старик открыл глаза, наивные и блеклые, как у младенца.

В темноте за стеной шумел дождь.

Старик спросил чуть слышно:

— Что, белохвостый тигр съел мою свинью?

— Нет, не успел.

— В белохвостого тигра воплотились мои родители. Это отец с матерью приходили поесть свинины… Не надо стрелять в белохвостого тигра…

— Лежите спокойно, вам нельзя разговаривать.

Старик повернулся на бок и прошептал:

— Пить…

Кхай налил в чашку горячего чая, бросил в нее сахар и помог старику сесть.

— Ты… должно быть… королевский шаман?.. — снова спросил он. — Пришел, напоил меня бальзамом и спас?

— Да нет, — громко ответил Кхай, — я работник Правительства. Лежите спокойно…

Старик выпил чашку сладкого чая. Он пристально вглядывался в лицо Тхао Кхая, словно изумляясь чему-то, потом наконец улегся и затих.

Ближе к ночи дождь перестал, капли не барабанили больше по листве, и оттого шум паводка стал отчетливей и громче. Старик, помолчав, заговорил опять; он то открывал глаза, то снова закрывал их, речь его была сбивчива и бессвязна — не поймешь, говорил ли он сам с собой или с Кхаем… Время от времени Тхао Кхай отвечал старику, не зная, слышит ли тот его. Больному вроде бы чудилось, будто вокруг него собрался целый сонм духов. Когда взгляд его падал на яркое красное пламя, старик как будто приходил в себя, но вскоре ему снова начинали мерещиться привидения. Множество людей, бог знает когда умерших, сидели здесь, толкуя о чем-то и горько вздыхая. И туманные обрывки разговора между бесплотными духами и живым человеком уплывали из светлого круга возле очага в темноту ночи. Слова сплетались в неясный загадочный диалог, и уже невозможно было отличить высказыванья старика от речей его призрачных собеседников…

— О горе! — это вроде сетовал старик. — Мудрые, всеведущие тхай селятся у подножий. Смекалистые и расторопные мео живут на высоких склонах. Одних только са постигла участь бездомной скотины. Лишь обретя своего государя, получим мы собственную землю, но кто знает, когда явится государь…

— Нет, — отвечал ему Кхай, — этот поганый государь никогда уже не вернется. У са и у мео есть теперь свое Правительство. Конечно, янки не терпится снова посадить нам на шею короля с начальниками, но пусть попробуют сунуться — народ их вышвырнет прочь.

— Выходит, ты совсем ничего не знаешь… — сказал старик. — Государь скоро будет здесь. Королевский посланец уже приходил к нам и все объяснил. Когда объявится государь, мрак окутает землю и небо на семь дней и семь ночей… В каждом доме должно быть припасено побольше хворосту, свечей и воску. Настанет конец света… Да, еще надобно каждому своими руками соорудить челн — когда объявится государь, вода поднимется выше самых высоких гор, и в ней потонут все, кто не соблюдал постов и запретов. А добродетельные люди останутся жить и вслед за королем поплывут в своих челнах… В каждом доме пусть приготовят двенадцать чашек риса на похлебку для государя… О небо, а ведь я не припас ни единого зернышка!.. Кто сумеет раньше всех угостить государя, тому улыбнется счастье. В этот день старцы помолодеют, дурнушки обернутся красавицами, а малорослые отроки при первом порыве ветра вырастут и возмужают… Кликни единожды — и с небес тотчас прилетит всесильный помощник…

— Скажите, почтеннейший, — спросил Кхай, — откуда берутся все эти странные россказни?

— …И еще — пусть каждый приготовит заранее по монете белого серебра… Кто поднесет королю монету, того он причислит к избранному своему народу…

— Да неправда все это!

— Нет, правда. Однажды я уже видел государя; но это был вроде самозванец, ставленник тэй. Нынче же, я верю, явится истинный государь. Ты дал мне сок сахарного тростника и оживил меня, значит, ты и есть посланец неба, обладатель счастливой судьбы. Тебе я открою правду. Кто бы другой ни спрашивал меня — кадровый ли работник или солдат, — ничего никому не скажу.

— Запомни, — он перешел на шепот, — если мышь пожирает рис, не стреляй, не ставь на нее ловушек. Мыши эти — государево войско. Чем больше сгрызут они рису и кукурузы, тем раньше объявится государь. Увидишь диких кабанов, топчущих пашню, не трогай их. Не прогоняй медведей, объедающих кукурузу. Они ведь вовсе не травят урожай, а сберегают его для нас впрок. Когда объявится государь, медведи, кабаны и мыши придут на могилы и помогут покойным родителям нашим восстать из гроба… Женщины пусть привыкают к опию, чтоб ублажить родителей. Если отец с матерью будут курить опий, они больше никогда не умрут… Надо забить на мясо всех белых буйволов, белых свиней и белоперых кур. А не то твари эти ослепят очи воскресших родителей — подойдут они к дому и не отыщут входа… И еще надо прирезать на мясо всех коз, они смердят, и родители, учуяв зловоние, не решатся войти в дом. Но не смейте убивать собак. Одной лишь собаке дано говорить с мертвыми, и она поможет нам узнать вернувшихся предков.

— Больно, дедушка, много заповедей! Всего и не упомнишь.

— А ты не поленись, заучи.

— Да кто же вам наговорил все это?

— Государев посланец. Он все растолковал.

— А он-то откуда взялся? Он был у вас здесь, что ли?

— Был… Заходил однажды. Он воротился сюда из Лаоса.

— Так. Выходит, мы должны сами отсечь себе руки и ноги. Без зерна, без скотины как же вести хозяйство? Тогда всем нам конец придет, дедушка.

Но старик стоял на своем:

— Посланец государя сказал: ни о чем не тревожьтесь. Каждая дикая былинка даст три съедобных растения: из корешков ее вырастут бобы, из стебля — кукуруза, из вершков — рис. Едва все съедят, плоды и злаки созреют снова. И человек от одной-единой травинки прокормится всю жизнь.

Кхай, с трудом удерживавшийся от смеха, изобразил удивление:

— Вот уж не слыхал о такой траве. Ну и что же дальше?

— А вот что: человек, наточивший поострее свой нож, получит поле; к тому, кто сколотит добрые ясли, прибегут свиньи. Король наш вернется верхом на двенадцатиглавом самолете. Самую лучшую посуду, одежду и утварь — все доставит нам государь. Да ты ведь еще не знаешь: люди са, зао и мео приведут к нам назад короля из Лаоса, это случится в восьмом месяце года. Пусть никто не уходит в носильщики и в солдаты, а тех, кто работает с кинями, надобно отозвать домой. Если они не воротятся в срок, родители их не восстанут из мертвых.

От страшных речей этих, зловеще звучавших в ночи, наполненной гулом разъяренных потоков, Кхаю стало не по себе.

Но он терпеливо слушал старика, покуда тот не затих, усталый и ослабевший. Кхай не стал прерывать старика, не вышучивал его и не пугал. Но, слушая бессвязные его речи, он чувствовал: это не обычные выдумки про духов и оборотней. Враги затеяли злое дело. Ловко играя на суевериях и невежестве, кто-то задумал снова посеять среди людей междоусобицы и страх. Бедный старик!

— Отчего же, несмотря на соблюдение запретов и долгие молитвы, государь до сих пор не вернулся? — спросил Кхай.

— Да ведь запреты блюлись и молитвы творились не от чистого сердца.

— Выходит, снова надо молиться?

— Пусть сосчитают всех до единой свиней и кур, соберут для закланья и принесут в жертву — тогда заклятья обретут должную силу. Может статься, и после всех молитв король не воротится к нам, тогда нужно самим идти в Лаос, ему навстречу. А если кто на пути в Лаос повстречает солдат, стерегущих реку Ма, пусть повернет назад, в лес, и идет другой дорогой, чтоб не попасться им на глаза. Так учил королевский посланец…

«Нет, здесь и впрямь не обошлось без вражеских козней», — подумал Кхай и спросил:

— Что ж, король боится наших солдат?

Но старик знай твердил свое:

— …Переправляясь через реку Ма, иди, не останавливаясь, пока не увидишь танцующих прямо посреди дороги двух стариков са, одетых во все белое. Тогда лишь можешь отдохнуть: это король выслал навстречу своих челядинцев. Здесь начинаются королевские владения.

— Неужели вы думаете, почтеннейший, — Кхай решил доискаться до сути, — что король посмеет вернуться сюда и не побоится Правительства?

Старик молчал. И тут Кхай не выдержал и расхохотался. Смех его заглушил невнятное бормотание старика.

Он понял: шаман — человек одержимый и сам боится того, о чем говорит.

Усталый старик забылся сном.

Кхай решил было расспросить его обо всем поподробней, но потом передумал: ведь старик болен, да к тому же все эти страхи измотали его вконец. Лучше уж обождать до утра — старик придет в себя, и можно будет выведать у него, есть ли и впрямь серьезный повод для опасений, а заодно и раскрыть глаза этому ослепленному суевериями человеку.

Кхай не верил всем этим выдумкам, издавна засевшим в головах стариков, как улитки в раковинах. Но по собственному своему опыту знал: наука, сталкиваясь с темнотой и невежеством, заполонившими сознание людей, иногда побеждает, а иногда и терпит провал. И предвидел, что на медпункте, где будут работать всего три человека, хлопот и сложностей не оберешься.

Погруженный в раздумья, он ворошил тлеющие угли и время от времени, привалясь спиной к столбу, забывался сном.

Небо на востоке постепенно светлело. Утро выдалось на редкость солнечное и ясное для этого времени года. Гребни гор, обступивших хижину, были очерчены отчетливой серо-зеленой каймой. Туман из ущелий сползал вниз, выбелив край лощины. Потоки, злобно бушевавшие ночью, умчались куда-то. Монотонно и негромко журчала вода в речке, струясь меж камнями. И мрачные мысли, которые обычно овладевают человеком в ночной темноте, рассеялись с приближением утра. Ватные облака тронулись в путь навстречу солнечным лучам. Прыгавший по камням черный дрозд затянул свою звонкую переливчатую песенку. И трель его веселым эхом отдавалась в сердцах. Лицо шамана просветлело. Вся чертовщина, о которой говорил он ночью, исчезла. Перед Кхаем сидел теперь добродушный старик, очень добродушный и очень усталый, он следил за тем, как фельдшер, наклонясь, складывает брезентовую накидку и собирает рюкзак. Лихорадка отступила, лекарство вернуло больному силы, и он, опираясь на руки, приподнялся и сел.

Тхао Кхай снова заварил чай, потом бросил в него сахар. Глоток сладкого чая, столь редкостного и непривычного здесь, напомнил старику о той чашке чаю, что привела его в чувство минувшей ночью.

Государь и чиновники, оборотни и призраки — все сгинуло. Сейчас старик видел перед собой лишь «работника Правительства», который прогнал тигра, пытавшегося утащить свинью, дал ему самому целебное зелье и напоил сладким чаем, короче — спас его от смерти.

— A-а, вы поднялись, почтеннейший, — обрадовался Кхай, — ну, значит, все в порядке.

Старик стал перед ним на колени и поклонился ему:

— О всесильный дух, ты исцелил меня.

— Да никакой я не дух. Я лекарь, присланный к вам Правительством.

— Пра-ви-тельство… — забормотал старик.

Слово это было ему известно. Он помнил кадровых партийцев, которых перевозил когда-то на своей лодке через речку Намма. И песню про тяжкую долю народа пуок[76] горькую и скорбную, заученную еще с детства, помнил он лучше молитв и заклятий. И теперь, когда, очнувшись после тяжкого забытья, старик увидал в доме Кхая, он понял: это благодаря «лекарю Правительства» не умер он прошлой ночью. Потом он припомнил, что видел уже этого лекаря раньше в доме старосты Панга. И старик проникся доверием к гостю, хотя в глубине души и побаивался его. Но вот в доме стало светлее, не видать было ни короля, ни королевских посланцев. И старик наконец уверовал в то, что они здесь одни — он и человек, который его спас. И вера, скрытая, но глубокая вера переполнила его сердце.

— Послушайте, товарищ, — спросил он, — говорил я что-нибудь ночью?

— Да уж наговорили всякого, — рассмеялся Кхай.

Старик поднял глаза, они все еще были мутны.

— А ведь я и вправду встречал короля.

Са и зао, по натуре сдержанные и скрытные, обычно хранили в тайне все, что касается их рода, семьи и личных дел. Они издавна славились своим усердием и пытливым умом. Сидя у очага, угольками и палочками выписывали они на земле иероглифы и умудрялись выучиться чтению и письму.

Если в войну Сопротивления кто-нибудь из партизанского края — будь то боец или партработник — попадал в руки врага и был тот человек из племени са или зао, можно было не тревожиться: он ничего не выдаст врагу. Люди зао и са молчали, даже когда вражеский штык упирался им в горло. Но если уж они доверяли кому, то не утаивали и самой малости.

Вот и старик проникся доверием к Тхао Кхаю, который спас его от смерти и сейчас говорил ему слова справедливые и верные, каких он прежде никогда не слышал. Встречал он не раз председателя Тоа, бывал у него и партиец Нгиа, но с ними он не решался откровенничать и ничего не рассказывал о себе.

А вот Кхаю он открыл все начистоту. Впервые старик из племени са, настрадавшийся за долгий век, поведал о жизни своей молодому парню из племени мео — человеку не только другого поколения, но и чужой крови. Он поведал Кхаю о долгих и тягостных годах, когда скитался он по дальним рекам с одним лишь ветхим неводом, доставшимся от прадедов. И нынче, на склоне лет, ему, одинокому как перст старику, приходится нырять в речную глубину, чтобы закрепить на быстрине свою сеть. Когда-то он перевозил подпольщиков на своей лодке, делился с Революцией последним початком кукурузы, последней горстью банговой муки. Он верил: скоро настанут светлые времена. Даже когда тэй перебили всю деревню Хуоика, старик не изменил, не дрогнул и только после того, как он сам попал в руки тэй и во французском форте собственными глазами увидал короля — старик так и не понял, законного или самозванного, — его по ночам стали обуревать сомнения. И жизнь его сделалась еще беспросветнее и печальней.

— Давно уж я хочу спросить знающего человека… — Старик вздохнул. — Что же было на самом-то деле? Взаправду ль встречал я партийцев и впрямь ли видел короля? Партийцы обещали когда-то: вот прогоним захватчиков и заживем вольготно и радостно. А я-то, я доживу ли до этих счастливых дней?.. Поди-ка тут разберись. Я ль не творил молитв и заклятий! Отчего же король не пришел спасти меня от бед? Отчего не воскресли мои отец и мать? Да только некого мне расспросить…

— Раз уж, почтеннейший, вы доверились мне, — сказал Кхай, — позвольте, я вам отвечу. Король, которого видели вы у французов, — самозванец. Тэй нарядили его в желтое платье[77], но позабыли надеть на него, как положено, дорогие штаны и башмаки. Оттого-то вы, кланяясь, и заметили его босые ноги и драные штаны. Да вы просто не поняли: скорее всего, это был переводчик, замазавший лицо белилами. Хитрость-то невелика.

Старик был ошеломлен. Он задумался, бормоча что-то себе под нос, потом медленно спросил:

— Желаете ли, товарищ, выслушать меня до конца?

— Да. И что же было дальше?

— А потом я встретил королевского посланца.

— Где? Во французском форте?

— Нет. Я повстречал его здесь совсем недавно.

— Как, королевского посланца? И что же он говорил вам?

— Он сказал: хотите, чтобы государь возвратился, соблюдайте посты и запреты. А если не вернется, отправляйтесь в Лаос ему навстречу. И еще говорил он: когда возвратится король, мео и са заживут счастливо…

Кхай встревожился не на шутку. Наконец-то смысл их ночного разговора начинал проясняться.

— Товарищ, а вы-то ночью слыхали мой рассказ?

— Конечно, дедушка, я слушал, и очень внимательно. Мне теперь все понятно. Это враг подстрекает народ снова начать курить опий, оставить работу, бросить свое добро, перебить весь скот, коней и птицу. А потом, когда в деревнях люди начнут пухнуть от голода, он может сделать с ними все, что угодно. Вот в чем тут дело.

— Нет-нет, королевский посланец вовсе не враг. Он — мео, точь-в-точь такой, как вы.

Кхай вздрогнул. И, словно желая проверить родившуюся у него догадку, быстро спросил:

— А не приезжал ли посланец на малорослом коньке? На лбу у коня еще белая отметина…

— Не помню.

— А откуда, с какой стороны он пришел?

— Вон из того леса.

— Вы не заметили случаем на лице у него длинный шрам от медвежьих когтей?

Старик задумался.

— У него было ружье… как у вас… — запинаясь, ответил он. — Но я не посмел взглянуть в лицо королевскому посланцу.

— Послушайте, дедушка! — Голос Кхая стал серьезен и строг. — Так уж бывало не раз: враги пробираются сюда, чтоб обмануть, одурачить и сбить с пути всех нас — и са, и мео. Мы не должны верить ни единому их слову. Только люди Правительства говорят правду.

Вода, накануне затопившая лес, спала, обнажив заросли сумаха с беловатыми корнями. Кхай решил завернуть одежду, ранец с лекарствами и винтовку в непромокаемую ткань и, не медля, переплыть на другой берег. Нависшие тучи вот-вот опять разрешатся дождем, и, пока утих ливень и спала вода, надо поскорее добраться до Наданга.

Кхай оставил старику пачку сахару, несколько желтых пилюль хинина и десяток тонизирующих таблеток. Старик понюхал таблетки, запах был непривычный, чуть резковатый.

— Через денек на обратном пути загляну снова, — сказал Кхай, — надеюсь, застать вас уже на ногах.

— Вы, товарищ, теперь все про меня знаете. — Старик был явно испуган. — Боюсь, как бы чего не вышло.

Кхай взял его за руку.

— Запомните, дедушка, — сказал он, отчетливо выговаривая каждое слово, — на свете нет ни духов, ни короля. Правительство наше сильнее всех, его никому не одолеть. А если кто говорит другое, значит, он чужой человек и его не надо слушать.

— Да-да…

Старик чуть заметно шевельнул губами. Он все глядел и глядел на гостя. Всю всколыхнувшуюся вдруг в его сердце теплоту и нежность отдавал он теперь Кхаю. Но сомнения и тревога все же не покидали его. Он похож был сейчас на младенца, только что научившегося стоять на ногах.

А Кхай преисполнился самых радужных мыслей. Как здорово, что шаман внял его словам! Старик отошел было от Революции, а теперь благодаря ему, Кхаю, снова вернулся к прежним убеждениям. Ведь у са и у мео было единственное спасение — Революция. Он вспомнил, как еще мальчишкой был связным в партизанском отряде и земляки са не раз перевозили его через реку, а если попадались навстречу французские патрули, са вели его в обход. Целая их деревня Хуоика погибла во имя Революции. Такова верность и душевная чистота этого народа…

Кхай на прощанье крепко пожал старику руку.

XII

Во время паводка, когда зерно старого урожая было уже съедено, а новый урожай еще не поспел, в Наданг вместе с наводнением нагрянул голод. Лица людей от забот и тревог стали серыми, как напоенное влагой небо. С рассветом все уходили теперь в лес: вдруг посчастливится срубить ствол банга или накопать клубней май.

Одни лишь никчемные плоды коонг, раскрыв свои пять темно-красных долек, беспечально качались над мрачной деревней. Паводок ворвался в селение, и вода бурлила меж сваями домов. Свиньи и куры, спасаясь от наводнения, убежали в горы и разбрелись в поисках корма. Лишь изредка до деревни доносились их визг и кудахтанье.

Кхай направился прямиком к дому Панга.

В протоке, полной воды, плескалась шумная ватага детишек; темные от загара животы и спины лоснились, как речная галька. Они волочили по воде стебли бамбука. Это были их лодки. И лодочники, обгоняя друг дружку, вели свои суденышки через «смертельные» пороги меж торчавшими из воды камнями. Над водой звенел ребячий смех.

Завидя пришельца, один из мальчуганов — с малышом на спине — со всех ног кинулся в лес.

Кхай пригляделся и узнал сына старосты Панга. Он догадался: парнишка, приметив гостя, побежал за отцом. Малыш, которого вылечил Кхай, важно восседал на спине у брата и, обернувшись к оставшимся в воде дружкам, улыбался во весь рот. А те, поглазев на Кхая, вернулись к оставленным «лодкам»: шутка ли, впереди ждут самые быстрые и грозные «стремнины». Время от времени в протоку течением заносило обломки плота с обрывками канатов и дети встречали их громкими криками.

Им не было дела до забот и тревог взрослых и не нужно было ломать голову над тем, где добыть пропитание. К вечеру вернутся отец с матерью и накормят их молодыми, едва завязавшимися початками кукурузы, а не то и чашку риса дадут — того самого риса, которому теперь не было цены и который в каждом доме сберегали по зернышку, чтоб поддержать малышей в голодную пору. И дети резвились, беззаботные и веселые, как красные плоды коонг.

Панг, воротившись домой, обрадовался нежданному гостю. Ему, как и всем остальным, приходилось теперь нелегко. Зерна в кукурузных початках едва начали наливаться. Но с того дня, как Панг повстречал Кхая, особенно после исцеления сына, он знал: Правительство здесь, рядом с ним, Правительство не оставит их в трудную минуту; и он больше не чувствовал себя заброшенным и одиноким. Кхая он встретил точно родного брата.

— Ну, как дети? — спросил Кхай.

— Да вон они, глаз с вас не сводят!

Старший сынишка с малышом за спиной стоял на верхней ступеньке лестницы, и оба глядели на гостя.

— Может, на этот раз погостите у нас подольше? — осведомился Панг.

Вместо ответа Кхай спросил:

— Вы сумеете собрать людей?

— Да мы сами ждем не дождемся встречи с партийцем, — ответил Панг.

— Много ли здесь надежных людей?

— Голод у нас, вот кое-кто и ропщет; позвали шаманов, собираются резать свиней и птицу — встречать короля… Беда с ними, — он улыбнулся, — слушают и наших и ваших! Темные люди.

Слова Панга чем-то напомнили Кхаю рассуждения старика шамана: «Какая ни будет власть, а нам, са…» Это сразу насторожило его, и он снова спросил:

— А в чем же все-таки дело?

— Мы ведь живем в бедности да на отшибе, вот и слушаем всех, всего боимся. Услышим доброе слово от вас или ваших товарищей и запомним его. А там, глядишь, кто-нибудь вроде подонка Нгу распустит злую молву, и люди опять начнут дрожать от страха, сами не знают, чего боятся… А тут еще отребье из Лаоса повадилось к нам, в Наданг. Придут, нагородят небылиц и уйдут. Их уж давно и след простыл, а ты вот толкуй да объясняй, покуда в народе не улягутся сомненья. Лазутчики эти по большей части воры да разбойники; встречаются, правда, и начальничьи прихвостни или людишки вроде купца Цина. Не забыли мы, как они торговали, бывало, ружьями да опием, грабили народ на ярмарках, как убивали или силком уводили людей — вот все и боятся их, точно ядовитых змей.

— Правильно, Панг, верно… Я и сам понял: суеверия и невежество вот так с маху не искоренить. Одними речами делу не поможешь. Надо не только все разъяснить людям, но и жизнь перестраивать заново. Вот тогда «нечистая сила» и выветрится у людей из головы. Враг хочет воспользоваться трудностями голодного времени и снова сбить народ с правильного пути, заморочить ему мозги всякой чертовщиной. Мы должны прижать реакционеров как следует.

— Хорошо бы, — сказал Панг.

— Сегодня же вечером соберем народ, — решил Тхао Кхай.

Узнав о приходе Кхая, все как один потянулись на сходку. В доме на сваях ярко горел очаг, полыхали факелы, освещая людей в серой, как земля, одежде, сшитой из полотна, которым спешили прикрыть наготу, не давши ему впитать и капли ярко-синей краски. Прошлый урожай погиб, да и нынешний был плох. Кукурузные поля отливали сухой желтизной, и лица людей потемнели от горя, от тревоги за каждый кукурузный початок, каждое зернышко риса, от опасений и страхов, рожденных черными слухами, ожиданием смуты.

Люди, прослышав о появлении Кхая, шептались: «Это тот самый работник Правительства, что прогнал шамана. Ему и нечистая сила нипочем…» Народу собралось много, и всех обуревало любопытство, неуемное, как предвкушение щедрого урожая.

Кхай рассказал землякам из Наданга про социализм и охрану здоровья, про новый медпункт и строительство больницы.

Люди, успевшие полюбить Кхая, слушали его внимательно, он говорил просто и понятно, и они верили каждому его слову.

Под конец Кхай вдруг спросил:

— У вас в Наданге кто-нибудь творил заклинания и молился о возвращении короля?

Все, словно в рот воды набрав, молчали.

— Не было ли у вас чужаков? Не говорили они: надо, мол, поститься, бросайте работать и молитесь о возвращении короля?

Меж сидящими поднялась долговязая и тощая фигура.

— Не знаем, товарищ! — быстро произнес незнакомец и снова уселся на пол.

Но люди узнали старого Нгу.

— Уж он-то небось знает! — послышались голоса.

Однако смельчаки тотчас спрятались за спины соседей: не ровен час, старый Нгу запомнит кого-нибудь в лицо и потом при случае отомстит.

Тогда снова заговорил Кхай. Он рассказал все, что услышал ночью от старого шамана.

Многие в изумлении переглядывались: откуда партийцу все известно? Чудеса — да и только!

— Реакционеры подбивают нас бросить работу, — говорил Кхай, — перерезать скот и птицу, чтобы потом, когда нужда схватит нас за горло, мы покорились им, отступились от Правительства и следом за ними ушли за границу. Пусть же никто из нас не будет доверчив и глуп! Не поддадимся на их уловки!

— Да у нас таких дураков и нет! — сказала какая-то женщина. — Жаль только, есть между нами выродки, позабывшие свое племя и род.

— Правительству известны имена злоумышленников — все, до единого! — Голос Кхая зазвучал громче. — И вы их не слушайте. Слушайте, что говорит товарищ Панг. Надо всем сообща идти в лес и на реку, копать клубни, ловить рыбу. Вместе мы одолеем голод, вырастим добрый урожай, и тогда всего у нас будет вдоволь.

— Нет! — Панг поднял над головой кулак. — Нам ни к чему ждать короля. Мы ждем только прихода социализма! А строить его нас учит Правительство.

Люди разошлись. В опустевшем доме остались только двое.

— Почему это, — спросил Кхай, — на мои вопросы одни отвечали «знаем», а другие — «нет»?

— Как раз тому, кто сказал «не знаем», все известно. Это подонок Нгу, он у нас грабил раньше опий для купца Цина. Потом исчез куда-то, а недавно снова объявился в Наданге. Соседи опасаются, как бы он не прирезал кого. Вся деревня знает, что он связан с засевшей в лесу бандой. Они повадились приставать к людям на дальних пашнях, а Нгу как раз распахал себе поле на отшибе.

— Вы боитесь его, товарищ Панг?

— Да нет, не боюсь, никто его не боится.

— И правильно делаете…

— Я побывал внизу, в городе Иен, — раздумчиво произнес Панг, — и убедился: дела идут на лад. Я знаю, Правительство никогда не бросит наш народ. Оно доставит сюда буйволов, научит людей из племени са пахать землю и разбивать большие поля. Только когда са научатся пахать и орошать землю, они позабудут нужду и голод. Так говорит Правительство, и это правда. Вот мы голодаем и бедствуем, бродя вдоль рек в поисках рыбы да ковыряясь на своих огородах. А все оттого, что нету у нас ни буйволов, ни плугов, ни просторных заливных полей.

— Если все жители деревни проникнутся вашей убежденностью, тогда любое дело нам будет под силу…

Кхай знал: если хочешь изжить подозрения, суеверия и страх, надо работать, работать много и упорно. Это ведь как земля, которую раз, и другой, и третий взрежешь плугом, прежде чем станет она рисовым полем. И все-таки деревня уже совсем не та, какой была во время его первого приезда.

Взять хотя бы старосту Панга: испытания и трудности закалили его, и теперь он вполне достоин быть членом партии. Вот здорово! Он будет первым партийцем в Наданге. И Кхай решил поговорить об этом с Нгиа и с председателем Тоа.

* * *

Когда Кхай вернулся в Финша, оказалось, что Нгиа уехал по делам в город. Но Тхао Кхай настоял, чтобы срочно было назначено собрание партячейки. Он подробно доложил о положении в Наданге, о том, как выросла сознательность Панга и окреп его революционный дух — особенно по сравнению с тем временем, когда Нгиа впервые побывал в Наданге.

Из его доклада все поняли, что на границе, возле Наданга, назревают какие-то тревожные события.

— Да-а, — возмущался Тоа, — шаман этот — крепкий орешек. Столько раз я видел его, а он и словом не обмолвился. Нет, что ни говори, понять людей нелегко. — Потом добавил встревоженно: — Ну коли так, я сам должен спуститься в Наданг.

Как только возникала опасность — пусть даже самая пустяковая, — председатель Тоа горячился, как конь на скаку, и его невозможно было утихомирить. Он подробнейшим образом обсудил с Кхаем все, что предстояло ему сделать в Наданге: повидать старого шамана, встретиться со смутьяном Нгу, наметить с Пангом дальнейшие планы…

Паводок спал, и председатель тотчас отправился в путь. По дороге он завернул к дому старого шамана. Хлев все еще был загорожен ветками, но в доме царило запустение: нигде ничего — ни выщербленной чашки, ни хотя бы драной сети или треснутого кальяна. Уж не помер ли старик? Нет, не может быть. Что же тогда стряслось? Может быть, он по совету Кхая перебрался в деревню, к старосте Пангу? Пожалуй, так оно и есть…

Но он ошибся.

Через несколько дней после ухода Кхая старик выздоровел, вспомнил, какую сокровенную тайну открыл он Кхаю, и преисполнился страха. Он сидел один-одинешенек в своей хижине, а опасенья его и тревоги росли день ото дня. «Бывало ль такое, чтобы человек выдал государевы секреты чужаку из другого племени, да еще партработнику? Разве предатель не обречен быть растерзанным тигром или ужаленным змеей?»

Вечерами старику чудилось, будто тигры и змеи уже у самой двери… Он ждал: вот-вот вернется королевский посланец и отомстит ему… Ведь королевский посланец знает дорогу, он приедет сюда и убьет его. Старик страшился тигров и змей и опасался встречи с Кхаем — он боялся всех и вся!

И старый шаман решил скрыться, уйти в лес и найти себе новое пристанище где-нибудь у берегов другой реки…

Одинокая цикада, схоронившаяся на время паводка где-то между камнями, вдруг завела свои печальные трели. Черно-серый — после дождей — утес, нависший над хижиной, рассекали трещины, сплетаясь в злобную шутовскую личину.

Тучи, переползавшие через вершины, волочили сюда новую стену дождя. Долина Наданг, стиснутая скалами у речного устья, вновь утонула в водоворотах ливня, в омуте человеческих страхов и надежд.

Когда председатель Тоа спустился в деревню, Панг сообщил ему:

— Старый Нгу неделю назад исчез без следа.

XIII

Миновала пора дождей. Начинался девятый месяц.

Небо над Финша стало выше и как бы невесомей. А горы словно раздались вширь долгими сине-зелеными полотнищами.

Ручьи, смирные и подобревшие, вернулись в свои русла, и тихое их журчание звучало ласково, как колыбельная песня: «A-а… Па-а-ой… Спи… сыночек… мой…»

На шеях буйволов и быков, направлявшихся к выгону, позвякивали колокольцы. Черные и рыжие быки шагали неторопливо и важно, а белые козы резво скакали вокруг них по кручам.

Девушки, проходя по полю, срывали упругие листья и, свернув их в рожок, дудели, скликая дружков. Время от времени одна из них останавливалась, настороженно слушая обступившую ее тишину. Потом, отломив пустой кукурузный стебель, не давший початка, жевала его, чтобы освежить соком горло, и принималась снова играть на рожке. Иной девушке вовсе некого было звать, и она обращала свою песню к неведомому, но желанному другу.

В предвечернем воздухе очертания ближних и дальних гор сливались в темно-зеленую стену, высившуюся над лоснящейся желтизной кукурузных полей.

Парни и девушки, покуда не началась жатва, сговаривались друг с дружкой и отправлялись из дальних деревень на базар, а там, не жалея ног, шли на другой, по соседству. Любители птичьих боев силками ловили соловьев в бамбуковых рощах. А усердные и рачительные хозяева уже распахивали ближние делянки, готовя их под осенние посадки сои.

В Финша пришел караван — сотни вьючных коней с первым товаром для нового магазина. Вместе с караваном вернулся Нгиа.

Он немедленно отправился на поиски Кхая.

— Нет его дома, — сказала Зианг Шуа, — он на работе.

— А он ничего не передавал мне? — спросил Нгиа.

— Нет.

Но Ми сказала, улыбнувшись ему:

— Кхай просил, когда вы объявитесь, зайти к нему на медпункт.

— Тогда я пошел, — заторопился Нгиа.

— А меня с собой не возьмете?

Нгиа, усмехнувшись, промолчал. Но Ми как ни в чем не бывало зашагала за ним следом. Она частенько заглядывала на медпункт. Там с первого дня отбою не было от любопытных. Люди приходили, усаживались и, покуривая табак, глядели, как Кхай делает уколы и исцеляет больных.

Народ валил на медпункт спозаранку — одни за лекарством, другие на прививку; очередь огибала весь дом. Да и само здание медпункта с побеленными известкой стенами и распахнутыми окнами, где развевались цветные занавески, было людям в диковинку. На стене за дверью приколоты плакаты с изображениями детей: один ребенок сладко спал, а другой улыбался во весь рот — оба упитанные, круглые, как тыквы. Правительство может вылечить любую хворь — теперь это знали все. Жаль только, больным, что жили далеко в горах, трудно добираться сюда по плохим дорогам. Хорошо бы устроить на тропе из Тхенфанга лестницу; там без ступеней по скалам не пройти. Вот и ходят пока на медпункт лишь жители ближних деревень, но все равно от пациентов нет отбоя. Люди привыкли к лекарствам, особенно им полюбились уколы. «Вколешь лекарство, — говорили они, — и сразу поправишься».

Кхая на медпункте не оказалось. И никто не знал, где он. Возможно, он снова спустился в деревушки, стоящие внизу, на реке, чтобы закончить опрыскивание малярийных болот.

Даже председатель Тоа не знал, где Кхай. Он сам только что вернулся — ездил на несколько дней в деревню лы. Обернувшись к Ми, стоявшей в дверях медпункта, он спросил:

— Ниа дома?

— Ушел за хворостом.

— Говорят, какая-то банда снова перешла границу и засела в лесу возле Наданга, — сказал председатель, обращаясь к Нгиа.

— Откуда это стало известно?

— Панг сообщил. И подонок Нгу исчез куда-то.

— Да-а, дела… — задумчиво протянул Нгиа.

Он как раз собирался обсудить с председателем и Тхао Кхаем, как наладить рекламу открывающегося в Финша магазина. Но вот в Наданге кто-то опять раздувает слухи и подстрекает народ «копить белое серебро в подарок новым начальникам, они-де вот-вот явятся вместе с государем». Нгиа почувствовал, как сердце его тревожно сжалось…

Вот уж который месяц люди сходятся в Финша на строительство магазина. Скоро уже и открытие. То-то будет праздник на всю округу! Но раз из Наданга пришли дурные вести, спокойным оставаться нельзя. Партячейка уделяет Надангу особое внимание. Нгиа и сам не раз бывал там. Тхао Кхай вон сумел даже старосту Панга вовлечь в партийную работу.

Хотя Нгиа поручили наладить торговлю в Финша, он принимал близко к сердцу любое дело, как прежде, когда руководил партработой в общине. Из памяти его никогда не изгладятся те дни, когда он впервые ступил на землю Тэйбака. Он пришел сюда тайными тропами подпольных связных — через Черную реку и реки Тхао и Ма и кружной дорогой добрался до Финша. Целый год пробирался он по вражеским тылам. Здесь Нгиа впервые встретил людей мео и са и сразу нашел с ними общий язык. Они давно уже ждали встречи с Партией.

Однажды отряд карателей напал на опорный пункт, где находился Нгиа. Сам он успел скрыться в лесу, но заблудился. После долгих скитаний, изможденный и больной, он не в силах был идти дальше и забрался в пещеру, неприметную в лесной чаще. Уездный комитет все время разыскивал его, но не нашел. За долгие недели, проведенные в пещере, Нгиа оброс бородой. Он лежал на камнях, не в силах сдвинуться с места. Шаря вокруг себя рукой, он обрывал мох и листья и жевал их; иногда удавалось поймать улитку, и он съедал ее. Когда Нгиа немного оправился, он выполз из пещеры и побрел по лесу. Лишь повстречав людей, он поверил, что остался жив.

В самые тяжелые и опасные дни народ укрывал Нгиа, кормил его и прислушивался к каждому его слову. Вот почему он непоколебимо верил в здешних людей. Подчас он склонен был кое-что упрощать. Руководствуясь лишь собственными субъективными взглядами, Нгиа не вникал в суть событий и, более того, даже не думал, что тут нужен какой-то анализ происходящего. Но таковы уж были навыки у того поколения кадровых работников, которые сражались в годы Сопротивления здесь, в Тэйбаке…

Итак, взволнованный и обеспокоенный, Нгиа направился в Наданг.

XIV

— Внемли мне, сын мой, и я открою тебе суть свершившихся событий. Враги отпустили тебя на свободу, но знай, они денно и нощно следят за тобою, чтобы изобличить и убить тебя. Берегись, будь всегда начеку. Знай: первым, кто вонзит в тебя нож, будет твой младший брат, который стал лекарем у коммунистов. Ежели ты, сын мой, не будешь осторожен и скор, враги господа бога убьют тебя. Главное — не упусти подходящий случай. Будь осторожнее, будь зорче, смелее и усердней молись богу.

А теперь я поведаю тебе отрадные вести, они — благодарение господу — идут отовсюду. Внизу, в округе Мок [78] , тысячи людей готовы к выступлению и только ждут сигнала. Точно так же обстоят дела на реке Ма и — до самого Баола в Хоабине [79] и Кишона, что в Нгеане [80] . Тысячи и тысячи людей прозрели и идут по стезе, указанной господом богом. Ежели здесь у тебя, о сын мой, все готово, это хорошо. Восстание вспыхнет разом по всей границе.

Братья твои во Христе, что спустились с тобою вместе на парашютах, все как один преуспели в делах своих. А те, кто покуда остался дома, вседневно возносят за тебя молитвы и верят: ты сподобишься небесной благодати…

— Тяжело мне здесь.

— Помнишь ли, сын мой, каково было в Корате?

— Помню. С божьей помощью я спасся и стал человеком.

— Не забывай же, ты — человек божий и эти подонки, коммунисты из Финша, вовсе не родня тебе; нет у тебя здесь ни матери, ни сестер, ни братьев.

— Да, отец мой.

— А помнишь ли ты владетельного Бун У из Шамбатсака?

— О да, святой отец.

— Господь бог поставил владетельного Бун У государем над мео и са. Мы должны собрать как можно больше народу и увести к законному государю. Внемли же моим словам: в ближайшие две недели ты, сын мой, обязан внести свою лепту в общее дело — увести за собою побольше людей от коммунистов в землю, угодную господу богу.

— Святой отец, я помню все ваши наставления.

— Уездный начальник Шонг Ко ожидает тебя.

— Я знаю.

— Не забудь же благодеяний твоего духовного отца. Не осрами меня перед престолом всевышнего. Ты ведь давно идешь истинною стезей, указанной мною. Я верю в тебя, сын мой.

— Я постараюсь, отец.

— Вот и прекрасно.

— Только вот мой младший брат…

— Говорю тебе: не брат он твой вовсе. Ну а что старуха с дочкой?

— Я хотел бы взять их с собой в Лаос.

— А этот безбожник, который ушел когда-то с господином Шонг Ко, а теперь стал начальником у коммунистов, он еще не ступил на путь истинный?

— Председатель Тоа?..

— А ты разве не говорил с ним, сын мой?

— Святой отец…

— Неужто ты не пытался открыть его помыслы?

— Нет, я…

— Жаль, это — твое упущение. Будь же осмотрительней, будь еще осторожнее, чем прежде, и молись, молись…

XV

После разговора со святым отцом Тхао Ниа оживился. Он снова решил попытаться сманить мать с сестрой за границу.

Однажды, приведя из лесу коня, навьюченного хворостом, он сказал Зианг Шуа:

— Послушайте, мама, сейчас мы не работаем в поле, не хотите ли сходить со мной и с сестрой поразвлечься?

— Это куда еще?

— Уйдем подальше в горы. Глядишь, отыщем родню да погуляем денек-другой.

— А председатель Тоа разрешил тебе?

— Да ведь мы ненадолго; повеселимся, попируем и назад!

— Ну а брата ты спросил?

У Ниа глаза налились кровью.

— Он моложе меня! Я не обязан у него отпрашиваться.

— Нет, — спокойно и веско сказала Зианг Шуа, — тогда нельзя.

— Но раз мне разрешили вернуться сюда из города, значит, я отбыл свое наказание и могу теперь жить, как все.

— Неправда! — вскричала Зианг Шуа. — Ты чужой еще нам человек!

— Выходит вы, мама, снова хотите упрятать меня в тюрьму?

— Нет, но сперва займись полезным делом, как Кхай, а там уж и заживешь, как все люди.

— Ладно… Ладно, — хмурился Ниа. Но потом снова завел сладкие речи: — А знаете, мама, в Лаосе мео живут припеваючи, ей-богу. Сестре там должно понравиться.

«Выходит, — изумилась Зианг Шуа, — он по-прежнему расхваливает американцев, дескать, богаче их нету! Нет, все-таки чужой он нам…»

Сердце матери обожгла боль. Но она сдержалась и, стараясь казаться спокойной, спросила:

— А как же Кхай? Ты и его возьмешь с собой?

Обрадовавшись, что мать заговорила всерьез, Ниа ответил:

— Да ведь он у нас вечно занят. Вон у него сколько дел, где же ему отлучаться? Вы ему лучше ничего не говорите, ладно?

— Ну а ты всерьез надумал идти в Лаос?

— Да.

— Выходит, к американцам решил податься?

— А вы с сестрой тоже пойдете?

— Куда?

— Да в Лаос, куда же еще?

Зианг Шуа потеряла власть над собой, и голос ее задрожал:

— Нет!

Ответ прозвучал резко, словно хлопок лопнувшей веревки. Оба застыли в растерянности.

Зианг Шуа поднялась и вышла за дверь.

А Ниа, обуреваемый невеселымн мыслями, остался сидеть у очага. Он откинулся назад, прислонясь к столбу, неподвижный и безмолвный. Так сидел он долго, и ему казалось, будто он никогда уже не поднимется на ноги. Хитрость и злоба в раздвоенной его душе отступали перед тревогой и болью сыновнего сердца.

Словно бы два потока виделись ему: один прозрачный и тихий, другой бурливый и мутный. Сколько бы раз за все эти годы ни захлестывали его свирепые, мутные волны, на дне души его не иссякала память о горных вершинах, о людях мео, которые, одолевая нужду и усталость, кочуют со старым котлом на спине весь свой век в поисках доброй земли. Он не забыл, не мог забыть ни сердечности и ласки, ни волнений и боли, что знавал здесь еще ребенком.

Но набегал другой поток, взбаламученный и шумный, унося прочь все его добрые чувства…

И всякий раз, едва отступали черные мысли, просыпалась давняя привычка к опию. Он уходил в лес, где у него было спрятано курево. И тогда само собой оживало прошлое, оно властно напоминало о себе.

Тхао Кхай толком и не пытался понять, что происходит с братом. Наверно, за все эти годы они отвыкли друг от друга. Да и Ниа предстал перед ним совсем не таким, как рассказывала о нем мать: он явился в отвратительном обличье диверсанта. Кхай не мог скрыть своей неприязни и за все время ни разу не сказал Ниа доброго слова. Он был поглощен делами, своей работой и совсем не думал о брате.

Вот как случилось, что в минуты сомнений и отчаянья Ниа оказался совсем одинок.

В последнее время он стал особенно подозрительным и скрытным. Когда Зианг Шуа поняла, что Ниа задумал увести ее в Лаос, сердце ее переполнила боль. Он любит мать, любит… Даже лесным оленям ведомы состраданье и нежность. И ее сыну, Ниа, как никому другому, нужны сейчас сочувствие и жалость, он один страдает и не знает покоя… Она любила своего первенца, но даже ради него не могла бы свернуть на неправедную дорогу.

А может, сказать обо всем Тхао Кхаю?

Но ежели Кхай узнает про их тайные разговоры, Тхао Ниа уже не будет покоя. Глядишь, его снова упрячут в тюрьму, а то и казнят. Зианг Шуа долго колебалась и наконец решила ничего не рассказывать Кхаю.

Не раз, когда Кхай возвращался с работы и усаживался рядом с ней на циновке, она готова была заговорить с ним, но не решилась.

Так он ничего и не узнал.

Возвратившись из Наданга, Кхай долго не мог забыть слова старого шамана: «Королевский посланец вовсе не враг… Он такой же мео, как вы…» И всякий раз Кхай с содроганием думал о брате.

А может, вовсе не Тхао Ниа был тем королевским посланцем? Но разве испытывал он благодарность к людям, которые сохранили ему жизнь и вернули на родину? Что, если он лишь для отвода глаз уходил в лес за хворостом, а сам тем временем ездил к старику шаману? И чем дольше размышлял Кхай, тем более убеждался: нет у Ниа ничего общего с земляками. Не брат он им, не сородич. Пусть отпустил он длинные волосы, как носили мео когда-то в старину, он даже свирель взять в руки не умеет. А ведь мать рассказывала: прежде, когда они жили в лесу, он так здорово играл на свирели, что даже девушки с дальних пашен из-за горы приходили взглянуть на него тайком.

Но теперь никто не желал его видеть. Никому не был он люб. И сам он день ото дня все заметнее отдалялся от людей. Словно сердце и глаза свои Ниа оставил на чужбине. Он поклялся, что порвал с янки, что не хочет быть диверсантом. Он говорил, будто очень тосковал по родной земле, потому и вернулся. И все же понять его было мудрено. Нет, не похож он на человека, который добровольно сдался, чтобы вновь обрести утраченную родину.

Каждый день уходил он в лес за хворостом, Кхай только диву давался: отчего он так усердствует? Может, ему дом опостылел и он ищет предлог, чтобы уйти куда-нибудь? А может, надеется повстречать в лесу какую-нибудь пригожую девицу и завести с ней шашни? Да нет, дело, кажется, не в этом. Так думал Тхао Кхай…

* * *

В то утро Ниа, как обычно, вывел коня и прицепил к поясу топор.

— Куда ты? — спросила Зианг Шуа.

— Схожу в лес за хворостом, — ответил он.

И, взяв коня под уздцы, медленно вышел со двора.

Кхай подождал немного и потихоньку отправился следом за ним.

Лес шумел ярко-зеленой листвой. В переплетенье высоких крон порхали птицы. Небо нахмурилось и потемнело, но Кхай не боялся сбиться с дороги. Здесь, в Финша, ему был знаком каждый камень, каждый, даже самый глухой и заброшенный уголок, куда, казалось, никто никогда не заглядывал.

Лесом вдоль склона шагал Тхао Ниа.

Чуть выше шел за ним следом Тхао Кхай.

Вскоре лесные чащи огласились гулким стуком топора — Ниа повалил здесь в прошлый раз несколько деревьев и теперь принялся обрубать ветви, чтобы потом увязать их и навьючить на лошадь. Дело у него спорилось.

«Да нет, — подумал Кхай, — видать, он и вправду ездит за хворостом». Он поднялся, еще разок глянул вниз и уже собрался было домой. Но тут он заметил, как Ниа, осмотревшись по сторонам, помедлил минуту и скрылся между камнями.

Там за лощиной, позади скал, — непроходимая чаща. «Куда это он?..» Кхай растерялся на мгновенье, потом сообразил: «Коня-то он оставил. Подожду здесь, рано или поздно он сюда вернется. Другого пути нет…»

Лесные заросли безмолвствовали.

Но для Кхая в лесу не было тайн; заметив, как вдали над деревьями поднялись птицы, он понял: кто-то пробирается через заросли.

Потом, как и ожидал Кхай, вдалеке появился Ниа. Он шел, не останавливаясь, то исчезая в чаще, то вновь выходя на прогалины. Наконец он добрался до того места, где оставил коня, и был теперь на виду. Засунув топор в середину вязанки, ой нагнулся, поднял одну за другой тяжелые вязанки и приторочил их к бокам своего коня. Малорослый конек тронулся шагом, отсюда, издалека, из-под груды веток видны были только стоявшие торчком острые уши.

Ниа направлялся к опушке.

Кхай, держась за выступы камней, быстро спустился вниз и обогнул скалу там, где только что прошел Ниа. Путь ему преградили густые заросли. Здесь стоял влажный и душный полумрак. Кхай шел в ту сторону, откуда взлетели потревоженные птицы. Временами он находил совсем еще свежие следы — кто-то проходил тут недавно. Но наметанный взгляд замечал и тянувшиеся рядом старые следы: то ли несколько человек прошли здесь, то ли кто-то ходил этим путем изо дня в день. Местами трава была сильно примята, стебли совсем поникли, но, видно, кто-то пытался распрямить ее и расправить. Тхао Кхай помнил, когда-то, в войну, партизанам тоже случалось таким способом заметать свои следы. Ветер не проникал в эту чащобу, значит, траву примяли люди. Куда же они шли?

Кхай, как бывалый следопыт, нагибался к земле, отыскивая следы, и шел дальше. В лесу становилось все темнее. Пробивавшиеся сверху редкие солнечные блики похожи были на светляков, ползавших по ковру из листьев, в котором утопала нога. Даже люди из племени зао, что ходят в лес собирать пахучие грибы, никогда не решались забираться в такую глушь.

Дорогу вдруг преградила отвесная каменная стена, поросшая поверху густым черным мхом. Из-под мха, словно щербатая челюсть, торчал широченный выступ скалы. Кхай щелкнул зажигалкой и осветил небольшую пещеру. Он снял винтовку и стал тыкать стволом в каждую расщелину. Сперва металл позвякивал по камню, потом послышался глухой гулкий звук — винтовочный ствол наткнулся на дерево.

Кхай просунул руку между камнями и вытащил покрытый лаком серый деревянный ящик, похожий на ларец, в каком уездный начальник хранил когда-то принадлежности для курения опиума. Потом он достал несколько коробок поменьше и диковинный пистолет, должно быть бесшумного боя — легкий и маленький, величиною с ладонь. Пистолет был завернут в кусок зеленого нейлона.

Кхай знал, что это за ящики — во время боев в Тэйбаке, в Верхнем Лаосе и потом, под Дьенбьенфу[81], он видел не раз походные рации, разобранные и упакованные в деревянные коробки. В штабе его полка возле такой же рации сидел радист и с утра до ночи крутил рукоятки.

Кхай поднял голову. Откуда-то издалека донеслось протяжное мычание: запертый в хлеву буйвол звал хозяев. Стукнула по камням мотыга: где-то на горной делянке высаживали кукурузу; потом заскрежетала тяпка, видимо, кто-то окучивал кукурузные побеги, срезая сорные травы. Послышалась грустная песня и переливы свирели. Давно уже ставшие привычными голоса деревенской жизни, той самой обыкновенной жизни, которая показалась сегодня Кхаю особенно близкой сердцу.

Он нагнулся снова: нет ли здесь еще какой дряни?

Вдали горная речка вела неумолчный свой разговор. Ручей, питавший ее, бежал под ногами у Кхая. Он проводил взглядом убегающий поток — там, вдоль ручья вилась тропинка, спускавшаяся прямо в Наданг. Когда-то этой потаенной тропой ходили еще партизаны. Не здесь ли прошел враг?

Он скрипнул зубами.

— Сволочь! Диверсант!..

Безотчетным движением направил дуло винтовки на деревянные ящики, словно это и были вражеские лазутчики, но стрелять, конечно, не стал. Кхай решил вначале идти в город, но потом подумал: «Нет, нельзя оставлять его без присмотра. Поговорю-ка сперва с председателем…»

И заторопился назад.

Но оказалось, что председатель Тоа поехал по делам в деревню лы и еще не вернулся.

И Нгиа тоже уехал в город. Правда, вернувшись в Фипша, он заглянул по просьбе Кхая к нему на медпункт. Но разминулся с ним и, не дожидаясь встречи, поспешил в Наданг.

XVI

А внизу, в Наданге, уже поспевал рис. Среди зеленых лесных просторов желтизною отсвечивали поля. Урожай зрел добрый.

По берегам реки Намма вдруг снова разнеслась весть: скоро объявится государь. Кое-кто тотчас начал резать белых собак, белых коз, белых и пестрых кур. Одни угоняли в лес буйволов, другие уговаривали народ забивать скотину на жертвенное мясо.

Нашлись и такие, что бросили свои поля на произвол судьбы. Дикие свиньи пожирали рис и бобы на пашнях. Кое-где народ уходил в лес целыми деревнями.

Староста Панг решил отправиться в Финша и доложить обо всем председателю Тоа. Но тут очистились воды, река стала прозрачной — началась путина, и Панг так никуда и не собрался.

Однажды утром он, перекинув через плечо сеть, пошел на реку. Но едва миновал он пороги, навстречу ему попались люди мео, странные на вид — в верных одеждах, какие носили обычно пришельцы из Лаоса.

А ведь граница отсюда неподалеку, за старым лесом; правда, дороги там нет, но пройти и через лес нетрудно.

Панг понял, что они «оттуда», перебросил сеть на грудь и стал поперек тропы, чтобы остановить и расспросить их. Но тут лазутчики сами окружили его со всех сторон.

— Есть кто-нибудь в деревне? — спросил один.

Панг глянул ему лицо и вместо ответа спросил сам:

— А у вас есть пропуск?

— Ты кто такой?! — заорал незнакомец.

— Я — Панг, здешний староста, — отвечал он спокойно и неторопливо.

— Сволочь! — Незнакомец снова сорвался на крик. — Ты что, не слыхал про запрет? От берегов Ма и до Черной реки запрещено ловить рыбу и работать в поле!

— Нет, не бывать этому. Правительство говорит: надо развивать производство…

— Ах ты! Язви тебя змей! Ты лучше брось своих партийцев, не то отец с матерью воскреснут, а дороги домой не найдут.

Но Панг не испугался угроз. Теперь, когда он поверил Тхао Кхаю, он не боялся больше нечистой силы. Но знал: у нарушителей границы есть оружие. И решил уйти.

Тот, что стоял ближе всех, схватил его за руку.

— Ты один выискался такой подонок на всю округу! Вот тебе и невдомек, что государь вернулся уже сюда, в горы. Ему надо лишь убедиться, что мео и са едины — все до последнего человека. Тогда он поведет нас на племена кинь и тхай и мы отнимем у них землю и каменные дома, соль и белое серебро. Мы все заодно. Не будь тебя, гадина, мы уже сегодня могли бы встречать короля…

Нет, неправда! Панга такими речами не запугать! Недаром ведь он родом из Хуоика. Он видел солдат Народной армии, видел, как удирали и подыхали тэй, как потом пришло Правительство и народ взял землю в свои руки. Слыхал он и о «повелителе» здешнего края Муа Шонг Ко, что сбежал в Лаос к янки и теперь промышляет там разбоем. Подонок! Землякам в горах не хватит и нескольких жизней, чтобы поведать о всех его преступлениях! Кому он со своей сворой нужен?!

Лицо Панга было по-прежнему невозмутимо. Тогда один из бандитов подошел к нему и вытащил пистолет. Панг почувствовал, как холодное дуло уткнулось ему в позвоночник.

— Иди! Не останавливайся!

Не зная, как быть, Панг перехватил покрепче сеть. Кто-то снова толкнул его в спину. Они погнали его перед собой, вброд через ручей, потом вверх по крутому берегу, в сторону границы.

Наконец Панг увидел под горой в усеянной камнями лощине толпу каких-то странных людей. Одни щеголяли в платье с красной оторочкой и вышитыми на спине знаками чиновных отличий; на других болтались длинные шаманские балахоны; третьи ходили голые до пояса — в одних штанах из синей ткани или неокрашенного холста — старых и драных. Среди них были как будто и зао, и мео, и са с речки Намма. Обличье их казалось Пангу знакомым, но ни одного в лицо он не узнал. Были они бледные — до синевы — то ли от выпитой водки, то ли от страха. Может, их тоже пригнали сюда силой? Одни слонялись по лощине, другие стояли молча, удрученные и поникшие.

Несколько человек в расшитых платьях, обступив улегшихся на землю мео, поили их водой и водкой. Сами изрядно уже захмелевшие, они расплескивали воду и водку на лежащих людей, ожидая, что в тех вот-вот вселятся вещие духи. Кто знает, который день льется здесь вода с водкой, растекаясь большими лужами, как буйволиная моча на пастбище. Слышны были протяжные крики и гулкий стук рогов. Люди, став на колени, молились вполголоса. Дым от курящихся благовоний густыми серовато-белыми клубами поднимался к небу — словно от подожженной травы. На разложенных по земле банановых листьях валялись куски вареного и жареного мяса, над ними жужжали рои слепней и зеленых мух.

То и дело раздавались сиплые голоса:

— Пей!..

— Пе-ей… до дна…

— Пей!..

Кто-то, приподняв с земли одуревших духовидцев, пытался уложить их повыше. Один из них — ему только что плеснули в рот водки — вскочил, заметался, нелепо размахивая руками, и рухнул, грохнувшись головой о камни. Соседи сунулись было поднять его, но они и сами были пьяны и, нелепо растопырив руки, тоже повалились наземь.

Рядом, дожевывая кусок мяса, улегся еще один духовидец, и ему начали наперебой заливать в глотку хмельное и воду. Благовонный дым стлался густой пеленою, словно здесь выкуривали комаров. Снова раздался гулкий стук буйволиных и бычьих рогов. А люди все лили и лили водку в отверстые рты духовцев, распростершихся в ожидании вознесения и встречи с государем.

Кто-то ткнул Панга в бок. Он обернулся: старый Нгу… тот самый, что на собрании на вопрос Тхао Кхая отвечал: «Не знаем».

— Начальник сказал, — обратился он к Пангу, — среди нас есть еще дурной человек, и из-за него мы не можем идти встречать государя. Ты как, очистил уже душу? Надеюсь, ты больше не староста?

— Не знаю…

— Выходит, из-за тебя вся задержка?!

— Кончай агитацию разводить!

— Надо бы тебя прикончить, да ладно уж, по доброте своей пожалею соседа. Но смотри у меня! Ступай помолись государю, чтоб даровал тебе жизнь!..

Кто-то из толпы протолкался поближе и забубнил:

— Хватит… Надоело… Пора в Лаос…

— И то верно, — подхватил другой, — государь ждет не дождется нас у самой границы на реке Ма.

— А разве все уже в сборе? Было ведь сказано: ждите, пока соберется побольше народу?!

Люди говорили все разом.

— Когда выступаем?

— Ну что, наконец-то уходим?!

— Точно…

— А скоро ли за нами явится королевский посланец?

— Говорят, вот-вот будет.

— Значит, больше ждать не станем?

— Хватит, заждались!

Лица их осунулись и пожелтели от бессонных ночей, от пересудов и бесконечных сомнений. Когда же уйдут они наконец к верховьям реки Ма, где ожидают их давно обещанные радости и блага? Многие ведь зарезали последнюю курицу, чтоб прорицатель, посмотрев на ножки ее, смог отыскать благие приметы…

Сколько полей осталось несжатыми! Мыши и дикобразы травили рис, и зрелые зерна дождем осыпались наземь. Сколько домов заброшено! И хозяева не смели вернуться назад: страх и стыд удерживали их. Но каково придется им здесь, в горах, без вещей, без пищи и крова? Чего им теперь ждать, на что надеяться, как не на приход государя, который сулит им изобилие и покой? А если государь не пришел до сих пор, значит, надо идти ему навстречу… Надо — и все тут…

Какой-то старик, прихрамывая, подошел к Пангу и пригласил его присесть.

— Откуда вы, дедушка? — спросил Панг.

— С речки Тангао.

— И вы добирались сюда от самой Тангао?

— Да… Слух был, будто здесь объявился королевский посланец, вроде он учит творить заклинания.

— А урожай-то небось не убрали?

— Говорят, сынок, государь вернется и тогда у нас будет всего вдоволь.

Да что это они все заладили одно и то же! Сперва Панг даже растерялся. Потом нахлынули ярость и гнев. Мозг сверлила одна мысль: «Они ведь и впрямь готовы податься через границу! Готовы предать родину!..» Нет, раньше он никогда б не поверил, что слухи, пусть даже самые назойливые и ловко состряпанные, могут сорвать с места этакую прорву народу: вон, всю гору облепили! Но ведь его, Панга, назначило сюда Правительство. Он должен остановить их! Остановить — даже ценой собственной жизни!..

Он заметил стоявшего у ручья шамана. Тот поднял к лицу сложенные ладони и заискивающе кланялся какому-то человеку в долгополой черной одежде — наверно, одному из главарей. Да, это же старый шаман из Наданга! Значит, и он заодно с ними. А старик, все с тем же подобострастным видом, приблизился к Пангу. Панг в сердцах отвернулся от него и вдруг услыхал за спиной у себя шепот:

— Нет-нет, я не изменник… Я не предал Правительство…

Он обернулся. Но старик уже затерялся в шумной толпе. И все же никто другой не мог произнести этих слов. Теперь уж Панг и вовсе ничего не понимал.

К нему подступил тот самый — в черном. Пьяное лицо то бледнело, то багровело снова. Ноги выписывали замысловатые вензеля. Одежда его, утром еще целехонькая (это он встретил Панга на берегу), теперь свисала клочьями. Видно, упившись, от долго валялся на камнях, надеясь вознестись на небеса.

— A-а, вот ты где?!

В лицо Пангу ударил хмельной дух. Незнакомец скрипнул зубами и заорал:

— На колени, сволочь!

Панг тоже побелел от ярости:

— Нет!

Красные, вылезшие из орбит глаза уставились ему в лицо.

— У-у, козел смердящий!.. Убью… чтоб государь наш поскорее вернулся!

Эхо подхватило его пьяный крик: «Убью!.. Убью!..»

Панга пробрал озноб. И тут его охватил страх.

— Убьешь… меня… — произнес он.

Пьяный замотал головой:

— Ладно, — он кивнул, — раз ты боишься меня, живи. Отпускаю тебя домой, чтоб всю деревню привел, до последнего человека!

— Не пускайте его в Наданг! — крикнул кто-то. — Приведет солдат, и всем нам крышка. Лучше кончить его на месте!

Пьяный вытащил пистолет и навел его на крикуна, потом повернулся к Пангу:

— Иди!

Панг сделал несколько шагов.

Вдруг из-за скалы до него донеслись приглушенные голоса:

— Ступайте-ка следом за ним в Наданг да прихватите оттуда парочку свиней. Принесем жертву, выпьем, закусим на славу — глядишь, и ночь пройдет. А на рассвете — в путь.

— Значит, завтра выступаем?

— Да, теперь уж недолго ждать.

— Так двинем в Лаос?

— Не выпускайте этого гада. Держите его, держите!

— А может, не стоит посылать его за земляками? А ну как он дунет прямиком в Финша да вернется сюда с «хвостом»!

— Что, завтра и вправду уходим в Лаос? Не будем никого ждать? Или еще подойдут люди?

— Решено, завтра выступаем!

— А если Панг приведет солдат?

— Не бойся, его все время держат на мушке. Просто нам свининки захотелось, вот его и послали…

Панг не дослушал до конца. На тропу спрыгнули откуда-то человек пять или шесть. Он пригнулся и быстро зашагал прочь. Потом оглянулся: люди шли следом. Их вроде стало больше. Да они, пожалуй, уволокут всех свиней из деревни.

И вдруг он ощутил непривычную легкость на плече и понял, что потерял сеть. А ведь основа ее — вплетенные по краю сто железных колец — передавалась у них в роду из поколения в поколение. И вот он потерял ее! А может, какой-то ублюдок стащил сеть у него из-под носа? Он даже не мог сообразить, когда она исчезла. Лишь выйдя на освещенную солнцем опушку, Панг окончательно пришел в себя. Он вспомнил о своем долге, о том, что поставлен здесь самим Правительством.

Спускаясь по каменистому склону, он лихорадочно думал, как быть: вернуться домой или, отделавшись от провожатых, бежать в Финша?.. Но ведь у них оружие наготове!.. Что делать?..

Он еле волочил ноги от усталости. Мысли его путались, и он не мог ни на что решиться.

XVII

Нгиа спустился в Наданг, и берега реки Намма показались ему почему-то не такими, как прежде. Рисовые поля, казавшиеся с высоты не больше ладони, пестрели вдоль кромки леса.

Бушевавший здесь паводок подмыл глинобитные стены деревенских кухонь. Проросшая плеть тыквы успела уже вытянуться вверх по камням. Следы нелегкого времени, когда человек единоборствовал здесь с наводнением и грозами, видны были и на прохудившихся крышах, залатанных на скорую руку пожелтевшими листьями бананов.

С ближнего поля, где стояла давно созревшая кукуруза, слышался шелест — казалось, будто шуршат на ветру подсохшие листья. Но, увы, то были мыши, они взбирались по стеблям и обгрызали початки. Сторожевой шалаш, поставленный здесь еще с прошлой жатвы, покосился и рухнул. Никто даже не стал подправлять его — шалаш был пуст.

Нет, прибрежные деревушки явно выглядели не так, как всегда. Они и прежде были печальными и безотрадными, но здесь обычно ощущалось присутствие людей. Теперь же не слышно ни стука пестов, дробивших в ступах рис, ни кудахтанья кур, не видно пугливых коз, что, едва завидя людей, убегали прочь, потешно взбрыкивая задними ногами.

А вот и дом старосты. Нгиа стремительно взбежал по ступенькам и сразу же увидел Панга. Тот стоял у стены. Нгиа вдруг почувствовал, что дом словно оцепенел от страха. Услышав шаги у двери, дети тотчас нырнули за вязанку хвороста и забились в угол между кучей тряпья и бамбуковым бочонком с семенами. Малыш, не понимавший еще, что такое опасность, выглядывал из своего укрытия. Мальчик постарше лежал, скорчась, уткнув лицо в ладони. В промежутке между вязанкою и стеной сидела мать, загородив детей, как клуша своих цыплят. Отец стоял впереди, бледный, решительный, словно ожидая врага, который с минуты на минуту должен нагрянуть в дом. Семья приготовилась защищаться до конца!

Панг смотрел на Нгиа, явно не узнавая его.

…Покуда есть силы, надо держаться! Надо драться до последнего! Он, Панг, в своем доме, здесь жена его и дети… Что за тварь, что за нечистая сила вздумала выгнать их и заставить идти за королем и королевскою сворой?! Он не сделает отсюда ни шагу! Будет стоять насмерть… Пусть попробуют сунуться!..

— Товарищ Панг! — громко окликнул его Нгиа.

Панг не шевельнулся — в правой руке он зажал нож, левой опирался на груду хвороста, за которой прятались дети.

Нгиа снова окликнул его. Лицо старосты постепенно смягчилось, рука, лежавшая на сушняке, медленно сползла вниз.

— Это я, Нгиа!.. Что случилось, товарищ Панг?

— Нгиа… вы?..

Панг шагнул было к двери, но плетеная циновка заскрипела у него под ногами, и он, выставив вперед руку, замер, готовый к отпору. Нгиа стащил с плеча винтовку, прислонил ее к столбу и, подбежав к Пангу, чуть не силой усадил его на пол у очага.

Огонь давно угас. Нгиа чиркнул спичкой и зажег хворост. Хозяйка не тронулась с места. Но дети выползли из своего убежища. Разглядев гостя, они поняли, что бояться нечего, и подобрались поближе.

Теплый дух очага поплыл по дому, словно смягчая смятение и тревогу.

— Так это вы, Нгиа…

— Что здесь у вас происходит?

— Плохо дело, товарищ Нгиа.

— Что такое?

— У нас тут бандиты орудуют… реакционеры… Весь народ попрятался в лесу. Один я остался. Вот и попал к ним в руки. Уходите. Уходите поскорее, товарищ Нгиа, вам нельзя здесь оставаться!

— Какие еще реакционеры? Не может быть…

— Здесь они, рыщут по дворам, уводят свиней. Слышите?.. За дверью незаметно сгущался мрак. Оттуда, из темноты, слышался какой-то зловещий шум. Он приблизился, проник в дом, пополз вдоль стен…

— Кто идет? — крикнул Нгиа.

Он схватил винтовку и наклонился раздуть поярче огонь. Шум послышался снова. Кто-то вырвал винтовку у него из рук, и она со стуком упала. Пошатнувшись, он плашмя бросился на пол и потянулся за винтовкой, но пальцы хватали лишь скользкие прутья плетенки.

В дом ворвались какие-то люди. Нгиа вскочил. Но руки его тут же схлестнула веревка. В дверях мелькнули новые тени. Пришельцы обступили его плотным кольцом.

Крики и брань вырвались за дверь. Там, внизу, столпились те, кому в доме уже не хватило места.

— Бей их насмерть!..

— Сволочи!.. Нигде ни единой свиньи!

— Это все Панг!.. Он подбил народ уйти из деревни!..

— Он! И еще партработника вызвал!

— Бей их! Чего смотреть!

— Стойте! Вы что, забыли: нельзя проливать кровь перед возвращением государя.

— Верно! Убьем партийца — нагрянут солдаты, будут мстить за него!..

— А чего нам бояться! Мы-то небось будем уже в Лаосе… Панга связали по рукам и ногам, потом выволокли за дверь жену и обоих сыновей. Мальчишки отбивались, цеплялись за перекладины лестницы, потом провалились куда-то в темноту. Детский плач резанул слух, постепенно стал отдаляться и стих.

XVIII

Выйдя из леса неподалеку от Наданга, человек бежал по берегу Намма вверх, в Финша. Он бежал всю ночь, минуя деревни зао и са, лы и тхай, и на рассвете добрался до Финша.

Человек был стар. Пробираясь в белесом тумане, затопившем поутру лощину, он оступался и падал. Он смертельно устал. В затуманенном мозгу билась одна-единственная мысль: «Надо… надо найти Правительство!..»

Народ из окрестных деревень собрался в Финша закончить работу и навести порядок к приходу каравана с новогодними товарами.

На складе и в помещении Комитета, на медпункте и в школе — всюду царило оживление. Старики зао и са, искуснейшие умельцы, как всегда, взялись за дело первыми.

Стучали топоры, обтесывавшие бревна, горели костры меж огромными белыми грудами коры и стружки, и дым, расплываясь, обволакивал пряным теплом ближний лес.

Старик, добежав до стройки, остановился, с трудом поднял голову и огляделся. Он едва не падал от голода и усталости. Всю ночь бежал он из мест, где воцарились насилие и смерть, сюда — в обитель покоя и радости. Слезы полились у него из глаз, он покачнулся и рухнул наземь.

Плотники подбежали к нему, подняли и отнесли поближе к огню.

Когда женщины, ходившие за водой на речку, вернулись к кострам и увидели лежавшего на земле старца, они стали громко причитать, решив, что этого бедного старика са нашли мертвого в лесу.

Председатель Тоа, узнав новость, — кто-то прибежал к нему в кузницу, — тут же поспешил на стройку.

— Будет вам! — прикрикнул он на женщин. — Никто не умер: жив он, жив!

И, переводя дух, сказал:

— Это ведь старый шаман из Наданга. Давненько его не было видно. Хотел бы я знать, что с ним стряслось?

Старик очнулся.

— Партийца схватили в Наданге! — крикнул он вдруг.

— Кого?! Кого схватили? — заволновались люди. — Кто это был? Нгиа?

— Не знаю.

— А не Тхао Кхай?

— Нет, не он.

— Значит, Нгиа, больше некому быть!

— Они… они схватили его и связали…

И старый шаман, запинаясь, стал рассказывать председателю и обступившим его землякам обо всем, что случилось в Наданге: как народ попрятался в лесу, как некоторые ушли к бандитам из Лаоса и даже помогли им схватить партийца, как люди побросали свои дома и собрались на горе у границы встречать короля, а увидев, что он не приходит, решили сами идти к нему в Лаос…

Все заволновались.

— Враг в Наданге!

— Бандиты ворвались в Наданг!

— Опять они сядут на шею мео и са!

Прибежали плотники, тесавшие бревна в лощине, они так и стояли — с топорами в руках.

— А старосту Панга вы случаем не видали? — спросил председателя Тоа. — Что с ним?

— Они схватили и Панга…

Как все переменилось за одну ночь! Ведь он сам на днях был в Наданге и, после того как скрылся старый Нгу, заезжал туда снова. Ездил он в Наданг по делу: надо было обсудить с Пангом, кого тот пришлет учеником в кузницу. Ведь прежде у са не водилось ни плугов, ни борон. А теперь и к ним придет на помощь железо. Тоа и Панг быстро договорились обо всем. Панг превосходный человек. Прав был Тхао Кхай, когда рекомендовал его в партию.

А что, если Панг убит?!

Старик, еле ворочая языком, рассказывал какие-то подробности, но слова его тонули в гомоне взволнованной толпы. Да и как могли люди оставаться спокойными, услыхав новость, что принес старый шаман. Никто не усомнился в его словах.

— В Наданг! — Зычный голос Тоа перекрыл шум толпы. — Мы должны их остановить!

Люди на секунду умолкли. Потом крик рванулся снова, точно ринувшаяся с гор вода.

— В Наданг!..

— В Наданг!.. Сейчас же, немедленно!..

Председатель Тоа забросил за спину винтовку и вскочил на коня. Внезапно у него мелькнула догадка, и, сделав крюк, он заглянул к Зианг Шуа. Не найдя Тхао Ниа дома, председатель больше не сомневался: в Наданге случилась беда. Он послал человека в Иен сообщить обо всем в исполком и партийный комитет.

А люди ринулись в Наданг. Никто не помышлял об опасности, каждый знал: надо спешить на помощь во что бы то ни стало.

Дочка Тоа, Кхуа Ли, подбежала к коновязи позади дома, набросила на спину лошади подвернувшееся под руку вьючное седло, вскочила на коня и, ударив его пятками, пустила в галоп.

Из домов, прикорнувших на горных кручах, выбегали люди и, оседлав коней, мчались вниз, в лощину.

Старики вспоминали, как прежде, едва разгорится вражда меж королем и князьями или между чиновною знатью, власть имущие натравливали друг на друга племена и селенья. Деревня или род, оказавшиеся послабее, бросали свои земли и уходили прочь. А те, что одержали верх, убивали, грабили и жгли без зазрения совести. Шрамы от ножевых ран и увечий, оставленных топорами, как бы переходили из поколения к поколению, жизнь, полная насилий и убийств, у каждого оставляла эти свои отметины. И потому старцы, призвав сыновей и внуков, внушали им: «Вставайте! На нас снова напали разбойники и лиходеи. Они совсем рядом — в Наданге! Идите и убейте их, не то они завтра будут здесь, в Финша! Этого нельзя допустить!..»

Молодежь горячилась: «Сами видим, империалисты спелись с королем и его сворой и решили опять схватить нас за горло! Головы долой смердящим козлам!..»

У одних за спиною висели винтовки, у большинства же не было ничего, кроме тесаков, какими рубят лианы в лесу. Но, исполненные решимости, люди шли и шли в Наданг.

Всадники горячили коней, и они брыкались и становились на дыбы.

Зианг Шуа и Ми, снедаемые тревогой, торопились что было сил. У матери болели ноги, она не поспевала за дочкой, и скоро они потеряли друг друга в толпе, где люди сновали взад-вперед, словно ткацкие челноки. Зианг Шуа, оглушенная этим шумом и толчеей, была сама не своя от страха. И оба сына, как на грех, запропастились куда-то. А что, если Кхая схватили бандиты? Он ведь часто теперь ездит в Наданг…

Кратчайший путь, выбранный людьми, пересекал гряду нависших скал, похожих на космы лошадиной гривы. По этим уступам и впадинам никогда не ступала человеческая нога. Те, что шли впереди, оставили на камнях — там, где удобнее было утвердить ступню — отчетливые следы. Но никто даже и не приглядывался к следам, люди преодолели гряду единым духом, словно несущийся через перевал ураган.

Зианг Шуа еле плелась и, стараясь перекричать толпу, звала:

— Тхао Кхай!.. Кха-ай, где ты?..

Иногда ей хотелось позвать Ниа. Но что-то удерживало ее. Слова не шли из сердца.

Кхуа Ли нагнала ее.

— Тетушка, а где Ми?

— Мы давно уже с ней потеряли друг друга, — отвечала она.

Какие-то люди помогли ей взобраться на коня Кхуа Ли, а дочка председателя спрыгнула наземь и повела коня под уздцы. Зианг Шуа тронула доброта девушки.

— Тхао Кхай! — кричала она в тревоге. — Тхао Кхай!..

Кхуа Ли, вытянув шею, тоже озиралась по сторонам.

XIX

А Тхао Ниа отправился в лес за хворостом. Как всегда, он притянул широким поясом висевший за спиною мешок, из которого выглядывало топорище. Впереди трусил рысцой малорослый конек. Следом неторопливо шагал Ниа, одной рукой держась за конский хвост.

Но сегодня он шел в лес вовсе не за хворостом. Сегодня он направлялся к дальнему лесу, что за Надангом; там, на горе у границы, собрались люди из разных мест. Он должен увести их всех в Лаос. Раз уж они не смогли бесплотными духами вознестись навстречу государю, надо идти к нему в Лаос. И сейчас они ждут не дождутся государева посланца.

Каждый шаг давался Ниа с трудом, ноги будто прирастали к земле, а на сердце легла тяжесть.

— Ты опять собрался за хворостом? — спросила его перед уходом мать. В вопросе этом ему почудилось недоверие. Он взглянул на мать, и сердце его стиснула жалость. Ему захотелось упасть на пол прямо здесь, в срединном покое — священном месте в доме мео, где положено лежать только умершим. Ему захотелось упасть ниц и закричать в голос: «Матушка! Я ухожу из дома. Когда-то пришлось мне уйти за купцом Цином, а нынче продался я святому отцу и должен слепо исполнить все, что он ни прикажет. Не знаю, смогу ли когда-нибудь снова вернуться домой! Всю жизнь я тосковал по родным местам, вернулся и вот ухожу опять…»

Но он не посмел броситься на пол. Не отважился вымолвить ни слова. Сколько раз хотел он заговорить, но так и не смог. Отчаяние и страх овладели им.

«…Может, одна только мать осталась мне родной. Ведь даже Финша, моя родина, отвергает меня. Да и мать уже не любит и не жалеет меня, как бывало. Я давно заметил это. Если она узнает всю правду, мне не избежать кары. Правда, коммунисты вовсе не зверствуют, как говорили янки, но стоит теперь мне сознаться: „Люди добрые, я по-прежнему работаю на американцев“, — не знаю, что они со мною сделают… Скорее всего, прикончат. И мать меня не спасет. О господи! Как же быть? Что, если мне открыться? Как тяжко…»

Святой отец всегда и везде незримо следовал за ним. Ниа неотступно думал о рации, спрятанной в лесу и о таблетках опия, к которым давно пристрастился.

«Сегодня, — сказал святой отец, — день славы божьей, ибо великое множество народа отреклось от коммунистов и уходит искать истинную свободу. Узнай же, сын мой: тысячи людей из других мест уже двинулись в путь. Да будет и над тобой благословение господне. Поторопись же, не медли, сын мой!..»

«Сколько народу уходит сегодня! — подумал Ниа. — Но тех, кто мне близок и дорог, меж нами не будет… Председатель Тоа. Мать с сестрой. Разве их уговоришь? Конечно, оттуда, из Лаоса, все выглядит легко и просто!..»

Ниа остановился и стал глядеть на Финша.

Почему-то вспомнились ему давным-давно собиравшиеся здесь торжища. Припомнил он и день, когда спустился с сестренкой на ярмарку. Он не понимал тогда, отчего люди ополчились против них и гнались за ними. Не понимал и злился. Но потом, уже на чужбине, побыв в услуженье у хозяев караванов и у англичанина, он понял: те, у кого деньги и власть, любят мучить и унижать других, а поняв это, опечалился и загрустил пуще прежнего.

«…Куда мне теперь податься? Все пути отрезаны. Остался один выход — смерть, только она сулит мне утешение и покой. Здесь, в земле Финша, лежат мои предки. Сколько лет я скитался, и сердце точила горькая дума, что после смерти тело мое сгниет на чужбине. Теперь хоть лягу в родную землю, рядом с предками. Вот оно, мое счастье…»

Ниа почувствовал облегчение, мысли его как будто бы прояснились.

И, поминутно спотыкаясь, он зашагал дальше, по-прежнему держась за хвост малорослого конька, тащившего его за собою.

Так миновал он ближний лес и пересек каменную гору. Стук дятла гулко отдавался меж невысокими скалами. Долетавшие откуда-то из дальних деревень собачий лай и перезвон бычьих колокольцев тонули в густом белесом тумане, не в силах нарушить стоящую вокруг тишину. Вдруг небо прояснилось. Горные склоны засверкали, вобрав в себя солнечный свет, и лес на склонах лощины — недавно еще черно-серый — сделался ярко-зеленым.

Конь остановился и, задрав голову, принялся общипывать с кустарника молодую листву. Ниа направился к зарослям. Он уселся рядом с конем на землю и просидел так довольно долго, ни разу не шелохнувшись. Потом он встал, подошел к скале и, цепляясь руками за неприметные выступы и щели, взобрался на вершину, точь-в-точь как ящерица на дерево. Там он выпрямился во весь рост и повернулся лицом к Финша.

Он долго стоял, глядя на знакомые горы, потом, как и в прошлый раз, спустился по противоположному склону.

Кхай, притаившийся на седловине горы, тотчас начал спускаться следом. Он решил взять диверсанта живым. В мгновение ока он очутился в лощине. Конь, хворост, топор — все было на месте, под деревом.

Кхай перелез через скалу — в том самом месте, где только что перебрался Ниа.

Каменный выступ нависал сверху, как оттопыренное слоновье ухо. Кхай осторожно заглянул в пещеру — внутри было темно. И вдруг он разглядел свисающие сверху босые ноги в заляпанных грязью черных штанах.

Тхао Ниа повесился в пещере.

Кхай перерезал веревку, привязанную к толстым корням фикуса, пересекавшим каменный свод. Потом опустил тело на землю, рванул ворот рубахи Ниа и стал делать ему искусственное дыхание.

Вскоре Ниа открыл глаза.

— Не надо!.. — закричал он. — Я не хочу жить! Я не достоин быть мео!.. Пристрели меня!.. Убей!..

Он закрыл глаза. По ввалившимся щекам его потекли слезы.

* * *

Тем временем люди, подоспевшие из Финша, ворвались в Наданг. Те, кто первыми поднялись в дом Панга, нашли привязанного к столбу Нгиа.

Его развязали.

Никогда раньше Нгиа и в голову не приходило, будто он может вот так угодить в руки врагов и что уцелеет лишь потому, что они сами не пожелают его убить. Событие это, оставившее у него глубокое чувство горечи, отражало, как он теперь понимал, некий разрыв между ним и живущими здесь людьми. Ведь он не раз и не два бывал в Наданге в то самое время, когда туда проникали враги, но ничего не знал о них. Пожалуй, сейчас, в мирные дни, ему не хватало в работе именно боевого запала, готовности встретить врага лицом к лицу, как это было когда-то, в войну. Не потому ли все и случилось?

Люди, освободившие Нгиа, шумно выражали свою радость, но сам он никак не мог отделаться от чувства стыда и горечи, и от волнения не в силах был вымолвить ни слова.

Впрочем, он скоро пришел в себя и тотчас принялся обсуждать с председателем Тоа дальнейший ход операции. Было решено послать группу партизан[82] вброд через реку, на вершину горы, чтобы они прочесали лес в той стороне, куда ушли вчера бандиты и где проходил кратчайший путь к границе.

Партизаны быстро обнаружили лощину, где люди столпились кольцом вокруг лежавших на земле духовидцев — те все еще надеялись вознестись на небо, навстречу государю.

Перепуганная женщина из красных мео, в драной юбке, швырнула на землю вытащенного из заплечного мешка здоровенного взъерошенного петуха. Тут разом вскочили и сбились в кучу все: и те, что возились с курятиной да свининой и отдирали мясо с буйволиных костей, и те, что, преклонив колена, молились и отбивали поклоны или, сбросив одежду, разверзли рты для водки и распростерлись на земле в ожидании чуда.

Пришедшие из Финша спрашивали:

— В чем дело?..

— Что у вас тут творится?..

А те, кто подоспели попозже, даже бранились:

— Ай да умники!.. Извели и скот и птицу!..

— Вы б заодно уж и руки себе поотрубали! Работать-то больше ни к чему!

Вдруг старик мео, тощий и долговязый, — тот, что пришел от самой речки Тангао, надеясь встретить государя, приблизился к Нгиа и рухнул ему в ноги. Трудно было понять, к кому обращался он — к человеку или к земле, слышно было лишь неясное бормотанье:

— Государь явится… спасет отцов и матерей наших… Они воскреснут из мертвых… Государь сказал…

— Как бы вы сами, валяясь здесь, на камнях, в ваши-то годы, не померли! — крикнул в сердцах Нгиа. — Здорово реакционеры заморочили вам головы!

— Нет, нет… — бубнил старик, уткнувшись лицом в землю. — Нет… Королевский посланец велел нам… дожидаться здесь… Государь вернется… пожалует и свиней, и птицу… и буйволов, и коров… Кукуруза станет родить рис, а тростник — бобы и опий… Съешь все — и они народятся снова… Одного-единого стебля человеку хватит на всю жизнь…

Потом он поднял глаза и сказал — теперь уже спокойно и вразумительно:

— Королевский посланец был у нас и велел ожидать его здесь.

Послышался шум. Все обернулись и увидели торопливо взбегавшего по склону Панга. Следом за ним поднялись другие пленники, которых бандиты угнали к реке.

Подоспел еще народ из Финша.

— Глядите-ка, Панг!..

— Эй, Панг!

— Как дела, староста?!

Панг огляделся: вроде бы все земляки налицо, все в сборе. Осунувшийся и бледный, он крикнул, срывая голос:

— Чего ждете?!.. Надо взять сволочей живьем! Они попрятались там, в лесу!

Но пока люди вслед за Пангом спустились с горы, бандиты успели скрыться. В лесу не было ни души. Тогда все толпой бросились им наперерез, огибая опушку.

Даже те, кто который уж день дожидались здесь короля, услыхав крик Панга, словно очнулись от дремы. Они вспомнили окружных и уездных начальников со старейшинами и свирепую свору стражников и челядинцев. Вспомнили, как молодчики в черных одеждах с плетеными застежками наискосок через грудь и с ружьями за спиной — вражьи прихвостни, контрабандисты, разбойники — тайком пробирались через границу и подбивали доверчивый люд идти сюда со всем добром. Теперь-то расчет их стал ясен: мол, люди съедят все дочиста, а там уж ничего не стоит увести их в Лаос.

— Вы-то сами откуда? — спросил у тощего старика председатель Тоа.

— С Тангао.

— А вы случаем не знакомы с семейством Зианг? Они отливают лемехи у вас на Тангао.

— Да я и сам из семьи Зианг.

— Вот здорово! Зианги — отменные кузнецы… А сюда, к нам зачем пожаловали?

— Пришел вот — встречать государя.

— Несуразный вы человек! Раз уж добрались в такую даль, отыскали бы в Комитете председателя Тоа да потолковали лучше о кузнечном деле, чем мыкаться по лесу, ожидая, покуда явится этот ваш государь. Враги нагородят небылиц, а вы и уши развесили. Самую малость еще — и сгинули б на Чужбине… Да будет вам, поднимитесь!

Но едва обманутый люд начал приходить в себя, с вершины горы вновь послышался шум и вдали замаячили чьи-то неясные тени. И, сбитые с толку, люди опять оробели — одни пали ниц, другие грянулись на колени. На лица их снова тенью легла тупая покорность и страх.

Старик с Тангано тоже взглянул вверх. И вдруг, испуганно вскрикнув, стал кланяться во все стороны, заметался и замер, прикрыв глаза.

— В чем дело? — спросил Нгиа. — Что случилось?

— Идут, — еле слышно ответил старик. — Государев посланец идет…

Слова эти были у всех на устах — у мео и у са. Загадочные и страшные, они прошелестели среди людей и меж холодными застывшими камнями. Недавние плясуны, виночерпии и духовидцы, что умолкли было, робко теснясь друг к другу, воспрянули вдруг, снова заплясали и запели.

Те, что пришли из Финша, кричали им: «Да тише вы!..» «Замолчите!..» «Уймитесь!..» Но окрики эти не могли заглушить пения, рыданий и плача суеверных людей, вновь впавших в исступление.

Однако чудо не совершилось.

Вместо пышного шествия королевских гонцов, которое привиделось старику, с горы спускался Тхао Ниа, за пим — с карабином наперевес — шагал Тхао Кхай.

Воцарилась мертвая тишина.

— Это я, фельдшер Тхао Кхай! — крикнул Кхай во весь голос. — Не бойтесь!

Но старик с Тангао, а с ним и остальные — те, кто дожидались здесь государя, уткнулись лицом в землю и не смели поднять глаза. Председатель Тоа схватил старика за руку и поднял его силой. Но другие, испуганно жавшиеся поодаль, увидав Тхао Ниа, не вставали с колен. Кто-то в страхе даже отполз назад.

Кхай, подняв карабин, закричал снова:

— Этот гад — диверсант, прихвостень янки! Никакой он не королевский посланец. Никаких посланцев и в помине-то нету. Слушайте, люди меня! Я — человек Правительства и пришел сюда, к вам.

Нгиа подбежал к Тхао Кхаю и тоже крикнул:

— Не бойтесь, люди! Не бойтесь!

Пришельцы из Финша, выхватив ножи и подобрав с земли камни, стеной двинулись на Ниа.

— Сволочь! — закричал Панг. — Вот он, виновник всего! Главный реакционер!

Кхай и Ниа приблизились к толпе. Оглядев лощину, Ниа понял: деваться ему некуда — и решил рассказать все, как есть. Его слушали Нгиа и председатель Тоа с Пангом, и обступившие их пришельцы из Финша.

— Земляки! — обратился Кхай к людям, все еще лежавшим на камнях. — Вставайте! Вставайте, не бойтесь! Я — работник Правительства. Этот мерзавец — диверсант! Притворился, будто добровольно сдался в плен, а сам тайком подбивал народ бросить работу, отколоться от Правительства и уйти через границу. Я раскрыл все его козни. Я схватил его и привел сюда, к вам.

— Матушка!.. Мама! — вдруг зарыдал Тхао Ниа. — Я виноват перед вами!..

— Ну как, земляки, видите сами? — спросил Кхай.

Люди подбегали к лежащим на земле, тормошили их, старались поднять.

— Бей диверсанта! — кричали в толпе.

— Смерть гаду!..

— Это он с дружками надумал убить Нгиа и председателя Тоа!

Старик с Тангао, словно очнувшись после кошмарного сна, подошел к председателю Тоа, и, взяв его за руку, сказал дрогнувшим голосом:

— Стало быть, вы и есть плужный мастер Шоа Тоа из Финша?

— Да-да, «председатель», и «председатель Тоа», и «кузнец Шоа Тоа из Финша» — это все я.

— Беда, я тут совсем очумел.

— Хорошо, хоть опамятовались. Только теперь не давайте сбить себя с толку.

Зианг Шуа давно уже была здесь, просто в суматохе никто не заметил, как Кхуа Ли помогла ей в сторонке сойти с коня.

Она видела все. Зианг Шуа опустилась на камень, закрыла лицо руками и молчала. Молчанье глухой стеной отгородило ее от всех. Будто вернулась и тяжким бременем легла на плечи ее прежняя жизнь. Сколько обид и горестей всколыхнулось в ее памяти! Руки и ноги ее вдруг налились свинцовой тяжестью.

Но вот она отняла от лица ладони и, словно очнувшись от сна, поднялась и пошла к людям, спотыкаясь и прихрамывая. Вот они, ее дети — все трое: Кхай — ее сын, доченька — Ми и… этот… Зианг Шуа, рыдая, упала на землю. Потом поднялась и подошла к Ниа.

— Ты мне сказал как-то, — она говорила спокойно, отчеканивая каждое слово, — что больше не имеешь касательства к семье Тхао. Теперь лишь я поняла, что ты вовсе не был пьян. Да, мой сыночек Тхао Ниа, мой первенец умер — умер в тот самый день, когда проклятый Шонг Ко заставил его тащить вьюки богатого купца Цина. Лет пятнадцать уже минуло, как душа его вернулась, воплотилась в тигра и утонула в речке Намнгу, а потом обернулась человеком из племени са. Только ведь беда никогда не приходит одна — с той самой поры короли да начальники из кожи вон лезут, чтобы погубить остальных моих деток. Ой, сыночек!.. Нет… Нет, не сын ты мне… ты — ди-вер-сант, вражий прихвостень!.. Он не сын мне! Не наш он, не мео! Не знаю уж, какую «матушку» он звал. Я ему не мать!..

Зианг Шуа медленно подошла к Кхаю и, опустившись на колени, обняла его ноги:

— Сыночек мой! Сыночек, виновата я перед Правительством. Чуяла я, знала — вражье у него нутро; да не сказала тебе, сынок. Каюсь, вина моя перед Правительством велика…

Она повалилась ничком наземь. Ми подняла мать и усадила ее, прислонив спиной к большому камню.

— Убейте меня!.. Убейте!.. — надсадно кричал Ниа, отворачивая лицо и закрыв глаза.

И люди, которых сюда заманили обманом, глядя на «королевского посланца», поняли, на чьей стороне правда. Да и сам этот «посланец государя» был плюгав и неказист с виду, бледный и изможденный, точно мертвец, — хоть сейчас заворачивай в саван. Одутловатые щеки, отвислые губы, на шее — багровый кровоподтек. Прежде они только слышали о нем, но почти никто его не встречал, а если и встречал, все одно — не смел поднять глаз. Ну а теперь все открылось: загадочный человек этот — диверсант!

А тем временем у подножия появились какие-то люди в желто-пятнистых накидках, должно быть солдаты. Они поднимались в гору.

Солдаты вели бандитов, которых не удалось догнать старосте Пангу. Пленники так и шли в расшитых своих платьях, с пестрою оторочкой на полах, с пятицветной бахромою у ворота и красными четырехугольниками на спине. Но куда подевалась былая спесь? Лица их были бледны — ни кровинки. Меж ними, сгорбясь и опустив голову, ковылял старый Нгу.

Ниа широко раскрыл глаза. Двое из пленных были сброшены вместе с ним на парашютах в ту давнюю ночь. На них были те же серебряные обручи и платье начальников мео.

XX

Тхао Ниа поднял голову.

— Мама! — тихонько позвал он.

Зианг Шуа закрыла лицо руками.

— Мама! — снова позвал он. — Мама, может ли человек, сгинувший на чужбине, воротиться домой?

Она подумала: утонувший в речке Намнгу лет пятнадцать назад может еще вернуться. Наверно, вернется. Но как узнать: его ли, Ниа, душа вселилась в утопленника? Его ли душа в обличье Ниа воротилась домой?

Но горькая мысль эта не воплотилась в слова. Зианг Шуа молча плакала, спрятав лицо в ладонях.

Ниа обернулся к Кхаю:

— Станем ли мы когда-нибудь братьями, как прежде?

— Ты сам разрубил мост между нами.

— Позволь же мне поставить этот мост заново.

— Что за чушь? — вспылил Кхай.

Ниа заговорил вполголоса. Кхай подозвал председателя Тоа, и они оба стали внимательно слушать.

* * *

В полдень отряд партизан и группа сотрудников госбезопасности вместе с Тхао Кхаем, Нгиа, председателем Тоа и Пангом поднимались на одну из вершин у самой границы. Они торопились. Река Намма отсюда казалась тонкой белой нитью, протянутой между горами.

Тхао Ниа подвел их ко входу в пещеру. На каменном полу толстым слоем лежали мягкие белые опилки. Нехитрый тюфяк этот, казалось, еще сохранял очертания и тепло человеческого тела. Рядом валялся перевернутый деревянный ящик и серый бидон из пластмассы.

— Ушел, — разочарованно произнес Ниа, оглядев пещеру.

— Кто?

— Да он самый…

— Подонок Шонг Ко?

— Нет, — пробормотал Ниа.

— Янки? Шпион?

— Мой учитель истинной веры…

— Куда же он мог деваться?

— Не знаю.

По привычке рука его поднялась было для крестного знамения и тут же упала как плеть. Ниа в ярости пнул ногой бидон так, что он вылетел из пещеры. Следом полетели пустые коньячные фляги с наклейкой «Camus 1863».

Ниа рухнул наземь. Надежды его не сбылись, и сердце снова заледенело от страха.

Тхао Кхай и Нгиа еще не успели понять до конца, что же, собственно, произошло.

Председатель Тоа, который поднимался последним, уловил обрывок их разговора и крикнул:

— Что, проморгали?! Янки-то смылся из-под носа!

Но Кхай в эту минуту уже не думал об «учителе веры», не обращал он внимания и на Ниа, лежавшего на земле, — он пристально глядел на Панга.

Того колотила дрожь. Лицо Панга, смуглое от природы, побелело. Зубы выбивали дробь.

Кхай подошел к нему, взял его руку и нащупал пульс. Он опасался, как бы Панг не лишился чувств.

Но нет, староста уже пришел в себя.

— Самый-то главный опять удрал! — громко сказал Панг. — Жаль!..

Председатель Тоа поднял Ниа и усадил его под скалой.

— Не бойся! Не бойся, говорю тебе!.. Хочешь стать человеком, ничего не бойся…

Кхай подозвал председателя Тоа и Нгиа.

— Товарищи! — произнес он. — Я рекомендую товарища Панга в партию…

На вершине горы, усталые после недавней схватки, стояли плечом к плечу четверо друзей.

XXI

Кукуруза на полях начинала желтеть, растрепанные листья ее отвисали книзу. Но каждый увядающий стебель взрастил в своем изможденном теле окутанный покровами большой округлый початок, в котором день ото дня все полнее наливались зерна.

На краю поля поднимались старые амаранты. У подножия кукурузных стеблей на длинной извилистой плети уцелела перезрелая тыква — отсвечивая желтизной, она возлежала меж пошедшими в рост побегами фасоли. Едва поспевала кукуруза, поднимались бобы — всему свой срок; одни амаранты круглый год приносили съедобные листья и семена. Буйволы и плуги мео сильны и неутомимы. Народ мео трудолюбив и усерден, и на полях его во всякую пору кипит работа.

В войну враг выжег Финша дотла. Селенья и пашни укрылись тогда в лесных чащах.

Нынче же все по-другому. Если перед началом полевых работ встать у околицы и глянуть вокруг, можно увидеть, как неторопливые белые тучи отражаются в чистых зеркальных водах, наполнивших округлые чаши полей, что ступень за ступенью поднимаются к вершинам, увенчанным зелеными шишаками: здесь оставлен травяной покров, чтоб не иссякли источники влаги.

Люди из племени хани, вняв доводам Комитета, перебрались в деревни мео и зажили вместе с ними одной общиной, помогая соседям разбить на склонах ступенчатые поля. Кооператив в нынешнем году выделил особую бригаду, чтобы расчистить подходящие земли.

Всем уж давно известно: лишь на поливных землях, где из года в год зреют добрые урожаи, может осесть человек; тут ему не придется кочевать с места на место, корчуя и выжигая лес под недолговечные пашни. Доброе поле — конец скитаньям. Но кому было прежде под силу расчистить, выровнять и обработать землю на здешних склонах? Теперь же поля поднимаются уступами к самым порогам домов. В деревнях мео, хани и зао весь путь от дома до пашни не длиннее ста шагов. Женщины, собравшись косить траву на межах, неторопливо шагают по ближним тропам с детьми за спиной, прикрываясь от солнца зонтами. Покуда они работают, дети играют в тени под зонтиками, а прибежавшие следом за людьми собаки рыскают вокруг за полевыми мышами.

Каждый, кто бывал в Финша прежде, теперь изумляется:

— Э-э, да тут все идет по-новому!

Дорогу в город Иен, которая раньше узкою лентой лепилась по кручам, огородили и привели в порядок; в прошлом году народ со всей округи вышел на дорожные работы: были расширены узкие участки и наведены мосты там, где паводок обычно преграждал людям путь. Хозяйственный отдел прислал из города специалистов; они расставили вдоль дороги путевые знаки, провели съемку, наметили план «поэтапного расширения полотна». Плетеные времянки дорожников и геодезистов забрались на самую седловину перевала. В деревнях люди говорили: «Скоро небось и мы услышим гудки автомобилей…» И никого это не удивляет — так и должно быть, потому что в Финша строится социализм. По дороге везут кукурузу и соль, доставляют всевозможные товары и даже… кино; дорога принесла людям многое, о чем они прежде только мечтали. Новая жизнь пришла в каждый дом.

Нет, край этот, право же, не узнать!..

Наверно, и нам с вами, читатель, стоит приглядеться к переменам, совершающимся повсюду — от Наданга до Финша.

В Наданге, к примеру, создан партизанский отряд. Контрабандисты и лазутчики из Лаоса больше не смеют здесь появляться.

Земляки со всей округи, из деревень мео и лы, тхай, зао и са прислали в Наданг — на обзаведенье хозяйством — рис, ткани, тыквы, бамбуковые бочонки с салом и семенами. Староста Панг передал односельчанам пожеланье Правительства, чтобы в деревне их была создана бригада трудовой взаимопомощи.

Если соседи станут работать сообща, нужда и голод уйдут из каждого дома. Свыкнутся земляки в бригаде с коллективным трудом, а там, глядишь, и организуют кооператив, как в соседних общинах…

Трудовая бригада собрала уже два урожая. И наконец к людям пришел достаток.

А ведь са и не знали прежде, что такое достаток. Они всегда жили в бедности; поколения сменялись одно за другим, но нищета оставалась неизменной. В домах у са было пусто — ни добра, ни запасов, — одни лишь детишки, изможденные — кожа да кости. А нынче у всякой семьи свой буйвол, свой плуг, бороны и мотыги. В прошлом году приезжал сюда агроном и научил их возделывать хлопок. Древние обычаи запрещали племени са возделывать хлопок и лен, как это делали мео. Но нынче, едва наступает седьмой месяц года, всюду во дворах сушится лен и серебристые волокна кружатся повсюду и залетают в дома, точь-в-точь как в деревнях, где живут тхай и мео.

Заглянешь со двора в любой дом: на полке за столом торчит бутыль с керосином, а на стене висит новехонький черный зонт. И так повсюду — и в доме у старосты Панга, и у любого из соседей. За стропилами полным-полно рису, и простого, и клейкого — только успевай обмолачивать. Идешь вечером по деревне и слышишь: между сваями под полами домов гулко стучат песты — это рушат зерно в ступах.

В Финша открылась начальная школа с тремя классами. И дважды в год идет набор на курсы ликбеза, что открылись в доме, на высоком холме, как раз на месте старого французского форта. Кадровые работники, которые учатся на курсах, говорят: вот, мол, дожили до седых волос, ни разу не заглянув в книжку, а теперь Правительство и нас усадило за парты.

По утрам слышно, как дети читают в классе нараспев:

My-а Да-анг тя-о ке-е…[83]

Красное знамя с желтой звездой посередине развевается во дворе перед школой на высоком шесте, окруженном ярко-лиловыми цветами, что зовутся «десять часов»[84], и — небывалая в здешних местах редкость — кустиками роз: учитель, ездивший в отпуск домой, в Киенан[85], с тысячью предосторожностей привез их сюда с равнины.

Тихими вечерами моросящий дождь лакирует бока холмов, над кровлями вьется дым очагов, а на дороге у ярмарочной площади перед дверью магазина стоят кони — целая вереница. Крыльцо завалено товарами, ждущими погрузки. Все они закуплены у населения: корзины с чайным листом, тюки льна, мешки с содой и даже пара живых обезьян в двух здоровенных бамбуковых коробах, а рядом — свернувшийся кольцами удав. Завтра чуть свет караван увезет все это в город.

Три здания магазина, пристроенные друг к дружке, стоят посреди площади. Товары на любой вкус: тут тебе и теплая стеганая одежда, и цветные нитки, чугунные котлы да сковороды, фарфоровые чайники, алюминиевые ложки… В продовольственном отделе соль и перец, сахар, бобовая лапша, лаосский табак[86], сигареты «Чыонгшон»… А заглянешь в третий отдел и увидишь: на полках и в ящиках — мотыги да тяпки, плужные лемехи, длинные ножи с загнутым концом, молоты, секачи, железные основы для сетей, гвозди…

Отдельно в кладовых сложены удобрения: фосфатные и азотистые. Ну и, конечно, инсектицид «666», он хранится рядышком со складом, где председатель Тоа держит чугун для своей кузницы.

Под широким навесом закупочного отдела — четвертого по счету — стоят большие рычажные весы, и тут же еще пара подвесных весов. А чуть поодаль громоздятся бамбуковые бочонки с воском, семенами бальзамки[87] и горного тунга[88], свернутые шкуры леопардов и чешуйчатые кожи панголинов[89], связки тамтхата, тюки льна, короба с содой, персиковыми косточками и всякой всячиной.

В конце двора — коновязь.

Ниже по склону поставлены два склада: в одном хранятся дары леса, в другом — соль. К соляному складу пристроены амбары: первый полон кукурузы, второй — риса.

Строения эти возводились постепенно — сперва одно, потом другое, точь-в-точь как перемены, случившиеся здесь, в Финша: что ни день прибавлялось что-то новое. Первое время все отделы и склады помещались в одном-единственном здании. Теснота была страшная. Случалось, отловят, чтоб вывезти за границу обезьян, белок-летяг или питонов, а то и тигров; и все это зверье, дожидаясь перевозки, томились в том же самом доме, где за тонкой перегородкой ночевали продавцы.

На первых порах в магазине работали трое: Нгиа, парень, присланный городским отделом торговли, и недавно демобилизованный местный житель из красных мео. Но парень из города здесь не прижился. Он не умел ходить по горам, да и сама работа была ему не по душе. И он добился перевода обратно на равнину. Потом магазин разросся, и работать в нем начали местные жители. Нгиа учил их всему — и грамоте, и тому, как надо обращаться с товарами, как оберегать припасы от грызунов и плесени. Сперва он ставил их к прилавку, где было полегче: отпускать соль, керосин, котлы, сковороды — все, что нетрудно сосчитать и отмерить. Потом поручал товар посложнее: иголки, кнопки с пуговицами и прочее — то, что требовало быстрого счета и сноровки, особенно когда люди закупали всего помногу.

Ну а теперь в магазине работает гораздо больше народу. И все-таки Нгиа, хоть он и заведующий, занят всегда дотемна. Обычно он и сам подолгу стоит за прилавком. Общение с людьми, по его убеждению, главное звено социалистической торговли. Только каждодневно общаясь с покупателями, торговый работник может повысить свой политический и деловой уровень и до конца понять, какой идейный заряд заключен в каждой иголке, каждом килограмме соли, в каждой пачке бумаги или тюке льна. Ведь магазин — это не только место, где покупают, продают или обменивают нужные вещи и где работают — от такого-то и до такого-то часа — любезные и проворные продавцы. Товары на прилавках магазина — все равно что цветы, раскрывшиеся в ожидании пчел. Магазин — это как бы средоточие человеческих чувств, помыслов и чаяний; он стал и впрямь всеобщим достоянием и отрадой.

Магазин определяет течение жизни людей и весь ход их дел, особенно в дни ярмарки.

Когда начинается ярмарка, служащие магазина встают ни свет ни заря, а закрывают двери лишь поздним вечером. Оно и понятно — ведь основная работа магазина приходится на пять ежемесячных базарных дней. Нгиа со своими людьми еще затемно раскладывают покрасивее на прилавках каждую штуку материи и перетаскивают со склада мешки с солью. К открытию торговли белая гора соли должна выситься вровень с чашами подвесных весов.

Не раз уж в базарные дни магазин торговал черной и цветной диагональю и сатином. Женщины и девушки мео наперебой раскупают эти ткани на платья. У прилавков с материей покупатели и любопытные не переводятся. Нгиа отмеряет и режет ткань, выписывает чеки, считает деньги и улыбается покупателям. Отовсюду только и слышится:

— Товарищ Нгиа!.. А товарищ Нгиа!..

Чтобы не выстраивалась очередь, Нгиа встал к прилавку вместе с двумя продавцами. Мог ли он допустить, чтобы люди, приехавшие издалека за покупками, зря теряли время?! «Народ одновременно и покупатель и хозяин». Эту фразу он вычитал в какой-то книжке и переписал в свой блокнот.

В базарные дни всегда так: сосчитаешь выручку, глядь, а на дворе уже ночь. И когда еще поставишь у изголовья винтовку да уляжешься спать…

Нгиа был избран членом бюро Окружного комитета партии. И теперь, чтобы оправдать оказанное ему доверие, он старался работать лучше прежнего, стремился поставить дело по-новому, чтобы народ не знал ни в чем недостатка.

В разгар уборочной страды, когда люди, занятые в поле, не могли выбраться сюда, на базар, вьючные караваны доставляли товары первой необходимости в каждую деревню.

Вот и сегодня работник магазина, который торговал медикаментами — он был из народности зао, — подошел к дверям, ведя в поводу вьючную лошадь. Позади маячили еще несколько человек: один ехал верхом, другие вели коней под уздцы. Они развозили товары по деревням, спускались в Наданг, доезжали до устья Намма, не пропустив ни одной общины мео, лы, тхай, зао и са…

Девушки мео, пупиео[90], лоло, проходя мимо магазина в поле, привычным движением срывали упругий лист кукурузы и, свернув его в рожок, играли на нем, скликая дружков. Чтобы освежить рот, они обламывали пустой без початков стебель и жевали его. Потом снова дудели в рожок.

Одна из них окликнула Нгиа:

— Что небось ездили с товаром в Наданг?!

Нгиа помахал ей рукой:

— Да нет, я собрался в город.

— Едете в такую даль. А вы там случаем нашу красавицу Ми не забудете?

Подружки рассмеялись.

— Заказов в город не будет? — громко спросил Нгиа.

Девушки, обнявшись, тихонько засмеялись и ничего не ответили.

XXII

Пора дождей давно миновала. Рассвирепевшая было речка Намма стала снова тихой и кроткой. В Наданге гидрологи навели через реку мост из лиан. Канаты, на которых они подтаскивали и устанавливали свою «железную рыбу» — водомер, определявший высоту паводка, все еще не срезали, и концы их болтались и раскачивались, обвиваясь вокруг крестовины из бревен. В сухие ночи голоса неведомых птиц сливались в немолчный шум, напоминавший рокот воды, и путник со страхом думал: уж не новый ли это паводок гонится за ним по пятам? Но нет, вода оставалась низкой, и речку Намма можно было в любом месте перейти вброд.

Как обычно, в конце года стояли погожие тихие дни. Женщины разостлали у подножий скал только что сотканные льняные полотнища — отбеливали их на солнце, готовясь шить новогодние обновы. Хозяйки, отправляясь на базар, брали с собой кудель, и, пока они расхаживали меж торговых рядов, пальцы их привычными движениями сучили бесконечную нить. Случалось, женщины в деревнях и за полночь трепали лен, и даже на улице слышен был перезвон браслетов, украшавших их запястья. Если надумал сшить обнову — поторопись и не вздумай лениться!

Вновь, как всегда в конце года, зашумели базары — средоточие надежд и чаяний всей округи. И каждый, собираясь на ярмарку, думал о своем заветном.

Старики са из Наданга дожидались торгов, чтобы купить в магазине мотыги и склепанные из стальных колец основы, к которым крепится сеть…

Ми, соскучась по Нгиа, считала на пальцах дни, оставшиеся до ярмарки. А вдруг он вернется с совещания из города и сразу уедет в отпуск к себе на равнину…

А Кхуа Ли ждала Тхао Кхая. Он тоже спустился в город на совещание. Успеет ли Кхай вернуться к открытию ярмарки?..

Дни ярмарки… Парни и девушки давно дожидались их и готовились. Сколько влюбленных мечтали увидеться здесь! Сколько намечалось деловых встреч!

Явился и Виен — гидрограф, недавно приехавший сюда с равнины и прослышавший о веселых базарах в Финша. Работники деревенских санбригад пришли на ярмарку закупить ДДТ. Были здесь и изыскатели-дорожники, и учителя, и геологи: ярмарка в горах Западного края, по их мнению, ничуть не уступала воскресным и праздничным базарам внизу, на равнине. Женщины в окрестных деревнях ожидали открытия ярмарки с особенным нетерпением: прошел слух, будто в магазин завезут ткань цвета индиго с белыми набивными цветами — покрасивее домотканых холстов, раскрашенных по восковым узорам. И еще говорили под Новый год вроде должны доставить черную диагональ намдиньской выделки, сатин разных цветов и зеленое полотно.

Старики, держа в одной руке зонт, в другой кальян, шли на ярмарку повидать друзей. Усядутся, бывало, с приятелями, поговорят о том о сем, выпьют стопку водки и снова затеют разговор, степенный и обстоятельный… Детвора тащила клетки с пернатыми — готовились птичьи бои…

Что ни день приходили караваны с товарами для магазина. Малорослые лошадки отправляются в путь по горам, покинув свои коновязи, что кольцом окружают сваи у входа в дома мео. Выносливые и резвые, кони эти везут по шестьдесят килограммов груза, не считая веса седел и вьюков. Бывает, и три, и четыре дня подряд поднимаются они по кручам, но копыта их все так же бодро стучат по камням, по-прежнему блестят зоркие глаза, чутко насторожены уши, и хвосты развеваются, как на смотру.

Окрестный люд валом валит на ярмарку.

По издавна заведенному обычаю раньше всех несут на торги свой товар старики из племени хани. Огарки благовонных палочек — их возжигают, чтобы задобрить духов — густыми, словно рассада, пучками щетинятся поутру вдоль кувшинов с винными дрожжами и мешков, набитых завернутыми в листья медовыми коржами. Старики сваливают наземь кипы травяных циновок, скамейки и подносы из лиан и распрямляют сильные плечи. Один старец — он притащил на голове огромный чан, в каких гонят обычно водку, — становится на колени и опускает свою ношу наземь. Чан — в нем спокойно улегся бы человек — слишком велик, и сбыть его с рук мудрено. Ну кому нынче взбредет на ум гнать этакую прорву водки? Обычно к концу ярмарки, когда все товары уже раскуплены, остается непроданным только этот чан. И хозяин уносит его домой, чтобы снова притащить на следующие торги.

Разложив позаманчивей свой товар, старики хани степенно оглядывают базарную площадь: в этот ранний час она пуста и безлюдна. Явились пока одни лишь «железоискатели» — геологи в зеленых штанах и рубашках и новеньких широкополых шляпах. Они явились на ярмарку со всем своим добром: теодолитом, треногой, вешками. Ну, да и покупатели они никудышные — наберут волокнистого табаку у стариков зао — вот и весь сказ!

В универмаге настежь распахнуты двери — словно четыре ярких плаката, что присылает из города отдел пропаганды. За каждым прилавком — продавец. Двое из них — девушки лоло, круглолицые, белокожие и румяные — улыбаются во весь рот. Одна торгует галантереей, другая — тканями. По базарным дням они щеголяют в нарядах своего племени — облегающие душегреи с косыми застежками и вышитыми на груди ярко-красными цветами и черные юбки: обернутые вокруг бедер квадратные полотнища плотной переливчатой ткани.

Рядом, в продовольственном отделе, молодой парень из племени мео старательно регулирует подвесные весы, на которых развешивают соль. Весы надо срочно отладить: скоро нагрянут покупатели. От пересыпавшейся здесь изо дня в день влажной соли почернел деревянный прилавок.

Площадь, как всегда, в базарные дни, полна народу.

Всюду продаются кукурузные лепешки и коржи из клейкого риса, и покупатели жуют их на ходу. Торговцы этой расхожей снедью, собрав прямо на площади плоские камни, сложили из них очаги и, раздувая опахалами красные уголья, пекут на них пузырящееся тесто.

Но бойче всего идет торговля крепким мясным отваром. Покупатели толпятся вокруг шумящего на огне котла. Когда в него бросают кости, куски сала и жилистого мяса, над густым варевом клубится тяжелый жирный чад. В котле кипят куриные лапки и коровьи ноги, козлятина и собачина. Продавец из мео поднимает над котлом козью голову — глаза навыкате, зубы торчком, кажется, вот-вот заблеет, и с маху бросает в бурлящую похлебку.

Рядом стоит питейный ларек, на прилавке стопами громоздятся чистые чашки. Тут собрались старики — за спиной у каждого зонт, в руках кальян. Едва придя на базар, они спешат сюда опрокинуть чашку водки. Хозяйка ларька, зная обычаи их и повадки, наполняет каждому пол-литровую флягу. И вот уже какой-то старец наливает до краев две стопки и одну подносит другу из дальней деревни, откуда не во всякий базарный день выберешься в Финша. А потом, само собою, начинаются нескончаемые беседы: о трудовых бригадах и кооперативах, о дурных и хороших невестках, о том, каковы подковы в председателевой кузнице, о письмах из армии от сыновей, о «двенадцатиглавом самолете» янки, про который пришельцы из Лаоса уши всем прожужжали… Разгораются жаркие споры о новом чудодейственном средстве от комаров и прочего гнуса.

Но сегодня тема разговора другая — все ждут товаров к Новому году. Пересуды и толки о скором прибытии каравана взбудоражили Финша.

На скамье у питейного ларька сидел старик. Как-то неестественно вывернув шею, он словно хотел уловить, о чем говорят спорщики. Не расслышав чьих-то слов, он громко переспросил:

— При чем тут купец Цин?.. — Похихикал язвительно, опрокинул стопку и снова спросил: — Ну а партиец Нгиа что?..

Спорщики на дальнем конце скамьи разошлись не на шутку. Хотя, говоря по правде, никто и не помнил толком, из-за чего разгорелись страсти.

— Правительство, — кричал один, — открыло здесь магазин, да как же у вас язык поворачивается!..

Сосед его зажегший было кальян, притушил его пальцами.

— Кто сосчитает, — крикнул он в голос, — сколько народу задавили в старину при покупке соли!

И старики зашумели громче прежнего. То ли они разъярились, вспомнив о черных делах пришлых начальников тэй и своих, из племени мео, то ли возмутились, услышав, что кто-то посмел сравнить богатея Цина с партийцем Нгиа.

Но были здесь и такие, что сидели молча и лишь опрокидывали стопку за стопкой. Позвякивал о край бутыли черпак, и звонкой струей текла из горлышка водка.

Старец, который обронил задевшие всех слова, насупясь, бор мотал что-то себе под нос, а громко бранившийся заводила все никак не мог успокоиться.

— Кое-кому, я вижу, не по душе, — кричал он, — что стражники не хватают нас больше за горло, выколачивая налоги! Забыли, как они пили здесь на дармовщину нашу водку да еще и кувшины с собой прихватывали?! Вы-то, хозяйка, небось помните? Начальству с каждого кувшина причиталось по два литра. Может, кто-то горюет, что нет больше в крепости тэй и люди не давят друг друга насмерть перед соляной лавкой начальника?!

— Да будет вам… — улыбнулся сосед, навлекший на себя его гнев. — Да пропади он пропадом ваш начальник.

— Ну вот, и начальника помянули! — засмеялся кто-то. — Уж не сбегать ли за куриными лапками — погадать: жив он или помер там, в Лаосе?

— Про него надо гадать на вонючих козлиных ножищах!

Вдруг старец, сидевший на другом конце скамьи, сердито вскочил, выкрикивая бранные слова. И подвыпившие старики опять загалдели.

А люди спокойно расхаживали по ярмарке, выбирали товар, приценивались, покупали, продавали, а то и просто прогуливались возле питейного ларька, не обращая на перепалку никакого внимания. Одни лишь старухи сбежались — узнать, не учинили ль чего спьяна их благоверные. Молодежь, обступившая было спорщиков, с хохотом разошлась.

И тут нежданно-негаданно встал старик, сидевший молча, и выпалил единым духом:

— Эй вы! Вам что, память отшибло?! Забыли уважаемого Ниа Пао? Не он ли каждый год изводил коней у купца Цина? Вся деревня тогда объедалась кониной. А однажды Ниа Пао ухитрился затолкать сверчков в уши вожакам старого Део. Припоминаете?.. Да Ниа Пао за всю свою жизнь не съел и крупицы соли, хоть и прожил на свете немало лет. Жаль только, небо лишило его слуха. Как вы смеете порицать его и бранить?! Пусть кто попробует еще его обидеть, двину кальяном в морду! У Ниа Пао перед Революцией большие заслуги!

Тут захмелевшие старики признали наконец Ниа Пао. А сам Ниа Пао, за всю жизнь не попробовавший соли и ненавидевший вьючных коней богача Цина, сидел себе молча и словно прислушивался к каким-то неведомым звукам, наклонив голову и уставившись в чашку с желтой кукурузной водкой.

Вдруг послышался крик:

— Эй!.. Караван идет!..

Тут все: и старцы, только что препиравшиеся у питейного ларька, и продавцы кукурузных лепешек, и старик из племени нунг[91], торговавший циновками, и девушки с парнями, игравшими на кхенах, кинулись к дороге. Даже любители птичьих боев — и стар и мал, — примостившиеся у самого крыльца Комитета, побросали свои клетки и побежали вместе со всеми.

Но тревога оказалась напрасной.

Это приехали сельские старосты и командиры общинных отрядов ополчения, короче, вся «выборная власть» из деревень по ту сторону Намма. Они торопились на совещание — в Директивный комитет[92]. С ними было и несколько женщин, спешивших на ярмарку за покупками. Впереди всех скакал почтальон с туго набитой сумкой. Так уже было заведено: по базарным дням работники с мест собирались в Финша — доложить о своей работе. Ну, и «корреспонденции» в такие дни поступало и отправлялось особенно много. Базарные дни в горах — это и время деловых встреч, и часы веселья и отдыха! Общинный и Директивный комитеты в Финша по базарным дням были похожи на вокзал: с утра до ночи приезжали и уезжали люди.

Кони с берегов Намма, малорослые и неказистые с виду, бодрой рысью поднялись по кручам и теперь спокойно стояли, помахивая хвостами, в ожидании хозяев, которые ушли, небрежно перебросив поводья через косматые гривы.

Кто-то из ополченцев второпях высыпал под ноги своему коню целую плетенку персиков. Поздние плоды эти, побитые градом, он, видно, купил за гроши, а может, и выпросил где-нибудь. Но едва конь начал жевать корм, откуда-то набежали поджарые тощие свиньи и, выхватывая персики из-под самой лошадиной морды, громко захрумкали косточками.

Только улеглось волнение, как вдруг кто-то опять закричал:

— Гляньте-ка! Уж не караван ли это с товаром?!

По дороге вереницей поднимались всадники.

Увы, и на сей раз ожидания были обмануты: это ехали на ярмарку крестьяне из Наданга. Они с нетерпением ждали теперь базарного дня, и с каждым разом их приезжало все больше и больше.

Веселей всего было глядеть на парней в высоких головных повязках и травяных лаптях. Молодые люди — откуда бы они ни были родом — из Наданга или из Финша, из какого б ни вышли племени, знакомятся без труда и сразу находят общий язык. Стоит им съехаться на ярмарке, они тотчас слезают с коней, протягивают друг другу руки и, достав табакерки с зеркальцем, угощают один другого табачком, передают из рук в руки кальян. А там снова садятся в седло и скачут дальше.

Люди в нетерпении глядят вниз, на дорогу и всякий раз, завидев верховых, волнуются: не караван ли это из города…

Вот снова начался было переполох. Но оказалось, что это везут на заготовительный пункт соду. Нынче повсюду стояла великая сушь, и соседи, сговорившись, тащили в пещеры котлы, несли кувшины с водой — выжигать соду. Промысел этот давал изрядный доход. А на вырученные деньги покупались фонарики с батарейками в медном корпусе или термосы, расписанные красными цветами, причем никто не покупал один термос, все брали по два.

Показался какой-то парень, согнувшийся под тяжестью здоровенного мешка. Из мешка торчала голова с лоснящимися на затылке волосами, большим красногубым ртом и вытаращенными глазами. Голова медленно поворачивалась во все стороны, и трудно было заподозрить, что у владелицы ее — крупной обезьяны, засунутой в мешок, руки и ноги крепко стянуты веревкой. Ополченцы из Наданга поймали обезьяну и притащили на ярмарку, чтоб продать живьем в магазин.

Да, народу из Наданга было сегодня побольше, чем в прошлый раз.

Явился и старый шаман из племени са. Он шел с целой ватагой парней, многие из них собирались купить основы для сетей, а кто же лучше старика знал в этом толк. Были и такие, что шли учиться: кто в кузницу — мастерить плуги, а кто на курсы счетоводов, чтоб потом, вернувшись в свою деревню, помочь землякам сколотить кооператив и вести сообща хозяйство.

— Вы уж, сынки, постарайтесь! — говорил им старик. — Нам ведь кузнецы нужны. Помню я, как тэй твердили, будто само небо не пожелало дать нашему племени добрых полей и определило до скончанья века скитаться, выжигая лес под недолговечные пашни. Но это неправда, скоро мы увидим своими глазами, как люди из племени са делают основы для сетей, куют мотыги и лемехи для плугов.

Старик все никак не мог забыть один случай. В прошлую путину он поднялся сюда, в магазин, купить леску. И вдруг, даже сам не подумав прежде, спросил продавщицу, девушку лоло:

— Хорошо, что Правительство продало мне леску, а нет ли у него случаем основы для сети?

Продавщица тотчас выложила на прилавок целый набор новеньких основ, отливавших сотнями стальных колечек. Старик легонько гладил их рукой, и пальцы его вздрагивали. Он не верил своим глазам: неужто перед ним и вправду новая основа? Да, так и есть! А ведь железной основе у людей са не было цены: потерявший ее обрекался на голодную смерть — и сам он, и весь его род. Сети ветшали и раздирались в клочья, но основу берегли как зеницу ока. Как без нее ловить рыбу — главное пропитание са?! Случалось, отец с матерью оставляли детям кое-какое наследство, но не было вещи дороже основы для сети. Ему самому основа досталась от предков, хранивших ее вот уж которое поколение. С нею он исходил немало рек, и вот на восьмом десятке впервые довелось увидеть новехонькую основу.

— Вы не поверите, товарищ, — сказал он продавщице, — в первый раз на своем веку вижу такую новую основу.

— Что вы, дедушка, — засмеялась продавщица, — их нынче в кузнице у председателя Тоа делают видимо-невидимо.

— Неужто?..

Голос старика был подобен шелесту ветра. Он обратил лицо к небу, а пальцы перебирали металлические кольца. Вот она — заветная вещь, о ней испокон веку мечтали бедняки из племени са! А нынче она лежит преспокойно на прилавке, и в кузнице у председателя Тоа их сделают еще, сколько потребуется; да, в председателевой кузнице вам могут смастерить все, что угодно!..

Вот почему сегодня старик направился на «предприятие By Шоа Тоа» вместе с парнями, что пришли учиться на кузнецов и литейщиков.

В прошлом году сюда доставили на продажу из города плуги, какими пашут обычно поля в деревнях народности тхай. Но в здешних горах земля была тверже и злее, и лемехи для нее оказались совсем непригодными. Тем, кто купил их, пришлось нести лемехи в переплавку. Нгиа тогда провел скупку негодных лемехов и предложил завозить сюда из города чугун, чтобы наладить выпуск плугов на месте.

Вот когда по-настоящему развернулось кузнечное дело. «Завод» семьи By работал полным ходом. И весть об этом с радостью приняли повсюду. Председатель Тоа вместе с другими опытными кузнецами обучал людей ремеслу. Со всей приграничной округи — от берегов реки Ма и до верховьев Намкинь и Намма — к ним слали парней на выучку и тхай, и лы, и зао.

Председатель Окружного комитета сказал:

— Вы уж, товарищ Тоа, помогите наладить производство и обучите молодежь, чтобы к концу года было кому передать кузницу. У вас ведь и в Комитете работы невпроворот.

Что правда, то правда: старый Тоа занимался кузницей куда больше, чем своими председательскими делами.

Кузница стояла на вершине холма, сразу за рыночной площадью. И с утра до ночи шумно, точно разлившийся ручей, дышали мехи. Помещения кузницы, широкие и просторные, примыкали одно к другому — как в домах племени зао, где селятся вместе несколько семей.

Больше всего учеников было в литейной. Одни очищали изложницы, другие зарывали для охлаждения извлеченные из форм лемехи в груду опилок. Новые плуги были сложены перед дверью кузницы двумя ровными рядами; цветом металл был похож на багровый от жара кукурузный корж, прямо хоть пробуй на вкус.

Председатель Тоа перевернул лежавшую кверху дном изложницу. Несколько учеников тотчас подхватили ее, приподняли ковш с расплавленным багрово-алым чугуном и, сняв корку нагара, быстро залили форму. Пламя выстреливало искры в длинные, ниже колен, фартуки из тигровой шкуры. Чугун в форме принимал очертания лемеха, изогнутого, словно долька ярко-красного плода коонг.

Тоа пожал старику руку и сказал:

— Жду не дождусь пополнения из Наданга!

Старик, обернувшись, указал на стоявших позади парней:

— Какое бы нужное дело ни затевало Правительство, мы, люди са, тут как тут. Вы, председатель, не извольте беспокоиться.

Тоа громко засмеялся и привычным движением поднял руку — словно вытаскивая из печи раскаленную болванку.

— Да я и не беспокоюсь. Теперь жизнь идет на лад: вон, поглядите-ка сами.

Внизу, на площади, ярмарка была в разгаре. Зонты, черные и синие, колыхались среди махавших хвостами коней.

…И впрямь все нынче идет по-другому. Под густыми зелеными кронами деревьев тянутся друг за другом обнесенные темными изгородями здания: Исполком, магазин, почта, школа, медпункт на десять коек.

У входа в школу висят клетки с птицами. Со двора доносится струнный перезвон — школьники играют во дворе на данах[93]. Над учительским столом висит наклееный на картон лист бумаги с затейливо выведенной надписью «Молодежь строит новую жизнь в горах…»

* * *

Внизу, на дороге опять вереницею замелькали кони. Они были ясно видны меж ярусами ступенчатых полей, среди полукружий залитых водой пашен, что словно обручи охватили горные кручи, на фоне взрезанной плугом земли, где борозды красной волнистой рябью взбегали вверх по склонам.

Старика из племени са так и подмывало затянуть песню. Но он вспомнил, что знает одну лишь единственную — о страданьях и горестях своего народа, а она была явно не к месту.

— Вон те лошади на дороге и есть караван с товаром! — громко сказал вдруг председатель Тоа. — Сойдем-ка вниз, узнаем, не приехал ли Нгиа?

Навьюченные кони — здесь их была не одна сотня — казались пестрыми пятнышками на зеленом пологе трав, одевших молчаливые горы. Обрывы и кручи, поднимавшиеся к ярмарочной площади, то ясно очерченные, то таявшие в туманной дымке, плавно кружась, раскатывали вдруг по ближнему склону красную полосу недавно расширенной дороги; и она, извиваясь, убегала тотчас за видимый глазом предел.

На сей раз ошибки не было: караван с долгожданным грузом приближался к Финша.

Настороженный слух людей ясно улавливал тягучие переливы песни, доносившиеся из-за речки. Хрипловатый голос звучал высоко и протяжно, потом вдруг умолкал, отмечая паузу между куплетами. Это пел погонщик из племени тхай, он восседал на коне, шагавшем впереди каравана.

Караван с товаром подходил все ближе и ближе. Парни и девушки сбежались со всего рынка. Даже торговец засахаренным арахисом, старик из племени сафанг, что просидел все утро, невозмутимо перебирая в кошельке монеты, соизволил глянуть в ту сторону. Другой старик, выходец из зао, перестал резать сухие табачные листья, сунул за головную повязку свои небольшие весы, обернулся и уставился на дорогу. Народ всполошился. В ряду, где продавали с пылу, с жару кукурузные коржи, тростниковые веера в руках у старых хозяек заходили быстрее прежнего над раскаленными угольями. И дымок, что поднимался над подпекавшимися коржами, стал густым и терпким.

В начавшейся суматохе неподвижными оставались одни лишь мешки да вьюки, набитые зелеными и желтыми грушами, которые сняли с веток недозрелыми, ярко-красными поздними персиками, ярко-желтыми лимонами и черно-фиолетовыми поздними сливами, обметанными белым налетом: надкусишь одну, и рот наполнится сладостью — того и гляди, проглотишь косточку вместе о мякотью. К мешкам этим и вьюкам, плотно уложенным наподобие стены, еще не подходили покупатели. Лишь дети, снующие по базару, ни у кого не спрашивая, угощаются плодами.

Девчонки из красных мео, в своих черных юбках и красных душегреях, выглядели ничуть не хуже взрослых девушек. За плечами у каждой мешок; с видом серьезным и деловитым они проворно сучат на ходу льняную нить из кудели, лежащей в сумке у пояса — точь-в-точь как матери и старшие сестры. Только вот девчонкам очень хотелось есть, и, едва явившись на ярмарку, они достали ножики и очистили по груше. А потом начали бегать вприпрыжку вокруг девушек и женщин, что уселись у края обрыва и ели сливы. Глядя вниз, на дорогу, они весело переговаривались и спорили: что там за кони виднеются и что они везут: то ли вьюки с товарами для магазина, то ли цемент для ирригаторов, строящих колодцы, может, перевозят добро геологов и гидрологов, а может, и вовсе идут порожняком за кукурузой в поле. Истомясь ожиданьем, они приняли было за вьючных коней желтобоких волов, неторопливо и важно шагавших среди тростниковых зарослей.

Девушки пришли на базар с самого утра. Вот идут подружки из белых мео — в расходящихся колоколом белых юбках, вырезных сине-черных кофтах с темно-красной вышивкой по вороту и бортам и в сандалиях из черной автомобильной резины. Концы их ярких головных повязок бьются на ветру, и кажется, будто за плечами у них порхают пестрые бабочки.

Постепенно вокруг девушек, высматривающих с обрыва караван, собираются парни.

Вон на камнях примостились ребята из ополчения: у каждого — клетка с птицей и кальян. Сидят себе, наигрывают на свирелях, а за плечами торчат дула новеньких винтовок, присланных из города.

Парни с кхенами изощряются друг перед другом в прыжках и подскоках. Народ обступил их кольцом. Печали свои и радости мео всегда изливали в звуках кхена. Ну а нынче, когда ни челядь начальника, ни стражники не нарушают спокойствия и веселья ярмарок, звучат одни лишь радостные напевы. Зрители то и дело отходят к питейному ларьку — чтобы поднести лихим плясунам чарку водки. Когда же настал черед замысловатейшего колена, именуемого «прогулкой», один из старцев принес заранее чашку пахучей и сладкой кукурузной водки и уселся ждать, когда можно будет вознаградить лучшего танцора. Но как ни увлечены зрители, они не забывают поглядывать на дорогу. Веселье — весельем, а на уме у каждого — караван с новогодними товарами.

Вот он уж виден совсем хорошо. На каждый десяток коней — один погонщик, он восседает поверх вьюков, свесив ноги. Все ближе слышится песня, протяжные повторы ее словно долгая дорога. Так поют тхай. Голос певца летит вдоль ручьев и вместе с водою, звеня, убегает к подножиям гор. Песня робко открывает взгляду береговые пески, где купаются по вечерам деревенские девушки; песня тхай — нескончаемая, трепещущая, возвращающаяся к людям издалека ясным переливчатым эхом…

И вот караван наконец в Финша!

Кони резво прошли долгий путь от Иена, что стоит на знойной равнине, до здешних вершин, где царит прохлада. Ручейки пота, минуту назад еще блестевшие на лошадиных мордах, испарились от жаркого дыхания толпы. Горячий терпкий дух лошадиного пота привычен для мео — у них в деревнях вокруг каждого дома стоят кони. Площадь наполнилась радостным ржанием, лошади, с которых сняли тяжелые вьюки, весело машут хвостами, бьют копытами, щерят зубы, самые изголодавшиеся подбирают с земли груши, которые бросает им набежавшая детвора.

Конец томительному ожиданию, догадкам и спорам: караван прибыл!..

На площади, и без того многолюдной, народу прибавилось. Пение свирелей и кхенов сливается с гулом недавно отведенной сюда речки — на ней будут строить гидростанцию. В лад торопливым девичьим шагам позвякивают цепочки, бренчат серебряные браслеты. На высокой груди девушек пупиео нежно звенят серебряные колокольчики, словно поет загадочно и еле слышно ветер из далеких неведомых стран.

Ми давно уж сидела у обрыва вместе с подружками.

Она грустила. А девушки, словно и не замечая этого, шутили и смеялись, прикидывая, какие им предстоят покупки: сколько нужно взять ткани и катушек с нитками, не забыть бы новое зеркальце, и самописку «Чыонгшон», и ручной фонарик…

Конечно, у каждой были свои сокровенные тайны, да только об этом не дано знать никому.

— Ну а нашей Ми ничегошеньки не надо, — сказала Кхуа Ли, — приехал бы только товарищ Нгиа!

— Ты-то сама, кого поджидаешь? — тотчас спросила ее соседка.

И подружки весело зашептались. Звонкий задорный смех их понесся над скалами, обгоняя идущих вереницей коней, на спинах которых колыхались вьюки с красным сатином, синей тканью намдиньской выделки и зеленым полотном; коробы с черными и красными зонтами и резиновыми сандалиями, корзины с тарелками, чашками и ложками.

Подъехав к магазину, всадники соскочили наземь — сперва погонщики, молодые парни из племени тхай, потом счетовод Управления торговли, кинь по происхождению, он приехал из города на ревизию. Нгиа среди них не было.

Из-за скалы, заслонявшей дорогу, вдруг появился Тхао Кхай, он изо всех сил погонял трусившую впереди вьючную лошадь.

— Эй, Кхуа Ли! Наконец-то! — закричали девушки.

— Кхуа Ли, гляди-ка, скорее!..

Но ее нигде не было видно. Она приметила Кхая еще внизу, в ущелье — раньше всех. И, успокоясь, спряталась в толпе.

— ДДТ!.. Есть ДДТ!.. — кричал Кхай, указывая на большой мешок из сыти, возвышавшийся на спине первой лошади.

Народ зашумел.

— Вот это да!

— Теперь нам порошка хватит!

— Здорово!

…А ведь когда в первый раз начали опрыскивать дома ДДТ, люди возмутились и сломали распылитель. Правда, скоро они убедились: всюду, куда попало хоть немного порошку, клещей и мух — как не бывало. И теперь многие сами приглашают сандружину опрыскивать белым порошком не только стены и пол, но даже алтарь предков. А три буквы — «ДДТ», поначалу чуждые и непонятные, — стали уже привычными…

Увидав председателя Тоа, Кхай сказал:

— Окружном согласен выделить средства на расширение нашей больницы до двадцати коек. Вы довольны, председатель?

— Председатель, говоришь? — переспросил кто-то.

— Да зови его просто тестем! — посоветовал другой.

Все расхохотались.

Едва лишь Ми подошла к брату, Кхай, не дав ей и рта раскрыть, объявил во всеуслышанье:

— Нгиа еще не вернулся из отпуска!

— Да уж он небось дома доброе винцо попивает, — засмеялся кто-то, — никак не оторвется!

Насмешки и шутки вконец смутили Ми. На глаза у нее навернулись слезы. Благо никто этого не заметил, всем было не до нее: сгружали новогодние товары!

— Бумага пришла, — сказал Кхай сестре, — тебя направляют в медицинское училище.

— Неужели правда? — переспросила Ми.

И непонятно было, радуется ли она предстоящей поездке или волнуется, почему Нгиа еще не вернулся с равнины.

XXIII

Так уж бывает испокон веку: едва стемнеет, расправляют крылья ночные птицы и разлетаются, самец и самка — в разные стороны. Всю ночь окликают они друг дружку в лесных чащах, и лишь на рассвете стихают их голоса.

Мео имеют обыкновение угадывать по птичьим голосам свою судьбу.

Ранним утром, когда невестка ставит на очаг глиняный котелок с отверстиями в донце варить кукурузу на пару, слышно, как под крышей у двери тихонько шепчутся птицы. Это чета ласточек хлопочет в своем гнезде; словно приплясывая, они выставляют наружу то голову, то хвост, приминая торчащие соломинки. Пение ласточек, не говоря уж о гнездах, что лепят они под стрехой, — доброе предзнаменованье для дома. И каждый, кто слышит поутру их голоса, проникается радостью и надеждой.

Меж гроздьев ярко-красных цветов протяжными голосами распевают черные дрозды — всего три или четыре малые птицы, а криком своим переполошили всю округу. Черные дрозды вечно пререкаются и громко судачат — точь-в-точь женщины на ярмарке. И лишь изредка можно услышать голоса небольших черно-белых птиц титьтьое, трели соловья или прозрачную песенку певчих дроздов.

Птичий гомон звенит не умолкая.

Но едва яркий солнечный свет разливается по небу, наступает тишина. Прилетают откуда-то стаей удоды, пунцовые с яркими высокими гребнями, они, точно факелы, рассекают пелену редеющего тумана.

В эту пору обычно за дверьми готового к открытию магазина раздается негромкий, похожий на птичий щебет звук — словно проныры воробьи или ласточки пытаются заглянуть в притворенную дверь внутрь помещения.

Нгиа уже знает: там — первые покупатели, а может, люди принесли что-нибудь на заготовительный пункт. Женщины заглядывают в щели между дверными створками и тихонько болтают, дожидаясь начала торговли. А когда солнце поднимается повыше, начинают сходиться — по одному, по двое — покупатели из дальних деревень. Сегодня день не базарный — обычные будни.

Солнце стояло уже высоко, когда двое незнакомых людей — мужчина и женщина — вошли в магазин. Были они молоды. На ногах у обоих — одинаковые сандалии из автомобильной резины. Нгиа опустил расходную книгу, глянул на них и сразу понял: молодожены. Молодые всегда приходят вместе покупать обновки.

Щегольским своим нарядом они затмили здесь всех и вся. На жене — черная шелковая кофта и цветастая юбка в складку, открывающая икры ног, обтянутые новенькими синими гетрами. Муж ее красовался в короткополой куртке, именуемой тапу, с высоким воротом, расшитым в косую клетку. Он был коротко подстрижен, и серебряных обручей на шее у него не было. «Наверно, учится где-нибудь, — подумал Нгиа, — может, будущий учитель, а может, работает в Молодежном комитете? Молодые ведь нынче не отпускают длинных волос, и ни один не наденет шейных обручей или платье, какое носили в старину, — оно открывало живот и стягивалось сзади красным кушаком. Никто даже не покупает материю, из которой шьют старинные наряды… С первого взгляда и не поймешь, кто он, этот парень?..»

Женщина пощупала красную материю — целая штука лежала на прилавке, — помяла в ладони сатин и, обернувшись, поглядела на мужа. Щеки ее вспыхнули румянцем: новобрачные обычно стеснительны. Раньше женщины мео брили головы, оставляя волосы лишь на темени, но молодежь давно отказалась от этого обычая.

Молодожены купили двуспальное красное одеяло намдиньской работы, и, когда Нгиа протянул им сдачу, на лице у жены появилась нерешительность. Нгиа быстро защелкал костяшками счет и понимающе улыбнулся:

— Вы можете взять на эти деньги еще десяток чашек. Пожалуйста, последняя новинка…

Муж кивнул и взял связанные в две стопы чашки — их завезли с равнины, из Хайниня.

— Могу предложить табакерки с зеркальцами. Очень красивые.

Они купили две штуки; молодежи вообще полюбились эти табакерки. Их можно было даже носить как украшение на куртке или за головной повязкой.

— Пожалуйста, английские булавки…

Они взяли десяток. Потом купили кусок туалетного мыла «Белая роза», бутыль керосина, две мотыги и полтора метра красного нейлона на дождевик…

Муж выложил на прилавок пять донгов, и снова осталось немного денег. Жена рассматривала пестрый детский костюмчик, висевший возле самого прилавка. Костюм ей явно понравился, и она протянула было за ним руку.

— Да будет вам, купите в следующий раз, — засмеялся Нгиа.

Тут только молодожены остановились.

Нгиа едва не добавил: «Кукуруза еще не созрела, а вы уж и свадьбу сладили. Куда торопитесь?..» Но промолчал; на сердце у него кошки скребли, и было ему сейчас не до шуток.

Он все вспоминал случай, приключившийся на строительстве дороги, неподалеку от Наданга — месяц назад поженились девушка из Тхайбиня[94] приехавшая в горы поднимать целину, и парень, выходец из мео. Всюду только и разговоров было что об этом браке. Оба — и жених и невеста — работали в Молодежном комитете. Там они познакомились и полюбили друг друга. Свадьбу сыграли прямо на стройке. Потом муж отвез молодую знакомиться со свекровью и свекром. Жена, желая уважить мужа, сменила обычное свое платье на наряд мео, и оказалось, он очень пришелся ей к лицу. Старики, увидав, что невестка, хоть родом она и из чужих мест, обличьем вылитая мео. На радостях они позабыли обычай и сами вышли навстречу молодым.

Рассеянно припоминая забавные эти подробности, Нгиа подумал: «А ведь если здесь женишься, придется небось ехать на свадьбу к жениной родне, нарядившись горцем… Впрочем, мужчине одолжить или сшить костюм легче, чем женщине…»

Настроение у него было довольно унылое. Тет он отпраздновал на родине, в Футхо. Перед праздником получил от брата письмо: «Постарайся приехать к Новому году. Теперь-то уж непременно тебя окрутим…» Но надежды брата не сбылись. Не суждено, видно, ему обрести свое счастье в родных местах — а ведь казалось, вот оно, у него в руках. Иногда, как, скажем, сегодня, он старался не вспоминать об этом: личные дела, в общем-то, мелочи. Но избавиться от грустных мыслей не удавалось, и они возникали снова и снова, как родник, пробивающийся из-под камней.

На партийной конференции Тхао Кхая избрали в бюро Окружного комитета партии; он оказался самым молодым членам бюро. Когда голосовали за Кхая, Нгиа вспомнил, как тот совсем еще подростком пришел в партизанский отряд; он был тогда одних лет с Вы А Зинем[95] и так же находчив и смел. А теперь вон как далеко пошел! «Это хорошо, — думал Нгиа, — что мео вошли теперь в руководство партии. И Кхай будет в бюро как раз на месте. Недавно, во время заговора самозванного короля, „старые кадры“ вроде меня оказались не на высоте…»

А ведь, бывало, Нгиа смотрел на Тхао Кхая, как на зеленого юнца, не отдавая себе отчета в том, что тот уже вырос и стал отличным работником, завоевавшим доверие и уважение земляков.

Да, недочетов и промахов у Нгиа было немало — он и сам сознавал это. Партия, посылая коммунистов в горы Тэйбака, напутствовала их: «Пусть земля эта станет вашей второй родиной». И Нгиа без малого пятнадцать лет следует ее наказу. Он и жизни не пожалел бы ради высокой своей цели. Нерасторжимые узы связали его со здешним краем. Отчего же его одолевает тоска и тревога?..

А молодожены, приторочив свои покупки к седлам, успели отъехать уже довольно далеко. Только яркое женское платье переливалось еще вдали на солнце. Но Нгиа казалось, будто он видит их обоих, словно они все еще стоят у его прилавка. Только на месте незнакомой женщины чудилась ему Тхао Ми — он видел перед собой ее блестящие глаза, ее румяные щеки.

Любовь непостижима, ее нельзя измерить и выразить с помощью чисел, как исчисляют, скажем, высоту самых высоких гор. И все-таки Нгиа пытался определить, уточнить и проверить свои чувства. В общем-то, его колебания сводились к одному-единственному вопросу: исполнил ли он до конца свой партийный долг, сумел ли обрести здесь, в Западном крае, вторую родину?

Он давно понял, что Ми любит его, и готов был ответить на ее чувство. Потому что полюбил и сам. И все-таки колебался. Он колебался и не мог ни на что решиться.

Раздираемый противоречивыми чувствами, он глядел на гребни гор.

— Коня-то еще хорошо видно! — раздался вдруг чей-то голос у него за спиной.

Он обернулся:

— О, Виен! Здоро́во, ты откуда?

— Та-ак, — протянул Виен, — конь остановился. Жена небось достает из коробка данмой. Усядутся рядышком на камень и затянут дуэт… Теперь до завтра домой не доберутся!

— Говоришь-то ты складно. Да только покупатели мои давно уж перевалили за гору. Это другая лошадь, она, наоборот, приближается к нам.

— Да нет, это скакун новобрачных!

— Хочешь пари?

— Давай!

— По рукам!

Виен продолжал с победоносным видом:

— Я с этим счастливым мужем знаком, он работает в Молодежном комитете.

— Уж не он ли женился на девушке с равнины? — спросил Нгиа.

— Нет, с чего ты взял!

Нгиа смущенно умолк.

— Если б та парочка со стройки заявилась сюда, — не умолкал Виен, — ты бы их все равно не узнал. Красотка из Тхайбиня в новом наряде — вылитая мео и на данмое играет — заслушаешься. Вот так-то!

Виен здесь без году неделю, а знает всех и вся!

— Виен, — помолчав, вдруг спросил Нгиа, — а ты из каких краев будешь брать жену?

— Милый мой, — Виен расхохотался, — да какая разница, откуда жена родом, главное — любовь! Кого полюбишь, на той и женись — вот мой принцип. Но женюсь я не раньше, чем будет освобожден Юг. А ты-то сам, что думаешь?

— Я, в общем… как и ты. — Нгиа принужденно улыбнулся.

Слова Виена разбередили ему душу. Ему стало не по себе, словно его только что пробрали как следует — и за дело.

Виен окончил техникум и приехал сюда с гидрологической экспедицией; работал в Хангтоме, потом поднялся в Мыонгте, опять спустился в низины Шинхо к реке Намма, а недавно, во время паводка, перебрался в устье речки Наданг.

Теперь, когда гидрологи построили здесь свой лагерь, кончилась первобытная, дикая жизнь Наданга. Рекой занялись люди. Отныне — и в половодье и в мелководье — объем воды, расход ее и скорость измерялись и вычислялись с помощью точных приборов. Виен хотел заставить ручьи и реки служить народу.

До того как он поднялся сюда, на Запад, Виен никогда не видал ни леса, ни гор. Его поколение выросло уже после Революции, и сверстники Виена восприняли многие черты нового времени. Их воспитали не только семья, но и школа, коллектив товарищей, весь уклад жизни и, конечно, книги — хорошие книги, пробудившие в душе у Виена любовь к родной земле, тягу к дерзаниям и дальним дорогам, к большим и серьезным делам.

По натуре своей Виен был склонен к прекраснодушию и мечтательности. Но сама работа — тяжелая и вроде на первый взгляд чересчур приземленная и однообразная — научила Виена правильно понимать задачи, поставленные Революцией, решать практические дела. Два нелегких года пробыл он с экспедицией в лесах Нампо, а оттуда вместе с гидрологами перебрался в здешние края. Виен за это время очень переменился, теперь романтическая окрыленность у него сочеталась с деловитостью и расчетом, а будничная текучка не заслоняла далеких радужных горизонтов.

Кончался паводок, и возле лагеря гидрологов в Наданге уже не видать было серых выдр, нырявших с берега за добычей. Река оставила на берегу вывороченные потоком валуны, кустарники и деревья. Солнечный свет расстилался по воде ровной, отливающей золотом гладью. Сойдя на мостки, гидрологи подтягивали поближе «железную рыбу» — водомер, отмечавший напор и скорость воды.

В полдень свет солнца бывал особенно прозрачен и ровен. С молчаливых полей долетал запах созревших ананасов.

Но ясные дни в горах длятся недолго. Зима нагоняет к лесным опушкам серые тучи. И тогда уж не различить издалека маленький лагерь гидрологов на берегу Наданга. А Виен и его друзья на утонувшей в тумане станции как ни в чем не бывало продолжают работать и учиться и даже умудряются таскать на деревенские огороды золу для удобрения почвы.

Проходит зима, за нею весна, потом — лето и осень, а работа у Виена тянется неизменной, нескончаемой чередой: в мелководье сидишь себе спокойно и делаешь замеры да выводишь столбики чисел, зато в половодье приходится круглые сутки быть настороже и ежечасно сверяться с приборами. Человек обязан сохранять спокойствие и уверенность перед лицом изменчивой грозной природы…

Нгиа всегда с уважением думал о Виене и его сверстниках, о тех, кто пришел работать сюда, в горы: учителя и медики, ирригаторы, животноводы, агрономы, счетоводы, плановики, работники торговли… Пускай они не сталкиваются с теми трудностями, которые выпали в войну на долю Нгиа, но и сегодня, когда в быстро меняющихся условиях особую важность приобретают проблемы идеологии и экономики, на их плечи легла огромная ответственность. Вклад молодежи в построение социализма здесь, в горах, очень и очень велик.

«Поколение двадцатилетних, — думал Нгиа, — повинуясь велению сердца, шагнуло во все концы страны. И если наши девушки и парни узнают, ценою каких усилий и жертв народ отстоял и преобразил горные склоны Финша или устье Хуоика, неприметную деревушку Наданг и речку Намма, если молодежь поймет, как преданы новому строю люди мео и са, зао, хани и лоло… — она будет считать свой труд во имя будущего этого горного края делом чести. Надо, — решил Нгига, — рассказать ребятам о славных традициях прошлого. Начать с создания здесь партизанской базы, потом сказать, как жили люди Финша в войну и после Освобождения, когда началось строительство. Ну и, конечно, остановиться на происках американских империалистов: вспомнить, как проводились диверсии, как разжигалась кровная вражда, распространялись провокационные слухи, как пытались переманить народ за границу… Я, хоть и проработал здесь пятнадцать лет, все-таки не смог до конца понять душу здешних людей и не сумел раскусить хитрости врага. Вот об этом-то и надо поговорить с молодежью…»

— Решил погулять в выходной день на базаре? — спросил он Виена.

— Да откуда у нас, у гидрологов, выходные? Для нас воскресенье — те же будни, работа… Я на собрание Союза молодежи.

И, помолчав, Виен добавил:

— Когда же ты наконец расскажешь нам историю Финша? Раздразнил, а теперь все кормишь обещаниями. Мы ведь здесь новоселы…

Нгиа только успел хмыкнуть в ответ, как Виен выбежал навстречу своим приятелям. Вместе с Кхуа Ли, секретарем здешней ячейки, они, весело болтая, направились к школе, где должно было состояться собрание. Оживление, охватившее было Нгиа, тут же улетучилось, и в магазине стало вдруг пусто и неуютно.

— Эй, Виен! — крикнул Нгиа ему вдогонку. — Ну, кто был прав?

— Твоя взяла.

К магазину подъехали три всадника. Из-за них-то и разгорелся спор.

Нгиа узнал заведующего Окружным отделом торговли. Транзистор, висевший на ремне у него за спиной, заливался во всю мочь. Следом за ним ехала женщина.

Виен быстро обернулся. Нет, он и не думал сейчас о пари; ему не терпелось узнать, кто эта женщина — маленькая и хрупкая, — так ловко спрыгнувшая с коня. На ней был костюм цвета хаки намдиньской выделки, какие носят обычно кадровые работники. От холодного горного воздуха щеки ее разрумянились. Волосы, собранные узлом, стягивала зеленая косынка, концы которой торчали в разные стороны. Так носили косынки в нынешнем году ханойские девушки, и мода эта почему-то называлась «ГДР».

Гостья подошла к парням и девушкам и каждому подала руку. Виену — тоже. Здороваясь с нею, Виен смутился и покраснел.

Нгиа еще несколько дней назад узнал, что заведующий торг-отделом объезжает все магазины и торговые точки близ границы.

Они были давно знакомы друг с другом и тотчас разговорились.

— Кто это приехал с вами?

— Да все свои, старые знакомые…

— Вроде есть и новые лица.

— A-а, попали в точку! — громко засмеялся заведующий. — Сейчас я вас познакомлю… Товарищ Хуои Ка, наш новый специалист по разведению чая. Вот приехала в Финша изучить ваш дикорастущий чай. Я уж ей рассказывал про заботы и сложности «магазина товарища Нгиа»… А это и есть товарищ Нгиа.

Растерявшийся от неожиданности Нгиа забыл даже представить гостям набившихся в магазин людей. Он не мог опомниться: Хуои Ка!.. Деревня Хуоика!.. Люди племени са… Ясноглазые худенькие дети с поблекшей темной кожей, которая цветом напоминает мутную воду… Неужели это та самая девочка, которую — одну изо всей деревни — спасли когда-то солдаты? Неужто перед ним Хуои Ка — живое олицетворение светлого будущего всего племени са?..

— Скажите… — запинаясь, начал Нгиа, — не вы ли…

— Да, я из той самой деревни, — отвечала гостья. — Солдаты рассказали мне потом, как геройски погибли все наши односельчане и почему назвали меня таким именем.

— Значит, вы и есть та самая Хуои Ка?

— Да, я Хуои Ка.

— А вы не помните Панга?

— Как же, ведь только мы двое тогда и уцелели — мальчик по имени Панг да я.

— Стало быть, не забыли.

— Нет, и никогда не забуду.

Они помолчали.

— Вы к нам надолго? — спросил Нгиа.

— Да вот, пока не обследую заросли чая.

— Знаете, — вмешался в разговор Виен, — туда надо ехать мимо устья Наданга, где как раз и живет товарищ Панг.

Виен, пожалуй, один держался как ни в чем не бывало.

— А вы сами, видно, работаете там? — спросил Хуои Ка.

— Да, в Наданге стоит наша гидрологическая экспедиция.

— Вы гидролог? Вот здорово!

— Милости прошу к нам в гости.

— Спасибо, непременно заеду.

Виен так и сиял. Нгиа вспомнил недавние его слова: «Какая разница, откуда жена родом, главное — любовь!..» И вдруг обрадовался: «А что если Виен влюбится в Хуои Ка? Может, и она его полюбит… Очень даже возможно…»

И ему почудилось, будто он снова слышит вопрос Виена: «А ты-то сам, что думаешь?..» Ответ готов был вырваться из сердца.

XXIV

Наступил полдень. Заведующий вместе с Хуои Ка ушел совещаться с местными властями. Нгиа остался в магазине. Им овладело какое-то смутное предчувствие, томительное ожидание… Но чего?.. Непонятное, необъяснимое волнение…

Кто-то прошел мимо. Похоже, что Тхао Ми… В каждой женщине теперь ему чудилась Ми… Нет, не она… Но он знал наверняка: она придет на собрание.

Нгиа был сам не свой. Никогда еще, думая о Ми, он не испытывал такого смятения. Наверно, сегодняшняя их встреча принесет что-то очень важное.

Вдруг в дверях появилась Ми. И хоть он ждал этой минуты и даже заметил девушку издалека, Нгиа растерялся вконец.

— Вы на базар, в такую рань? — спросил он невпопад.

— Да нет, я на собрание.

— А если не на базар, зачем вам заплечный мешок? — снова спросил он, сознавая, что вопрос его лишен всякого смысла.

— Да ведь он пустой, — ответила Ми.

Она наклонилась и раскрыла мешок. На самом дне лежали две общие тетради и белая блузка, аккуратно сложенная, чтобы не смялся отложной воротник.

«Ми, — сказал ей однажды Нгиа, — вам бы наверняка пришелся к лицу наряд девушки с равнины…» Вот тогда-то она и сшила себе белую блузку и принесла в магазин — похвастаться. Но Нгиа не видел ни разу, чтобы она надела обновку. И вдруг его дернула нелегкая — именно сегодня — спросить у нее об этом…

— Вот поеду на равнину, — засмеялась она, — тогда и надену.

Совсем обескураженный, Нгиа умолк. Потом спросил, надеясь поправить дело:

— Может, купите что-нибудь?

— Нет-нет. Я просто зашла поздороваться. Ведь я скоро уеду учиться. Далеко…

— A-а… Это по вызову?

— Ага. Знаете, я, наверно, буду учиться в самом Ханое.

Нгиа почувствовал, как сердце его сжалось от волнения и тревоги. И почему-то ему снова стало очень грустно.

— Пожалуй, — сказал он, — через несколько лет мне придется величать вас «фельдшерица Ми», либо «фармацевт Ми», или «доктор Тхао Ми»…

— У вас столько знакомых по имени Ми?

— Я не шучу…

Он замолчал, не зная, что еще сказать.

Пришли покупатели и попросили показать ткани. Нгиа захлопотал у прилавка. Ми улыбнулась и не торопясь вышла из магазина. Подняв голову, он мельком глянул ей вслед, наклонился к прилавку, отмерил ткань и с треском оторвал от рулона кусок. Потом принялся выводить цифры в учетной книге. Покупатели удалились.

Солнечные лучи ударили наискось в дверь. На мягкую зелень травы легли переплетенные тени деревьев.

На залитой солнцем красноватой дороге ни души. Ручей прыгал вниз с камня на камень. Мимо проплывали изящные белые завитки облаков. Ми так и не показалась на дороге.

Нгиа вдруг вспомнил, как он впервые привез сюда соль, ее тогда продавали еще в Комитете, и Ми пришла за солью вместе с матерью; потом они распрощались и ушли, но на дороге он увидел одну Зианг Шуа. «Ми, — подумал он тогда, — наверно, стоит за воротами…» И догадка его оказалась правильной. Вроде вчера это было, а сколько уж лет прошло…

Не задумываясь, он шагнул к воротам.

Да, она стояла там, прислонясь спиной к бревенчатой ограде.

— Ми, — чуть слышно сказал он.

Красные цветы бле алели меж листьями, точно изогнутые огнецветные дольки тыквы[96] посреди подноса со сваренным на пару зеленоватым клейким рисом.

Пахучие белые лепестки цветов маму, кружась, опускались наземь.

Девушка подняла голову и взглянула на него.

— Отчего вы стоите здесь? — спросил он и понял: вопрос его снова не к месту.

— Жду вас, — ответила Ми.

И вдруг все тревоги его и сомнения улетучились разом.

А весенний лес затопил горы робкой еще зеленью. Близился срок, когда надо высаживать рис на поля, и над землею, над расселинами скал поднимался терпкий сладостный дух.


Донгван, 1964

Шинхо, 1965

РАССКАЗЫ

Редактор М. Финогенова

Западный край. Рассказы. Сказки

СБОРЩИК ДОЛГОВ

I

Коммерсант Кхе был толстый и круглый, как плод хлебного дерева. Повязку на голове он завязывал особым узлом, так что концы ее торчали наподобие буйволиных ушей. Малые дети, те, к примеру, считали, будто на голове у него растут рога. Ходил он всегда в одном и том же одеянье — длинной коричневой блузе и штанах из такой жесткой и плотной ткани, что собаки могли обломать об нее зубы. Подпоясывался он красным кушаком, старым и драным, а в руке обычно держал трость из дерева хео, украшенную облезлой красной кистью.

В то утро, когда Кхе шествовал по каменным ступеням общинного дома в деревне Нгиадо, было еще совсем рано, и туман только начал расходиться. А случилось это двадцать девятого числа двенадцатого месяца, в последний базарный день года.

По дороге, что вела сюда из Бака, в обход лежавших за деревней полей, тянулся на базар народ. И на деревенской улице маячили силуэты людей, направлявшихся к рыночной площади: детишки, несколько женщин и какой-то старик, тащивший на продажу пса. Пес всячески противился и упирался, но цепь на ошейнике была крепкая, и хозяин, напрягши силы, волочил пса все дальше и дальше, торопясь на базар. Увидав степенно шагавшего коммерсанта Кхе с тростью под мышкой, старик припустил по дороге со всех ног.

— Коммерсант Кхе пожаловал! — крикнул он так громко, что его услыхали даже ушедшие вперед женщины.

— По чью ж это душу он явился? — спросила одна из них.

И старик отвечал с видом знатока:

— К Каю небось идет, к кому ж еще? Он с него теперь не слезет!

По всей округе имя коммерсанта Кхе вызывало у людей такой же суеверный страх, как уханье совы на крыше; и особенно у тех, кто был должником Ба Кхоана из Бака. Коммерсант Кхе выколачивал деньги из должников Ба Кхоана, его так и величали «сборщиком долгов». Непонятно только, откуда взялось прозвище Коммерсант, ведь Кхе никогда ничем не торговал. Он уж не первый десяток лет служил у Ба Кхоана, и в последние дни года хозяин всегда посылал его взимать долги и проценты. Кхе обходил окрестные деревни со своей неизменной тростью, которая служила символом его высокой миссии.

Коммерсант Кхе, пройдя по деревне, свернул в переулок, где стоял дом Кая.

У дома не было ни ворот, ни забора. Кхе обозрел двор: нигде ни души, потом обошел весь дом и даже заглянул под топчан. Никого. Топчан оказался старый, весь источенный жучком, а под ним термиты изрыли пол, нагромоздив кучи земли. Кхе для порядка постучал тростью по стенам, вдоль которых белела осыпавшаяся известка, и вышел во двор. Вокруг дома росли низкие кусты дурнишника, усыпанные желтыми цветами. Здесь небось никто не ходил уже целый год.

Кхе набрал в грудь побольше воздуха и заорал во всю мочь:

— Ка-ай! Эй, Кай!..

Скрипучий голос его облетел всю деревню. Но Кхе надсаживался напрасно. Хозяева словно сквозь землю провалились. Лишь меж ветвями гибискусов, стоявших живой изгородью позади дома, выглянули и тотчас исчезли две или три детские рожицы с вытаращенными глазенками, а потом донесся стук босых пяток.

Кхе вернулся в дом, положил свою трость поперек высокого столика, на котором обычно раскладывают книги и принадлежности для письма, и уселся на топчан. Он потянулся и несколько раз широко зевнул. Зевал он с самого утра. Прошлой ночью он допоздна играл в карты, и сейчас его одолевал сон, веки отяжелели и закрывались сами собой.

Он огляделся, нет ли поблизости циновки… Но циновки в доме не оказалось. Тогда он поднял лежавшую на полу соломенную подстилку, расстелил ее на топчане и улегся, похожий в полутьме на говяжью тушу. Через минуту дом огласился могучим храпом…

Из года в год в последний базарный день Кхе являлся в дом Кая взыскивать долг. Должок был изрядный: больше десяти донгов серебром. Кай не занимал их у ростовщика, это его мать когда-то одолжила деньги у отца Ба Кхоана. Перед смертью старуха в присутствии сына и заимодавца наказала: «Я не из тех, кто может присвоить чужое добро. Вот мой сын, он выплатит все до последнего гроша. Слышишь, сынок! Запомни мои слова…» Так это неписаное долговое обязательство перешло на Кая. Кабала стала как бы судьбою его самого и всей семьи. И даже в те годы, когда Ба Кхоан забывал напомнить коммерсанту Кхе о долгах Кая, сборщик долгов и сам — так уж издавна повелось — заглядывал сюда спозаранку.

Он знал наперечет каждый кирпич на дорожке посреди переулка и мог бы найти дом Кая с закрытыми глазами. Кай с женой очень боялись коммерсанта Кхе: а ну как он под горячую руку огреет их тростью или, того хуже, ославит на всю деревню. И всякий раз, увидав, как к ним в переулок неторопливо сворачивает Кхе, жена Кая начинала приветливо улыбаться и кланяться…

— Вот и вы к нам пожаловали. Милости просим… — А потом заводила речь, вкрадчивую, как молитва: — Увы, в этом году торговля шла из рук вон плохо. Вы уж сделайте милость, скажите почтенному Ба Кхоану: мы, мол, уповая на его доброту, просим отсрочить уплату еще на год. Времена ведь меняются, и все вроде идет к лучшему. И потом…

А Кхе, наклонив голову, похожую на черпак из кокоса, созерцал два серебряных хао, белевших на ладони хозяйки. Затем он щепотью брал монеты, опускал их в свой кошелек, а кошелек заворачивал в пояс.

И ему не было никакого дела до того, изменятся ли времена к лучшему и вернет ли заемщик долг через год.

II

Когда Кхе проснулся, солнце уже клонилось к закату.

Косые лучи его, пробиваясь сквозь дыры в стене, падали на земляной пол. Кхе потянулся разок-другой, восклицая «О-о небо!» Такая уж у него была привычка: потягиваясь, непременно взывать к небу.

Он удивленно обвел глазами дом. Хозяева до сих пор не вернулись. Кхе в недоумении присел на топчан и, прикрыв глаза, погрузился в размышления.

Семья Кая — что-что, а уж это Кхе помнил отлично — всегда старалась приветить его. Собирая долги для своего хозяина, он стучался в сотни ворот и про любой дом держал в памяти все — от каменного пса, поставленного в начале улицы, до щербатой чашки на посудной полке. Как правило, люди старались задобрить его и угостить. Ну а если он видел, что денежки в доме водятся и хозяева-скареды просто не желают с ними расстаться, он устраивал там свою «резиденцию» на день, на два, на неделю, пока ему — с подобающей вежливостью — не подносили деньги. Тогда лишь снимал он осаду и возвращался восвояси. Но здесь, в этом доме, конечно же, не было денег, чтоб расплатиться с почтеннейшим Ба Кхоаном. На сей счет у коммерсанта Кхе давно уже не осталось ни малейших сомнений. И, являясь сюда из года в год, он даже не заговаривал, как всюду, о долгах, платежах и сроках, а просто получал от хозяйки мзду, именовавшуюся для приличия «подарком» — никак не меньше двух хао. Нет, Кай и его жена были не из тех, кто бегал и прятался от него.

А нынче они почему-то не пожелали с ним видеться. И где их только носит нелегкая с самого утра? Может, они на базаре? Но ведь и с базара рано или поздно люди возвращаются домой. Уж не отправились ли они куда-нибудь далеко? Только кто же, скажите на милость, в канун Нового года, надумает покинуть дом?! Куда же они все-таки запропастились?

В проеме двери он видел солнце, потускневшее и совсем круглое, оно повисло над самой землей. Дом был по-прежнему пуст, да и вся деревня словно вымерла. Только где-то на берегу пруда громко переговаривались женщины да шелестели на пальмах ко не опавшие еще листья. А издалека доносился похожий на прерывистые вздохи гул многолюдного торжища.

Кхе поднялся и встал ногами на доски топчана. Дряхлые козлы жалобно заскрипели, и топчан заходил ходуном, точно утлая лодка. Он без стесненья задрал штанину и помочился прямо на пол.

Близился вечер. Становилось прохладно, хотя северный ветер вроде еще не поднимался. Над землей неторопливо плыл туман. Умолкли голоса и смех женщин, промывавших рис у пруда; затих и шелест листвы. Их сменил шум перебранки соседей — ведь сегодня полагалось сводить счеты за весь год, возвращать долги и выполнять обещанья. Громыхали первые, робкие еще хлопушки. Одним словом, близилось тридцатое число, последний день года, шумный, разноголосый день новогоднего праздника.

Коммерсант Кхе ждать больше не мог. Ясно, хозяева решили спрятаться от него. Ну, и он тоже не останется в долгу: узнают они теперь, каков он во гневе. Кхе соскочил на пол, и доски топчана тотчас обрушились вниз, как дверца мышеловки, а колченогий столик для книг с угрожающим скрипом закачался из стороны в сторону.

Выглянув во двор, Кхе увидал за кустами дурнишника желтого пса, жалкого и тощего, ребра — все наперечет — так и выпирали.

— Ишь ты, — пробормотал он, — у них даже пес слюной исходит с голодухи. Хорошо, если я еще найду, чем поживиться. Прихвачу барахло — и ходу!

Вечерние тени начинали сгущаться. А ему, прежде чем отправиться домой и начать приготовления к празднику, надо было еще явиться к почтеннейшему Ба Кхоану и доложить все, как есть.

Кхе снова, на этот раз цепким деловым взглядом, обвел дом, ища хоть какую-нибудь стоящую вещь. Трухлявый топчан, хромоногий столик, алтарь предков с маленькой чашкой для благовонных палочек. Со стены свисает на небрежно затянутом шнуре бамбуковый футляр, в каких обычно хранят запись поминок и годовщин предков. Ни тебе благовонной палочки, ни «золота»[97]. Во всем доме не было даже картинки с петухом[98], которые так любит детвора. Словно бы Новый год вовсе не собирался заглянуть сюда, в это царство запустенья и нищеты.

Но Коммерсант Кхе был деловым человеком: взяв с алтаря чашку, он вытряхнул из нее песок, потом снял со стены бамбуковый футляр, прихватил его в одну руку вместе со своей тростью и, сунув под мышку фаянсовую чашку, вышел за ворота.

Дойдя до начала переулка, он остановился у изгороди, окружавшей соседний дом.

— Эй, хозяин! — крикнул он. — Выйди-ка на минутку!

Из-за изгороди выглянула женщина.

— Не скажете, куда это Кай запропастился?

— Наверно, пошел на базар.

— Что же они с женой так и торчат там с утра?

— Да тетушка Кай вот уже месяц, как на том свете, — усмехнулась соседка. — Выходит, он торчит на базаре один.

Не выказав ни малейшего удивления, Кхе помолчал немного, потом сказал:

— Я попрошу вас, когда он вернется, передайте, мол, заходил Коммерсант Кхе и изъял бамбуковый футляр и чашку. Если б я ничего не взял у него в счет старого долга, вышло бы, что он нарушил свою клятву. Боюсь, предки его не пожалуют тогда в гости на Новый год.

И Кхе зашагал по улице.

Вдруг он споткнулся обо что-то и, приглядевшись, увидел знакомого уже ему желтого пса, который, как видно, приняв Коммерсанта Кхе за вора, настиг его и вцепился ему в ногу. Шерсть у пса стояла дыбом, глаза налились кровью, а из пасти белыми клочьями падала пена.

Кхе замахнулся и что есть силы стукнул пса тростью по голове. Пес подпрыгнул, хватил его за руку и кинулся наутек, поджав хвост и свесив чуть ли не до земли длинный красный язык.

Коммерсант Кхе, оскорбленный в своих лучших чувствах, выругался и стал осматривать раны: зубы пса едва задели кожу на руке, да и нога, благодаря знаменитым штанам, была лишь слегка оцарапана, на месте укуса выступила крохотная капелька крови.

Вечер был прохладный, и Коммерсанта Кхе пробрал озноб.

III

Когда Кай явился домой, было уже совсем темно.

На спине он тащил сынишку. С тех пор как умерла мать, с ним не было сладу.

По правде говоря, Кай вернулся с базара уже давно, но, войдя в переулок, услыхал доносившийся из дома громкий кашель Коммерсанта Кхе и пустился наутек. Ведь у него не было ни гроша, чтобы задобрить Кхе, и он страшился пресловутой трости с кистями.

Войдя в дом, он почуял какой-то мерзостный запах и побежал к соседям за лампой, — ее вместе с горшком риса и кальяном в предвидении визита Коммерсанта Кхе он перенес к соседям. Кай зажег фитиль и отправился домой. Ему не впервой было прятать добро у соседей; и они, возвращая ему вещи, передали слово в слово все, что сказал Кхе.

Услышав, что сборщик долгов взял и футляр и чашку, Кай судорожно всхлипнул, но не промолвил ни слова. Понурясь, побрел он домой. Но вскоре вернулся и сообщил соседу:

— Знаете, он загадил весь дом. И кроме футляра с чашкой, уволок моего хворого пса.

— Экая жалость.

— Да нет, — вдруг вмешалась соседка, — собаки я вроде при нем не видела.

— Помолчи! — сказал ей муж. — Кто же еще мог увести пса?

— Вот беда-то, — вздохнул Кай, — остались мы с сыном на Новый год без мяса…

IV

На седьмой день нового года, когда валят праздничные шесты[99], Коммерсант Кхе напился вдрызг. Он наорал на сына, обругал жену и, повалившись на циновку, тотчас же захрапел…

Но, поспав самую малость, он вдруг проснулся. Голова была тяжелой, словно к ней привязали каменный жернов. Никогда еще хмель не ударял так ему в голову. Опершись на руки, Кхе привстал, но руки подломились, и он снова рухнул на циновку. Внезапная судорога обожгла его болью. Потом повторилась еще и еще раз. Кхе кричал и выл от боли. Он весь обливался потом, хотя вечер был прохладный.

Жена попробовала растереть его водкой с имбирем. Но стоило ей прикоснуться к нему, как он забился в судорогах и оттолкнул ее прочь. Кожа его покрылась пятнами, он не давал никому дотронуться до себя, даже воображаемое прикосновение ветра заставляло его биться в конвульсиях.

— Закрой сейчас же двери! — кричал он жене. — Закрой, слышишь! Этот проклятый ветер меня доконает!..

Он весь горел как в огне. Судороги становились сильнее; нелепо вывернутые руки и ноги тряслись в чудовищной пляске.

Жена, обезумев от страха, металась по дому; она то и дело, сама не зная для чего, выскакивала во двор и тотчас возвращалась назад. Она не смела обратиться к соседям за помощью: кому охота в праздник бежать к больному.

Лицо у Кхе — до самой шеи — побагровело, а руки сделались иссиня-красными. Глаза, помутневшие и налитые кровью, едва не вылезали из орбит. Он извивался и корчился, как разрубленный надвое червь. Сизый распухший язык вывалился изо рта. Он напоминал чем-то желтого пса, напавшего на него во дворе Кая.

К вечеру жене стало невмоготу глядеть на его муки, и она, выбежав на базарную площадь, отыскала лекаря.

— Ай, какая беда! — покачал головой лекарь, выслушав ее рассказ, и, помолчав, добавил:

— Вашего мужа, наверно, укусила бешеная собака. Идемте скорее, посмотрим, может быть, я и ошибся.

Но когда она вернулась домой, муж ее был совсем плох. Ничем, даже самой малостью, не был он похож на прежнего Коммерсанта Кхе. Обезумев, он разорвал на себе одежду и остался голым. Но холода он не чувствовал. Увидев жену, Кхе бросился на нее; она едва успела выскочить за дверь. А он, поскользнувшись, с грохотом рухнул на пол, точно кокос, сорвавшийся с пальмы. На другой день он умер. Умер в беспамятстве, разодрав себе горло руками.

Жена и сын боялись войти в дом и только изредка заглядывали в дверь.

Никто не посмел навестить их. Почтеннейший Ба Кхоан, услыхав о смерти Кхе, пожаловал вдове деньги на дешевый гроб.

В день похорон четверо носильщиков, взвалив на плечи гроб, понесли его за деревню. Следом за гробом шла, тихонько всхлипывая, вдова. Рядом брел наспех одетый мальчик. Он обещал стать таким же рослым и дородным, как отец, но пока был худой и тонкий, как зубочистка.

МАЛОЛЕТНИЕ СУПРУГИ

Они были женаты с прошлого года.

Свадьбу справляли в десятом месяце. В третьем месяце их просватали, а в десятом уже встречали невесту в мужнином доме. Семьи жениха и невесты закололи свинью, забили быка и даже сумели залучить на праздник музыкантов. Свадьба вышла на славу!

А вот как получилось с музыкантами. В день свадьбы лицедей — в руках у него был дан — вместе с певицею явился в невестину деревню. Подойдя к столу, на котором перед алтарем курились благовония, они затянули молитвенные напевы, чтоб показать свое благочестие и усладить слух уважаемых хозяев. Родичи и гости, понятно, пришли в восхищение.

Впрочем, только родичи с гостями и радовались музыке, угощению и выпивке. У жениха же с невестой были свои радости и огорчения.

Жених был доволен, весел и счастлив, в душе у него, как говорится, реяли победные стяги. Все эти дни в доме стояли шум и суета и всюду, куда ни ткнись, толпился народ. Забили быка. По вечерам у дома пускали шутихи. Друзей к жениху пришло столько, что они заполонили весь двор и сад. Даже те, кто раньше враждовал и ссорился с ним, тоже явились на угощение. Ну а жених великодушно не стал вспоминать прошлое. Он улыбался всем и украдкой позвякивал монетами в своем кошельке. Подбирая с земли неразорвавшиеся хлопушки, он прыгал, кричал, то и дело бегал взглянуть, как разделывают и жарят говядину.

Да и что ж тут удивительного — ведь он был совсем дитя, ему только-только исполнилось десять лет. Многие так и звали его по привычке «малец Фук». Отец Фука был должностным лицом в здешней общине. Это они с матерью просватали Фуку жену. Звали ее Нгой. Она была из прекрасной семьи — ее отец служил деревенским старостой. Жене Фука было двенадцать лет.

Впрочем, по поводу их возраста никто особенно не задумывался. Выяснили, что они примерно одногодки, и вскоре разодетая сваха явилась в дом Нгой с подносом чая. Чай был особенный — крупнолистный, засушенный вместе с почками. С того дня все стали звать Нгой «супругой мальца Фука». Соседские дети часто дразнили ее. Нгой ссорилась с ними и плакала. Но вот в один прекрасный день в дом набежали соседи, начались шум и суета. Родичи отправились на базар — за быком и свиньей. Нгой по пятам ходила за матерью, помогала промывать и рубить лежащую в плетенках свинину и овощи.

Подоспел день свадьбы.

Жених и родичи его пришли с носилками за невестой в самую пору — едва прокричали первые петухи и еще не разошелся прохладный утренний туман. Нгой надела красивое новое платье и вдруг заплакала, спрятав лицо в ладонях.

Подружки невесты, Нгэй, Би и Дао, помогли ей нарядиться и вывели на крыльцо. Тут она заревела в голос, стала звать маму, а потом кинулась наутек. Благо подружки успели удержать ее. Казалось, она боится за свою жизнь. Пришлось подружкам крепко держать ее за руки, а не то невеста убежала бы на край света. В новом красивом платье она горько плакала посреди веселой свадьбы, которую не смогли омрачить даже не растаявшие еще ночные тени.

А жених резвился и хохотал в шумной толчее. Он щекотал своего соседа справа и исподтишка тузил соседа слева. Ночью он выспался на славу в скирде соломы, сложенной у кухонного очага. Хорошо еще, что его отыскали там и вытащили за ухо, когда собрались идти за невестой. Со сна он долго тер глаза, сдирая с век беловатую корочку. Но, услыхав, что у невесты всех ждет угощение, обрадовался и заторопился, да так, что забыл прихватить туфли. Он вспомнил про них уже возле самого дома невесты и чуть было не кинулся со всех ног обратно, но, к счастью, его удержали старики, понимавшие, что возвращаться с пути — дурная примета. Один из шаферов согласился идти босиком и отдал жениху свои туфли.

Все утро, весь день и всю ночь три подружки, Нгэй, Би и Дао, оставались вместе с невестой в доме жениха. Попробуй они уйти — невеста тотчас в слезах побежала бы следом за ними. Первую ночь после свадьбы подружки проспали вместе с молодой на одной кровати. Они играли в пуговицы. Отец жениха подарил каждой по нескольку монеток, чтобы игра шла веселее.

Ну а жениху было не до них. Он выпил немного водки, глаза его блестели, язык заплетался. В конце концов он снова забрался на скирду соломы и устроил там возню со своими дружками.

Но на другое утро подружкам Нгой хочешь не хочешь настало время разойтись по домам. Она осталась одна в мужнином доме и, видя, что никто ее не неволит и не собирается резать на куски, смирилась со своей участью и успокоилась. А потом она в любое время могла навещать своих родителей.

Вот и вышло, что у нее теперь стало целых два дома, два отца и две матери. И еще появился у нее новый приятель — законный муж. Они очень даже пришлись по душе друг другу, вместе бегали, играли, часто прогуливались по деревне и, как добропорядочные супруги, почти не ссорились.

Дни проходили за днями, зима отошла, и наступила весна.

* * *

Весна пришла в начале второго месяца. В деревнях зашумели веселые праздники.

В садах и на обочинах дорог тощие белокожие деревья соан, скорбно тянувшие прежде к небу свои обнаженные руки, начали одеваться свежей шелковистой листвой. А там среди совсем еще молоденькой листвы повисли и гроздья бутонов. Они дожидались первого дождика, чтобы раскрыть свои лепестки. Но цветы соана, едва распустившись, тотчас начинают осыпаться, роняя в весеннюю синеву лиловые блики.

В деревне Нгиадо, разумеется, тоже гуляли и праздновали, как и всюду. У ворот общинного дома развевались пестрые стяги. Детишки без устали колотили в барабан, и гулкий голос его громыхал от зари до зари.

Утром двенадцатого числа господин Фук — так его, человека семейного, величали теперь соседи — вместе с женой собрался в гости к тестю. Оба они нарядились, как на Новый год. Ростом Фук уступал жене и выглядел более щуплым. А в общем, супружеская чета похожа была на двух маленьких мышек.

Господин Фук увенчал себя головной повязкой из тонкого черного шелка, выглядела она великолепно, да жаль, то и дело съезжала ему на лоб. Длинная прядь волос, свисавшая с макушки, растрепалась и напоминала темный хвост белого коня, потому что обритая только вчера голова господина Фука, белоснежная и гладкая, похожа была на лошадиную ягодицу. Он надел длинную блузу из наилучшего газа, сотканного, как говорится, в три нити, жаль только — рукава свисали чуть не до кончиков пальцев, а концы кушака из ярко-алого крепа почти волочились по земле. Он шагал вприпрыжку, то и дело запуская руку в кошелек и пересчитывая новенькие монетки, потом трубно сморкался и лицо его озарялось улыбкой, обнажавшей щербатые черные зубы. Господин Фук был совершенно счастлив: кто еще мог похвастаться столь великолепным нарядом? И кому еще мама дала столько блестящих денежек? Благо, он не замечал, что супруга затмевала его по всем статьям.

Госпожа Нгой тоже разоделась в пух и прах. Но в отличие от мужа полы ее блузы, ладно схваченной кушаком цвета желтой лилии, были расправлены и разглажены, а концы кушака развевались на ветру. Ветер играл и широкой юбкой из переливчатого шелка, когда она степенно переступала своими маленькими ножками. Голову госпожа Нгой повязала темной сатиновой косынкой, а поверх нее надела большущий нон. На затененном лице ее алели омытые бетелем губы, а за ними поблескивали зубки, окрашенные в цвет тараканьего крыла. Она плавно размахивала руками и старалась не поворачивать головы, но ветер все-таки умудрился сдвинуть привязанный лентой нон ей на спину.

Муж шел впереди, ему не терпелось поскорее добраться до места. Время от времени он доставал из-за пазухи туфли и, надев их, пускался во всю прыть, но вскоре, запыхавшись, останавливался и поджидал жену.

Солнце только что поднялось и светило ласково. Дорога была чистой и не пылила. У обочины распустились дикие розы, и цветы их розовели на фоне свежей зеленой травы. Бабочки порхали, переливаясь яркими красками в лучах солнца.

Дойдя до околицы, муж посмотрел на общинный дом и залюбовался пестрыми стягами, но, увидев, как туда сбегается детвора и вместе со взрослыми окружает игроков в кости, заторопился.

— Ну, поставим на кон в складчину? — спросил он у жены.

— Чего?

— Смотри, там играют в кости!

Она скривила губы и сказала обиженно:

— Нет уж! Играй на свои. А не повезет — наворуешь еще.

Муж засмеялся, обнажив щербатые зубы. Было дело, он как-то свистнул у нее деньжата. Случилось это на Новый год, он играл в пуговицы и проигрался. Той же ночью он взял пояс жены и стащил оттуда два хао. Остановись он на этом, она бы так ничего и не узнала. Но его погубила жадность. Он снова полез за поясом, и тут она проснулась. Она схватила его за руку, и они стали драться и пинать друг друга прямо на брачном ложе. Ему досталось тогда изрядно, но две монетки, зажатые в кулаке, он ей все-таки не отдал.

Так что он не очень-то и рассчитывал на женины деньги. Свернув к воротам общинного дома, он крикнул:

— Ступай вперед! Да скажи отцу с матерью, что я иду следом! Поняла?

И Фук начал проталкиваться сквозь толпу любопытных. Он стал рядом с «банкиром», хозяином игры, и бросил одно хао на циновку в ту клетку, где выведены были цифры «3–4». Он надеялся сорвать куш. «Банкир», сидевший на циновке, взял в руки белое фаянсовое блюдо, стал покачивать его. Шестигранный костяной кубик, постукивая, закружился по блюду и замер. На верхней грани ярко краснел сиротливый кружочек — единица.

Фук проиграл.

У него даже уши покраснели. Он бросил еще монетку — на «1–2». Выпала шестерка.

Опять проиграл.

Он растерянно взглянул на окружающих, как бы вопрошая, куда подевались его деньги, и снова сделал ставку. Игра шла крупная, у Фука заалели не только уши, но и щеки.

Очень скоро он спустил весь свой капитал — шесть хао. Уши его, щеки, нос и даже ладони пламенели багрянцем. Повязка съехала на лицо, обнажив голову, круглую и белую, как тыква, с торчащим посередине пучком мочала.

Люди, обступившие «банкира», видя, что Фук стоит разинув рот, закричали:

— Эй, нам тут зрителей не надо!

— Ну-ка, малец, уступи место!

— Давай, давай…

Они начали толкать его и постепенно вытеснили из круга. Только сейчас Фук вспомнил, что шел он, собственно, в гости. Он вытащил из-за пазухи туфли, надел их и, стуча подметками, побежал в деревню.

Навстречу ему, распахнув створки деревянных ворот, вышла жена.

— Что, продулся? — ехидно спросила она.

Фук не ответил ни слова и, печально понурясь, прошел во двор. Увидав тестя с тещей, он тотчас с самым невозмутимым видом сложил на груди ладони, поклонился и произнес нараспев, как лицедеи в представлении тео[100]:

— Бью челом вам, батюшка! Бью челом, матушка!

— Ну, наконец-то, — засмеялся тесть, — господин Фук явился выпить со мной. Что же это, дорогой зять, головная повязка висит у вас на шее?

Фук поднял руку и обнаружил у себя под подбородком кольцо черного шелка. А он-то впопыхах ничего и не заметил.

Одна из сестер старосты спросила:

— А сколько тебе лет, племянничек?

Не успел он сосчитать, как жена выпалила скороговоркой:

— Я старше его на целых два года. А мне двенадцать.

Тут все громко расхохотались.

Поев и выпив водки, Фук разрумянился, только затылок и темя по-прежнему были белыми. Стоя на террасе, он ковырял пальцем в зубах. Он увидел на кухне свою жену, и тут его осенила прекрасная мысль. Подмигнув жене, он вызвал ее в сад.

— Послушай, — вкрадчиво начал он, — если ты при деньгах, одолжи мне парочку хао. Послезавтра базарный день, продам несушкины яйца и сразу верну долг.

Но она покачала головой:

— Да я лучше в речку их брошу, чем отдам такому, как ты. И не стыдно тебе?

Фук сердито поджал губы и, глянув в упор на жену, погрозил ей кулаком.

— Ладно, так уж и быть, подожду. — Он задыхался от злости. — Вернемся домой, я тебе покажу…

И господин Фук, повернувшись к жене спиной, поднялся в дом попить чаю.

МЕСЯЦ, КОТОРЫЙ НЕ УМЕЛ РАЗГОВАРИВАТЬ

— Присядь, милая.

— Говори, я слушаю тебя. Некогда мне рассиживаться.

Мужчина криво усмехнулся.

— Опять начала свои штучки? Ничего, выйдешь замуж — станешь как шелковая.

Девушка помолчала. Потом вдруг заговорила:

— Хватит меня изводить. — Голос ее звучал еле слышно. — Сколько раз просить тебя об этом?

Мужчина опять засмеялся. Хриплый, скрипучий смех словно раздирал ему горло.

— О чем ты просила меня? Ах я, бессовестный, все как есть позабыл.

— Полно тебе, не притворяйся.

— Да я и не думаю притворяться! Может, присядешь все-таки?

Девушка, покорившись, уселась на каменную кладку колодца. Месяц стоял прямо над головой, чуть наклонясь над спящими полями. К ночи очертания его обозначились резче — из полного лунного диска была выщерблена маленькая долька.

Девушка села, и мужчина придвинулся к ней поближе. Поглядев ей в лицо, он хотел было что-то сказать, но смолчал и вместо этого, понурясь, уставился в колодец. Там стоял непроглядный мрак. Он поднял голову. На лице его застыло надменное выражение, какое бывает обычно — без всякого повода — у подвыпившего человека. Он хмыкнул, и девушка ощутила холодок на своем затылке. Она обернулась: в небе висел месяц и, казалось, внимательно к ним приглядывался. А впереди на земле лежали две тени, почти сливаясь воедино. И вздохи в ночной тиши звучали гулко, как новогодние хлопушки.

Мужчина тяжело вздохнул.

Девушка прикрыла лицо рукой.

— Ужас! Сивухой от тебя разит…

— Ну уж, прямо и разит! Опрокинул стопку.

— А может, полторы? Представляю, как обрадуются жена с детками.

Сердце у него болезненно сжалось. Горечь комом подкатила к горлу. Его вдруг одолела икота. Само собой, от пьяницы мало радости и жене, и детям. Да только нет у него никакой семьи. Который уж год любит он ее, ее одну, и мечтает на ней жениться.

Но вот по деревне прошел слух, будто она собирается замуж, и с женихом вроде бы уже все сговорено. Он спрашивал ее об этом при каждой встрече, но она отпиралась, все отрицала. И он тщетно ломал голову, как бы ему узнать наверняка, что у нее на уме.

Вот она сидит рядом. Лицо ее залито лунным светом. Глаза ярко блестят. Глаза эти сводят его с ума. Пожалуй, больше всего ему нравились ее глаза. Как часто тихими ночами, терзаясь бессонницей на своей одинокой лежанке, он видел их перед собой. Глубокие, черные, сверкающие — словно меж долгими ресницами живая вода блестит. Он жаждал выпить эти глаза. Но ни разу еще не прикоснулся к ним губами. Он мечтал, когда женится на ней, испить до дна таинственную влагу ее глаз. О небо! Когда же, когда?!

Он взял ее за руку.

— Милая, — голос его был печален, — это правда, что ты скоро выйдешь замуж?

Глупо держать любимую за руку и задавать такие вопросы. Конечно, она вырвала руку.

— Нет-нет… — Он решил настоять на своем. — Скажи мне правду. Я ведь и так все знаю. Если решила выйти замуж, за чем же дело стало? Не пойму только, для чего нужно устраивать из этого тайну? Каждый живет сам по себе, а захочет — может соединить с другим свою судьбу. Кто ему запретит?

Она ничего не ответила, лишь искоса глянула на него. Губы его дрогнули, он собрался было что-то сказать, но почему-то промолчал. Увидав уголок ее глаза, блеснувшего в лунном свете, он смутился и закусил губу. Девушка засмеялась. И он улыбнулся невольно.

— Сколько же лет, — голос его звучал глуховато и мягко, — сколько же лет мы любим друг друга?

— Не помню.

— А я помню: с позапрошлого года. На новогодней ярмарке…

Она встала.

— О чем же ты хотел поговорить со мной?

— Я… Да ты садись.

— Уже поздно.

— Нет. Погляди, как высоко стоит месяц.

— Кажется, бьют в барабан. Кончилось представление? Да, так и есть.

— Ошибаешься, милая.

Где-то вдали мерно гудел барабан.

Месяц не спеша опускался над полем, а с земли навстречу ему плыли запахи трав и весенних всходов.

Девушка вздохнула. Она снова уселась на край колодца и, прикрыв рот ладонью, шепнула:

— Послушай…

— Да?

— Если мы не поженимся, значит, такова воля неба.

— Не поженимся — умрем вместе! При чем здесь небо?

— Чепуха!

— Нет, правда.

— Ну, зачем попрекать друг друга.

— Стало быть, ты выходишь замуж?

Она вдруг заплакала.

Сердце его тревожно сжалось. Но взволновали его даже не слезы ее, в сущности означавшие признание собственной вины, ему почудилось, будто он завтра должен уехать отсюда куда-то далеко-далеко и там, на чужбине, ждет его тяжкая, безысходная доля. А женщина, сидящая рядом, — это его жена, и она плачет перед разлукой, провожая его в путь.

Он провел пальцами по ее векам. И на кончиках его пальцев повисли слезинки. Он поднес их к губам. Его мучила жажда. В горле пересохло.

Она плакала тихонько, как плачут притворщицы, и слезы ее вскоре кончились, словно дождик из маленькой одинокой тучки. Она вытерла глаза полой своего длинного платья. Шелковистая ткань, зашуршав, упала:

Она встала.

— Мне пора.

— Нет, подожди.

За живой бамбуковой изгородью снова послышалась барабанная дробь.

Он вздрогнул.

— Кончилось представление? — всполошилась она.

— Да нет же. Закончилась первая пьеса и начинается вторая.

— Мне все равно надо идти.

— А в прошлом году ты сидела со мной, пока не скроется месяц.

— Но теперь не прошлый год.

— Такова небось воля неба?

Голос его был полон горечи. Он засмеялся — сухо и хрипло.

Она отвернулась.

— Я ухожу.

И пошла прочь, бросив обоих — месяц, висевший в небе, и убитого горем мужчину.

Он бросился за ней, схватил ее за платье.

— Неужели ты уйдешь?

— Да.

Он закусил губу, потом сказал:

— Если уйдешь, знай, я умру здесь.

Она зашагала дальше.

Он, пошатываясь, двинулся за нею.

Месяц глядел им вслед и словно подталкивал вперед шагавшие рядом тени.

Он схватил ее за руку. Белая рука ее была гладкой и крепкой, как стебель сахарного тростника; казалось, сожми ее зубами, и рот наполнится сладким соком. Сердце его колотилось так сильно, что чудилось, будто стук его слышен в ночной тишине. Будь он не так взволнован, он бы, наверно, дернул ее за руку и, подставив ногу, повалил на траву.

Но он, нахмурясь, крикнул ей прямо в лицо:

— Мне все известно! Я и спрашивал-то просто так — для виду. Знаю, через месяц, двенадцатого числа, твоя свадьба! Подлая тварь!

Глаза его загорелись злобой.

Она вскрикнула, оттолкнула его и побежала в деревню.

Он был силен и крепок. Но хмель кружил ему голову, и он, зашатавшись, рухнул лицом в траву. Руки его тянулись ей вслед.

Но когда он приподнялся и сел, ее уже не было видно.

А месяц опустился к самой меже, и колоски риса впивались в его округлые бока.

Он не пошел за нею в деревню. Не поднимаясь, он подполз обратно к колодцу, ухватился руками за край и прижался лицом к плоскому, ноздреватому камню. Так пролежал он довольно долго. Хмель совсем затуманил ему голову. Мысли его смешались в какой-то невообразимый сумбур. Временами он злобно хихикал, потом лизал шершавый камень и тер его ладонью, как бы стирая с него чью-то тень.

В голове мутилось. Одно лишь он помнил совершенно отчетливо: ему хочется пить. Пересохшее горло его горело, вязкая слюна наполнила рот.

Он опустил руку в колодец и пошевелил ладонью. Из глубины доносился плеск — это лягушки гонялись в воде друг за дружкой. Вода звенела и булькала.

«Ага! Там внизу — вода!..»

Он сунул голову в колодец. Дыханье его шелестящим эхом отразилось от круглой каменной кладки. Он пробормотал что-то, прислушался к хриплым звукам своего голоса и засмеялся.

Он все-таки дотянулся пальцами до воды, попытался зачерпнуть ее горстью, но перевесился слишком низко и рухнул в темную гудящую глубину. Согнутая нога его, зацепившись за край колодца, вырвала из кладки большую каменную глыбу. С громким всплеском и человек и камень исчезли в глубине.

Вода заволновалась, потом утихла.

Залитые светом месяца, убегали вдаль широкие поля.

* * *

Через месяц, двенадцатого числа, справили ее свадьбу и она перебралась в дом мужа.

А он нашел свою смерть в колодце той ночью, когда у ворот общинного дома шло представление тео.

Два происшествия эти никто не связывал между собой.

Но люди сожалели о нем, потому что у него было доброе сердце; он слыл человеком неразговорчивым, но усердным и работящим, и все его уважали.

Никто не знал причины его смерти. Правда, если бы кто-нибудь дал себе труд проследить за нею, когда она из дома своего мужа шла в гости к родителям, многое, возможно, бы прояснилось — она всегда шла в обход, полевыми тропами, лишь бы не проходить мимо колодца, хотя именно здесь пролегал самый короткий путь. Да только никому до этого не было дела…

Один месяц оказался всему свидетелем.

Но ей не о чем было беспокоиться — месяц не умел разговаривать.

СУПРУГИ А ФУ

Всякий, кто приходил сюда издалека и заглядывал по делу в дом уездного начальника Па Ча, видел молодую женщину; она сидела за воротами, у большого камня, возле самой конюшни, и пряла лен. Опущенное лицо ее было всегда печально — пряла ли она свою пряжу, нарезала ль траву для коней, ткала ли полотно, колола дрова или поднималась по крутому склону с кувшином воды. Люди, увидев ее впервые, говорили друг другу: «В доме у начальника Па Ча много добра и слуг, тэй из крепости дают ему соль на продажу, и он богатеет день ото дня, вон сколько у него земли, серебра да опия — богаче его нет никого в округе. Отчего же его дочь от зари до зари все в трудах и заботах, отчего ведомы ей одни лишь печали?» Но, расспросив соседей, узнавали, что женщина эта вовсе не дочь начальника, а жена А Шы — его сына.

Вот уж который год миновал с тех пор, как Ми вошла невесткой в дом Па Ча. Сама она давно потеряла счет времени, да и люди уже позабыли, когда это случилось. Но бедняки в Хонгнгае и по сей день рассказывают историю о том, как Ми попала в семейство Па Ча.

Давным-давно, когда отец Ми надумал жениться на ее матери, у него не хватило денег на свадьбу, и он взял их взаймы у тогдашнего начальника, у отца Па Ча. Начальник, само собою, дал ему деньги в рост, и отец Ми должен был каждый год отдавать ему урожай кукурузы с целой делянки. Родители Ми так и состарились, не вернув долга, потом мать умерла, а долг за отцом все оставался.

Когда Ми подросла, отец нарадоваться не мог на свою дочь. Но однажды Па Ча явился к ним в дом.

— Отдай-ка мне дочь в невестки, и я спишу твой долг, — сказал он.

Старик подумал о том, как тяжко из года в год отдавать богачу урожай с целой делянки. Кукурузу, конечно было жаль, но еще больше жалел он дочь. Старик не знал, что и ответить.

— Отец, — сказала Ми, — я умею выращивать кукурузу. Я сама буду работать в поле, чтобы заплатить долг, только не продавайте меня богачу!

Подоспел праздник Тет, и выдался он в тот раз веселый и шумный на диво. Парни и девушки играли в пао, крутили волчок, а вечерами зазывали друг дружку на гулянье. В домах, где были пригожие девушки, родители всю ночь не могли заснуть. До рассвета расхаживали под окнами парни со свирелями и собаки лаяли до хрипоты. А стену, за которой спала Ми, ухажеры отполировали ладонями до блеска.

Однажды ночью Ми услыхала стук в стену. Этим условным стуком обычно вызывал ее возлюбленный. Ми тихонько подсунула руку под бревенчатую опору и нащупала в щели чьи-то пальцы, на одном пальце было надето кольцо. Как раз на этом пальце носил кольцо ее возлюбленный. Она тотчас же приоткрыла деревянный ставень и, опершись на подставленную ладонь, спустилась на землю.

Но тут на нее набросились какие-то люди, заткнули рот, завязали глаза, взвалили на спину и потащили неведомо куда.

Лишь наутро она узнала, что находится в доме уездного начальника и что ее заперли в одной из комнат. За стеной слышались звуки музыки: там молились духам предков, под ногами танцующих скрипел пол.

В тот день А Шы пришел к отцу Ми и сказал:

— Отец, нынче ночью я похитил вашу дочь и представил ее предкам моей семьи[101]. Теперь вот пришел известить вас об этом. Отец мой говорит, что свадебный выкуп он вам уже отдал.

А Шы ушел, и старик сразу вспомнил о том, как Па Ча предложил ему когда-то: отдай, мол, мне дочь в невестки, и я спишу твой долг. О небо! Выходит, давние долги родителей приходится нынче платить детям. И тут уж ничего не поделаешь!

Шел месяц за месяцем, а Ми все плакала по ночам. Как-то раз она тайком прибежала домой, глаза ее были красны от слез. Увидев отца, Ми бросилась на колени, уткнулась лицом в землю и зарыдала. Отец тоже заплакал — он догадался, что у нее на уме.

— Ты ведь пришла поклониться мне перед смертью? — спросил он. — Если ты умрешь, мой долг останется и они снова потребуют с меня деньги. Подумай, дочка, кто поможет мне вырастить кукурузу, чтоб расплатиться с ними? Меня, старика, хворь извела, работа мне уже не под силу. Прошу тебя, доченька, не делай этого!

Ми плакала, спрятав лицо в ладонях. Она вытряхнула из рукава ядовитые листья нгон, горсточку листьев — она сорвала их в лесу и припрятала. Теперь они ей ни к чему, она не должна умереть. Ведь если она наложит на себя руки, отцу придется во сто крат хуже, чем теперь. И Ми вернулась в дом Па Ча.

А годы все шли и шли. И когда умер отец, Ми больше не помышляла о том, чтобы съесть ядовитые листья нгон. За долгие годы лишений и мытарств она притерпелась и привыкла. Она самой себе казалась рабочей скотиной — а что же страшного в том, что кобылу или буйволицу переведут из одного стойла в другое, — всюду ей суждено одно: жевать траву да работать без отдыха.

Она не поднимала головы и не помышляла ни о чем, кроме своей однообразной и нескончаемой работы, унылой череды дел, следовавших одно за другим из года в год, из месяца в месяц. Отойдет праздник Тет — пора подниматься в горы, собирать опийный мак; в середине года надо замачивать и трепать лен, а потом настанет время идти в поле ломать кукурузные початки… И всегда, во всякое время, шла ли она за хворостом, варила ли кукурузу, чтоб не дать отдыха рукам, она должна была прясть из кудели бесконечную льняную нить. И так год за годом, всю жизнь. Буйвол или лошадь, отработав положенное время, ночью отдыхают и жуют свою жвачку, но женщины в доме Па Ча хлопочут и днем и ночью.

Ми становилась день ото дня все молчаливей и уходила в себя, как черепаха в свой панцирь. Комнатушка, где она спала, была душная и темная, с одним-единственным оконцем величиной с ладонь. Оно всегда тускло белело: не поймешь, что там за ним — туман или солнечный свет. Ми думала: видно, ей суждено до самой смерти глядеть в эту квадратную дыру.

На горных делянках уже собрали рис и кукурузу, и урожай был надежно спрятан в закрома. Ребятишки отправились собирать тыквы; озоруя, они поджигали оставшиеся на полях шалаши и грелись у огня. В Хонгнгае издавна заведено праздновать Тет сразу же после жатвы, не принимая в расчет, какой нынче месяц и день. Да так оно и удобнее: после праздника можно успеть, пока льют весенние дожди, распахать новь.

В этом году Хонгнгай справлял праздник Тет в дни, когда неуемный ветер гнул к земле пожелтевшие тростники и травы и на дворе стояла стужа.

В деревнях красных мео цветастые юбки, сушившиеся на камнях, пестрели издалека, будто крылья огромных бабочек. Цветы опийного мака — белые поначалу — порозовели, потом окрасились багрянцем и, наконец, сделались фиолетовыми. Молодежь с нетерпением ждала праздника. Очень уж хотелось покрутить волчок да повеселиться во дворе у дома.

Где-то в горах переливались звуки свирели, они манили из дома. Ми прислушалась к звонким трелям, и что-то шевельнулось у нее в душе. Она повторяла про себя слова песенки, которую играл на свирели парень:

У тебя есть и дочь, и сын

Вот и ступай в поле.

А у меня ни сына, ни дочки,

Пойду-ка искать любимую…

Наступили весенние ночи, полные любовного томления.

За околицей каждой деревни есть просторная ровная площадка для новогодних игр. Парни с девушками и детвора сходятся туда покидать пао, повертеть волчок, поиграть на свирелях и кхенах да поплясать всласть.

Все семейство уездного начальника было в сборе. Только что кончилась праздничная трапеза, которую освятили своим присутствием духи предков, получившие свою долю. Звенели колокольцы заклинателя, который прыгал, дрожа всем телом. После трапезы предстояла выпивка у кухонного очага.

Под Новый год Ми разрешалось выпить водки. Она тайком наклоняла кувшин, наливая себе чашку за чашкой. А захмелев, сидела с каменным лицом, глядя на прыжки одержимых духами, громогласных певцов, но душа ее жила где-то в прошлом. В ушах у нее все еще звучала свирель, вызывавшая друзей за околицу. Когда-то и она хорошо играла на свирели. Бывало, весною, сидя дома у очага, выпьет водки и начнет выводить на свирели замысловатые коленца. А то поднесет к губам свернутый трубкой зеленый лист, и звук получается не хуже, чем у свирели. А сколько парней влюблены были в нее, день и ночь играли в ее честь песни и ходили за нею следом — с одной горы на другую.

Водка кончилась. Все давно уже разошлись, но Ми, ничего не замечая, все сидела одна-одинешенька посреди дома. Наконец она поднялась и, не выходя на улицу, откуда доносился шум праздничного веселья, прошла прямиком в свою комнату.

А Шы не разрешал ей гулять на Новый год, да ей и самой никуда не хотелось идти.

В такие вот вечера она усаживалась на лежанку и молча глядела в квадратное оконце, светящееся призрачной белизной лунного света. Но сегодня вдруг что-то оттаяло в душе и она ощутила внезапную, ничем не объяснимую радость, как бывало в дни праздника Тет, когда-то давным-давно. А ведь она молода… Она совсем еще молода. Многие замужние женщины гуляют вместе со всеми под Новый год… И вообще почему она и А Шы, если они не любят друг друга, должны жить вместе? Будь у нее сейчас под рукой ядовитые листья нгон, Ми отравилась бы, чтоб никогда больше не вспоминать о прошлом!

А призывные звуки свирели по-прежнему переливались за стеной.

Милая, я тебе бросил пао,

но ты его и ловить не стала;

Не любишь меня ты, вот отчего

пао упал наземь…

Вдруг откуда ни возьмись явился А Шы. Он стал собираться на гулянье: надел новую рубаху, повесил на шею еще два серебряных обруча и обвязал голову белой повязкой. Случалось, он гулял и неделю подряд. У него было намерение присмотреть и умыкнуть еще нескольких девушек себе в жены. Ми обычно не спрашивала его ни о чем. Вот и сейчас она, ни слова не сказав мужу, взяла в углу горшок с салом и добавила жиру на блюдце, где плавал горящий фитиль. В доме стало светлее.

Ми чудилось, будто в ушах у нее все еще звенит свирель. Она решила тоже пойти погулять и начала собираться: уложила волосы, сняла со стены цветастую юбку. А Шы, выходивший уже из дома, вдруг обернулся на пороге и с удивлением посмотрел на нее. Увидев в руках у нее нарядную юбку, он спросил:

— Да ты, никак, на гулянку собралась?

Ми ничего не ответила. Он тоже не стал ее больше спрашивать, молча схватил жену и связал ей поясом руки. Потом притащил целую корзину веревок и привязал Ми к столбу, подпиравшему крышу. Волосы ее, рассыпавшиеся по плечам, он скрутил жгутом и тоже обвязал вокруг столба, так что она и головы повернуть не могла. Затянув веревки, он повязался синим кушаком, погасил светильник и вышел, закрыв за собою дверь.

Ми молча стояла в темноте, словно не чувствуя, что она связана. Хмель еще не прошел, и ей казалось, будто она под звуки свирели гуляет вместе с веселой толпой.

Не любишь меня ты, вот отчего

пао упал наземь.

Кто твой любимый, скажи, чей пао

ты на лету поймала?..

Она рванулась было следом за песней, но резкая боль обожгла связанные руки и ноги. Ми не слышала больше свирели. Кругом было тихо, только в конюшне лошади иногда ударяли копытами в стену. Они отдыхали и жевали траву. Ми, сдерживая рыдания, подумала, что ей, в сущности, живется хуже, чем скотине.

Где-то вдали залаяли собаки. Должно быть, уже за полночь. В эту пору парни подходят к домам и стучат в стену, приглашая своих возлюбленных прогуляться по лесу. Ми перестала плакать. Сердце ее сжалось от волнения и тревоги.

Всю ночь простояла она у столба. Веревки врезались в тело. Но иногда боль отпускала Ми, и тогда ее снова, как волны, захлестывали воспоминания. По дому плыл тяжелый, хмельной дух. С улицы доносились звуки свирели и собачий лай. Временами Ми теряла сознание, потом снова приходила в себя. Наконец забрезжил рассвет, и она не заметила даже, как вокруг стало светло.

Когда Ми очнулась, весь просторный деревянный дом был залит светом. Стояла непривычная тишина. Не трещал огонь в очаге, на котором в эту пору обычно кипело варево для свиней. Дом словно вымер. Не поймешь, куда подевались другие жены А Шы и жены его брата и вообще все женщины, которых злая судьба привела в дом Па Ча… Может, они гуляют, а может, связаны, так же как Ми? У женщины, вышедшей за богача, здесь, в Хонгнгае, нет иного выбора, как бежать всю жизнь за хвостом мужниного коня. Ми вспомнила вдруг старую историю о том, как один из родичей Па Ча бросил дома связанную жену и гулял где-то три дня и три ночи, а на четвертый день нашел жену мертвой.

Ее охватил ужас. Она попыталась шевельнуться, словно проверяя, жива ли еще сама. Запястья, голова, ноги, прикрученные к столбу, болели так, словно их раздирали на части.

Вдруг снаружи послышался шум. И тотчас в дом ввалились люди, много людей. Ми услыхала, как Па Ча, сойдя с коня, приказывал слуге отвести его в конюшню. В дом приволокли не то свинью, не то связанного по рукам и ногам человека — что-то тяжелое рухнуло на пол, послышалось надсадное, прерывистое дыхание.

В комнату, покачиваясь, вошел А Шы. Одежда его была разодрана, запятнанная кровью белая головная повязка сползла на лоб. Он повалился на лежанку. Минуту спустя появился сам уездный начальник Па Ча, следом вошли его подручные, старосты и слуги — все, кто обычно сопровождал начальника; вместе с Па Ча они обжирались, пьянствовали и курили опий в его доме.

Они увидели Ми, привязанную к столбу, но, не обратив на нее внимания, столпились вокруг А Шы.

Па Ча, все еще сжимавший в руке хлыст, вышел за дверь. Ми закрыла глаза, не смея глядеть на людей. Вдруг ей послышалось, будто свекор кличет ее со двора.

Она приоткрыла веки и увидела входившую в комнату жену свояка, молодую еще женщину, сгорбившуюся от тяжких вьюков, которые ей приходилось таскать круглый год. Подойдя к столбу, женщина развязала Ми, и та, едва ослабли путы, стягивавшие ее ноги, повалилась на пол.

— Эй, Ми, — зашептала ей на ухо женщина, — пойдем-ка соберем целебные травы для твоего мужа!

Ми попыталась встать, но ноги не держали ее, ей пришлось обнять жену свояка за плечи. Так вдвоем они и вышли из дому.

Покуда они искали в лесу целебные травы, подруга по несчастью рассказала Ми, что А Шы пробили голову на гулянье.

Вчера около полуночи он вместе с дружками заявился в деревню и по звукам свирелей и кхенов отыскал веселившихся за околицей парней; весь день они — и здешние, и пришедшие из соседних деревушек — развлекались музыкой и играми. Парни только что распили в соседнем доме кувшин водки и теперь никак не могли угомониться.

Но когда явился А Шы с дружками, дом уже опустел — хозяева со своими чадами и домочадцами улеглись спать, хотя возле дома все еще толпился народ.

А Шы, видя, что погулять всласть не удастся, рассвирепел и стал подбивать друзей на драку: мол, надо бы отвадить чужаков, а то они никому не дают проходу.

Кто-то из дружков А Шы швырнул камень в стену дома. Вышел хозяин и отругал их. Но забияки не унимались и снова стали бросать камни. Тогда хозяин вошел в дом, взял ружье и дважды выстрелил в воздух. Гулянье, понятно, расстроилось.

Парни, пришедшие из соседних деревень, решили заночевать здесь у знакомых, чтобы завтра поутру снова собраться и поиграть в пао с девушками. Да только А Шы с дружками и здесь не оставил их в покое: с утра пораньше он явился к околице вместе с приятелями и начал ко всем придираться. На шее у него красовался серебряный обруч, украшенный красно-синими кистями, какие носят только отпрыски знатных родов. Когда А Шы вышел вперед, чужаки, сбившись стайкой, зашумели:

— A-а, это те подонки, что сорвали вчера гулянье!

— Где же А Фу?

— Эй, А Фу, вздуй-ка его по-свойски!

Из толпы выбежал огромного роста детина и, размахнувшись, бросил тяжелый волчок прямо в лицо А Шы, тот едва успел прикрыть глаза руками. А Фу кинулся на начальничьего сынка, ухватился за шейный обруч, пригнул А Шы к земле и, разорвав на нем рубаху, стал бить. Деревенские, услыхав крики и шум, высыпали из домов. Завидя их, чужаки разбежались по лесу. Однако А Фу удалось догнать. Его схватили и связали по рукам и ногам. Тут-то и подоспел сам уездный начальник Па Ча. А Фу дотащили на жердях до начальничьего дома и бросили на пол.

Когда Ми возвратилась с целебными травами, в дом набилось полно народу. Во дворе у персикового дерева были привязаны чужие лошади. Заглянув тайком в большую комнату, она увидела в углу здоровенного парня, стоявшего на коленях, и поняла, что это и есть А Фу.

Со всего Хонгнгая собрались к Па Ча начальники на суд. Тут были и его подручные, и деревенские старосты, и прочий чиновный люд, — в шляпах и цветных повязках, с палками в руках, они съезжались, чтобы разобрать тяжбу, а там и попировать вволю.

В большой комнате были поставлены пять подносов с горящими лампадками и прочими принадлежностями для курения опия. Клубы опийного дыма тянулись к распахнутым оконцам — синие, как дым очагов. Прибыли начальники и из деревни, где жил А Фу. Чины и старосты расположились вокруг подносов с опием. Лишь несколько молодых парней, друзей А Фу, которых тоже вызвали в суд, остались сидеть в углу, скрестив руки на груди.

А судьи со свитой, — всех набралось человек тридцать или сорок — курили и курили, с полудня до самого вечера. Первым по чину и званию был Па Ча — уездный начальник, и потому он выкуривал подряд пять трубок; потом, соблюдая черед, курили другие, покуда трубка не доходила до посыльных, ездивших созывать начальство на суд. Одни лишь женщины, — они сидели поодаль или глазели из дверей на судилище и стоявшего на коленях преступника — не были допущены к этому ритуалу.

Едва трубка с опием обошла круг, Па Ча поднялся, сел, поскреб ногтями обритую голову и, перебросив с темени на лоб длинную прядь волос, хрипло прокричал:

— А Фу, поди-ка сюда!

Тот, не вставая с колен, выполз на середину комнаты. К нему подскочили прислужники. Сложив на груди ладони, они низко поклонились Па Ча, а потом начали избивать преступника. А Фу переносил побои молча, застыв неподвижно, как каменное изваяние.

И всякий раз, когда трубка завершала свой круг, А Фу выползал на коленях на середину комнаты и его снова били. Лицо его вздулось, губы кровоточили. Иные, утомясь, уже не били А Фу, а только поносили его последними словами. Потом они снова принимались за курение. Клубы синего дыма плыли за окна. Па Ча снова и снова приглаживал волосы и сипло окликал А Фу…

Судилище длилось весь вечер и всю ночь напролет. И чем больше накуривались они опия, тем больше свирепели и тем злее били и поносили А Фу.

А в соседней комнате Ми тоже не спала всю ночь, без конца прикладывая к ранам и синякам мужа целебные листья. Она едва не падала от усталости и то и дело передергивала плечами, отгоняя сон; ссадины, оставленные веревками, горели, как ожоги. Ночью ее все же сморил сон, но стоило ей уронить голову на грудь, как А Шы ударил ее ногой в лицо. Она очнулась, собрала упавшие листья и начала растирать мужу спину. А из-за стены доносилось кряхтенье курильщиков, похожее на скрип древоточцев, чьи-то всхлипывания, брань и глухие звуки ударов.

Наутро суд и расправа закончились. Судьи громко захрапели рядом с подносами. Слуги поставили на огонь большой медный чан и сливали в него воду из чайников, готовя новую порцию опия, чтобы не кончалось курево у гостей: ведь им еще предстояло гулять на пиру.

Уездный начальник Па Ча открыл свой ларец, достал сто серебряных донгов и, разложив их на крышке ларца, сказал:

— Эй, А Фу, ты избил человека, и суд приговаривает тебя к денежному возмещению за обиду — ты должен уплатить двадцать донгов. Затем ты должен заплатить начальству за хлопоты — пять донгов, каждому из младших чинов — по два донга, каждому гонцу, созывавшему судей, — по пять хао. Кроме того, ты обязан еще заплатить за опий, который мы курим со вчерашнего дня, и за свинью весом двадцать кэнов[102] — ее сейчас заколют, приготовят и подадут уважаемым судьям. А Фу, ты посмел поднять руку на сына начальника, за это карают смертью, но мы всем миром решили помиловать тебя и ограничились лишь возмещением убытков. Все вместе это составит сто серебряных донгов; само собою, у тебя нет таких денег, и мы по доброте своей решили дать тебе в долг сто донгов. Потом ты будешь отрабатывать их в нашем доме, а если разживешься деньгами и вернешь долг, ступай на все четыре стороны. Но до тех пор ты будешь вьючной скотиной, буйволом, конем в нашем доме. Это продлится, я думаю, до конца твоей жизни, до конца жизни твоих детей и внуков и закончится только в тот день, когда будет выплачен долг. Приблизься же и возьми деньги, которые мы ссужаем тебе.

А Фу, с трудом разогнув распухшие колени, встал, приблизился к начальнику, поклонился и прикоснулся рукой к серебряным монетам на крышке ларца, Па Ча зажег благовонные палочки и забормотал, призывая духов в свидетели долговой сделки. Пока начальник молился, А Фу собрал все до единой монеты и снова положил их на крышку ларца. Па Ча спрятал деньги назад в ларец.

Свинья, которую А Фу должен был преподнести начальству, хрюкала во дворе.

С той минуты, как были отсчитаны деньги, А Фу разрешили подняться с колен. Он взял нож и, медленно ковыляя, пошел помогать соседям разделывать свинью. В доме по-прежнему булькали трубки курильщиков опия.

Вот так и стал А Фу кабальным слугою в доме уездного начальника. Он выжигал лес, пахал и мотыжил землю, охотился на диких быков, ловил в западню тигров, пас коней и скот. Круглый год бродил он один-одинешенек по лесистым склонам. А Фу был в самом расцвете сил. И работа, и охота — все у него спорилось. Только некогда было ему сходить в свою деревню. Да и что ему было там делать.

Ведь он вовсе и не был родом из этой деревни. Отец с матерью родили его на свет в Хангбла. Когда-то в деревне Хангбла случилось поветрие оспы. Умирали и дети, и взрослые, вымирали целые семьи. Братья А Фу и его мать с отцом тоже умерли. И остался он один на белом свете. В обезлюдевшей деревне начался голод, и тогда сосед тайком утащил А Фу вниз, на равнину и сменял на рис в деревне, где жили тхай.

В ту пору мальчику исполнилось десять лет, но был он упрям и отважен. Он не желал оставаться внизу, на равнине, и убежал в горы. Однажды забрел он в Хонгнгай и нанялся там в работники. Зимы сменялись веснами, вслед за летом наступала осень, и А Фу скоро подрос и возмужал; он выучился отливать плужные лемехи и мотыги, стал умелым пахарем и бесстрашным охотником.

Он был очень силен, бегал резво как конь. Деревенские девушки заглядывались на него, а соседи говорили: «Тот, кто получит А Фу в зятья, не прогадает. Парень этот в хозяйстве — все одно что добрый буйвол — вмиг разбогатеешь». Но чего стоили хмельные их разговоры перед непреложными обычаями деревни! Разве мог А Фу просватать невесту, если не было у него ни отца с матерью, ни земли, ни денег. А ведь он вошел уже в тот возраст, когда хочется и погулять и приволокнуться за пригожей девушкой. И потому, едва наступал Тет, А Фу хоть и не мог нарядиться в новое платье, а на шее был у него лишь один подаренный кем-то обруч, но все же и он вместе с другими парнями отправлялся по деревням искать возлюбленную, прихватив для развлечения свирель с кхеном, волчок и пао.

Вот как вышло, что он ввязался в драку в Хонгнгае.

Случился в тот год голод в лесу. Тигры и медведи повадились на поля таскать лошадей и быков. Ну а в конюшне у уездного начальника всегда было полно лошадей, меж сваями под домом едва умещались буйволы и быки, а вокруг дома лежали и бродили козы, собаки и свиньи.

Изо дня в день скотину — десятки голов — выгоняли на пастбище, и А Фу приходилось теперь присматривать и за стадом, и за конским табуном. Он поставил шалаш на краю поля и жил там месяцами, сгоняя на ночь скотину к самому шалашу.

Как-то, себе на беду, А Фу увлекся ловлею дикобразов и почти целую неделю не пересчитывал стадо. А тут попался в лесу ему на глаза тигриный след. А Фу тотчас пустил коня в галоп, согнал все стадо в кучу, пересчитал и увидел, что не хватает одного быка. Он считал и пересчитывал несколько раз — одного быка не было. Тогда он бросился по следам тигра и нашел под невысокой сосной наполовину обглоданную бычью тушу. Он собрал все до кусочка и потащил остатки туши к хозяйскому дому.

«Тигр-то небось здоровенный, — думал А Фу, — вон следы какие. Возьму-ка я в доме ружье, выслежу его и застрелю».

Подойдя к дому, он сбросил остатки туши у ворот, под персиковым деревом. Па Ча вышел ему навстречу.

— Сколько быков потерял?

— Я пришел за ружьем, — спокойно ответил А Фу, — хочу застрелить тигра. Зверь, видать, крупный.

Па Ча погрозил ему кулаком:

— У, разбойник! Погубил нашего быка! Где А Шы? Пусть возьмет ружье и убьет зверя!.. А ты, ублюдок, тащи сюда бревно да моток веревки покрепче. Мы привяжем тебя к бревну. Будешь стоять у столба, пока охотники не вернутся с тигром. А не добудут зверя, так и сдохнешь на привязи!

— Пустите меня, я сам убью зверя! — А Фу повысил голос. — За такого тигра можно выручить куда больше денег, чем за быка.

— Тащи бревно и веревку! — заорал Па Ча.

А Фу, не промолвив больше ни слова, покорно, как буйвол на аркане, принес на плече бревно, потом сходил наверх, в кухню, и притащил веревку, сплетенную из крепких лиан. Он сам вкопал бревно в землю. Па Ча толкнул А Фу к столбу, заставил его обхватить бревно руками и привязал, обмотав веревкой от ступней до плеч — лишь шея и голова оставались свободными от пут, так что А Фу мог поворачивать голову.

Женщины, жившие в доме, проходили мимо А Фу, потупясь, не смея взглянуть в его сторону. Люди боялись шепнуть ему хоть словечко.

За ночь А Фу, судорожно выгибая шею, ухитрился перегрызть две веревочные петли, и путы на одной руке ослабли. Но на рассвете явился Па Ча осмотреть узника и затянул новую петлю у него на шее. Теперь А Фу не мог даже голову повернуть.

А Шы с челядинцами зря проходил по лесу — тигр им так и не попался. День за днем стоял А Фу, привязанный к столбу возле дома. В кухне варили кукурузу, и красное пламя очага озаряло весь дом. Дважды на дню все домашние собирались там и усаживались за еду. А Фу же днем и ночью стоял во дворе, закрыв глаза.

Зимние ночи в горах тоскливы и долги, и, если бы не жаркое пламя кухонного очага, Ми, пожалуй, умерла бы с горя. Каждую ночь она вставала и, раздув тлевшие в очаге угли, грела руки и спину. Поднявшись с первыми петухами, она долго сидела у очага, дожидаясь, пока встанут остальные женщины, подбросят дров в огонь и поставят на него кукурузу и варево для свиней. Вот так и дремала она у огня от зари до зари.

Каждую ночь, услыхав, как в кухне раздувают очаг, А Фу открывал глаза. Ми, когда пламя разгоралось поярче, поглядывала в его сторону и, заметив, как А Фу с трудом разлепляет веки, догадывалась, что он еще жив. Но она оставалась у очага, грея над огнем руки. А Фу же казался издали мертвецом, окоченевшим у столба. И так каждую ночь. Ми поднималась с лежанки, шла к очагу, раздувала огонь… Она и знать ничего не знала, кроме живительного пламени очага. Однажды ночью А Шы внезапно вернулся домой и, застав Ми на кухне, ударил ее, да так, что она упала без памяти в дверях. Но на другую же ночь она снова пришла погреться у очага.

Был поздний час. В доме все спали. Ми встала и, как всегда, принялась раздувать огонь в очаге. Наконец пламя ярко запылало, высветив из темноты столб с узником, и она увидела, как слезы катятся по его щекам, оставляя на почерневшей коже влажные следы. Она вдруг вспомнила, как год назад А Шы вот так же привязал ее к столбу и она простояла всю ночь. Слезы так же заливали ей лицо, затекали в рот, а она не могла их стереть. О небо, эти звери способны замучить человека до смерти! Ведь и она сама могла кончиться у столба. А разве не умерла когда-то здесь, в доме Па Ча, женщина, прикрученная к столбу веревками! Изверги, кровопийцы! Ведь человек этот погибнет следующей ночью, умрет от голода, жажды и стужи. Меня, женщину, украли, заставили принести обеты духам этого дома, и теперь остается лишь ждать, пока я не рухну замертво наземь… Но этот человек, почему он должен умереть?.. А Фу… Мысли эти бередили ей душу.

Угли в очаге потемнели, но Ми не раздувала больше огня и не двигалась с места. Она вспоминала свою жизнь… И вдруг подумала: если бы А Фу чудом удалось бежать, Па Ча с сыном взвалили бы вину на нее: это она, мол, его отвязала. И пришлось бы ей занять его место у столба и умереть в тяжких мученьях. Но она почему-то не испугалась…

В доме было совсем темно. Ми тихонько подошла к столбу. Глаза А Фу были закрыты, но ей казалось, что он услышал ее шаги… Она достала нож, которым, как серпом, срезают рис, и разрезала узлы на веревках. А Фу открыл глаза и вздохнул полной грудью, еще не понимая, сон это или явь. Наконец с узника спали путы, и Ми, вздрогнув, прошептала чуть слышно:

— Беги же… Беги…

У нее захватило дух. А Фу, обессиленный, повалился на землю. Но перед лицом неминуемой смерти он нашел в себе силы подняться и бросился бежать.

Ми осталась молча стоять в темноте.

Потом и она кинулась прочь со всех ног.

Ночь была темная, хоть глаз коли. Но Ми бежала, не останавливаясь. Она догнала А Фу, и они побежали вместе, спотыкаясь, падая и снова подымаясь. Они спустились по круче на дно лощины.

— А Фу!.. — Ми с трудом переводила дыхание на резком студеном ветру. — А Фу!.. Можно я с тобой…

Не успел он ответить, как она заговорила снова:

— Здесь мне все одно конец…

Тут лишь А Фу осознал, что эта женщина, бросившая мужа, спасла ему жизнь.

— Пойдем вместе, — сказал А Фу.

И они, поддерживая друг друга, стали спускаться по склону горы.

Они шли и шли больше месяца, пробираясь по гребням самых высоких гор. Где-то внизу различали они очертания крыш, красноватые пятна полей и белые прозрачные речки; казалось, до них рукой подать, но на самом деле ходу туда было не день и не два.

Из Хонгнгая они спустились в предгорья. Здесь, в Мыонгкуае, разбили свои поля и поставили деревни тхай; потом через Нэмкат беглецы дошли до Тьонгтиа; оттуда, миновав низину Лунгтюнгфунг, повернули к Черной реке, вышли на берег и оказались в округе Фуиен, а затем перебрались в округ Маншон. Отсюда было уже недалеко до освобожденных районов и партизанского края, где жили народности тхай, зао и мео. Переправившись через реку, А Фу и Ми пробрались в глухие деревушки красных мео. Край этот назывался Финша. Ничего не скажешь, ушли они очень далеко, уездному начальнику Па Ча здесь их не достать.

Они добирались сюда почти полтора месяца, питаясь лесными травами, корнями нау и древесными грибами. Когда они достигли Финша, уже кончилась пора дождей.

Зато уж здесь никто и знать не знал, что А Фу — кабальный слуга уездного начальника, а Ми — его невестка, что ее взяли в дом начальника за долги. Люди считали их мужем и женой из многолюдной семьи, что жила в деревне за низиной Лунгтюнгфунг. В таких семьях обычно мало земли и много ртов, потому-то небось пришельцы и пустились на поиски земли, чтобы хоть как-то прокормиться. Люди считали их супругами. А они и вправду стали мужем и женой, когда шли по горам и лесным чащам.

Тогда лишь Ми и поняла, каково это — быть женою при муже. Правда, иной раз она вспоминала еще о духах дома Па Ча, скрепивших ее брак с А Шы, но страхи ее были недолги. А потом она не только перестала бояться духов, но и вовсе о них позабыла. Здесь, в Финша, все называли их супругами А Фу.

А Фу построил хижину на вершине поросшего кустарником холма. В ясные дни отсюда были видны река и поля, веером расходившиеся вокруг селения Банпе, где был французский форт.

Однажды А Фу вдруг заметил в Банпе красное пятно — будто термиты натаскали груду красной глины. Не понимая, что это такое, А Фу сходил в ближнюю деревню, расспросил людей и, вернувшись, сказал жене:

— В крепости Банпе тэй раскопали землю, чтобы построить новый дом. А земля-то красная, вот ее отсюда и видно.

Тэй, считал он, все равно что богатые купцы, торговавшие солью, тканями, нитками и иголками в устье Ван за Черной рекой. (Сам-то он никогда не бывал в устье Ван и о купцах знал с чужих слов.) «В общем, — думал А Фу, — тэй заняты своей торговлей и до нас им нет никакого дела. А значит, и нам они ни к чему…»

Селенье Банпе и река были ясно видны с холма, но кто знает, сколько туда дней пути. Да и думать об этом было некогда. Сколько дел делалось сразу и сколько их предстояло еще впереди! На первых порах соседи выручили А Фу и Ми — одолжили ножи и мотыгу. Конечно, если в доме есть буйвол, он делает половину всей работы, но у них буйвола не было, они сами делали всю работу.

Урожай выдался на славу, и кукурузы им должно было хватить надолго. На одной делянке они посадили лен, чтобы было во что одеться.

Ми, сидя у дверей, ткала полотно. Она теперь не прятала лицо, как прежде, а спокойно следила за челноком, проворно двигая рукою моток пряжи. Рядом в хлеву хрюкали два изрядно подросших поросенка.

Супруги А Фу надумали поставить себе деревянный дом: здесь, наверху, тростниковая хижина была плохим убежищем от шквальных ветров, которые в восьмом месяце года были так сильны, что могли унести не то что человека, но и тростниковую крышу вместе со стенами. А деревянному дому буря нипочем. И супруги А Фу начали исподволь готовить все для стройки, как это делали обычно их земляки. Всякий раз, отправляясь за дровами, А Фу находил в лесу подходящее дерево, валил его, обрубал ветки и тащил домой — на столбы, стропила или доски. У него набралось уже с десяток заготовок. Значит, года через три дом будет готов.

В этом добротном деревянном доме они надеялись скоротать жизнь и оставить его детям и внукам. Рядом они собирались поставить подведенную под крышу конюшню. Перед домом и позади него они посадят персиковые деревья, а у ворот, очистив землю от камней, разобьют огород и обнесут его деревянной изгородью. В сухое время года высадят там капусту и крупную фасоль, что зовется «конским зубом». На больших валунах вокруг дома Ми сможет сушить свои юбки и мужнину одежду. Соберут урожай, а там, глядишь, подоспеет и Тет. Заколют они вместе с соседями откормленную свинью, наедятся досыта, выпьют водки, а натопленного сала хватит, чтобы освещать дом круглый год. Обо всем об этом любили они помечтать на досуге.


Как-то А Фу ушел в поле. Вернувшись домой в полдень, он увидел целую орду солдат — это были люди из племени тхай, служившие под началом французов. Солдаты выволокли из хлева свиней, связали их веревками и бросили у ворот. Приди А Фу позже, они утащили бы свиней.

Изумленный, А Фу прямиком припустил к ним.

— Вы что, хотите забрать моих свиней на мясо?

Солдаты поглядели на него с презрением и не ответили ни слова.

— Это староста прислал вас за моими свиньями? — снова спросил А Фу.

Солдаты молча указали ему на выходивших из-за деревьев французов; непонятно, что им понадобилось там, в лесу. Впервые в жизни А Фу увидал тэй; в испуге он бросился было бежать, но тут взгляд его упал на свиней и он позабыл свой страх. Он ведь по-прежнему считал, будто тэй похожи на богатых купцов, торгующих солью, тканями и иголками с нитками в устье Ван.

— Значит, вы хотите купить моих свиней? — спросил он в третий раз.

И тогда один из солдат, кивнув головою, ответил:

— Да, начальник покупает твоих свиней. Ты должен помочь отнести их к нему домой; ступай-ка вместе с нами.

Солдаты заставили его привязать свиней к жердям. А Фу боялся тэй и солдат с ружьями, но очень уж ему не хотелось отдавать задаром своих свиней. Он не успел поесть, не успел даже позвать с поля жену и вместе с тремя солдатами потащил свиней на жердях вниз, в крепость Банпе.

Прошло пять дней, десять, двенадцать, прошло полмесяца, но А Фу все не возвращался.

Ми каждый день выходила на край поля и смотрела вниз, на Банпе; там по-прежнему виднелось красное пятнышко — крепость, похожая на термитник.

Наконец он вернулся, испуганный и угрюмый, все в той же своей рваной черной одежке, но почему-то обритый наголо, а ведь прежде волосы у А Фу длинной прядью падали с темени до плеч.

Соседи пришли расспросить его, и вот что он рассказал им, пересыпая слова проклятиями:

— Сукины дети, эти тэй! Я помог им дотащить свиней до самой крепости, а они связали меня и бросили на два дня вместе со свиньями. А потом начали придираться: я, мол, скрывал у себя и кормил кадровых работников и за это меня надо бросить в тюрьму. Ну да я стоял на своем: знать не знаю никаких кадровых работников, никого я не скрывал и не кормил. С тех пор как живу здесь, впервые вижу чужих людей в моем доме. Вы взяли моих свиней, выходит, вас я и кормлю. Они били меня до полусмерти. Потом обрили мне голову: сняли, гады, прядь волос, что оставили на макушке еще отец с матерью. И заставили таскать камни и воду… Сукины дети! Я не выдержал и сбежал, бросил свиней — пропали ни за грош!

С тех пор когда уходили прочь тучи и ветры, и внизу видна была красная, как термитник, французская крепость, А Фу снова и снова принимался рассказывать о своих злоключениях и, распахнув рубаху, показывал зарубцевавшиеся раны — следы побоев. И речь свою он пересыпал проклятьями. Теперь он глядел на крепость не безразлично, а с опаскою и тревогой. Жаль было уходить с насиженного места, бросать землю, в которую вложено столько труда, но и здесь сердце его с утра до ночи точил страх: того и гляди, не только потеряешь все нажитое, но и жизни лишишься… Как тут быть?

Однажды, когда А Фу и Ми работали в поле, они услыхали как где-то возле их дома заиграла свирель:

…Вот земля.

Где же борозды пашни?

Вижу дом,

но не вижу людей…

Кто-то, видать, пришел к ним и по старинному обычаю призывает хозяев домой, наигрывая на свирели. Супруги А Фу поспешили домой и увидели гостя. Незнакомец был в облегающей черной одежде, с головы у него свисала длинная прядь волос, а слова он выговаривал так, как говорят белые мео. И А Фу решил, что незнакомец — из белых мео, они ведь часто приходят сюда из-за гор выменивать соль.

А Фу, как положено, обратился к гостю:

— Сыт ли ты? Отведай нашей еды.

И пригласил гостя на кухню. Они положили — каждый в свою чашку — по две-три горсти кукурузной муки, потом добавили вареного мяса и капусты: Ми только что принесла ее с огорода.

За едой они разговорились.

— Ты откуда пришел к нам? — спросил А Фу.

— Из-за гор.

— А из каких мест?

— Из партизанского края.

А Фу от неожиданности даже привстал и пролил на землю похлебку. Явно волнуясь, он позвал жену и, снова обернувшись к гостю, спросил:

— Ты что, кадровый работник?

— Угадал. Я — работник Правительства. Говорят, тэй таскали тебя в крепость, вот я и пришел поговорить с тобой.

А Фу побледнел. Ми — она собиралась поесть во дворе — прибежала на зов мужа и застыла в дверях.

— Он — кадровый работник! — скороговоркой выпалил А Фу, топнул ногой и выругался.

Гость по-прежнему невозмутимо держал в руке чашку с едой.

— Ненавижу тебя! — крикнул разъяренный А Фу.

Гость улыбнулся:

— За что же, А Фу, ты ненавидишь меня, работника Правительства?

— Я раньше никого из вас и в глаза не видел, но тэй пристали ко мне, придумали будто я кормил такого, как ты. Они били меня, обрили голову!

Гость глянул прямо в лицо А Фу.

— Да они просто хотели отнять у тебя свиней, вот и обманули тебя. Я и мои товарищи — такие же люди, как ты, А Фу, как любой вьетнамец, — у нас одни мысли, мы пьем воду из одной реки, живем на одной земле. Мы все — одна плоть и кровь.

Он подошел к А Фу и взял его за руку.

— Вот смотри, и наши руки и сами мы во всем схожи, и говорим мы на одном языке. Мы братья, А Фу. Тэй, они просто наврали тебе, чтоб не платить за твоих свиней.

А Фу задумался: и в самом деле, ведь кадровый работник говорит по-нашему, и волосы у него длинные, как у нас, и руки такие же, как наши, и пищу нашу он ест и знает наши обычаи. Нет, кадровые работники не похожи на тэй, их не за что ненавидеть. Тэй, видно, сказали неправду…

А Фу повернулся к жене и что-то прошептал ей. Она отвечала ему тоже шепотом. По отдельным долетавшим до него словам, по жестам хозяев и выражению их лиц гость догадался, что на него больше не держат зла. А Фу принялся за еду, а Ми внимательно приглядывалась к гостю.

Дождавшись, пока хозяева кончат разговор, гость спросил А Фу:

— Сколько дней они продержали тебя в крепости? И как тебе удалось бежать?

А Фу распахнул рубаху, показав свои шрамы и рассказал, как французы били его, как обрили ему голову и бросили в темницу, как заставляли таскать камни и воду… Поведал, как томился он, вспоминая жену и дом… И однажды, улучив минуту, перепрыгнул через изгородь и убежал.

Закончив свой рассказ, А Фу спросил:

— Они били меня за то, что я будто бы кормил кадрового работника. Но ведь вы такой же человек, как и все. Боятся они вас, что ли?

Гость улыбнулся.

— Да, боятся. Они боятся работников Правительства, боятся всех, кто прячет нас и помогает нам, и потому бьют и мучают людей.

С этой минуты гость стал своим в доме. А Фу проникся к нему самыми дружескими чувствами.

— Мы, мео, — сказал А Фу, — всегда ненавидели лжецов и грабителей и как своих принимали тех, кто жил с нами душа в душу. Ты, кажется мне, как раз такой человек. Или, может, я неправ?..

Когда солнце стало клониться к закату, А Фу вместе с гостем разобрали хлев и стали вытесывать из бревен доски. Гость тесал доски быстро и ровно — сразу видно, есть у него сноровка.

Стуча топором, он спросил А Фу:

— Скажи, а почему бы тебе не поставить новый хлев? Свиней-то ведь надо где-то держать.

А потом явятся тэй и сожрут их. Нет уж, с меня довольно.

— Да можно все сделать по-другому.

— По-другому? А как?

— Ты, брат, видно, не слыхал про деревню Фунюнг, ну про ту, что в Лайтяу? Там теперь у каждой семьи по два дома: один в лесу, в самой чаще, другой стоит, как обычно, на виду. В лесных домах там держат свиней, хранят кукурузу, тыквы — одним словом, все добро и запасы. А в деревенских домах пусто. Пусть французы приходят и видят: здесь поживиться нечем. Там и поля разбивают подальше от деревни, в укромных местах сажают кукурузу, бататы, капусту. Тэй и хотели бы опустошить те поля, да не знают, где они.

— Хорошо бы и нам выстроить два дома, как в Фунюнге, — сказал жене А Фу. — Жили бы тогда, не опасаясь грабителей.

На другой день А Фу вместе с гостем перенесли в чащу леса доски и бревна, бочонки для воды, бататы и кукурузу. Потом выстроили там времянку для жилья и хлев, поставили печь, чтоб варить кукурузу. На работу ушло у них три дня. А Фу от радости был прямо сам не свой. Он привел гостя на край поля и показал вниз, на Банпе:

— Что ж, пусть теперь тэй пожалуют сюда, нам все нипочем. Уйдем в лес и переждем, сколько надо. Давай-ка с тобой обойдем все дома в Финша, пусть и остальные перебираются в лес. Вот будет здорово!

— Да