Book: Стена



Стена

Стена

Моим родителям

Сегодня, пятого ноября, я начинаю свои записки. Запишу все как можно точнее. Но не знаю даже, действительно ли сегодня пятое ноября. Минувшей зимой я потеряла счет дням. Указать день недели тоже не могу. Правда, не думаю, что это так уж важно. Записки мои будут отрывочными, поскольку я никогда не предполагала их писать и боюсь, что оставшиеся у меня в памяти события на самом деле были не совсем такими.

Это, должно быть, недостаток любых записок. Я пишу не потому, что мне доставляет удовольствие писать; просто случилось так, что я должна писать, если не хочу лишиться рассудка. Здесь ведь нет никого, кто бы мог подумать и позаботиться обо мне. Я совсем одна и должна как-то пережить долгую темную зиму. Не рассчитываю, что эти записки когда-либо найдут. Не знаю даже, хотелось бы мне этого или нет. Может, пойму, когда допишу до конца.

Я стала писать, чтобы не глядеть в темноту и не бояться. Потому что я боюсь. Со всех сторон ко мне подступает страх, и я не собираюсь ждать, когда он настигнет меня и погубит. Буду писать, пока не стемнеет, и надеюсь, эта новая непривычная работа утомит меня, мысли уйдут и я усну. Утра я не боюсь, боюсь только долгих мрачных сумерек.

Не знаю точно, который час. Должно быть, около трех. Мои часы потерялись; но и прежде особого толку от них не было. Крохотные золотые часики на браслете, собственно говоря, просто-напросто дорогая игрушка, они никогда не шли точно. У меня есть шариковая ручка и три карандаша. Паста в ручке почти высохла, писать же карандашом я очень не люблю. Написанное трудно потом разбирать. Тонкие серые линии плохо видны на желтоватой бумаге. Но выбора-то у меня нет. Пишу на обороте старых календарей и на пожелтевшей почтовой бумаге. Бумага осталась от Гуго Рютлингера, ипохондрика и страстного коллекционера.

Вообще-то говоря, мне следовало начать эти записки с Гуго, ведь не будь его страсти к собирательству и ипохондрии, я бы сегодня тут не сидела, может быть, меня вообще бы уже не было на свете. Гуго был мужем моей кузины Луизы и довольно состоятельным человеком. Источником его благосостояния была котельная фабрика. Котлы, которые делал Гуго, — совсем особенные котлы. К сожалению, я забыла, в чем состояла эта особенность его котлов, хотя мне и объясняли много раз. Впрочем, это совершенно не относится к делу. Во всяком случае, Гуго был так богат, что был вынужден позволить себе нечто особенное. Вот он и позволил себе охоту. С таким же успехом он мог купить скаковую конюшню или яхту. Но лошадей Гуго боялся, и стоило ему ступить на палубу, как у него начиналась морская болезнь.

Охоту он тоже держал исключительно ради престижа. Был никудышным стрелком, да и претило ему убивать безобидных косуль. Он приглашал деловых партнеров, и те вместе с Луизой и егерем осуществляли плановый отстрел, а Гуго тем временем сидел в шезлонге перед охотничьим домиком, сложа руки на животе, и дремал на солнышке. Он был так загнан и задерган, что засыпал, едва опустившись в шезлонг: огромный толстый мужчина, измученный неясными страхами и осаждаемый заботами со всех сторон.

Он мне очень нравился, я тоже любила лес и спокойные дни в охотничьем домике. Ему не мешало, если я была где-нибудь поблизости, пока он спал в шезлонге. Я гуляла, не заходя далеко в лес, и наслаждалась тишиной после городского шума.

Луиза была заядлой охотницей; здоровое рыжеволосое созданье, она заводила роман с каждым встречным мужчиной. Ненавидя хозяйство, она радовалась, что я немного присматриваю за Гуго, варю между делом какао и готовлю ему бесконечные микстуры. Он же панически боялся заболеть, тогда я не могла понять этого как следует; жизнь его была сплошной гонкой, единственное же удовольствие — вздремнуть на солнышке. Он был очень мнительным и — как мне кажется — во всем, что не касалось его фирмы (что само собой разумелось), боязливым, как малый ребенок. Очень любил завершенность и порядок и отправлялся в дорогу не иначе как с двумя зубными щетками. У него всех предметов обихода имелось по несколько штук; казалось, это прибавляет ему уверенности. Он был весьма образован, тактичен, а в карты играл плохо.

Не припомню, довелось ли мне хоть раз вести с ним серьезный разговор. Иногда он предпринимал слабые попытки такого рода, но очень быстро оставлял их, то ли из робости, то ли просто не желая тратить силы. В любом случае меня это устраивало — из такого разговора для нас обоих не вышло бы ничего, кроме конфуза.

Тогда все время говорили об атомной войне и ее последствиях, что подвигло Гуго сделать в охотничьем домике небольшой запасец продуктов и других необходимых вещей. Луиза, считавшая все это бессмыслицей, злилась и боялась, что по округе пойдут разговоры и в дом кто-нибудь залезет. Может, она и была права, но в таких случаях упрямство Гуго было ничем не сломить. У него начинались сердечные приступы и боли в желудке, пока Луиза не сдавалась. А вообще-то ей это было глубоко безразлично.

Тридцатого апреля Рютлингеры пригласили меня поехать с ними. К тому времени я уже два года как овдовела, обе мои дочери были почти взрослыми, и я могла проводить время как мне угодно. Честно говоря, я не очень-то пользовалась предоставившейся свободой. По натуре я домоседка, дома мне лучше всего. Исключения я делала только для приглашений Луизы. Я любила охотничий домик и лес и готова была ехать на машине хоть три часа. Вот и тогда, тридцатого апреля, я приняла приглашение. Мы собирались провести здесь три дня и больше никого не приглашали.

Собственно говоря, охотничий домик — это двухэтажная деревянная вилла, построенная из толстых бревен, она и сегодня в хорошем состоянии. На первом этаже — большая кухня, она же — столовая и гостиная в деревенском стиле, рядом — спальня и маленькая комнатка. На втором этаже, окруженном деревянным балконом, — три небольших комнаты для гостей. В одной из них я тогда и ночевала. Шагах в пятидесяти, на склоне у ручья, стоит скромный домик егеря, собственно, избушка в одну комнату, а рядом с ней, у самой дороги, Гуго распорядился построить дощатый гараж.

Так вот, после трехчасовой поездки мы остановились в деревне, чтобы забрать у егеря собаку Гуго. Пса, баварскую легавую, звали Лукс, и хотя он принадлежал Гуго, но вырос у егеря, он его и натаскивал. Удивительно, как это егерю удалось внушить псу, что его хозяин — Гуго. Во всяком случае, Луизу он не признавал, не слушался и старался не иметь с ней дела. В отношении меня пес сохранял дружественный нейтралитет и любил держаться поблизости.

Это было красивое животное с темной рыжевато-коричневой шерстью, великолепная охотничья собака. Мы немного поболтали с егерем и договорились, что следующим вечером он отправится с Луизой на охоту. Она собиралась подстрелить косулю: как раз первого мая начинался охотничий сезон. Разговор несколько затянулся, как обычно бывает в деревне, но даже Луиза, которой никогда этого было не понять, сдерживала нетерпение, чтобы не раздражать егеря, поскольку не могла без него обойтись.

До домика мы добрались только к трем. Гуго немедленно взялся перетаскивать новые припасы из багажника в комнату за кухней. Я сварила на спиртовке кофе и, перекусив, Луиза предложила Гуго, только что пристроившемуся подремать, еще раз прогуляться с ней в деревню. Разумеется, только из вредности. Так или иначе, она очень ловко взялась за дело, объявив, что движение необходимо для здоровья Гуго. К половине пятого она наконец добилась своего и, торжествуя, отбыла вместе с ним. Полагаю, они приземлились в деревенском трактире. Луиза любила общаться с лесорубами и деревенскими парнями, ей и в голову не приходило, что эти простаки могут втихомолку потешаться над ней.

Я убрала со стола посуду и повесила одежду в шкаф; закончив, присела на скамейке перед домом, на солнышке. Стоял чудесный теплый день, и, судя по прогнозу, хорошая погода должна была держаться. Солнце стояло низко над елями и вскоре село. Охотничий домик находился в маленькой котловине в конце ущелья, у подножья крутых гор.

Греясь в последних лучах солнца, я увидела, что Лукс возвращается. Наверное, он отказался слушаться Луизу, и в наказание она отправила его обратно. Видно было, что она его отругала. Подойдя, он огорченно на меня поглядел и положил голову мне на колени.

Так мы просидели некоторое время. Я гладила Лукса и утешала его — я знала, что Луиза совершенно не умеет обращаться с собакой.

Когда солнце скрылось за елями, похолодало и на прогалину легли синие тени. Мы с Луксом пошли домой, я затопила большую печь и стала готовить что-то вроде плова. Конечно, этого можно было и не делать, но я проголодалась и к тому же знала, что Гуго любит настоящий, горячий ужин.

В семь часов моих хозяев еще не было. Да я и не рассчитывала, что они вернутся раньше полдевятого. Я накормила собаку, поужинала своей порцией плова и села читать при свете керосиновой лампы газеты, привезенные Гуго. От тепла и тишины меня разморило. Лукс залез под печку, он тихо и довольно сопел. В девять я решила лечь спать. Заперла дверь, а ключ взяла с собой наверх. Я так устала, что тут же уснула, несмотря на то что постель была холодная и сырая.

Проснулась оттого, что солнце светило мне в лицо, и сразу вспомнила прошлый вечер. Поскольку мы захватили только один ключ от дома, а второй был у егеря, Луиза и Гуго, вернувшись, непременно должны были разбудить меня. Накинув халат, я помчалась вниз и отперла входную дверь. Лукс уже ждал, повизгивая от нетерпения, и пулей вылетел на улицу. Я зашла в спальню, хотя и была уверена, что никого там не обнаружу, ведь окна забраны решетками, да Гуго не смог бы влезть даже в незарешеченное окно. Разумеется, постели были не смяты.

Было восемь утра; судя по всему, они остались в деревне. Я страшно удивилась. Гуго ненавидел чужие короткие кровати, и он ни за что не допустил бы, чтобы я осталась на всю ночь одна. Я ума не могла приложить, что случилось. Вернулась в свою комнату и оделась. Было еще очень свежо, и на черном «мерседесе» Гуго блестела роса. Вскипятив чаю, я немного согрелась, а потом мы с Луксом отправились в деревню.

Я едва замечала холод и сырость в ущелье, ломая голову, что же могло приключиться с Рютлингерами. Может, Гуго стало плохо с сердцем? Привыкнув к тому, что он всегда хандрит, мы перестали принимать его недомогания всерьез. Я ускорила шаг и послала Лукса вперед. Он помчался с радостным лаем. Я не надела горных ботинок и теперь, спотыкаясь, брела за ним по острым камням.

Дойдя до конца ущелья, я услышала, как Лукс взвыл от боли и испуга. Я обошла штабель бревен, из-за которого ничего не было видно, но обнаружила за ним только воющего Лукса. Из пасти у него капала красная слюна. Я наклонилась и погладила его. Он прижался ко мне, дрожа и повизгивая. Должно быть, прикусил язык или сломал зуб. Когда я собралась идти дальше, он поджал хвост, заступил дорогу и стал толкать меня назад.

Я не видела ничего, что могло бы его так напугать. В этом месте дорога выходит из ущелья, и, насколько хватало взгляда, она пустынно и мирно лежала в лучах утреннего солнца. Я недовольно оттолкнула собаку и пошла дальше одна. Хорошо, что Лукс пытался задержать меня — уже через несколько шагов я сильно ударилась обо что-то лбом и отшатнулась.

Лукс снова заскулил и прижался к моим ногам. Я ошеломленно вытянула руку и коснулась чего-то холодного и гладкого: холодное и гладкое препятствие там, где не могло быть ничего, кроме воздуха. Помедлив, я повторила попытку, и рука вновь наткнулась на что-то вроде оконного стекла. Затем я услышала громкий стук и озиралась до тех пор, пока не поняла, что это колотится мое собственное сердце. Мое сердце испугалось раньше меня.

Я присела на бревно возле дороги и попыталась собраться с мыслями. Безуспешно. У меня вдруг не осталось ни единой мысли. Лукс подобрался поближе, его кровавая слюна капала мне на пальто. Я гладила его, пока он не успокоился. Некоторое время мы оба глядели на дорогу, что так тихо и мирно лежала в лучах утреннего солнца.

Я вставала еще трижды и убедилась, что здесь, в трех метрах от меня, на самом деле есть нечто невидимое, гладкое, холодное, не пускающее дальше. Я подумала о галлюцинации, хотя знала, что это не имеет с ней ничего общего. Я скорее примирилась бы с легким помешательством, чем с этой страшной невидимой штукой. Но вот — Лукс с окровавленной мордой, а вот — начавшая болеть шишка у меня на лбу.

Не знаю, сколько я просидела на бревне, но припоминаю, что мысли все время крутились вокруг чего-то несущественного, словно ни за что не желая заняться непостижимым.

Солнце поднялось выше и согрело спину. Лукс все облизывался, кровь наконец перестала идти. Судя по всему, он поранился несильно.

Сообразив, что нужно что-то делать, я велела Луксу сидеть. Потом, осторожно вытянув вперед руки, приблизилась к невидимой преграде и пошла вдоль нее на ощупь, пока не добралась до склона ущелья. Дальше пути не было. Перейдя на другую сторону дороги, я дошла до ручья и только теперь заметила, что его слегка подпрудило и он вышел из берегов. Но воды было мало. Весь апрель было сухо, а таянье снегов уже миновало. По другую сторону стены — я начала называть эту штуку стеной, ведь как-то я должна была ее называть, раз она вдруг появилась, — по другую, стало быть, сторону стены ложе ручья было почти сухим, но на некотором расстоянии вода уже текла тонкой струйкой дальше. По всей видимости, она просочилась сквозь пористый известняк. Следовательно, стена не могла уходить глубоко в землю. Я почувствовала слабое облегчение. Переходить запруженный ручей не хотелось. Нельзя было поверить, что стена вдруг кончится, ведь тогда вернуться Луизе и Гуго было бы проще простого.

Тут я осознала — а подсознательно эта мысль, видимо, давно меня мучила, — что на дороге не видно ни души. Наверняка кто-нибудь давно бы уже поднял тревогу. Естественно было бы, если бы перед стеной собрались любопытные деревенские жители. Даже если никто из них и не набрел на стену, так Гуго и Луиза наверняка на нее наткнулись бы. То, что никого не было видно, казалось мне еще более загадочным, чем стена.

На теплом утреннем солнце меня начал бить озноб. Первая маленькая ферма, собственно, просто лачуга, была за ближайшим поворотом. Перейдя ручей и немного поднявшись по склону, я наверняка ее разгляжу.

Я вернулась к Луксу и поговорила с ним. Он ведь понимал абсолютно все и гораздо больше моего нуждался в утешении. Я вдруг поняла, какое счастье, что Лукс со мной. Сняв чулки и туфли, перешла ручей. На том берегу стена продолжалась вдоль горного луга. Вот наконец-то и ферма. Она тихо стояла, залитая солнцем: мирная знакомая картина. У колодца склонился мужчина, рука его замерла на полпути от воды к лицу. Чистенький старичок. Подтяжки спущены, рукава засучены. Но до лица он руку не донес. Он вообще не шевелился.

Я закрыла глаза, подождала, открыла их снова. Чистенький старичок стоял по-прежнему неподвижно. Теперь я заметила, что левой рукой и коленями он упирался в край колодца, потому, наверное, и не падал. Возле дома — садик, там вместе с пионами и другими цветами росла всякая зелень. Еще там был тощий и растрепанный куст сирени, она уже отцвела. Апрель стоял почти по-летнему теплый, даже здесь, в горах. В городе и пионы уже отцвели. Дыма над трубой не было.

Я ударила по стене кулаком. Стало немного больно, больше ничего не произошло. И неожиданно расхотелось разбивать стену, отделившую меня от того непостижимого, что случилось со стариком у колодца. Я очень осторожно перешла ручей и вернулась к Луксу, который что-то обнюхивал и, казалось, позабыл недавний испуг. Он обнюхивал мертвого поползня. Птица разбила голову, вся грудка была в крови. Этот поползень — первая из множества пичуг, погибших тем сияющим майским утром. Почему-то все время на ум приходит этот поползень. Рассматривая его, я наконец обратила внимание на тревожные крики птиц. Должно быть, слышала их уже давно, не отдавая себе в этом отчета.

Вдруг меня отчаянно потянуло прочь от этого места, назад, в охотничий домик, прочь от горестных криков и крохотных окровавленных трупиков. Лукс тоже забеспокоился и, заскулив, прижался ко мне. На обратном пути он не отходил от меня, я пыталась его утешить. Не помню, что говорила, мне важно было не молчать в мрачном сыром ущелье, где зеленоватый свет сочился сквозь листву буков, а по голым склонам скал слева от дороги струились тоненькие ручейки.

Мы попали в скверную историю, Лукс и я, только тогда мы еще не знали, насколько скверную. Но раз нас двое, еще не все потеряно.

Охотничий домик ярко освещало солнце. Роса на «мерседесе» высохла, черная крыша на солнце отливала красным. Над прогалиной порхали бабочки, терпко пахло хвоей. Я уселась на скамейку перед домом, и все увиденное в ущелье тут же показалось мне совершенно невозможным. Такого просто не бывает, не бывает, и все, а если уж бывает, то не в маленькой горной деревеньке, не в Австрии и не в Европе. Знаю, что очень смешные мысли, но именно это пришло мне в голову, ничего не поделаешь. Я молча сидела на солнце, глядела на бабочек, полагаю, что какое-то время я вообще ни о чем не думала. Лукс, напившись у колодца, прыгнул на скамейку и положил голову мне на колени. Я обрадовалась его вниманию, но потом сообразила: у бедной собаки не было выбора.



Через час я вошла в дом, подогрела нам с Луксом остатки плова, затем, чтобы прояснилось в голове, сварила кофе и выкурила три сигареты. Это были мои последние сигареты. Гуго, заядлый курильщик, по рассеянности прихватил с собой в деревню в кармане пальто четыре пачки, а сделать в охотничьем домике на случай грядущей войны еще и запас сигарет ему пока не приходило в голову. Выкурив эти три сигареты, я поняла, что оставаться в доме больше не могу, и мы с Луксом вновь отправились в ущелье. Пса это явно не обрадовало, но он не отходил от меня ни на шаг. Всю дорогу я почти бежала и, когда показались бревна, совсем запыхалась. Дальше пошла медленно, вытянув вперед руки, пока не коснулась холодной стены. Несмотря на то, что ничего другого я и не ожидала, шок оказался гораздо сильнее, чем в первый раз.

Ручей был все еще подпружен, однако струйка по другую сторону стала немного шире. Я сняла туфли и перебралась на другой берег. Теперь Лукс нерешительно и неохотно последовал за мной. Он не боялся воды, но она была ледяная и доставала ему до брюха. Невозможность видеть стену раздражала, я наломала целую охапку веток орешника и стала втыкать их в землю вдоль стены. Казалось, это нужно сделать немедленно, я так увлеклась, что ни о чем не думала. Втыкала ветки страшно старательно. Поднимаясь в гору, я вновь добралась до того места, откуда была видна ферма.

Старик по-прежнему стоял у колодца, не донеся руку до лица. Небольшой участок долины в пределах видимости заливало солнце, золотисто-зеленый прозрачный воздух у опушки леса дрожал и переливался. Теперь Лукс тоже разглядел старика. Он сел, вытянул шею, и из его пасти вырвался протяжный страшный вой. Он понял, что предмет у колодца не был живым человеком.

Его вой рвал сердце, мне тоже хотелось завыть. Казалось, сердце рвется в клочья. Я ухватила Лукса за ошейник и потащила за собой. Он умолк и дрожал. Я медленно пробиралась вдоль стены дальше, втыкая в землю одну ветку за другой.

Оглядываясь, я могла проследить новую границу до ручья. Это выглядело так, словно тут играли дети, играли в безобидную весеннюю игру. Плодовые деревья по ту сторону стены уже отцвели, их светло-зеленая листва блестела на солнце. Стена мало-помалу поднималась в гору, к купе лиственниц посреди луга. Отсюда были видны еще два хутора и часть долины. Сообразив, что нужно было взять бинокль Гуго, я рассердилась на себя. Так или иначе, людей заметно не было, вообще ни единого живого существа. Не поднимался дым над крышами. По моим расчетам, несчастье должно было стрястись вечером и застать Рютлингеров еще в деревне или на обратном пути.

Если человек у колодца мертв, а в этом я больше не сомневалась, то мертвы и все люди в долине, и не только люди, но все живое. В живых осталась только трава на лужайках, трава да деревья. Молодая листва сверкала на солнце.

Я стояла и смотрела туда, упершись обеими руками в холодную стену. Вдруг мне вообще расхотелось видеть что-либо. Я позвала Лукса, который развлекался рытьем земли под лиственницами, и пошла обратно, все вдоль низенькой игрушечной границы. Перейдя ручей, я продолжила границу до скал, и мы медленно повернули к дому. Из зеленого прохладного сумрака ущелья вышли на прогалину, и нас ослепило солнце. Луксу явно все надоело, он помчался в дом и залез под печку. Как всегда, когда что-то превосходило его понимание, он сразу заснул, немного посопев и пару раз зарычав. Я позавидовала этой его способности. Стоило ему уснуть, как мне сразу же стало недоставать легкого беспокойства, всегда им причиняемого. Но все-таки лучше быть в доме со спящей собакой, чем совсем одной.

У Гуго, который сам не пил, был для гостей небольшой запас коньяка, виски и джина. Я налила стакан виски и села к большому дубовому столу. Я не собиралась напиваться, просто в отчаянии искала средство, способное избавить голову от тупого оцепенения. Сообразила, что думаю о виски как о своем, стало быть, не верю больше, что вернется законный хозяин. Это повергло меня в легкий шок. После третьего глотка с отвращением отодвинула стакан. На вкус напиток напоминал вымоченную в лизоле солому. Проясняться в голове было нечему. Я убедилась, что за ночь то ли опустилась, то ли выросла незримая стена, найти этому объяснение было в моем положении совершенно невозможно. Я не испытывала ни горя, ни отчаянья, и было бы бессмысленным заставлять себя испытывать их. Я была достаточно искушена, чтобы знать: ничто меня не минует. Наиболее важным казался ответ на вопрос: постигло ли несчастье только долину или всю страну? Я решила остановиться на первом, ведь это оставляло надежду, что через несколько дней меня освободят из заточения в лесу. Сегодня думается, что в глубине души я уже тогда не верила в подобную возможность. Но не уверена. Во всяком случае, у меня хватило рассудительности не терять надежду сразу. Через некоторое время почувствовала, как болят ноги. Сняла туфли и чулки и увидела, что стерла пятки до пузырей. Боль была очень кстати, она отвлекла от бесплодных раздумий. Вымыв ноги, смазав пятки мазью и заклеив их пластырем, я решила устроиться в доме так, как это казалось наиболее приемлемым. Первым делом перетащила кровать Луизы из спальни в кухню и придвинула к стене, чтобы видеть всю комнату, дверь и окно. Баранью шкуру, принадлежавшую Луизе, я постелила перед кроватью в тайной надежде, что Лукс будет на ней спать. Однако он этого не сделал и продолжал спать под печкой. Тумбочку из спальни я тоже забрала. Платяной шкаф перетащила на кухню позже. Закрыла в спальне ставни и заперла дверь, ведущую туда из кухни. Верхние комнаты тоже заперла и повесила ключи на гвоздь около печки. Не знаю, зачем я все это делала, должно быть, инстинктивно. Нужно было все видеть, чтобы обезопасить себя от нападения. Повесила рядом с кроватью заряженное охотничье ружье Гуго, а фонарик положила на тумбочку. Знала, что все эти меры направлены против людей, и они показались мне смешными. Но, поскольку прежде всякая опасность исходила от людей, мне не удалось быстро перестроиться. Единственным врагом в моей прежней жизни был человек. Потом я завела будильник и часики, принесла дров из поленницы под балконом и сложила их на кухне возле плиты.

Тем временем пришел вечер, подул холодный ветер с гор. Солнце еще не ушло с прогалины, но все цвета стали резче и холоднее. В лесу барабанил дятел. Я обрадовалась, что слышу его стук и плеск воды, — лившейся сильной струей в деревянную колоду. Накинув пальто, села на скамейку перед домом. Отсюда мне было видно дорогу до самого ущелья, избушку егеря, гараж и темные ели за ним. Иногда мне казалось, что из ущелья доносятся шаги, но, конечно, всякий раз просто казалось. Некоторое время я абсолютно бездумно наблюдала за огромными лесными муравьями, пробегавшими мимо узенькой торопливой вереницей.

Дятел перестал барабанить, холодало, смеркалось. Клочок неба надо мной стал красно-розовым. Солнце скрылось за елями. Прогноз не обманул. При этой мысли я вспомнила о приемнике в машине. Окно было до половины опущено, и я нажала маленькую черную кнопку. Чуть погодя услышала негромкий бессмысленный шум помех. Вчера, пока мы ехали, Луиза, к моему неудовольствию, слушала танцевальную музыку. Теперь я просто подскочила бы от радости, услышав несколько тактов этой музыки. Я вертела все ручки — только тихий далекий шелест, может, это шумел сам приемник. Уж тут бы мне и понять. Но не хотелось. Я уверила себя, что в приемнике за ночь что-то разладилось. Я крутила и вертела ручки, но из приемника не доносилось ничего, кроме шелеста помех.

Наконец я бросила это дело и вновь уселась на скамейку. Из дома вышел Лукс и положил голову мне на колени. Хотел, чтобы его приласкали. Я заговорила с ним, он внимательно слушал и, поскуливая, прижимался ко мне. Потом лизнул мне руку и нерешительно заколотил хвостом по земле. Нам обоим было страшно, и мы старались приободрить друг друга. Голос мой звучал чуждо и нереально, я зашептала, тогда он слился с журчаньем воды. Колодец еще часто будет пугать меня. С известного расстояния его плеск походит на беседу двух заспанных человеческих голосов. Но тогда я этого еще не знала. Сама того не замечая, перестала шептать. Мерзла в своем пальто и глядела, как сереет небо.

Наконец вернулась в дом и затопила печь. Потом заметила, что Лукс отправился ко входу в ущелье и замер там в ожидании. Через некоторое время повернулся и потрусил к дому, повесив голову. Это повторялось еще три или четыре вечера. Потом он, кажется, сдался; во всяком случае, больше он себя так не вел. Не знаю, то ли просто забыл, то ли на свой собачий лад быстрее, чем я, понял, в чем дело.

Я накормила его пловом и собачьими консервами и налила ему воды в плошку. Знала, что обычно его кормят только по утрам, но не хотелось есть одной. Потом заварила чаю и снова села к большому столу. В доме потеплело, керосиновая лампа бросала на темное дерево желтый свет.

Только теперь я заметила, как устала. Окончив трапезу, Лукс запрыгнул ко мне на лавку и долго внимательно на меня смотрел. Глаза у него красно-коричневые, теплые, чуть темнее шерсти. Белок вокруг радужки поблескивал голубовато и влажно. Я вдруг страшно обрадовалась, что Луиза прогнала собаку.

Отставив чашку в сторону, я налила воды в жестяной таз и вымылась, а потом легла, раз делать больше было нечего.

Ставни я закрыла и дверь заперла. Немного погодя Лукс спрыгнул с лавки, подошел и обнюхал мою руку. Потом пошел к двери, оттуда — к окну и вернулся к кровати. Я ласково заговорила с ним, и наконец, вздохнув почти по-человечьи, он забрался на свое место, под печку.

Лампа еще некоторое время горела, когда же я ее погасила, показалось, что в комнате темно, хоть глаз выколи. На самом же деле было вовсе не так темно. Догорающий огонь в печи бросал слабый мерцающий отсвет на пол, некоторое время спустя я смогла различить очертания лавки и стола. Я подумала, не принять ли одну из снотворных таблеток Гуго, но не решилась, боясь что-нибудь прослушать. Потом мне почудилось, что в тишине и темноте ночи страшная стена, чего доброго, придвигается все ближе и ближе. Но я слишком устала, чтобы бояться. Ноги все болели, я лежала, вытянувшись, на спине и от усталости не могла и головы повернуть. После всего, что случилось, надо быть готовой к скверной ночи. Едва успев об этом подумать, я уснула.

Мне ничего не снилось, и около шести, когда запели птицы, я проснулась отдохнувшей. Тут же обо всем вспомнила и в ужасе закрыла глаза, пытаясь снова нырнуть в сон. Безуспешно, разумеется. Хоть я не шелохнулась, Лукс понял, что я не сплю, и подошел к кровати, чтобы поздороваться радостным повизгиванием. Тут я встала, открыла ставни и выпустила Лукса. Было очень холодно, небо — бледно-голубое, кусты блестят росой. Занимался сияющий день.

Неожиданно я поняла, что пережить такой сияющий майский день совершенно невозможно. Зная одновременно, что пережить придется, все пути отступления мне заказаны. Нужно только сохранять спокойствие и просто перетерпеть. Это был не первый такой день в моей жизни. Чем меньше упираться, тем будет легче. Вчерашнее отупение прошло, я могла ясно мыслить, насколько я вообще в состоянии ясно мыслить, но стоило моим мыслям добраться до стены, как они словно натыкались на холодное, гладкое и совершенно неодолимое препятствие. О стене лучше не думать.

Я надела халат и тапочки, перешла через сырую дорогу к машине и включила радио. Тихий пустой шелест; он звучал так нечеловечески, что я тут же выключила приемник.

В то, что он сломался, я больше не верила. В холодной ясности утра верить в это было абсолютно невозможно.

Не помню, что я делала тем утром. Знаю только, что некоторое время неподвижно стояла возле машины, пока меня не привела в себя роса, насквозь промочившая тонкие тапки.

Вероятно, потом было настолько скверно, что я должна была забыть об этом. А может, я просто впала в прострацию. Не помню. Пришла в себя около двух часов пополудни, когда мы с Луксом шли ущельем.

Впервые ущелье показалось мне не очаровательно-романтичным, а просто сырым и мрачным. Оно и в разгар лета такое, солнечные лучи никогда не достигают его дна. После ливней из убежищ под камнями выползают огненные саламандры. Позже, летом, я их несколько раз видела. Их там целая куча. Иногда мне встречалось по десять — пятнадцать саламандр на день: великолепные создания в черных и красных пятнах, они всегда напоминают мне цветы, тигровые лилии или настурции, а не своих скромных серо-зеленых родственниц-ящериц. Я ни за что не дотронусь до саламандры, а ящериц люблю брать в руки.

Тогда, второго мая, я их не видела. Дождя же не было, да я пока и вообще не знала, что они там водятся. Я торопилась вперед, чтобы выбраться из сырого зеленого сумрака. На этот раз снарядилась лучше: горные ботинки, брюки до колен и теплая куртка. Пальто вчера только мешало: когда я прокладывала границу, полы волочились по земле. Взяла еще бинокль Гуго, рюкзак с бутербродами и какао в термосе.

Кроме маленького ножичка (карандаши точить), при мне был еще острый складной нож Гуго. Он совсем ни к чему, срезать ветки им слишком опасно, порежешься — и все. Но, не признаваясь в том себе самой, я прихватила нож для самозащиты. Это такая вещь, что внушает чувство ложной безопасности. Потом я часто забывала его дома. С тех пор, как погиб Лукс, он снова всегда при мне. Уж теперь-то я очень хорошо знаю — зачем, и не внушаю себе, что беру его для срезания ореховых веток. Конечно же, стена была на прежнем месте и вовсе не придвинулась ближе к охотничьему домику, как я навоображала вечером. Отодвинуться она тоже не отодвинулась, да этого я от нее и не ждала. Ручей достиг прежнего уровня, ему явно не составило труда пробиться сквозь мягкую породу. Я перешла его, прыгая с камня на камень, и пошла вдоль игрушечной границы к наблюдательному пункту у лиственниц. Там наломала свежих веток и принялась обозначать стену дальше.

Утомительное же занятие, скоро от ходьбы внаклонку заболела спина. Но меня словно заклинило на том, что нужно продолжать, сколько удастся. Такие мысли успокаивали и вносили в огромный страшный сумбур, обрушившийся на меня, намек на порядок. Такого, как стена, просто не должно быть. То, что я обозначала её зелеными ветками, стало первой попыткой поставить ее на место, раз уж она тут.

Мой путь вел через две горные лужайки, молодой ельник и густой малинник. Пекло солнце, кровоточили руки, исцарапанные шипами и камнями. Прутики, само собой, годились только на открытых местах, в кустах нужны были настоящие жерди; кое-где я делала также ножом зарубки на деревьях около стены. Все это очень задерживало, вперед я продвигалась крайне медленно.

Со склона, где рос малинник, было видно почти всю долину. В бинокль я разглядела все очень ясно и четко. Перед домиком тележника на солнце неподвижно сидела женщина. Лица видно не было, она опустила голову и как будто спала. Я смотрела так долго, что на глаза навернулись слезы, краски и контуры расплылись. Поперек порога неподвижно лежала овчарка, положив голову на лапы.

Если это смерть, то она наступила очень быстро и ласково, почти любовно. Может, умнее было пойти в деревню с Гуго и Луизой.

Наконец я оторвалась от мирной картины и пошла втыкать ветки дальше. Стена снова шла под уклон, к небольшой лужайке, где стоял одноэтажный дом; собственно, совсем маленький домик, каких много в горах, не сравнить с большущими домами в долинах.

Стена прошла по поляне за домом и срезала два сука со стоящей там яблони. Вообще-то, они выглядели не срезанными, а оплавленными, если можно представить оплавленное дерево.

Я к ним не прикоснулась. По ту сторону стены на лугу лежали две коровы. Я долго на них смотрела. Бока неподвижны.

Они тоже казались скорее спящими, чем мертвыми. Розовые ноздри больше не влажные и не блестящие, скорее они напоминали умело раскрашенный мелкозернистый камень.

Лукс отвернулся и стал глядеть на лес. Он не завыл так страшно, как вчера, он туда просто не смотрел, словно решив не обращать внимания на все, что за стеной. Когда-то у моих родителей была собака, которая так же отворачивалась от всех зеркал.

Разглядывая мертвых коров, я услыхала за спиной мычание и взволнованный лай Лукса. Стремительно обернулась, тут кусты раздвинулись и на поляну, в сопровождении возбужденного пса, вышла мычащая живая корова. Тут же подойдя ко мне, она поведала историю своих злоключений. Бедное животное два дня не доили, его мычание стало низким и хриплым. Я немедленно постаралась ей помочь. Молоденькой девушкой я для развлечения научилась доить, но прошло целых двадцать лет, и я растеряла все умение.

Корова терпеливо все снесла, она поняла, что я хочу помочь. Желтоватое молоко лилось на землю, Лукс принялся его лизать. У коровы было очень много молока, и от непривычного занятия у меня заболели руки. Наконец корова совершенно успокоилась, нагнула голову и потянулась большой мордой к коричневому носу Лукса. Обнюхивание завершилось к обоюдному удовольствию, оба были удовлетворены и успокоены.



И вот я стою на абсолютно незнакомой полянке в лесу и у меня — корова! Совершенно ясно: бросить ее я не могу. Только теперь я заметила у нее на морде следы крови. Видимо, она тоже билась о стену, не дающую вернуться в родной хлев, к хозяевам.

Хозяев нигде не видно. Верно, в момент катастрофы они были дома. Задернутые занавески на маленьких окошках укрепили меня в мысли, что все стряслось вечером. Не слишком поздно, если старик как раз умывался, а старуха с кошкой сидели на скамейке. Рано утром, когда еще прохладно, старухи с кошками на скамейках не сидят. К тому же, если бы несчастье разразилось утром, Гуго с Луизой уже давно были бы дома. Я все это прикинула и тотчас сказала себе, что подобные мысли совершенно бесполезны. Так что я их отбросила и, призывно крича, направилась в кусты искать другую корову, но никого не обнаружила. Если бы поблизости был еще кто-нибудь рогатый, Лукс давно бы его нашел.

Мне ничего не оставалось, кроме как гнать корову по горам и долам домой. Так что прокладыванию границы пришел скорый конец. Да и вообще было уже поздно, около пяти, и лишь редкие лучи достигали дна ущелья.

Итак, мы отправились домой втроем. Хорошо, что я натыкала прутьев и мне не надо было идти вдоль стены ощупью. Я медленно шла между коровой и стеной, боясь, что животное переломает ноги. Но, судя по всему, она привыкла ходить по горам. Погонять ее тоже не было нужды, я только следила, чтобы она держалась на достаточном от стены расстоянии. Лукс уже смекнул, что означает моя игрушечная граница, и норовил держаться от нее подальше.

Всю дорогу я и не вспоминала о стене, так занимал меня мой найденыш. Корова то и дело останавливалась и пощипывала траву, тогда Лукс ложился поблизости и не спускал с нее глаз. Когда ему это надоедало, он ласково ее подталкивал, и она послушно отправлялась дальше. Не знаю, так ли это, но потом мне часто казалось, что Лукс здорово умел обращаться с коровами. Вероятно, егерь иногда использовал его как пастушью собаку, когда осенью выгонял своих коров в луга.

Корова казалась спокойной и всем довольной. После двух страшных дней она нашла человека, избавившего ее от тяжкого бремени молока, и вовсе не думала убегать. Найдется где-то и хлев, куда гонит ее этот новый хозяин. Доверчиво сопя, она топала рядом. Когда мы переходили ручей, что оказалось непросто, она даже обогнала меня, и я за ней едва поспевала.

По дороге я сообразила, что корова — дар Божий, но одновременно и большая обуза. О дальней разведке больше не могло быть и речи. Таких животных нужно поить и кормить, им нужен постоянный хозяин. Я стала хозяйкой и пленницей коровы. У меня и в мыслях не было заводить корову, но теперь я не могла ее бросить. Ей не на кого надеяться, кроме меня.

Когда мы дошли до дома, стало уже почти темно. Корова остановилась, повернула голову и замычала тихо и радостно. Я погнала ее к избушке егеря. Там стояли две кровати наподобие коек, стол, лавка и плита. Я вытащила стол наружу, сняла с одной кровати соломенный тюфяк и завела корову в ее новый хлев. Для нее одной там было довольно места. Взяв с плиты жестяной таз, я налила в него воды и поставила на пустую кровать. Больше для моей коровы в тот вечер ничего не могла сделать. Погладила ее, объяснила, как могла, что случилось, и заперла хлев.

Я так устала, что едва дотащилась до дома. Горели ноги в тяжелых ботинках, ломило спину. Я накормила Лукса и допила какао из термоса. От усталости бутерброды не лезли в горло. В тот вечер я умылась у колодца холодной водой и сразу же легла. Лукс, видно, тоже устал, потому что сразу после еды залез под печку.

Следующее утро не было таким невыносимым, как предыдущее, ведь, едва открыв глаза, я вспомнила про корову. Я тут же совершенно проснулась, но чувствовала себя совсем разбитой. К тому же я проспала: желтые солнечные лучи уже пробивались сквозь щели в ставнях.

Встала и взялась за работу. В доме — куча посуды, я решила, что одно из ведер станет подойником, и отправилась с ним в хлев. Корова послушно поднялась на ноги и приветливо поздоровалась, облизав мне все лицо. Я кое-как подоила ее, дело шло хуже, чем вчера. Ломило все кости. Дойка — чрезвычайно тяжелое занятие, сперва нужно втянуться. Но я знала, что и как нужно делать, а это — самое главное. Сена у меня не было, поэтому после дойки я выгнала корову на лесную поляну и оставила там пастись, в твердой уверенности, что никуда она от меня не убежит.

Потом наконец позавтракала: парное молоко и вчерашние черствые бутерброды. Весь день был посвящен корове, точно помню. Я устроила ей настоящий хлев, насколько мне это было по силам: набросала на пол зеленых веток вместо соломы, а ее первые лепешки стали началом навозной кучи возле «хлева».

«Хлев» был построен основательно, из толстых бревен. Чердак под крышей я позже набила сухой травой. Но тогда, в мае, травы еще не было, и до осени мне пришлось обходиться ветками.

Конечно, я задумывалась о корове. Если особенно повезет, у нее будет теленок. Но слишком рассчитывать на это не стоило, оставалось только надеяться, что моя корова долго будет давать молоко.

Я по-прежнему считала свое положение временным или по крайней мере старалась считать его таковым.

О животноводстве представление у меня слабое. Однажды я присутствовала при рождении теленка, но не знала даже, как долго корова его носит. Потом я прочитала об этом в крестьянском календаре, но это не слишком-то прибавило знаний, до сих пор ума не приложу, как научиться еще чему-то.

Маленькую плиту в хлеву я сначала решила сломать, но потом обнаружила, что она очень удобна. Если понадобится, я смогу прямо там кипятить воду. Стол и одно кресло я вынесла в гараж, где хранилась куча инструментов. Гуго ценил хороший инструмент, а егерь, человек порядочный и добросовестный, следил, чтобы он всегда был в рабочем состоянии. Не знаю, почему Гуго придавал такое значение инструментам. Сам он до них никогда не дотрагивался, но при каждом наезде созерцал их с большим удовлетворением. Если это и был бзик, то для меня он оказался спасением. Тем, что я до сих пор жива, я обязана только этим маленьким странностям Гуго. Милый Гуго, да благословит его Господь, наверняка сидит по-прежнему в трактире над стаканом лимонада, не боясь, наконец, ни болезней, ни смерти. И некому больше гонять его по заседаниям.

Пока я возилась в хлеву, корова паслась на полянке. Симпатичная корова, изящная, кругленькая, серо-коричневая. Бог весть почему она производила впечатление веселого молодого животного. Ее манера поворачивать голову, ощипывая с кустов листья, напоминала мне движение грациозной кокетливой молодой женщины, глядящей через плечо влажными карими глазами. Я сразу полюбила корову, таким успокоительным был ее вид.

Лукс болтался неподалеку от меня, глазел на корову, пил из колоды и бегал по кустам. Он успел стать прежней веселой собакой и, казалось, позабыл все ужасы минувшего дня. Он, видно, уже свыкся с тем, что его хозяйкой стала я, хотя бы временно.

На обед сварила суп из гороховой колбасы и открыла тушенку. После еды навалилась усталость. Я велела Луксу покараулить корову и, словно оглушенная, не раздеваясь, повалилась на кровать. После всего, что стряслось, я вообще не должна была спать. Но нужно признаться, что первые недели в охотничьем домике я спала очень крепко, пока тело не привыкло к тяжелой работе. Бессонница начала мучить позже.

Проснулась около четырех. Корова лежала, пережевывая жвачку. Лукс, сидя на скамейке перед домом, сонно на нее взирал. Я освободила его от караульной службы, и он вновь отправился на разведку. В те дни я, едва потеряв его из виду, сразу же начинала беспокоиться. Позже, поняв, что полностью могу положиться на него, я совсем перестала тревожиться.

Когда похолодало, я затопила и поставила воду на плиту. Мне совершенно необходимо было вымыться.

Под вечер загнала корову в хлев, подоила ее, налила свежей воды и оставила ее на всю ночь в одиночестве. После мытья я закуталась в халат, выпила парного молока и села к столу подумать. Удивительно, что я не грущу и не отчаиваюсь. Спать хотелось так, что пришлось подпереть голову руками, я едва не уснула сидя. Раз думать я не могла, то попыталась читать один из детективов Гуго. Но, видно, выбрала неудачно: торговля женщинами интересовала меня в тот момент весьма слабо. Вообще-то Гуго тоже всегда засыпал на третьей или четвертой странице своих крутых детективов. Наверное, они и были у него вместо снотворного.

Я тоже едва вынесла десять минут, потом решительно встала, привернула лампу, заперла дверь и легла.

Следующее утро было холодным и неприветливым и навело меня на мысль позаботиться о сене для коровы.

Я вспомнила, что видела когда-то на лугу у ручья сеновал; может, там еще есть сено. Машина Гуго мне без пользы. Уходя, он унес ключи. Да и будь ключи — тоже было бы мало толку. Всего две недели назад, по настоянию дочек, я с величайшими трудностями получила права и поэтому ни за что не решилась бы въехать в ущелье. Нашла в гараже несколько старых мешков и, окончив уборку хлева, отправилась за сеном.

На сеновале у ручья я действительно нашла немного сена. Набила им мешки, связала их друг с другом и поволокла за собой. Но скоро обнаружила, что в качестве транспортного средства мешки на каменистой тропе непригодны. Тогда я оставила два мешка на обочине, взвалила два других на плечи и потащила к дому. Убрала из гаража инструменты, сложила их в кладовой при кухне, потом принесла оставшиеся мешки и сложила сено в гараже.

После обеда еще дважды ходила за сеном, и на другой день — тоже. Было ведь только начало мая, а в эту пору в горах иногда бывает очень холодно. Пока было просто прохладно, моросило, но корова вполне могла пастись на лужайке. Она казалась вполне довольной новой жизнью и терпеливо сносила неуклюжую дойку. Иногда только поворачивала свою большую голову, словно потешаясь над моими усилиями, но стояла спокойно и никогда не лягалась. Она была дружелюбна и иногда — чуть высокомерна.

Пораскинув умом, как мне звать корову, окрестила ее Беллой. В этих местах коров так никогда не называли, однако — почему нет — имя короткое и благозвучное. Корова скоро поняла, что теперь ее звать Беллой, и поворачивала голову на мой оклик. Очень бы хотелось знать, как ее звали раньше: Пеструха, Грета или, может, Серка. Собственно, имя ей вообще было не нужно, она была единственной коровой в этом лесу, а скорее всего — и в стране.

У Лукса имя тоже было совершенно неподходящее, оно свидетельствовало о дремучей темноте местных жителей. Но с давних пор всех охотничьих собак в долине звали Луксами.[1] Настоящих рысей истребили так давно, что никто в долине их и в глаза не видел. Может, кто-нибудь из предков Лукса загрыз последнюю настоящую рысь и в награду получил свое имя.

Пасмурная погода сменилась обложным дождем, а потом — настоящей вьюгой. Белла стояла в хлеву и жевала сено, а у меня внезапно появился досуг — поразмыслить. В моей — то есть Гуго — книжке под десятым мая помечено: переучет.

То десятое мая было настоящим зимним днем. Снег, вначале таявший, теперь держался, а с неба все сыпало.

Началось с того, что я проснулась и почувствовала себя полностью беззащитной. Физическая усталость прошла, навалились раздумья. Прошло десять дней, а в моем положении ничего не изменилось. Десять дней я глушила себя работой, но стена никуда не делась, и никто за мной не приехал. Не оставалось ничего другого, кроме как примириться с действительностью. Тогда я еще надеялась, я еще долго надеялась. Даже когда мне пришлось сказать себе, что на помощь больше рассчитывать не приходится, оставалась безумная надежда вопреки разуму и собственной уверенности.

Уже тогда, десятого мая, я была убеждена, что произошла огромная катастрофа. Все говорило за это: отсутствие спасателей, молчание радио и то немногое, что я увидела сквозь стену.

Гораздо позже, лишившись всех надежд, я все не могла поверить, что дочери мои тоже погибли. Они не могли погибнуть, как старик у колодца или женщина на скамейке!

Думая сейчас о дочках, я все вижу их пятилетними, и мне кажется, что уже тогда они ушли из моей жизни. Наверное, в этом возрасте все дети начинают уходить из жизни родителей; мало-помалу они превращаются в посторонних нахлебников. Но происходит это так незаметно, что этого почти не ощущаешь. Хоть и были минуты, когда я подозревала такую чудовищную возможность, да как всякая мать гнала подобные мысли прочь. Нужно ведь было жить дальше, а какая мать сможет жить с такими думами?

Проснувшись десятого мая, я вспомнила дочек пятилетними девочками, семенящими по детской площадке. Два довольно неприятных, неласковых и строптивых подростка, оставшиеся в городе, стали вдруг абсолютно нереальными. По ним я никогда не горюю, только по тем малышкам, какими они были много лет назад. Может, это слишком жестоко, но, право, не знаю, кому мне теперь врать. Могу позволить себе писать правду: все, в угоду кому я всю жизнь врала, умерли.

Дрожа в постели, я раздумывала, что же мне делать. Я могла бы покончить с собой или прорыть ход под стеной, что, очевидно, просто более трудоемкий способ самоубийства. Разумеется, кроме того, я могла остаться тут и попытаться выжить.

Я уже старовата, чтобы всерьез думать о самоубийстве. А главное — меня удерживала мысль о Луксе и Белле, вдобавок еще и любопытство. Стена — загадка, я же ни за что не отступлю перед неразгаданной загадкой. Благодаря предусмотрительности Гуго у меня были некоторые запасы (их хватит на лето), был дом, дрова и корова, которая тоже — неразгаданная загадка и, может, ждет теленка.

Прежде чем решать, что делать дальше, мне хотелось по меньшей мере дождаться, родится теленок или нет. Над стеной я голову особо не ломала. Предположила, что это — новое оружие, создание которого одной из великих держав удалось утаить. Идеальное оружие: оно оставляет ландшафт нетронутым, просто убивает людей и животных. Ясное дело, было бы еще лучше, если бы и животные оставались, но, судя по всему, это невозможно. Ведя свои войны, люди никогда не обращали внимания на животных. Когда же яд — я полагала, что это какой-то яд — перестанет действовать, территорию можно будет оккупировать. Судя по умиротворенному виду жертв, они не страдали; из всех дьявольских выдумок человека эта показалась мне самой гуманной.

Я и предположить не могла, сколько все будет продолжаться, но считала, что как только действие яда прекратится, стена исчезнет и объявятся победители.

Сейчас я иногда задаюсь вопросом, не превзошел ли эксперимент — если это только эксперимент — вообще все ожидания. Слишком долго заставляют себя ждать победители.

А может, и вообще не осталось никаких победителей. Что толку думать? Может, какой-нибудь ученый, специалист по оружию массового уничтожения, понял бы больше, чем я, да что проку. Со всеми своими знаниями он бы только и смог, что ждать да пытаться избежать смерти.

Хорошенько все обдумав, насколько это было по силам человеку моего опыта и рассудительности, я отбросила одеяло и затопила печь: тем утром было очень холодно. Лукс вылез из-под печки и согрел меня участием, а там пришло время идти в хлев и заняться Беллой. После завтрака я решила перенести в спальню все припасы, которыми располагала, и составить список. Список — передо мной, но переписывать его не буду, ведь по ходу рассказа все мои запасы будут упомянуты. Продукты же перенесла из маленькой кладовой в спальню, потому что там и летом прохладно. Дом стоит у самой горы, и задняя его стена всегда в тени.

Одежды хватало, керосина для лампы и спирта для маленькой спиртовки — тоже. Кроме того, был пакет свечей и два фонарика с запасными батарейками. Богатейшая аптечка: кроме перевязочных материалов и болеутоляющих таблеток, все до сих пор на месте. В аптечку Гуго вложил всю свою любовь; думаю, срок годности большинства лекарств давно истек.

Жизненно необходимыми были большой мешок картошки, целая гора спичек и патроны. А также, конечно, разный инструмент, охотничье ружье и манлихеровская винтовка,[2] бинокль, коса, грабли и вилы — раньше они служили при заготовке сена на лесной поляне, где зимой подкармливали дичь, — и мешочек бобов. Без всего этого меня уже не было бы на свете, спасибо странностям Гуго и случаю.

Я обнаружила, что успела израсходовать слишком много продуктов. Прежде всего расточительство — кормить ими Лукса, да они и не шли ему на пользу, ему совершенно необходимо свежее мясо. Муки, если экономить, могло хватить месяца на три, а рассчитывать, что помощь придет раньше, не приходилось. Вообще не имело смысла надеяться, что она когда-нибудь придет.

Главным сокровищем были картошка и бобы. Мне непременно нужно найти место для маленького огорода. А прежде всего — решиться и позаботиться о свежем мясе. Стрелять я умею, часто даже побеждала в состязаниях по стрельбе, но никогда прежде не стреляла дичь.

Позднее там, где подкармливали дичь, я нашла шесть кусков красной каменной соли и спрятала их на кухне в сухом месте. Другой соли у меня сейчас уже нет. Летом смогу ловить форель на Луизину удочку. Прежде мне не доводилось ловить рыбу, но это, наверное, не так уж трудно. Перспектива столь истребительных занятий меня отнюдь не радовала, но выбора не было, если мы с Луксом намеревались остаться в живых.

На обед сварила рисовую кашу на молоке, но без сахара. Несмотря на всю бережливость, уже через два месяца сахару не осталось ни кусочка и мне пришлось навсегда отказаться от сладкого.

Я также твердо решила каждый день заводить часы и зачеркивать клетку в календаре. Тогда это казалось страшно важным. Я прямо-таки цеплялась за скудные остатки человеческих обычаев. Я и до сих пор не отказалась от определенных привычек: каждый день моюсь, чищу зубы, стираю белье и прибираю в доме.

Не знаю, зачем я это делаю, просто какая-то внутренняя потребность. Возможно, меня пугает перспектива — если перестану это делать — постепенно превратиться в зверя, ползать, грязной и вонючей, на четвереньках и издавать нечленораздельные звуки. Не то чтобы я боялась превратиться в зверя, это-то было бы неплохо, но человек не может стать зверем, ему придет конец прежде, чем он им станет. Не хочу, чтобы со мной приключилось такое. В последнее время боюсь этого больше всего, я и пишу от страха. Когда кончу, как следует спрячу записки и забуду о них. Не хочу, чтобы чудище, в которое я могу превратиться, когда-либо их нашло. Сделаю все, чтобы избежать такого превращения, но я не так сильно воображаю о себе, чтобы быть уверенной: со мной не случится того, что до меня случалось со столь многими.

Уже сегодня я не тот человек, что прежде. Как узнать, что будет дальше? Может, я уже сегодня так далека от себя прежней, что даже не замечаю этого?

Думая сейчас о женщине, которой я была до того, как в мою жизнь вошла стена, я не узнаю себя. Но и та, что десятого мая пометила в календаре «переучет», тоже совсем чужая. С ее стороны было весьма разумно оставлять заметки, чтобы я могла вспоминать о ней. Да, я же нигде не назвала своего имени. Я почти забыла его, и да будет так! Никто меня этим именем не зовет, стало быть, его больше нет. Не хочу, чтобы оно когда-нибудь появилось в иллюстрированных журналах победителей. Не могу представить, что где-то еще есть журналы. Но почему бы и нет? Если бы катастрофа разразилась в Белуджистане, мы преспокойно сидели бы в кафе и читали об этом в газетах. Сегодня Белуджистан — это мы, очень далекая чужая страна, вряд ли кто и знает, где она, там живут такие люди, которых, верно, и людьми-то нельзя назвать, недоразвитые и нечувствительные к боли: слова и цифры в чужих газетах. Совсем не повод беспокоиться. Очень хорошо помню, насколько большинство людей лишено фантазии. Может, и к счастью для них. Фантазия делает слишком чувствительным, ранимым и беззащитным. Может быть, она вообще признак вырождения. Никогда не ставила этого им в вину, даже, наоборот, завидовала. Таким живется легче и лучше, чем остальным.

Это к делу не относится. Просто иногда не удается уйти от мыслей о том, что мне кажется важным. Мне так одиноко, что от бесплодных раздумий не увильнуть. С тех пор как погиб Лукс, стало много хуже.

Постараюсь не уклоняться слишком в сторону от заметок в ежедневнике. Шестнадцатого мая нашла наконец место под картошку. Мы с Луксом искали его несколько дней подряд. Хотелось, чтобы оно было поблизости от дома, на солнце, но прежде всего — чтобы земля была хорошая. Последнее — почти невозможно.

Известняк тут покрыт очень тонким слоем гумуса. Я уже едва не отчаялась, пока нашлось подходящее местечко на маленькой солнечной полянке. Почти ровное, сухое, со всех сторон укрытое лесом и с настоящей землей. Чудесной легкой землей, черной и полной мелких кусочков угля. Верно, когда-то, давным-давно, там жгли уголь, хотя теперь в лесу нет, конечно, никаких угольщиков.

Не знала, любит ли картошка такую землю, но решила сажать ее там, ведь больше такой земли мне не найти.

Взяв лопату и мотыгу, я тут же принялась за работу. Не так-то просто: там росли кусты и ужасно жесткая трава с длиннющими корнями. Я копала четыре дня и совершенно вымоталась. Закончив, отдохнула денек и тут же взялась сажать картошку. Смутно припоминая, что для этого клубни полагается разрезать на части, я следила, чтобы на каждой из них был хоть один глазок.

Закончив посадку, вернулась домой. Оставалось только ждать и надеяться.

Израненные руки смазала оленьим салом: я нашла большой кусок в избушке егеря. Немного придя в себя, разбила рядом с хлевом грядки и посеяла бобы. Огородик получился крохотный, и было неясно, взойдут ли бобы вообще. А что, если они слишком старые или обработаны какой-нибудь химией? Все равно, попробовать нужно.

Тем временем распогодилось, но солнечные дни перемежались дождливыми. Однажды была даже небольшая гроза, и лес превратился в зеленый дымящийся котел. После грозы — тогда мне показалось, что это стóит записать, — стало по-летнему тепло, на поляне поднялась густая зеленая трава. Удивительно жесткая трава, чуть ли не осока, я сомневаюсь, что она годилась на корм скоту. Но Белле вроде бы понравилась. Она все дни проводила на поляне и, по-моему, бока у нее округлились. Тем не менее я перетаскала с сеновала последнее сено — на случай внезапного ненастья. Подстилку Белле меняла через день. Хотелось, чтобы моя корова жила в чистоте и холе. Забота о Белле стоила немалых трудов. Молока нам с Луксом хватало теперь с избытком, но даже если бы Белла совсем не давала молока, я не смогла бы отказаться от ухода за ней. Очень скоро она стала для меня не просто полезной скотиной. Это, скорее всего, безрассудство, но тут ничего не поделаешь. Со мной остались только животные, и я потихоньку начала чувствовать себя главой нашей странноватой семьи.

После грозы, тридцатого мая, весь день лил теплый ливень и мне пришлось сидеть дома, чтобы не промокнуть за несколько минут до нитки. К вечеру неприятно похолодало, я затопила печку. Окончив дела в хлеву, умылась и надела халат, собираясь немного почитать при свете лампы. Отыскала сельский календарь, он оказался заслуживающим чтения. Там было много чего понаписано о садоводстве и животноводстве, а мне необходимо было узнать обо всем этом побольше. Лукс лежал под печкой и уютно сопел, я пила чай без сахара и слушала монотонный шум дождя. Вдруг мне почудилось, что где-то плачет ребенок. Зная, что это только обман чувств, я вновь взялась за чтение, но тут Лукс поднял голову и насторожил уши, и опять послышался тихий жалобный плач.

В тот вечер в моем доме появилась Кошка. Насквозь промокший серый комочек сидел перед дверью и плакал.

Потом, в доме, она в ужасе вцепилась когтями в мой халат и яростно шипела на лаявшего Лукса.

Я прикрикнула на пса, он оскорбленно и нехотя залез обратно под печку. А я посадила Кошку на стол. Она продолжала шипеть на Лукса, тощая такая, серая, полосатая деревенская кошка, мокрая и голодная, но готовая защищаться зубами и когтями. Успокоилась она, только когда я прогнала Лукса в спальню.

Я дала ей парного молока и немножко мяса, она поспешно все это слопала, непрестанно озираясь. Потом позволила себя погладить, спрыгнула со стола, прошлась по комнате и вскочила на кровать. Улеглась там и принялась умываться. Когда она обсохла, я поняла, что зверек красив, невелик, но изящен. Красивее всего были глаза — большие, круглые, янтарные. Должно быть, она была кошкой того старика у колодца, тоже, наверное, наткнулась на стену, возвращаясь с вечерней охоты. И целый месяц скиталась, а может, давно наблюдала за мной, прежде чем осмелилась приблизиться к дому. Над недоверием взяли верх заманчивые тепло и свет, да еще, пожалуй, молочный дух.

Лукс скулил в заточении, я выпустила его и, придержав за ошейник, показала ему Кошку; погладила сперва его, потом ее, представив как нового домочадца. Лукс вел себя очень разумно, он явно все понял. Кошка же еще несколько дней была настроена враждебно и неприступно. Ей, верно, несладко пришлось в жизни, вот она и шипела яростно, когда любопытный Лукс приближался к ней.

Ночью она спала на кровати, крепко прижавшись к моим ногам. Было не очень удобно, но понемногу я привыкла. Утром Кошка убежала и вернулась только с наступлением сумерек — поесть, попить и выспаться в моей постели. Так продолжалось пять или шесть дней. Потом она перестала убегать и вела себя как порядочная домашняя кошка.

Лукс не оставлял попыток подойти к ней, он вообще был очень любопытным псом. Кошка наконец смирилась, перестала шипеть и даже дала себя обнюхать. При этом ей, по всей видимости, было не по себе. Она была весьма нервным и недоверчивым созданием, сжимавшимся при каждом шорохе и постоянно готовым удрать.

Прошло несколько недель, прежде чем она успокоилась и, кажется перестала бояться, что я пинком вышвырну ее вон. Странно, но вскоре Кошка доверяла Луксу больше, чем мне. Она определенно не ждала больше от него никаких каверз и стала обращаться с ним, как капризная жена с недотепой-мужем. Иногда фыркала на него и замахивалась лапой, а когда Лукс отскакивал, снова подходила и даже спала рядом с ним.

От людей она явно видела только самое дурное, но меня это не удивляло: всем известно, как худо живется кошкам именно в деревне. Я всегда относилась к ней по-дружески, подходила спокойно, что-нибудь при этом приговаривая. И когда в конце июня она впервые встала со своего места, подошла ко мне по столу и потерлась мордочкой о мою голову — это была победа! Лед сломан. Не то чтобы она приставала ко мне с нежностями, но, по-видимому, согласилась не вспоминать зло, причиненное людьми.

До сих пор она иногда испуганно шарахается или кидается к двери, если я сделаю слишком резкое движение. Обидно, но кто знает, может, Кошка понимает меня лучше, чем я сама, и догадывается, на что я способна. Сейчас, пока я пишу, она лежит на столе и глядит большими желтыми глазами через мое плечо на стену. Я уже трижды оборачивалась, да ничего там нет, кроме старого потемневшего дерева. На меня она тоже иногда подолгу пристально смотрит, но не так долго, как на стену, потому что через некоторое время приходит в беспокойство и отворачивается или закрывает глаза.

Лукс тоже отворачивался, если я долго смотрела на него. Не думаю, что глаза человека обладают гипнотическим воздействием, наверное, они просто слишком большие и яркие и неприятны меньшим созданиям. Мне бы тоже не понравилось, если бы на меня уставились глазищи величиной с доброе блюдце.

С тех пор как погиб Лукс, Кошка больше сблизилась со мной. Видно, понимает, что мы остались совсем одни, а прежде она ревновала к псу и не хотела этого показать. В действительности она больше нужна мне, чем я ей. Я могу разговаривать с ней, гладить, ее тепло поднимается по руке и успокаивает меня. Не верю, что я ей нужна так же.

Лукс со временем проникся к ней определенной симпатией. Она была для него членом семьи — или стаи, — и он встал бы на ее защиту — от любого врага.

Так нас стало четверо: корова, Кошка, Лукс и я. Ближе всех мне был Лукс, вскоре он стал мне не просто собакой, а другом, единственным другом в мире одиночества и усталости. Он понимал все, что ни скажи, знал, весело мне или грустно, и пытался утешить, как мог.

Кошка совсем другая — отважный, закаленный зверь, я ее уважала и восхищалась ею, она же всегда сохраняла независимость. Она ничуть не привязана ко мне. Ясно, у Лукса выбора не было, собаке хозяин необходим. Собака без хозяина — несчастнейшее на свете существо, даже самый скверный человек вызывает у своей собаки восхищение.

Вскоре Кошка начала предъявлять определенные претензии. Она желала приходить и уходить в любое время, даже ночью, когда ей заблагорассудится. Я отнеслась к ней с пониманием и, поскольку в холодную погоду окно было не открыть, проделала в стене за шкафом небольшое отверстие. С трудом, но дело того стоило: с тех пор по ночам меня оставили в покое. Зимой холодный воздух задерживал шкаф. Летом я спала, понятное дело, с открытым окном, однако Кошка всегда пользовалась собственным маленьким лазом. Она вела очень упорядоченную жизнь, днем спала, вечером уходила, возвращалась под утро и забиралась ко мне в постель погреться.

В ее больших глазах отражается мое лицо, маленькое и измученное. Она приучилась отвечать, если я заговариваю с ней. Не уходи сегодня ночью, говорю я, в лесу филин и лиса, а со мной тепло и безопасно. М-р-р, м-р-р мяу, отвечает она, должно быть, это значит: ну, человеческая женщина, посмотрим, не хочу решать заранее. И вскоре встает, выгибает спинку, дважды потягивается, спрыгивает со стола, скользит к выходу и беззвучно растворяется в сумерках. А потом и я усну тихим сном, в котором шумят ели да журчит вода в колодце.

Под утро, когда родное маленькое тельце прижмется к моим ногам, я усну чуть крепче, но не слишком крепко, нет: я всегда должна быть начеку. Ведь к окну может подкрасться кто-нибудь, кто прикидывается человеком, пряча за спиной топор.

Моя заряженная винтовка висит рядом с кроватью. Я все время настороже, прислушиваюсь, не приближаются ли к дому или к хлеву шаги. В последнее время я частенько подумываю вынести все из спальни и устроить там стойло для Беллы. Тут много «но», однако большим успокоением для меня было бы слышать, что она за дверью, совсем близко и в безопасности. Придется, конечно, пробить дверь из спальни наружу, и разобрать пол, и устроить сток. Сток можно вывести в промоину за домом, под маленькую деревянную уборную. Меня останавливает единственно мысль о двери. Конечно, с величайшим трудом, но я проделаю дверной проем, затем же придется подгонять к нему дверь хлева, а с этим мне ни в жизнь не управиться. Каждый вечер в постели я размышляю об этой двери, и почему я такая неумелая и неловкая, просто слезы наворачиваются. Все равно: если как следует пораскинуть умом, можно и с дверью справиться. Зимой Белле рядом с кухней будет хорошо и тепло, и она будет слышать мой голос. Пока снег и холодно, я все равно не могу ни за что приняться, остается только думать.

Тогда, в июне, хлев Беллы тоже задавал мне все новые задачки. Деревянный пол, пропитавшись насквозь мочой, начал гнить и вонять. Так дальше продолжаться не могло. Я оторвала две доски и прокопала сток. Избушка немного покосилась в сторону ручья; видимо, осел грунт. Это оказалось весьма кстати: рыхлый известняк все впитает.

Летом позади хлева слегка пованивало, но туда я вообще не ходила, а уж в хлеву-то теперь было чисто и сухо. Склон за хлевом всегда неприветливый, даже страшный, вечно в тени, сырой и густо заросший елями. Там растут беловатые губчатые лишайники, и всегда слегка попахивает прелью. То, что нечистоты могут попасть в ручей, меня мало беспокоило. Колодец питается горными ключами, вода в нем чистая и очень холодная, самая лучшая вода, какую я когда-либо пила.

Пришло в голову: я ни разу не помечала в календаре дней, в которые удавалось подстрелить какую-то дичь. Припоминаю теперь, что мне было просто противно это записывать, довольно уж и того, что приходилось это делать. И сейчас писать об этом не хочется, разве только о том, что вскоре после первых промахов мне вполне удалось обеспечивать нас мясом, не расходуя слишком много патронов. Хоть я и горожанка, мать моя была из деревни, как раз из этих мест. Мать Луизы была ее сестрой, и летние каникулы мы всегда проводили в деревне. Тогда ведь еще не было моды ездить в отпуск на Ривьеру. И хотя все летнее время в деревне проходило словно бы в игре, кое-что из услышанного тогда запало в память и облегчает мою нынешнюю жизнь. По крайней мере, я не так беспомощна. Тогда, детьми, мы с Луизой много стреляли по мишеням. У меня получалось даже лучше, чем у Луизы, но заядлой охотницей стала все-таки она. Тем первым летом здесь, в лесу, я к тому же часто ловила форель. Убивать их мне давалось легче. Не знаю почему стрелять косуль мне до сих пор кажется особенно отвратительным, почти подлым. Никогда мне не привыкнуть.

Припасы таяли чересчур быстро, пришлось во всем себя ограничивать. Особенно не хватало овощей, фруктов, сахара и хлеба. Я пыталась хоть отчасти заменить все это диким шпинатом, латуком и молодыми еловыми лапками. Позже, когда я с нетерпением ждала молодой картошки, настала пора, когда меня страстно на что-нибудь тянуло, прямо как беременную. Мечты о хорошей и обильной еде преследовали даже по ночам. К счастью, это продолжалось не слишком долго. Состояние, памятное по военному времени, хотя я успела уже забыть, как страшно зависеть от неудовлетворенного тела. Но едва только поспела первая картошка, дикие вожделения покинули меня, и я понемногу стала забывать, каковы на вкус свежие фрукты, шоколад и кофе-гляссе. Я перестала вспоминать даже запах свежего хлеба. Но забыть о хлебе совсем мне ни за что не удастся. Даже сейчас иногда ужасно хочется хлеба. Черный хлеб стал для меня сказочным сокровищем.

Когда я вспоминаю то лето, оно представляется полным забот и тяжких трудов. Я едва справлялась с навалившейся работой. Непривычная к тяжелому физическому труду, я постоянно чувствовала себя разбитой. Еще не научилась разумно распределять дела. Работала то слишком быстро, то чересчур медленно, и до всего приходилось доходить своим умом. Я измоталась и похудела, даже работа в хлеву казалась неподъемной. Не представляю, как мне удалось пережить это время. Правда, ума не приложу. Наверное, только потому, что я вбила себе в голову, что должна выжить, да еще приходилось заботиться о троих животных. От постоянного перенапряжения я скоро начала чувствовать себя так же плохо, как бедняга Гуго: засыпала, едва присев. Да к тому же, хоть я и мечтала дни и ночи о вкусной еде, в действительности не могла проглотить ни кусочка. Кажется, я жила исключительно молоком Беллы. Только оно не вызывало отвращения.

Заботы настолько меня поглотили, что некогда было трезво подумать о своем положении. Решив держаться, я держалась, но забыла зачем и жила только сегодняшним днем. Не помню, часто ли я ходила в то время в ущелье, думаю, что нет. Помню только, что однажды, в конце июня, я отправилась на луг у ручья посмотреть траву и взглянула за стену. Человек у колодца упал и лежал теперь на спине, слегка согнув ноги, сложенная ковшиком рука все еще поднесена к лицу. Его, должно быть, повалило бурей. На труп не похож, скорее на одну из находок в Помпеях.[3] Стоя и глядя на этот окаменевший абсурд, я заметила по ту сторону стены в высокой траве под кустами двух птиц. Должно быть, с кустов их тоже сбил ветер. Очень славные, похожие на раскрашенные игрушки. Глазки блестели, как полированный камень, краски оперения еще не выцвели. Они выглядели не мертвыми, а так, словно никогда и не были живыми, совершенно неорганические. Но все-таки некогда они жили, тоненькие шейки трепетали от теплого дыхания. Лукс, как обычно бывший со мной, отвернулся и подтолкнул меня мордой. Он явно хотел, чтобы я шла дальше. Он был разумнее меня, и я позволила ему увести себя от каменных штуковин.

Позднее, бывая на лугу, я старалась не смотреть за стену. В первое же лето она почти полностью заросла. Некоторые из моих ореховых прутьев чудесным образом пустили корни, и вдоль стены протянулась живая изгородь. На лугу цвели горная гвоздика, водосбор и высокие желтые травы. По сравнению с ущельем луг был веселым и приветливым, но, поскольку он примыкал к стене, мне там всякий раз было не по себе.

Хоть Белла и привязала меня к дому, мне все-таки хотелось попытаться еще немного осмотреть окрестности. Я припомнила дорогу, ведущую к другому домику, выше в горах, и дальше вниз, в долину по ту сторону гор. Надумала отправиться туда. Чтобы не оставлять надолго корову одну, решила выйти затемно. Как раз было полнолуние, погода ясная и теплая. Поздно вечером я подоила Беллу, принесла в хлев воды и сена, Кошке поставила у печки молока. Едва взошла луна, около одиннадцати мы с Луксом пустились в путь. Я взяла с собой немного провизии, ружье и бинокль. Тяжеловато, но я не рискнула идти безоружной. Поздняя прогулка взбудоражила и страшно обрадовала Лукса. Сначала я поднялась к домику, который был еще на участке Гуго. Тропа была в хорошем состоянии, света от луны — достаточно. Мне никогда не было страшно ночью в лесу, а вот в городе меня одолевали всякие страхи. Почему так, не знаю, может, потому, что мне никогда не приходило в голову, что ночью в лесу могут быть люди. Мы поднимались почти три часа. Когда я вышла из лесу, в ярком лунном свете открылась небольшая прогалина и домишко посреди нее. Я собиралась осмотреть хибарку на обратном пути и присела на скамейку перед ней передохнуть и попить. Тут было много холоднее, чем внизу, а может, мне так просто показалось из-за холодного белого света.

С меня спало тупое оцепенение последних дней, стало легко и свободно. И если я когда-либо ощущала, что такое покой, так это той июньской ночью на освещенной луной прогалине. Лукс прижимался ко мне, спокойно и внимательно глядя на чернильно-черный лес. Мне не сразу удалось подняться и отправиться дальше. Я перешла росистую лужайку и снова углубилась в лесную тень. Иногда в темноте что-то шуршало, должно быть, вокруг сновало множество мелких зверьков. Лукс бесшумно двигался рядом, наверное, все еще думал, что мы идем на охоту. Полчаса мы шли лесом, я вынуждена была идти медленно — лунный свет едва освещал тропинку. Ухала сова, но ее крик был ничуть не страшнее любого другого звериного голоса. Я поймала себя на том, что стараюсь идти предельно бесшумно и осторожно. Не могла иначе, что-то меня заставляло. Когда наконец мы вышли из лесу, занимался рассвет. Неяркий свет зари сливался с лучами заходящей луны. Тропа вилась меж горных сосен и кустов рододендрона, выглядевших в призрачном свете большими и маленькими серыми глыбами. Время от времени из-под ног срывался камень и с шумом катился по осыпям в долину. Дойдя до вершины, я в ожидании уселась на камень. Примерно в полпятого взошло солнце. Налетевший свежий ветер тронул волосы. Серо-розовое небо стало оранжевым и огненно-красным. Я впервые видела восход в горах. Рядом был только Лукс, казалось, он тоже пристально наблюдал за игрой красок. Ему стоило немалых усилий удержаться от радостного лая, это было заметно по тому, как подрагивали его уши, а шерсть на спине ходила волнами. Вдруг стало светло как днем. Я поднялась и стала спускаться в долину. То была длинная долина, заросшая густым лесом. В бинокль ничего нельзя было разобрать, кроме леса. Поле зрения ограничивал следующий хребет. Это меня разочаровало, я рассчитывала увидеть оттуда хоть одну деревню. Теперь было ясно: если я хочу что-нибудь увидеть, надо идти ельником дальше. Выше начинались альпийские луга, оттуда наверняка больше видно. Но идти вверх и вниз одновременно нельзя, так что я пошла в долину. Это показалось важнее. Очевидно, я по-идиотски надеялась, что там стены нет. Боюсь, что так, иначе зачем бы идти. Я была теперь на соседнем участке, сданном в аренду, насколько мне известно, какому-то богатому иностранцу, приезжавшему только раз в году, к оленьему гону. Видимо, поэтому и дорога была ужасная, повсюду промоины от вешних вод. На участке Гуго дорогу тотчас же приводили в порядок. Кое-где дорога просто походила на речное ложе. Ущелья здесь не было. По обе стороны ручья вздымались лесистые склоны гор. А вообще эта долина была приветливее моей. Я пишу «моей». Если и есть новый владелец, так он еще не объявился. Не была бы так размыта дорога — я сочла бы свой поход прогулкой. По мере спуска в долину вела себя все осторожнее. Старательно помогая себе альпенштоком, следила, чтобы Лукс не отходил ни на шаг. У него, впрочем, словно и не было дурных предчувствий и воспоминаний, он бодро топал рядом. Я еще не дошла до опушки, как альпеншток уперся в стену. Я была совершенно обескуражена. Вокруг лес, да впереди виднеется кусочек дороги. Здесь стена была дальше от ближайших домов, чем с моей стороны. Еще даже не показался большой охотничий дом, построенный всего два года назад и, по слухам, оборудованный со всяческим мыслимым комфортом.

Внезапно навалилась страшная усталость, я почти обессилела. Мысль о долгом обратном пути давила чуть ли не физически. Я медленно вернулась к лачуге дровосеков, на которую сперва совершенно не обратила внимания. Она стояла в маленьком распадке, привалившись к склону, перед дверью пышно разрослась крапива. В лачуге не нашлось ничего, кроме жестяной миски да куска заплесневелого, обгрызенного мышами сала. Я присела к грубо сколоченному столу и вытащила свои припасы. Лукс отправился к ручью напиться. Я видела его через открытую дверь, это несколько успокаивало. Выпила чаю из термоса, съела рисовую лепешку и дала другую Луксу. От тишины и солнца, нагревшего крышу, хотелось спать. Но я боялась блох в тюфяках, да и после короткой дремы только еще больше разморило бы. Лучше перемочься. Поэтому я взяла рюкзак и ушла.

Ночное возбуждение прошло, болели ноги в тяжелых горных ботинках. Солнце пекло голову, даже Лукс выглядел уставшим и не пытался подбодрить меня. Подъем был не крутым, но очень длинным и скучным. А может, только казался скучным в моем подавленном состоянии. Я переставляла ноги, не глядя по сторонам, погрузившись в мрачные мысли.

Теперь, стало быть, известно, докуда я могу добраться, не отлучаясь слишком надолго. Кроме того, можно подняться к альпийским лугам и оттуда осмотреть окрестности, но зайти дальше в горы я не отважусь. Меня бы, ясное дело, нашли, если бы там не было стены, да, следовало признать, что меня давно должны были бы найти. Можно спокойно сидеть дома и ждать. Но я все время ощущала потребность предпринять что-то против неизвестности. И была вынуждена не делать ничего, только ждать — такое положение вещей всегда было мне особенно ненавистно. Мне уже приходилось слишком часто и слишком подолгу ждать разных людей и событий, иногда бесплодно, иногда же настолько долго, что пропадал всякий смысл.

На обратном пути размышляла о своей прежней жизни и нашла ее неудовлетворительной во всех отношениях. Я не добилась почти ничего из того, чего хотела, и не хотела ничего из того, чего добилась. Может, и у других — то же самое. Поэтому-то мы хотя еще и разговаривали, но слова уже ничего не значили. Не думаю, что когда-либо еще представится возможность с кем-нибудь об этом побеседовать. Так что остается только предполагать. Тогда, на обратном пути в мою долину, я еще не отдавала себе отчета, что моя прежняя жизнь внезапно кончилась, то есть я, наверное, уже понимала — но только умом и, стало быть, не верила. Только когда знание постепенно усвоится всем телом, знаешь по-настоящему. Я же ведь знаю, что когда-нибудь, как всякое живое существо, умру, но мои руки, ноги и внутренности этого пока не знают, потому-то смерть и кажется совершенно невероятной. С того июньского дня прошло много времени, и до меня начинает доходить, что пути назад нет вообще.

К часу дня добралась до тропки, вившейся меж горных сосен, и присела на камень отдохнуть. Лес купался в полуденном солнце, аромат сосен волнами наплывал на меня. Только теперь разглядела, что рододендроны уже в цвету. Красной лентой тянулись они по склонам. Было много тише, чем ночью при луне, казалось, яркое солнце сковало лес сном. Высоко в небе кружила какая-то хищная птица, спал, подрагивая ушами, Лукс, тишина накрыла меня как колпаком. Хотелось остаться тут навсегда и сидеть в теплом свете с собакой у ног и кружащей птицей над головой. Я оставила всякие мысли, словно заботы и воспоминания больше не имели со мной ничего общего. В конце концов я с глубоким сожалением пошла дальше, постепенно превращаясь по дороге в то единственное существо, которому здесь не было места, в человека с путаницей в голове, ломающего неуклюжими ботинками ветки, проливающего чужую кровь.

Дойдя до верхнего охотничьего домика, вновь полностью стала собой, мечтающей найти там что-нибудь полезное. Но робкое сожаление долго еще не покидало меня.

Очень хорошо помню тот поход. Наверное, потому, что он был первым и резко отличался от долгих, монотонных, тяжелых будней. Кстати говоря, больше я туда никогда не ходила. Все собиралась, да как-то руки не доходили, ну, а без Лукса я на дальние походы не отваживаюсь. Никогда больше не сидеть мне под полуденным солнцем над рододендронами и не внимать великой тишине.

Ключ от домика висел на гвозде под отошедшей доской, найти его не составило труда. Я тут же принялась обыскивать домик. Он, разумеется, был много меньше, чем наш, всего-то кухня и спаленка. Обнаружила пару одеял, кусок парусины и две жесткие как камень подушки. Подушки и одеяла были мне ни к чему, а вот непромокаемую парусину я взяла. Одежды не нашлось. На кухне в шкафчике над плитой были мука, смалец, сухари, чай, соль, яичный порошок и маленький пакетик сушеных слив. Егерь, должно быть, считал их панацеей от всех болезней, помню, он все время их жевал. Кроме того, в столе я нашла захватанную колоду карт. Играть я не умею, но карты мне понравились, и я прихватила их с собой. Потом я сама придумала игру, игру для одинокой женщины. Провела много вечеров, раскладывая старые карты. Лица стали так знакомы, словно я знала их всю жизнь. Я дала им имена, одни были симпатичнее других. Я относилась к ним, как к персонажам диккенсовского романа, который перечитываешь в двадцатый раз. Теперь больше не играю в эту игру. Одну карту съел Тигр, сын Кошки, а другую Лукс смахнул ушами в ведро с водой. Не хочу все время вспоминать о Тигре и Луксе. Но разве есть в этом доме что-нибудь такое, что не напоминало бы о них?

Еще в верхнем домике я нашла старый будильник, он весьма пригодился. У меня, правда, был дорожный будильничек и наручные часики, но будильник я грохнула, а часики никогда не шли верно. Сейчас у меня остался только старый будильник из избушки, но он давно не ходит. Я узнаю время по солнцу, а если его не видно, по тому, когда прилетают и улетают вороны и по всяким другим приметам. Хотелось бы мне знать, что случилось с точным временем теперь, когда нет людей. Порой вспоминается, как когда-то было важно не опоздать и на пять минут. Очень многие из тех, кого я знаю, видели в своих часах маленьких божков, и я находила это вполне разумным. Если уж живешь в рабстве, следует подчиняться правилам и не сердить хозяев. Но я неохотно служила человеческому времени, размеренному тиканьем часов, и из-за этого частенько попадала в затруднительное положение. Никогда я не любила часов, и все мои часы через некоторое время или загадочным образом ломались, или терялись. Методику же систематического истребления часов я — на всякий случай — не выдавала даже себе самой. Теперь-то я знаю, в чем дело было. У меня ведь столько времени для раздумий, что я в конце концов все разгадываю.

Могу себе позволить, это ровно ничего не значит для меня. Даже если бы я вдруг проникла в самые потрясающие тайны, меня бы это не тронуло. Мне-то нужно два раза на дню чистить хлев, колоть дрова и таскать сено из ущелья. Голова свободна, может заниматься чем хочет, только бы не теряла рассудка, он необходим, если мы со зверями хотим выжить.

В верхнем домике на столе лежали две газеты от одиннадцатого апреля, заполненная лотерейная карточка, полпачки дешевых сигарет, зажигалка, катушка ниток, шесть брючных пуговиц и две иголки. Последние следы пребывания егеря в лесу. Собственно, мне следовало бы спалить его имущество на большом костре. Егерь был хорошим, надежным человеком, и до конца времен его больше не будет. Я всегда обращала на него слишком мало внимания. Это был угрюмый с виду безбородый мужчина средних лет, тощий, с неестественно белой для егеря кожей. Наиболее примечательными были его глаза — очень светлые, зеленовато-голубые, очень зоркие глаза, ими этот скромный человек, казалось, особо гордился. Он никогда не брал в руки бинокля иначе, как с презрительной усмешкой. Вот и все, что я знаю о егере; кроме того, он был очень ответственным человеком и любил жевать сухие сливы, да, еще он умел обращаться с собаками. Первое время я иногда думала о нем. Ведь могло бы статься, что Гуго сразу же по приезде взял бы его с собой. Тогда, наверное, мне было бы легче эти годы. Сейчас, правда, я в этом не так уверена. Кто знает, что вышло бы в заточении из этого незаметного мужчины. Так или иначе, физически он был крепче меня, и я попала бы в зависимость. Может, он бы полеживал себе в доме, а меня заставлял работать. Возможность спихнуть работу на чужие плечи — большое искушение для любого мужчины. И вообще: с какой стати работать тому, кому больше нечего бояться. Нет, хорошо, что я одна. Для меня тоже скверное дело — оказаться вместе с кем-то, кто слабее меня: я бы превратила его в свою тень и довела бы заботами до смерти. Уж такая я есть, даже лес ничего не смог со мной поделать. Может, со мной вообще могут ужиться лишь животные. Если бы в лесу остались Луиза с Гуго, со временем начались бы бесконечные ссоры. Не представляю, что могло бы сделать наше совместное существование счастливым.

Думать об этом нет никакого смысла. Луизы, Гуго и егеря больше нет, в сущности, и не хочется, чтобы они были. Я уже не та, что два года назад. Если и хочется, чтобы кто появился, так это рассудительная, острая на язык старушка, с которой я время от времени могла бы посмеяться. Как раз смеха-то мне и не хватает. Но она бы, чего доброго, умерла раньше меня, и я опять осталась бы в одиночестве. Это было бы еще хуже, чем никогда ее не знать. Слишком дорогая цена за смех. Да я бы потом стала вспоминать о ней, а это совсем уж чересчур. Я и сейчас-то — одно сплошное воспоминание. Больше не хочу. Страшно подумать, что будет, если воспоминания окончательно возьмут верх.

Никогда не кончить мне этих записок, если буду записывать все, что приходит в голову. Но расхотелось описывать поход до конца. Да и не помню, как мы спускались к дому. Во всяком случае, я притащила битком набитый рюкзак, обиходила Беллу и сразу легла.

На следующий день, это отмечено в календаре, заболел зуб. Болел так, что я не могла не записать. Никогда прежде и никогда потом у меня так не болел зуб. Я никогда о нем не думала, верно, потому, что знала: с ним не все в порядке. Его высверлили, положили мышьяк, и дантист велел мне приходить через три дня. Три дня превратились в три месяца. Я приняла кучу болеутоляющих таблеток Гуго и на третий день так отупела, что только с величайшим трудом могла делать самое неотложное. Порой казалось, что я схожу с ума: зуб словно пустил тонкие корни, которые теперь сверлили мозг. На четвертый день таблетки вообще перестали действовать, я сидела за столом, подперев голову руками, и прислушивалась к свирепой боли в голове. Лукс грустно лежал рядом со мной на лавке, но я была не в состоянии сказать ему доброе слово. За столом просидела и всю ночь, в постели боль становилась нестерпимой. На пятый день десну нарвало, в ярости и полном отчаянии я вскрыла нарыв бритвой Гуго. Боль от бритвы была почти приятной, она на мгновение заглушила другую боль. Вытекло много гноя, мне было так худо, что я кричала, стонала и чуть было не потеряла сознание. Однако этого не произошло; мне еще ни разу в жизни не было дано потерять сознание. Наконец, все еще не в себе, я, дрожа, поднялась, смыла с лица кровь, гной и слезы и легла. Следующие часы были сплошным счастьем. Я уснула, не заперев двери, и спала, пока меня вечером не разбудил Лукс. Тогда я встала, все еще весьма нетвердо держась на ногах, загнала Беллу в хлев, накормила и подоила ее, очень-очень медленно и осторожно — при быстрых движениях меня шатало. Позже, выпив немного молока и покормив Лукса, я уснула прямо за столом. С тех пор свищ нет-нет да и начинает гноиться, потом прорывается и заживает. Но больше не болит. Не знаю, сколько это протянется. Жизненно необходимо было бы иметь искусственные зубы, но у меня во рту еще двадцать шесть своих, некоторые давно следовало бы удалить, а я из пустого кокетства не сделала даже коронок. Иногда я просыпаюсь в три часа ночи и при мысли об этих двадцати шести погружаюсь в холодную безнадежность. Это — бомбы замедленного действия у меня во рту, не думаю, что когда-либо решусь сама себе вырвать зуб. Если заболят, придется терпеть. Смешно, если после многолетних трудов я помру в лесу от флюса.

Выздоравливала после этой истории с зубом медленно. Думаю, потому, что перебрала таблеток. Охотясь на серну, израсходовала слишком много зарядов — руки дрожали. Я почти ничего не ела, зато пила много молока, думаю, молоко и помогло мне вылечиться от отравления.

Десятого июня отправилась на картофельное поле. Ботва сильно выросла, взошли почти все клубни. Но вытянулись и сорняки. Поскольку накануне прошел дождь, сразу взялась полоть. Ясно было, что поле нужно огородить. Хоть и не похоже было, что дичь станет есть ботву, когда вокруг полно сочнейшей травы, но какой-нибудь зверь мог покуситься на драгоценные клубни. Поэтому следующие дни я провела, огораживая поле толстыми сучьями, которые переплетала бурыми гибкими прутьями. Не особенно трудная, но требующая определенных навыков работа, их-то мне и предстояло приобрести.

После этого мое поле стало походить на маленькое укрепление посреди леса, защищенное со всех сторон, только против мышей я мало что могла предпринять. Конечно, их норы можно залить керосином, но подобной расточительности я себе позволить не могла. К тому же кто знает: вдруг картошка стала бы после этого отдавать керосином? Никакого понятия об этом я не имела, а позволить себе экспериментировать по понятным причинам не могла.

Бобы у хлева взошли только наполовину. Наверное, все-так они были слишком старые. Но при благоприятной погоде можно было надеяться на небольшой урожай. В общем-то, бобы я посадила по счастливой случайности, скорее из каприза, чем по зрелом размышлении. Только потом поняла, как важны именно бобы. Они заменили хлеб. Сегодня у меня уже много бобов.

Бобы тоже огородила, сообразив, что оставшаяся без присмотра Белла не откажется от них. Когда у меня бывало немного свободного времени, к примеру в дождливые дни, я тут же предавалась унынию и тревожным раздумьям. Белла по-прежнему давала много молока и заметно округлилась. Но я все еще не знала, будет ли теленок.

А что, если теленок действительно будет? Часами просиживала я за столом, подперев голову руками, и раздумывала о Белле. Я так мало понимаю в коровах. Вдруг я не смогу помочь теленку родиться, вдруг Белла умрет в родах или умрут и она, и теленок, вдруг Белла съест на лугу ядовитую траву, сломает ногу или ее укусит гадюка? Я смутно припоминала мрачные истории о коровах, слышанные мной в детстве во время каникул. Есть какая-то болезнь, при которой корове нужно воткнуть нож в тело в совершенно определенном месте. Я не знала этого места, а даже если бы и знала, то никогда не смогла бы ткнуть Беллу ножом. Я бы скорее пристрелила ее. А что, если на лугу валяются гвозди или битое стекло? Луиза никогда за этим толком не следила. Гвозди и осколки могут распороть один из бесчисленных желудков Беллы. Я ведь даже не знаю, сколько у коровы желудков: такое учишь к экзамену, а потом сразу забываешь. И не только Белла в опасности, хотя о ней я и беспокоилась больше всего. Лукс мог попасть в старый капкан, его тоже могла укусить гадюка. Не знаю, отчего я тогда так боялась гадюк. За два с половиной года, что я тут, — ни одной не видела. А уж чтó могло приключиться с Кошкой, так этого и не представить. Ее я вообще не могла уберечь: по ночам она одна бегала по лесу, полностью ускользая из-под моей опеки. Ее могли сожрать лиса или филин, а в капкан она могла угодить еще скорее, чем Лукс.

Как ни стараюсь гнать эти мысли, до конца это ни разу не удавалось. Право, не думаю, что это мания. Было бы гораздо большим безумием ожидать, что мне удастся сохранить животных здесь, в лесу, чем предположить, что они могут погибнуть. Сколько помню, мысли эти все время мучили меня и будут мучить, пока есть хоть одно создание, мне доверившееся. Иногда, еще задолго до стены, я хотела умереть, чтобы сбросить наконец свое бремя. Я всегда молчала об этом: мужчина не понял бы, а женщинам жилось так же. Поэтому мы предпочитали болтать о нарядах, подругах и театре и смеяться, затаив гложущую тоску. Мы все о ней знали, поэтому никогда об этом и не говорили. Потому что это — цена, которую платишь за способность любить.

Позже я рассказала об этом Луксу, просто так, чтобы не разучиться говорить. У него от всех бед одно лекарство: побегать наперегонки по лесу. А Кошка хоть и слушала меня внимательно, но только до тех пор, пока я чем-нибудь не обнаруживала своих чувств. Она презирала даже намек на истерику и просто уходила, если я распускалась. Белла же в ответ на все тирады просто облизывала мне физиономию: утешение, но не выход. Да выхода и нет, это известно даже моей корове, просто я так защищаюсь от бед.

В конце июня Кошка переменилась весьма подозрительным образом. Она заметно округлилась и помрачнела. Иногда она часами не трогалась с места, словно прислушиваясь к себе. Стоило Луксу подойти к ней, как он тут же получал оплеуху, а ко мне она относилась то сугубо неприветливо, то преувеличенно ласково. Поскольку она была здорова и ела как следует, состояние ее не вызывало у меня сомнений. Пока я только и думала, что о теленке, в кошкиной утробе подрастали крохотные котята. Я давала ей побольше молока, и она съедала больше, чем прежде.

Двадцать седьмого июня, в ветреный день, после ужина, из шкафа донесся тихий писк. Уходя в хлев, я оставила шкаф открытым, там лежало несколько старых журналов Луизы. На них Кошка и разродилась, прямо на обложке «Элегантной дамы».

Кошка громко мурлыкала, гордо и счастливо глядя на меня большими влажными глазами. Она даже позволила погладить себя и посмотреть малышей. Один был в мать — серый и полосатый, другой — белоснежный и пушистый. Серый мертв. Я унесла его и похоронила рядом с хлевом. Кошка, казалось, и не заметила, она всецело отдалась уходу за белым пушистым созданьицем.

Когда любопытный Лукс сунул голову в шкаф, Кошка так яростно зашипела, что он в испуге и возмущении бежал на улицу. Кошка осталась в шкафу и не соглашалась никуда переселяться. Так что я оставила дверцу приоткрытой, привязав ее, чтобы не распахивалась настежь и котенок мог лежать в уютном полумраке.

К слову, Кошка оказалась страстной матерью и только ночью отлучалась на короткое время. Охотиться ей не надо было, я давала вдоволь молока и мяса.

На десятый день Кошка представила нам малыша. Она вынесла его за шиворот на середину комнаты и опустила на пол. Он был очень хорошеньким, весь белый и розовый и куда пушистее, чем все виденные мною котята. Он с писком бросился искать спасение под материнским брюхом, и церемония представления на этом завершилась. Кошка ужасно им гордилась, и каждый раз, когда она вытаскивала котенка из шкафа, мне полагалось его гладить и хвалить ее. Как всякая мать, она была полна сознанием исключительности своего отпрыска. Так оно и было, ведь не найдется двух похожих друг на друга котят, ни наружностью, ни своенравными характерами.

Вскоре малыш уже в одиночку выбирался из шкафа и путался под ногами то у меня, то у Лукса. Он ни капельки не боялся, а Лукс с интересом разглядывал и обнюхивал его, когда Кошки не было поблизости. Однако она почти всегда была поблизости, ревниво следя за попытками сближения.

Я назвала котеночка Жемчужиной, такой он был белый и розовый. Сквозь тонкую кожу ушек просвечивала пульсирующая кровь. Позже на ушках выросла густая шерстка, но пока котенок был маленьким, кожа просвечивала то тут, то там. Тогда я еще не знала, что это кошечка, но ее славная, чуть плосковатая мордочка казалась мне такой женственной. Жемчужина питала большую симпатию к Луксу и стала залезать к нему под печку, играть его длинными ушами. По ночам она все-таки спала с матерью в шкафу.

Через пару недель мне стало ясно: Жемчужина, маленькое пушистое создание, превращается в красавицу. Шерстка ее стала длинной и шелковистой, она походила на ангорскую кошку. Разумеется, только по внешности — память о каком-то длинношерстном предке. Жемчужина была маленьким чудом, но я уже тогда знала, что родилась она в неподходящем месте. Пушистая белая кошка в лесу обречена на безвременную смерть. Шансов у нее не было. Наверное, поэтому я так ее любила. Новая забота на мою голову. Я трепетала в ожидании дня, когда она впервые выйдет на улицу. Не успела оглянуться — а она уже играет перед домом с матерью или Луксом. Старая Кошка очень беспокоилась о Жемчужине, похоже, она чувствовала то, что знала я: ее дитя в опасности. Я велела Луксу присматривать за Жемчужиной и, когда мы бывали дома, он не спускал с нее глаз. Старая Кошка, устав наконец от утомительных материнских забот, радовалась, что Лукс вызвался охранять Жемчужину. Нрав у малышки был не совсем такой, какой обычно бывает у домашних кошек, а спокойнее, мягче и ласковее. Частенько она подолгу просиживала на скамейке, наблюдая за мотыльками. Голубые глаза кошечки через несколько недель позеленели и сверкали драгоценными камнями на белой мордочке. Носик у нее был короче материнского, а вокруг шеи — пышное жабо. Я сразу успокаивалась, едва завидев, как кошечка сидит на скамье, поставив передние лапки на пышный хвост и пристально глядя перед собой. Тогда я пыталась внушить себе, что из нее выйдет горничная кошка, которая не уходит дальше крыльца и всегда на виду.

Вспоминая первое лето, понимаю, что гораздо больше думала о животных, чем о собственном отчаянном положении. Катастрофа избавила меня от бремени ответственности, но тут же, незаметно, возложила на меня новые тяготы. Когда я наконец начала немного ориентироваться в ситуации, оказалось, что в ней уже давно ничего не изменишь.

Не думаю, чтобы мое поведение было вызвано какой-то слабостью или сентиментальностью, просто я следовала глубоко укоренившемуся инстинкту, противиться которому могла бы только ценой собственной жизни. Наша свобода — штука печальная. Пожалуй, и существует она лишь на бумаге. О внешней свободе не может быть и речи, но никогда я не встречала никого, кто был бы внутренне свободен. И никогда не считала это постыдным. Не вижу, что бесчестного в том, чтобы, как любое живое существо, нести свое бремя и в конце концов, как всякое живое существо, умереть. Да и не знаю, чтó такое честь. Родиться на свет и умереть — не много чести, таковы свойства всего живого, вот и все. Создателями стены тоже двигала не свободная воля, а просто инстинктивная любознательность. Только не стоило позволять им — в интересах высшего порядка — реализовывать свое изобретение.

Но вернусь-ка лучше ко второму июля, тому дню, когда мне стало ясно, что дальнейшая жизнь зависит от количества оставшихся спичек. Как и все неприятные мысли, эта посетила меня в четыре утра.

До сих пор я была чрезвычайно легкомысленна, не отдавая себе отчета, что каждая сгоревшая спичка может стоить мне дня жизни. Я вскочила с постели и притащила из кладовки оставшиеся спички. Гуго, страстный курильщик, позаботился о спичках и о запасе кремней для зажигалки. Однако я, к сожалению, так и не научилась пользоваться настольной зажигалкой. У меня было еще десять больших коробок спичек, примерно четыре тысячи штук. По моим подсчетам их должно хватить на пять лет. Теперь я знаю, что почти не ошиблась. Если соблюдать строжайшую экономию, спичек мне хватит еще на два с половиной года. Тогда же я вздохнула с облегчением. Пять лет казались бесконечностью. Не верилось, что успею израсходовать все спички. Теперь-то день последней спички не так уж далек. Но по-прежнему говорю себе, что до этого не дойдет.

Пройдет два с половиной года — огонь угаснет, и все дрова вокруг не спасут от холода и голода. Но все же во мне живет безумная надежда. Снисходительно посмеиваюсь сама над собой. Ребенком я так же упрямо надеялась, что никогда не умру. Надежда представляется мне слепым кротом, он живет во мне и лелеет безумные планы. Не в силах прогнать его, я вынуждена с ним примириться.

В один прекрасный день нас с ним поразит один и тот же удар, и тогда даже мой слепой крот поймет, что мы умираем. Его немного жалко, мне бы хотелось, чтобы ему чуть-чуть повезло. Но, с другой стороны, он ведь сумасшедший, я должна радоваться, что держу его под контролем.

К слову, есть еще и другой вопрос жизненной важности — боеприпасы. Их хватит на год. Лукс ведь погиб, мяса нужно куда меньше. Летом я могу иногда ловить форель, кроме того, можно рассчитывать на хороший урожай картошки или бобов. На худой конец прокормлюсь картошкой, бобами и молоком. Но молоко будет, только если Белла отелится. Все равно, голода я боюсь гораздо меньше, чем холода и темноты. Случись такое — в лесу мне не выжить. Нет смысла слишком уж задумываться о будущем. Всего-то и надо, что беречь здоровье и уметь приспосабливаться. В общем-то, последнее время я не так уж и задумываюсь. Не знаю, к добру это или к худу. Все, должно быть, стало бы иначе, если бы знать, будет у Беллы еще теленок или нет. Иногда мне кажется, лучше бы — нет. Это только оттянет неизбежный конец и принесет новые тяготы. И все-таки было бы хорошо, если бы снова появилось новое, юное существо. Хорошо прежде всего для бедной Беллы, она так одиноко стоит в темном хлеву и ждет.

В общем-то, теперь мне нравится жить в лесу, мне будет нелегко с ним расстаться. Но я вернусь, если выживу там, по ту сторону стены. Иногда я представляю себе, как было бы здорово вырастить дочек тут, в лесу. Для меня это было бы райским блаженством. Но сомневаюсь, что им бы это тоже понравилось. Нет, не получился бы рай. Думаю, что его и не было никогда. Рай непременно должен быть вне природы, а такого рая я представить себе не могу. Об этом даже думать скучно и не хочется.

Двадцатого июля начала косить сено. Погода стояла по-летнему жаркая, на лужку выросла высокая и сочная трава. Я отнесла на сеновал косу, грабли и вилы и оставила их там: людей нет и утащить их некому.

Пока стояла на берегу ручья и глядела на луг, казалось, что никогда не справлюсь с этакой работой. Девочкой я научилась косить; тогда, после долгого сидения в затхлых классах, это было удовольствием. Но прошло уже более двадцати лет, я наверняка разучилась. Известно, что косить можно только рано поутру или вечером, когда падет роса, так что я вышла из дому уже в четыре утра. После первых движений почувствовала, что косить не разучилась, и стала двигаться не так судорожно. Дело шло, конечно, очень медленно, было страшно тяжело. На второй день дела пошли много лучше, а на третий полил дождь и работу пришлось прервать. Дождь шел четыре дня, и сено на лугу перепрело, правда, не все, только то, что лежало в тени. Тогда я еще не разбиралась во всяческих приметах, по которым теперь довольно успешно могу предсказывать погоду. Никак не могла угадать, будет ли стоять ведро или завтра погода испортится. Пока косила, все время приходилось сражаться с ненастьем. Потом я научилась безошибочно угадывать подходящее время, но в то первое лето была совершенно беспомощна перед непогодой.

На то, чтобы скосить луг, ушло три недели. Не только из-за неустойчивой погоды, но и из-за моих неумелости и физической слабости. Когда в августе сухое сено было наконец убрано на сеновал, я так вымоталась, что села рядом с ним и расплакалась. Тяжелый приступ уныния, я в первый раз до конца осознала, какой удар меня настиг. Не знаю, что бы было, если бы ответственность за моих животных не заставляла делать по меньшей мере самое необходимое. Очень не люблю вспоминать то время. Прошло две недели, пока я собралась и ожила. От моего дурного настроения очень страдал Лукс. Он ведь полностью зависел от меня. Пес все время старался меня развеселить, а поскольку я не отзывалась, совершенно терялся и залезал под стол. Думаю, именно потому, что мне было страшно жалко собаку, я начала изображать хорошее настроение, пока наконец снова не обрела ровное, спокойное расположение духа.

Я по натуре не капризна. Полагаю, что тогда меня вывело из равновесия физическое изнеможение.

Собственно говоря, у меня все основания быть довольной. Титанический труд по заготовке сена позади. Что из того, что он стоил мне столько сил? И вот, вновь принявшись за дела, я прополола картошку, а потом взялась пилить дрова на зиму. К этому делу я подошла разумнее. Причиной тому была, скорее всего, просто моя слабость. У дороги, повыше избушки, стоял большой штабель, ровно семь кубометров. Эти дрова припас на зиму некий господин Гасснер, о чем свидетельствовала надпись голубым мелом. Кем бы господин Гасснер ни был, больше он в дровах не нуждался.

Положив бревно на козлы, взятые из гаража, я тотчас убедилась, что очень плохо управляюсь с пилой. Она все время застревала в дереве, и вытащить ее удавалось лишь с большими мучениями. На третий день наконец я постигла, то есть мои пальцы, руки и плечи постигли искусство обращения с пилой, как будто я всю жизнь только и пилила дрова. Я работала медленно, но неустанно продвигалась вперед. Вскоре руки оказались стерты до пузырей, пузыри в конце концов полопались и мокли. Тогда я на два дня прервала работу и лечила руки оленьим жиром. Мне нравилось возиться с дровами: я не отлучалась от животных. Белла стояла на лугу, иногда поглядывая на меня. Лукс бегал поблизости, а на скамейке на солнышке сидела Жемчужина и, щурясь, следила за шмелями. В доме на кровати спала старая Кошка. Все шло как надо, волноваться не о чем.

Иногда я чистила Беллу нейлоновой щеткой Гуго. Ей это ужасно нравилось, она стояла не шелохнувшись. Лукса я тоже расчесывала, а у кошек искала блох при помощи старой расчески. Несколько блох всегда находилось, и у Лукса тоже, так что они бывали мне за процедуру благодарны. По счастью, эти блохи не интересовались людьми, здоровенные такие светло-коричневые твари, они выглядели чуть ли не мелкими жучками и очень плохо прыгали. Достойный Гуго не подумал о них и не припас соответствующего средства, он, видно, и не подозревал, что у его собственной собаки могут быть блохи.

На Белле никаких паразитов не было. Она вообще была очень чистоплотным животным и следила, чтобы не улечься на собственную лепешку. А я, разумеется, тщательнейшим образом убирала у нее в хлеву. Куча навоза рядом с хлевом медленно росла. Осенью я собиралась удобрить им картофельное поле. Вокруг кучи росла гигантская крапива, просто наказанье. Хотя, с другой стороны, я все время ищу молодую крапиву, она заменяет мне шпинат, вообще здесь это единственный овощ. Но никогда не рву ее на навозной куче. Глупо, наверное, однако преодолеть себя мне не удалось и по сию пору.

Молодые еловые лапки потемнели, стали жесткими и совсем не такими вкусными, как весной. Но я продолжала их жевать: мне все время хотелось зелени. Порой находила в лесу приятную на вкус кислицу. Не знаю, может, на самом деле она зовется как-то иначе, все равно я с детства люблю ее жевать. Конечно, мое питание было очень однообразным. Припасов мало, я всем своим существом ждала урожая. Но знала, что картошка в горах, как и все остальное, поспеет позже, чем в долине. Я страшно экономила остатки провизии и жила в основном молоком и мясом.

Очень похудела. Иногда с удивлением разглядываю себя в зеркальце Луизы. Волосы очень отросли, я коротко обрезала их маникюрными ножницами. Они стали гладкими и выгорели на солнце. Лицо худое и загорелое, а плечи угловатые, как у подростка.

Руки, постоянно покрытые пузырями и мозолями, стали моим главным орудием. Колец я давно не ношу. Кто же станет украшать инструмент золотыми кольцами! То, что я делала это прежде, казалось смешным и абсурдным. Странно, но я выглядела моложе, чем когда вела беззаботную городскую жизнь. Женственность сорокалетней дамы я утратила вместе с кудряшками, вторым подбородком и округлыми бедрами. Одновременно перестала ощущать себя женщиной. Так решило мое тело, более сообразительное, чем я: женские проблемы оно свело до минимума. Так что свободно можно было забыть, что я — женщина. Иногда я была ребенком, собирающим землянику, потом — пилящим дрова юношей, а сидя на скамейке с Жемчужиной на тощих коленях и глядя на заходящее солнце — очень старым, бесполым существом. Сегодня странное обаяние той поры исчезло без следа. Я по-прежнему худа, но стала мускулистой, а лицо испещрили крохотные морщинки. Я не отталкивающа, но и не симпатична, похожа скорее на дерево, чем на человека, на жилистый коричневый ствол, изо всех сил цепляющийся за жизнь.

Думая сегодня о женщине, какой я была когда-то, о женщине с небольшим двойным подбородком и отчаянно молодящейся, я не испытываю особой симпатии. Однако не собираюсь и судить ее слишком строго. Ведь у нее никогда не было возможности вести разумную жизнь. В молодости она, сама того не сознавая, взвалила на себя неподъемный груз семьи и с тех пор постоянно жила под гнетом обязанностей и забот. Вырваться смогла бы разве героиня, а она ни в коем случае героиней не была, просто измученная, задерганная женщина небольшого ума, живущая к тому же в мире жутком, чуждом и враждебном для женщин. Кое о чем она кое-что знала, а о многом вообще ничего, в общем и целом в голове у нее был страшный кавардак. Этого как раз хватало для общества, в котором она жила, такого же безрассудного и издерганного, как она сама. В ее пользу говорит, однако, что она постоянно чувствовала смутное недовольство и знала, что всего этого совершенно недостаточно.

Я два с половиной года страдала от того, что эта женщина была столь плохо подготовлена к практической жизни. Я и сегодня не умею как следует забить гвоздь, а при мысли о двери, которую собираюсь пробить для Беллы, меня дрожь пробирает. Разумеется, никто никогда не предполагал, что мне понадобится пробивать двери. Но я вообще почти ничего не знаю, не знаю даже, как называются цветы на полянке у ручья. На уроках ботаники я изучала их по книгам и рисункам и позабыла, как все, чего себе не представляла. Я годами решала уравнения с логарифмами, не представляя, чтó они такое и зачем нужны. Мне легко давались иностранные языки, но говорить на них никогда не приходилось, а грамматику и правописание я позабыла. Не знаю, когда жил Карл IV, и не знаю наверняка, где расположены Антильские острова и кто там живет. При этом я всегда хорошо училась. Не знаю, вероятно, что-то не в порядке с нашей школой. Люди другого мира сочтут меня воплощенным слабоумием наших дней. Полагаю, однако, что большинство моих знакомых ничуть не лучше.

Ликвидировать пробелы в образовании не удастся никогда. Даже если и доведется когда-нибудь отыскать многочисленные книги, хранящиеся в мертвых домах, я не буду более в состоянии запомнить прочитанное. При рождении у меня был шанс, но ни родители, ни учителя не смогли реализовать его, сама я тоже оказалась к этому неспособной. Теперь же слишком поздно. Я умру, так и не использовав своих шансов. В первой жизни была дилетанткой, да и здесь, в лесу, то же самое. Мой единственный учитель так же малообразован и ничего не знает, это ведь я сама.

Уже несколько дней, как до меня дошло: я все-таки надеюсь, что кто-нибудь прочтет эти записки. Не знаю, почему мне этого хочется, да и не все ли равно. Но сердце бьется быстрее, когда представляю себе: человеческие глаза скользят по этим строчкам, человеческие руки листают страницы. Все же гораздо вероятнее, что записки съедят мыши. В лесу ведь столько мышей! Если бы не было Кошки, они давно кишмя кишели бы в доме. Но рано или поздно Кошки не станет, тогда мыши сожрут мои припасы, а потом и всю бумагу до последнего клочка. Очень может быть, что исписанную бумагу они любят так же, как чистую. Может, от карандаша их стошнит, я же не знаю, ядовитый он или нет. Очень странно писать для мышей. Иногда просто заставляю себя думать, что пишу для людей, тогда все же немного легче.

В августе установилась хорошая погода. Я решила на будущий год подождать с сеном, и это, как время показало, было правильным. Вспомнила, что, возвращаясь однажды с охоты, набрела на заросли малины. Малинник был в добром часе ходьбы от дома, но при мысли о сладком я тогда была готова идти хоть два часа. Мне всегда говорили, что малинники — любимейшее место гадюк, поэтому я оставила Лукса дома. Он очень неохотно повиновался и уныло отправился домой. Поверх башмаков натянула старые кожаные гамаши егеря, они мне выше колен и очень мешали ходить. Само собой, ни единой гадюки я в малиннике не видела. Нынче вообще о них не думаю. Или здесь очень мало змей, или они меня избегают. Видимо, я кажусь им такой же опасной, как они мне.

Малина как раз поспела, я набрала с верхом большое ведро и притащила его домой. Сахара у меня не было, варенья не сварить, и ягоды пришлось тут же съесть. Я ходила по малину каждые два дня. Сплошное наслаждение, я упивалась сладким соком. Припекало, меня окутывал и пьянил аромат солнца и подсыхающих спелых ягод. Было жаль, что со мной нет Лукса. Разгибая иногда усталую спину и потягиваясь, я вспоминала, что совсем одна. Это был не страх, скорее беспокойство. В малиннике, наедине с колючими кустами, пчелами, осами и мухами, я до конца поняла, что значит для меня Лукс. Тогда я не могла представить жизни без него. Но в малинник никогда его не брала. Меня все преследовала мысль о гадюках. Не могла я подвергать Лукса такой опасности только потому, что чувствовала себя в его присутствии уютнее.

Уже много позже, в альпийских лугах, я действительно видела гадюку. Она грелась на солнце, лежа на камнях. Змей с тех пор больше не боюсь. Гадюка была очень красива, и, глядя как она лежит, отдаваясь ласке солнца, я прониклась уверенностью, что она и не думает кусать меня. Ей это и в голову не пришло, она хотела одного — лежать на белых камнях, купаясь в тепле и солнечном свете. Все-таки хорошо, что Лукса со мной не было. Впрочем, не думаю, что он рискнул бы подойти к змее. Никогда не видела, чтобы он нападал на змею или ящерицу. На мышей охотился иногда, но в этих каменистых местах ему редко удавалось поймать мышку.

Малину я собирала десять дней. Я разленилась, посиживала себе на скамейке и клала в рот по ягодке. Удивлялась, как сама не превратилась еще в малину. Тут вдруг все и кончилось. Нет, плохо мне не стало, просто больше не хотелось сладкого, не хотелось малины. Последние два ведра ягод я отжала через тряпку, разлила сок по бутылкам и опустила их в колодец: там вода и летом холодна как лед. Как ни сладки ягоды — сок на вкус кисловат, но освежает; жаль, что долго он не хранится. Я правда, и не пыталась, но без сахара сок, чего доброго, забродил бы и в колодце. Герметических крышек у меня не было, стало быть, закатать ягоды я тоже не могла. Тоска по сладкому на время отпустила и несколько месяцев не слишком меня донимала. А сейчас вообще прошла. Оказывается, можно прожить и без сахара.

Когда я в последний раз была в малиннике, сильно припекало. Ни облачка на тяжелом, как свинец, небе, парной воздух буквально давил на кусты. Две недели не было дождя, нужно ждать грозы. До сих пор сильные грозы обходили меня стороной, но я все же побаивалась, зная, как они бушуют в горах. Жизнь была достаточно тяжкой и трудной и без стихийных бедствий.

Около четырех над елями неожиданно встала черная стена туч. Не набрав полного ведра, я решила отправиться восвояси. Все время надоедали осы и мухи, они вились над головой и жужжали злобно и ядовито. К тому же в малиннике водились шершни; до сих пор они держались поодаль, однако сегодня тоже надоедали, мелькали в воздухе, как золотистые челноки. Как ни красивы шершни, все же разумнее оставить малинник им.

Осы некоторое время преследовали меня и в лесу, они отвязались от моих ягод только там. Жар стоял под елями и буками, как под большим зеленым колоколом. Стена туч угрожающе надвигалась, солнце скрыла пелена. Остаток пути я чуть не бежала. Хотелось одного: загнать в хлев Беллу и запереться в доме.

Меня встретил скулящий Лукс, он озабоченно и беспокойно поглядывал на небо. Чуял надвигающуюся грозу. Тут же притрусила Белла, напилась у колодца и послушно отправилась в хлев. Весь день ее мучили мухи и слепни, видно, возвращение в хлев ее обрадовало. Я подоила корову, закрыла ставни и заперла дверь на ключ: одна щеколда казалась мне ненадежной защитой от бури.

Потом вернулась в дом, покормила Лукса и кошек, отжала и разлила по бутылкам сок. Но пока не относила их в колодец, чтобы не перебило бурей.[4] Было уже шесть или полседьмого. Небо совсем потемнело, серо-черные тучи подернулись теперь отвратительной такой дымкой, желтой как сера. Она предвещала град или ураган и выглядела угрожающе. Хотя солнце теперь почти не пробивалось сквозь тучи, прохладнее не стало. Мне не хватало воздуха. Ни ветерка. Выпила немного холодного молока и без аппетита съела кусочек рисовой лепешки. Никаких дел не было. Тогда я пошла наверх и проверила все ставни. Потом закрыла окна в спальне. На кухне окно и дверь были пока открыты, но сквозняком не тянуло.

Старая Кошка после еды отправилась в лес. Жемчужина сидела на подоконнике и глядела на черно-желтое небо. Она прижала ушки и выгнула спину, всей позой выражая страх и неудовольствие. Лукс лежал на пороге, высунув язык и шумно дыша. Я погладила Жемчужину, и от ее мягкой шерстки под рукой посыпались искры.

Провела по своим волосам — они тоже затрещали, а по рукам и ногам забегали мурашки. Я решила сохранять спокойствие и села на скамейку перед домом. Мне было жаль бедняжку Беллу в душной мрачной темнице, но тут уж ничего не попишешь, ничем я ей помочь не могу. В любую минуту могла разразиться гроза. Пока же все было тихо.

Совершенно тихо в лесу не бывает никогда. Только думаешь, что тихо, а на самом деле — множество всяких звуков. Вдали барабанит дятел, кричит какая-нибудь птица, ветер шелестит травой, сук бьется о ствол, шумят ветки, когда под ними пробираются зверюшки. Все живет, все хлопочет. Но в тот вечер на самом деле стояла почти полная тишина. Я испугалась, что смолкли знакомые звуки. Даже вода журчала вяло и глухо, словно лениво и против воли. Лукс встал, неловко забрался на скамейку и ласково толкнул меня головой. От усталости у меня не было сил даже погладить его, и я тихо с ним заговорила, оробев от наступившей страшной тишины.

Не понимаю, что мешало грозе наконец начаться. Стемнело, как поздним вечером, и вспомнилось, насколько безобидны, почти уютны грозы в городе. Было так спокойно глядеть на них сквозь толстые стекла. Чаще всего я их вообще не замечала.

Затем моментально упала кромешная тьма. Я встала и вернулась вместе с Луксом в дом. Несколько растерялась и не соображала, что делать. Поэтому зажгла свечку. Зажигать лампу не хотелось, наверное, из-за старого поверья, что свет притягивает молнию. Заперла дверь, но окно пока оставалось открытым, потом присела к столу. Ровно горела свеча, ни малейшее дуновение не колебало пламени. Лукс направился к печке, помешкал, вернулся и вскочил ко мне на лавку. Не хотел оставлять меня одну в опасности, хотя все толкало его забраться под печку, в надежное место. Я бы тоже с удовольствием забилась в надежную нору, да у меня такой не было. По лицу тек пот, собираясь в углах рта. Рубашка прилипла к телу. Потом тишину разорвал первый удар грома. Жемчужина в ужасе сиганула с подоконника и кинулась под печку. Я закрыла окно и ставни, стало душно — хоть задохнись. Потом тучи яростно заревели. Сквозь щели в ставнях было видно, как полыхают ослепительно-желтые молнии. Из темноты вынырнула старая Кошка, застыла посреди комнаты — шерсть дыбом, потом жалобно мяукнула и забилась под кровать, сверкая в тусклом мерцании свечи желтыми глазами. Я попыталась успокоить зверей, но новый удар грома заглушил мой голос. Протяжный низкий рев у нас над головой длился, должно быть, не менее десяти минут и показался мне бесконечным. Заболели уши где-то в глубине, даже зубы заболели. Громкий шум всегда действует на меня как физическая боль.

Потом вдруг на целую минуту все стихло, это было еще хуже грома. Чудилось, над нами стоит великан, расставив ноги и размахивая огненным молотом, и вот-вот опустит его на наш игрушечный домик. Лукс заскулил и прижался ко мне. Следующая молния и удар грома, от которого вздрогнул дом, показались облегчением. Разразилась сильнейшая гроза, но самое скверное уже миновало. Лукс, судя по всему, тоже так считал, потому что спрыгнул с лавки и залез под печку к Жемчужине. Белая шубка прижалась к красновато-коричневой, а я осталась за столом одна.

Поднялся ветер и завыл вокруг дома. Свечка замигала, и мне тотчас показалось, что воздух посвежел. Я принялась считать секунды между молнией и ударом грома. Если я не ошиблась в расчетах, то гроза все еще над котловиной. Однажды егерь рассказывал мне о грозе, которая застряла в котловине на три дня. Тогда я не очень-то ему поверила, ну а теперь думала иначе. Надо ждать, делать нечего. Целый день я провела внаклонку в малиннике, усталость давала о себе знать. Я никак не могла решиться лечь, но устала так, что пламя свечи расплывалось в глазах дрожащим водянистым кругом. Дождя все не было. Это должно было бы тревожить, но, к собственному изумлению, я была ко всему вполне равнодушна. Мысли сонно путались. Мне было страшно себя жалко, я ведь так устала, а спать меня не пускали, и я ужасно сердилась и злилась неизвестно на кого, а проснувшись, не могла понять — на кого же. В голове крутилась бедняжка Белла, картофельное поле, а потом я вспомнила, что оставила открытыми окна в городской квартире. Нелегко было убедить себя в нелепости этой мысли. Громко произнеся: «Да забудь ты эти проклятые окна», я проснулась.

От удара грома зазвенела посуда на плите. Должно быть, ударило совсем рядом. На ум пришли бомбежки и подвал, от прошлого страха застучали зубы. Воздух был таким же тяжелым и затхлым, как тогда в подвале. Я уж собралась распахнуть дверь, как взревел и застучал дранкой на крыше ветер. Не осмеливаясь ни лечь, ни сесть за стол, чтобы снова не поддаться болезненной дреме, я принялась мерить шагами комнату, заложив за спину руки и спотыкаясь от усталости. Лукс высунул голову из-под печки и озабоченно поглядел на меня. Я выдавила что-то успокаивающее, и он залез обратно. Мерещилось, что гроза длится уже много часов, а было всего-то полдесятого. Наконец между молнией и громом начало проходить все больше времени и я смогла перевести дух. Но дождя по-прежнему не было, а ветер все выл. И тут я внезапно услышала: где-то в дальней дали звонят колокола. Совершенно необъяснимо, но в вое ветра я явственно различала звонкий голос далекого колокола. Если только мне не почудилось, это был колокол деревенской церкви. Раз людей больше не было, в колокола звонила буря. Призрачный звук, я наверняка не могла его слышать и все-таки слышала. С тех пор над лесом прогремело немало гроз, но колокола я больше не слышала никогда. Возможно, его сорвало бурей, а может, звон только почудился моим измученным громом ушам. Наконец ветер улегся, с ним умолк и призрачный звон. Потом раздался такой звук, точно разорвали огромный кусок ткани, и хлынул дождь.

Я кинулась к двери и распахнула ее. В лицо ударили струи дождя, смывая страх и сонливость.

Снова можно дышать. Воздух свежий, прохладный и слегка пощипывает, как газировка. Лукс вылез из-под печки и с любопытством принюхался. Потом весело залаял, встряхнул длинными ушами и чинно вернулся к своей беленькой подружке; она мирно уснула, свернувшись клубочком. Я накинула плащ и помчалась сквозь влажную тьму в хлев, светя себе фонариком. Белла отвязалась и стояла головой к двери. Она жалобно замычала и прижалась ко мне. Я погладила ее по испуганно ходившим бокам, она послушно повернулась и дала привязать себя. Потом я открыла окно, дождь вряд ли мог залить в хлев: крыша укрыта елками. Белла же после всех ночных страхов заслуживала свежего воздуха и прохлады. Потом вернулась в дом, и наконец, наконец-то поняла, что тоже могу спокойно лечь. Кошка вылезла из-под кровати и забралась ко мне, через несколько минут я крепко уснула. Мне снилась гроза, и я проснулась от удара грома. Это был не сон. Не то вернулась прежняя гроза, не то на котловину обрушилась новая. Лил дождь, я встала закрыть окно и вытереть лужу на полу. В комнате — бодрящая прохлада. Я опять легла и немедленно вновь уснула. И еще несколько раз меня будил гром, но я снова засыпала. То гроза во сне, то наяву, и к утру мне стали глубоко безразличны все грозы вообще. Я с головой забралась под одеяло и уснула в конце концов глубоко и безмятежно.

Проснулась от глухого гула, такого я еще никогда не слыхала, и немедленно вскочила. Было восемь, я проспала. Прежде всего выпустила на волю измаявшегося Лукса и решила поглядеть, что бы это могло так громко реветь, рокотать и грохотать. Возле дома ничего такого не было. Ветром растрепало кусты и поломало ветки, на дороге стояли большие лужи. Я оделась, взяла подойник и отправилась к Белле. В хлеву — порядок. Гул шел от ручья. Я прошла немного дальше вниз и увидела стремительный желтый поток, несущий вырванные с корнем деревья, куски дерна и камни. Тут же на ум пришло ущелье. Стена запрудит воду, и луг зальет. Решила как можно скорее отправиться туда, но сперва следовало разобраться, как всегда, с домашними делами. Я выпустила из хлева Беллу. Прохладно, моросит, оводы и мухи не будут ей докучать. На поляне в лесу стоял высокий дуб. Когда-то в него уже попала молния. И вот она вновь нашла свою жертву. На этот раз старый дуб разнесло в щепки. Мне стало жаль его. Дубы здесь встречаются очень редко. Возвращаясь, услышала отдаленное ворчанье — судя по всему, гроза задержалась в горах. Может, она движется от котловины к котловине, все по кругу, точь-в-точь как рассказывал егерь.

После обеда мы с Луксом направились в ущелье. Дорогу затопить не могло, она проходит слишком высоко, но с другой стороны вода тащила деревья, кусты, камни и глыбы земли. Мой приветливый зеленый ручей превратился в желто-коричневое чудовище. Я едва осмеливалась глянуть туда. Один неверный шаг, скользкий камень — и в ледяной воде конец всем заботам. Как я и думала, стена задерживала воду. Собралось небольшое озерцо, на дне его колыхались луговые травы. Перед стеной громоздилась целая гора стволов, кустов и камней. Стало быть, стена не только невидима, но и непреодолима, ведь стволы и валуны бились об нее с немыслимой силой. Но озерцо было совсем не так велико, как я опасалась, наверняка через несколько дней от него и следа не останется. Завал мешал разглядеть, что происходит за стеной, вероятно, желтый поток тек дальше несколько спокойнее. Реки будут выходить из берегов, сносить дома и мосты, ломать окна и двери и вымывать из кроватей и кресел безжизненные окаменелости, некогда бывшие людьми. Они будут застревать на отмелях и подсыхать на солнце — каменные люди и каменные животные — меж валунов и обломков скал, всегда бывших камнем.

Я явственно это видела, и мне стало нехорошо. Лукс толкнул меня мордой и потеснил в сторону. То ли ему не нравилось наводнение, то ли он почувствовал, как я далека от него, и решил о себе напомнить. Как всегда, я пошла за ним. Он гораздо лучше знал, чтó мне делать. На обратном пути он все время шел рядом, прижимая меня к скале, защищая от грохочущего и ревущего чудища, которое могло меня проглотить. В конце концов я не выдержала и рассмеялась над его заботой, а он уперся мне в грудь мокрыми лапами и залаял вызывающе громко и весело. Лукс заслуживал сильного и веселого хозяина. Мне зачастую было далеко до его оптимизма и приходилось заставлять себя прикидываться веселой, чтобы не разочаровывать пса. Однако, хоть особенно веселой жизни я и не могла ему предложить, он все же должен был по меньшей мере чувствовать, как нужен мне и как я к нему привязалась. Ведь Лукс был страшно дружелюбным, очень нуждался в ласке и легко привязывался к людям. Верно, егерь был хорошим человеком: никогда я не замечала в Луксе и намека на злобность или хитрость.

До дому мы добрались, промокнув до нитки. Я затопила печку и повесила одежду сушиться на перекладину, которая была для этой цели приспособлена над плитой. Башмаки набила мятой бумагой и поставила сушиться на два полена.

Между тем ворчанье в облаках продолжалось, то справа, то слева. Оно не смолкало весь день, такое сердитое и разочарованное. В общем и целом урон от грозы был не так уж велик. Очевидно, погибла часть моих форелей — это наибольший ущерб, причиненный мне грозой. Но со временем они непременно снова расплодятся. На крыше оторвало несколько дранок, их следовало прибить как можно скорее. Такая перспектива несколько пугала, у меня ведь иногда кружится голова, но кружится она там или нет, все равно надо лезть чинить крышу.

Перед домом я сложила поленницу напиленных дров, собираясь позже переколоть их. Малина и собственная невоздержанность помешали мне в этой важной работе. Дрова насквозь промокли, придется теперь ждать, пока они высохнут на солнце. Дождь смыл опилки на дорогу, три тоненьких красно-желтых ручейка постепенно терялись в грязи. Дорогу в ущелье размыло тоже, но не так сильно, как я боялась. При случае приведу ее в порядок. Опять столько дел: колоть дрова, копать картошку, вскопать поле, перетаскать сено из ущелья, привести в порядок дорогу и починить крышу. Только я надеялась немножко отдохнуть, как тут же находилось новое дело.

Вот и середина августа: скоро конец короткому горному лету. Еще два дня дождило и вдали все время ворчала гроза. На третий день опустился густой туман. Горы пропали, ели казались обезглавленными. Я вновь выпустила Беллу попастись, влажная прохладная погода, по всей видимости, шла ей на пользу. Я прибрала в доме, занялась шитьем и ждала хорошей погоды. Через четыре дня после грозы солнце наконец разорвало белесую пелену тумана. Это точно: я сделала пометку в календаре. Тогда я еще не настолько замкнулась в себе и часто делала пометки в календаре. Позже они стали более скудными, придется довольствоваться воспоминаниями.

После затяжной непогоды больше так и не потеплело. Солнце, правда, светило, и дрова мои высохли, но все вдруг стало выглядеть по-осеннему. На сырых склонах ущелья расцвели высокие горечавки, а под кустами выросли цикламены. Иногда цикламены зацветают в горах уже в июле, это предвещает раннюю зиму. Красный цвет лета смешивается в розовато-фиолетовом цикламене с осенней синевой, а пахнет он сладко, как ушедшее лето; но если вдыхать этот аромат слишком долго, начинаешь ощущать совсем другой запах — запах тления и смерти. Я и раньше всегда считала цикламен цветком необычным и несколько пугающим.

Пока светило солнце, не покладая рук возилась с дровами. Колоть у меня получалось лучше, чем пилить, я быстро продвигалась вперед. Я больше не ждала, чтобы скопилась целая гора поленьев, а каждый вечер аккуратно складывала наколотые дрова под балконом. Не хотелось, чтобы дождь еще раз застал врасплох.

Постепенно удалось как-то упорядочить все работы, это немного облегчило жизнь. Отсутствие плана действий никогда не принадлежало к числу моих недостатков, только редко удавалось реализовывать планы: неизбежно находился кто-нибудь и перечеркивал их. Здесь же, в лесу, этого можно не бояться. Если с чем-то не справлюсь, так это только моя вина, только я и в ответе.

С дровами провозилась до конца августа. Руки потихоньку привыкли. В них все время было полно заноз, их каждый вечер нужно было вытаскивать пинцетом. Прежде этим пинцетом я выщипывала брови. Теперь же оставила их в покое, они выросли густые и гораздо темнее волос, придавая глазам мрачное выражение. Это мне было совершенно безразлично, главное — ежевечерне приводить в порядок руки. Мне здорово везло — ни одна из заноз ни разу не загноилась, только изредка начиналось небольшое воспаление, которое я смазывала йодом, и за ночь все проходило.

Из-за дров почти не обращала внимания на чудную погоду. Ничего не видела, одержимая мыслью запасти достаточно дров. Покончив с последним поленом, я разогнула спину и решила немного заняться собой. Даже удивительно, как мало радует меня окончание очередного дела. Не успев кончить, я уже забываю о нем и думаю о новом. Вот и тогда из отдыха тоже ничего не получилось. Так было всегда. Надрываясь, я мечтаю, как тихо и мирно буду отдыхать на скамейке. Усевшись же на нее, теряю покой и высматриваю новое дело. Не думаю, что по причине особого прилежания — по натуре я всегда была скорее вялой, верно, это такая форма самозащиты: отдыхая, я постоянно вспоминаю и мучаю себя разными мыслями. А этого-то и нельзя, так что же остается, как не трудиться дальше? Искать дел было не нужно, они и без того все время находились.

Отдохнув два дня, перестирав и починив белье, я занялась починкой дороги. Нагрянула в ущелье с мотыгой и лопатой. Да без тачки мало что можно было сделать. Мотыгой разрыхлила грунт, засыпала вымоины и плотно утрамбовала их лопатой. Ближайший ливень скоро размоет дорогу, и я снова примусь засыпать и трамбовать. Ужасно не хватает тачки. Но о тачке Гуго не подумал. Да он никогда и не собирался собственноручно заниматься дорогой. Полагаю, что охотнее всего он купил бы не дом, а бункер, и не сделал этого только потому, что считал такой шаг асоциальным, а он очень не хотел, чтобы его считали асоциальным. Вот ему и пришлось удовольствоваться полумерой, больше похожей на игру, но немного утолявшей его страхи. Разумеется, он отдавал себе в этом отчет, он всегда оставался сугубым реалистом, иногда сознательно отдававшим себя на съедение угрюмой панике, чтобы получить возможность спокойно работать и жить дальше. Так вот, в его мечтаниях тачке, похоже, никогда не было места. Поэтому дорога и сегодня в отвратительном состоянии. Я разравниваю гравий, но его становится все меньше, обнажается скала. Конечно, могла бы помочь делу галька из ручья, но тут-то и встает вопрос транспортировки. Хотя можно насыпать гальку в мешок и волочить, взвалив на буковые ветки, к дороге. Как будто хватит пятнадцати мешков, но наверняка трудно сказать. Вероятно, этим мне следовало заняться еще год назад, сейчас же кажется, что никакого смысла в этом нет. Даже таскать домой сено по высохшему руслу ручья легче, чем отволочь на дорогу пятнадцать мешков гальки.

Шестого сентября посмотрела картошку и обнаружила, что клубни пока слишком маленькие, а ботва — еще слишком зеленая. Так что на пару недель придется умерить свои аппетиты; но вид маленьких картофелин вдохнул новую надежду. То, что я не съела картошку, а посадила ее — основа моей нынешней относительной уверенности в завтрашнем дне. Если какое-нибудь стихийное бедствие не уничтожит урожая, я никогда не умру от голода.

Бобы уже тоже поспели и приумножились, хоть взошли и не все. Большую их часть я собиралась пустить на семена. Мои труды начали приносить плоды, да уж и пора было, ремонт дороги меня совершенно вымотал. Несколько дней шел дождь, я вставала сделать только самое необходимое и все оставшееся время проводила в постели. Днем тоже засыпала, и чем больше спала, тем большую усталость чувствовала. Не знаю, что такое со мной было. Может, не хватало важных витаминов, а может, я просто обессилела от переутомления. Луксу это совершенно не нравилось. Он все возвращался ко мне и толкал меня мордой, а когда это не помогало, ставил передние лапы на кровать и лаял так громко, что спать и думать было нечего. Тогда я на минуту возненавидела его как рабовладельца. Я, чертыхаясь, оделась, взяла ружье, и мы пошли в лес. Да и пора уже было. В доме не осталось ни кусочка мяса, Лукса я кормила последними драгоценными макаронами. Мне удалось подстрелить косулю, и Лукс вновь был мной доволен. Я немножко поразыгрывала восторг, взвалила косулю на плечи и пошла домой. В ту пору, поразмыслив хорошенько, я стреляла только ослабевших самцов. Боялась, что дичь, отстреливаемая теперь только на моем участке, да и то немного, расплодится и через несколько лет окажется в западне дочиста обглоданного леса. Вот и отстреливала самцов, чтобы как-то помочь делу. Думаю, что была права. Теперь же, два с половиной года спустя, я замечаю, что дичи стало больше, чем прежде. Если когда-нибудь надумаю покинуть эти места, я выкопаю такой глубокий проход под стеной, что этот лес никогда не станет ловушкой. Мои косули и олени найдут тучные безграничные луга или внезапную смерть. И то и другое лучше, чем плен в дочиста обглоданном лесу. Природа мстит за то, что давно извели всех хищников и у дичи не осталось естественных врагов, кроме человека. Иногда, закрывая глаза, я вижу великий исход из леса. Но это просто фантазии. Никак не может человек бросить эту привычку — грезить наяву.

Я разделала косулю — в первое время это стоило мне великих трудов — и разложила посоленное мясо по ведрам, плотно завязав крышки. Потом отнесла их к роднику и погрузила до краев в ледяную воду. Это не тот родник, что питает колодец, здесь очень много ключей. Он бьет под большим буком и собирается в глубокой вымоине у корней в маленькое озерцо, пробегает несколько метров и вновь исчезает под землей. Один из гостей Гуго, маленький человечек в очках, уверял однажды, что под горами и даже под долиной простираются огромные пещеры. Не знаю, так ли это, но не раз видела, как родник или ручеек бесследно исчезает в земле. Судя по всему, маленький человечек прав.

Иногда меня по целым дням преследует мысль об этих пещерах. Сколько чистейшей, профильтрованной сквозь почву и известняки воды собирается там внизу. По-видимому, в пещерах есть какие-то животные. Пещерные черви и белые слепые рыбы. Прямо-таки вижу, как они бесконечно кружат под могучими сталагмитами. Ни звука, только падают капли да журчит вода. Есть ли место более уединенное? Мне никогда не увидать ни червей, ни рыб. Может, их и вообще нет. Просто очень хочется, чтобы в пещерах тоже была хоть какая-то жизнь. В пещерах есть нечто необычайно заманчивое и одновременно страшное. Пока я еще была молода и воспринимала смерть как личное оскорбление, я частенько воображала, как спрячусь умирать в какую-нибудь пещеру, чтобы никто никогда меня не нашел. Мысли, и сегодня чем-то притягательные: словно игра, в которую играл ребенком и о которой приятно вспомнить. Теперь нет никакой нужды прятаться в пещеру, чтобы умереть. Когда я буду умирать, рядом не будет никого. Никто не будет касаться меня, глазеть и закрывать горячими живыми пальцами мои ледяные веки. У моего смертного одра не будут шушукаться и перешептываться, никто не станет вливать мне сквозь зубы последнее горькое лекарство. Некоторое время я считала, что оплакивать меня будет Лукс. Но судьба распорядилась иначе, оно и к лучшему. Лукс в безопасности, а мне не будет ни человечьих голосов, ни звериного воя. Ничто не вернет к привычным мучениям. Пока жить все еще хочется, но в один прекрасный день надоест и я обрадуюсь концу.

Хотя, разумеется, все может сложиться иначе. Риск все еще велик. В любой день они могут прийти за мной. Чужаки, и я им чужая. Сказать друг другу нам уже нечего. По мне, лучше бы они совсем не появлялись. Тогда, в первый год, я еще так не думала и не чувствовала. Все изменилось почти незаметно. Поэтому я больше не отваживаюсь строить слишком далеко идущие планы, я же не знаю, что стану думать и чувствовать через два года или через пять, а то и десять лет. Даже предположить не могу. Мне не нравится существовать как Бог на душу положит, без всякого плана. Мне пришлось стать земледельцем, а земледельцы должны думать о будущем. Очевидно, я всегда была просто неудавшимся земледельцем. Вероятно, моим внукам было бы суждено стать легкомысленными мотыльками. Мои дочери, во всяком случае, избегали любой ответственности. Я перестала дарить жизнь и смерть. Даже одиночество, многие поколения бывшее нашей долей, умрет вместе со мной. Это не хорошо и не плохо, просто так есть, и все.

И как только пережить эту зиму?

Просыпаюсь, пока еще темно, тут же встаю. Если останусь в постели — начну думать. Боюсь утренних мыслей. Вот и берусь за работу. Белла радостно здоровается. В последнее время у нее так мало радостей. Удивляюсь, как только она может день и ночь стоять одна в темном хлеву. Я так мало о ней знаю. Может, иногда она видит сны, обрывки воспоминаний: солнце греет спину, сочная трава на лугу, жмется теплый душистый теленок, нежность, нескончаемый безмолвный диалог прошлой зимы. Рядом шуршит соломой теленок, знакомо дышит знакомым носом. Воспоминания всплывают в тяжелом теле и уходят со слабым током крови. Ничегошеньки я об этом не знаю. Каждое утро глажу ее по большой голове, говорю с ней, а она смотрит мне в лицо влажными глазищами. Если бы это были человеческие глаза, они бы казались слегка безумными.

На печурке — лампа. При ее желтоватом свете я мою Беллино вымя теплой водой и дою ее. Она снова начала давать молоко. Немного, но нам с Кошкой хватает. При этом говорю и говорю, сулю нового теленка, длинное теплое лето, свежую зеленую траву, теплые дождики, прогоняющие комаров, и опять — теленка. А она смотрит на меня ласковыми сумасшедшими глазами, наклоняет широкий лоб, чтобы я почесала между рогов. Я живая и теплая, она чувствует, что я хочу ей добра. А больше мы никогда ничего друг о друге не узнаем. После дойки чищу хлев, в него врывается холодный зимний воздух. Никогда не проветриваю дольше, чем необходимо. В хлеву и без того холодно: дыхания и тепла одной коровы не хватает, чтобы нагреть его. Даю Белле шуршащего душистого сена и наливаю в лохань воды, а раз в неделю чищу ее короткую гладкую шерсть щеткой. Потом забираю лампу и на целый одинокий день оставляю ее в полумраке. Не знаю, что бывает, когда я ухожу. То ли Белла долго глядит мне вслед, то ли погружается до вечера в мирную полудрему… Как бы это изловчиться проделать дверь в спальне! Я думаю об этом каждый день, покидая Беллу. Я уже успела рассказать ей про это, пока рассказывала, она облизала мне все лицо. Бедняжка Белла.

Потом несу домой молоко, развожу огонь и готовлю завтрак. Кошка слезает с кровати, идет к своей плошке и пьет. Потом забирается под печку и облизывает шкурку. С тех пор как умер Лукс, она спит днем на его прежнем месте под теплой печкой. Прогнать ее у меня духу не хватает. Лучше так, чем видеть пустое печальное место. Утром мы с ней почти не разговариваем: по утрам она обычно брюзглива и замкнута. Я подметаю в комнате, приношу дров. Тем временем становится совсем светло, то есть насколько может быть светло облачным зимним утром. На прогалину с криком слетаются вороны и рассаживаются по елкам. Значит, уже полдевятого. Если есть какие отбросы, выношу их и кидаю под елями. Когда приходится работать на улице — колоть дрова, разгребать снег, — я надеваю кожаные штаны Гуго. Очень трудно было их ушивать. Они достают мне до щиколоток, в них я не мерзну даже в самые холодные дни. После обеда и уборки сажусь за стол и пишу эти вот заметки. Можно бы и соснуть, да не хочется. К вечеру нужно устать так, чтобы уснуть как убитой. Да и лампу нельзя жечь слишком долго. Будущей зимой вообще придется обходиться свечами из оленьего жира. Уже успела попробовать — они отвратительно воняют, но и к этому придется привыкнуть.

Около четырех, когда я зажигаю лампу, Кошка вылезает из-под печки и прыгает ко мне на стол. Некоторое время терпеливо наблюдает, как я пишу. Она любит желтый свет лампы так же, как и я. Мы слышим, как с хриплым карканьем улетают вороны, Кошка нервничает и прижимает уши. Когда она вновь успокаивается, наступает наш час. Кошка ласково отнимает у меня карандаш и разваливается на исписанных листках. Тогда я глажу ее и рассказываю ей старые истории или пою. Пою я плохо, тихо, оробев от тишины зимнего вечера. Но Кошке нравится. Она любит серьезные протяжные мелодии, в особенности псалмы. Высокие звуки ей не нравятся, и мне тоже. Наслушавшись, она перестает мурлыкать, и я тотчас умолкаю. В печке трещат и пощелкивают дрова, а когда идет снег, мы вместе следим за крупными снежинками. Если идет дождь или воет ветер, Кошка впадает в меланхолию, я же стараюсь ее развеселить. Иногда это мне удается, но чаще мы обе погружаемся в безнадежное молчание. А очень редко бывает чудо: Кошка встает, прижимается лбом к моей щеке, а передними лапками упирается в грудь. Или она сжимает зубами мой палец, ласково и игриво покусывая его. Но так бывает не слишком часто, Кошка отнюдь не расточительна на знаки своей благосклонности. Некоторые песни приводят ее в восторг, она сладострастно дерет когтями шуршащую бумагу. Носик становится влажным, глаза сверкают.

Кошки вообще склонны к таинственности, иногда они витают где-то в заоблачных краях. Жемчужина влюбилась в малюсенькую бархатную красную подушечку Луизы. Для нее это был магический предмет. Она облизывала ее, вытягивала из мягкой ткани длинные нитки и наконец укладывалась сверху — белая грудка на красном бархате, красавица, словно из сказки. Ее младший сводный братец Тигр сходил с ума от запахов. Он мог Бог знает сколько просидеть перед благовонной травкой, встопорщив усы, зажмурив зеленые глаза; на его нижней губке собирались капельки слюны. Под конец он выглядел так, словно разлетится в следующее же мгновение на тысячу кусочков. Когда заходило так далеко, он искал спасения, отважно кидаясь в действительность, и мчался, задрав хвост и мяукая, в дом. А после этаких выходок взял манеру хамить, как мальчишка-подросток, застуканный за чтением стихов. Над кошками ни за что нельзя смеяться, для них это страшная обида. Но с Тигром иной раз можно было лишь с большим трудом удержаться от смеха. Жемчужина была слишком красива, чтобы над ней смеяться, а смеяться над их матерью я не рискнула бы никогда. Что я вообще о ней знаю? Что я вообще знаю об ее жизни? Однажды я застала ее за домом играющей с мертвой мышью. Судя по всему, она только что прикончила зверюшку. Открывшееся моим глазам привело меня к убеждению, что мышь для нее — лучшая на свете и самая любимая игрушка. Она повалилась на спину, прижала безжизненное тельце к груди и нежно облизала его. Потом осторожно положила на землю, подтолкнула ласковым шлепком, снова облизала и наконец, возмущенно мяукая, обратилась ко мне. Я должна была оживить ее игрушку. Ни капельки жестокости или злобы.

Никогда я не видела более невинных глаз, чем глаза моей Кошки после того, как она замучает до смерти мышку. Она и не подозревает, что причиняет маленькому существу боль. Любимая игрушка перестала шевелиться, вот Кошка и жалуется. На жарком солнце меня пробрал озноб, я ощутила нечто похожее на ненависть. Рассеянно погладила Кошку, чувствуя, как ненависть растет. Не было ничего и никого, что могло бы вызвать эту ненависть. Знаю, никогда мне этого не понять, да и понимать не хочется. Я испугалась. Да и сейчас все боюсь, зная, что живу лишь потому, что кое-чего не понимаю. К слову сказать, это был единственный случай, когда я застала Кошку с мышью. Кажется, она предается своим чудовищным невинным играм только по ночам, чему я и рада.

Вот она лежит передо мной на столе, и глаза ее прозрачны, как озеро, на дне которого растут изящные водоросли. Лампа горит уже и так чересчур долго, а мне пора идти в хлев и побыть полчасика с Беллой, прежде чем она снова останется на всю ночь одна. И завтра все будет так же, как сегодня и как было вчера. Проснусь, поднимусь с постели, пока не пробудились мысли, а потом на прогалину опустится черная туча ворон и хриплое карканье немного оживит день.

Прежде я иногда читала по вечерам старые газеты и журналы. Теперь нет ни малейшего желания. Они скучные. Единственное, что прискучило мне здесь, в лесу, — так это старые газеты. По-видимому, они всегда были скучны. Я просто не знала, что постоянное легкое раздражение — скука. От нее страдали даже мои бедные дети, они и десяти минут не могли побыть одни. Мы все не знали, куда деваться от скуки. Невозможно было избавиться от нее, от ее вечного гудения и мерцания. Больше я ничему не удивляюсь. Может статься, стена — просто последняя отчаянная попытка измученного человека: он должен был вырваться — вырваться или сойти с ума.

Вместе со всем остальным стена убила и скуку. Луга, деревья и реки по ту ее сторону скучать не могут. Нежданно стих безумный барабан. Теперь были слышны лишь дождь, ветер да скрип пустых домов, ненавистный ор смолк. Но нет больше никого, чтобы обрадоваться глубокому покою.

Сентябрь был погожим и теплым, я отдохнула и решила отправиться снова по ягоды. Мне было известно, что на альпийских лугах деревенские жители всегда собирали бруснику. Для меня брусника была бы спасением: ее ведь можно варить и без сахара. В ней столько дубильной кислоты, что она не портится. Двенадцатого сентября мы с Луксом после утренней дойки отправились в путь. Беллу я на всякий случай оставила в хлеву. Беспокоилась только о Жемчужине, которая повадилась совершать небольшие вылазки к ручью. Несколько дней назад она вернулась домой с форелью в зубах и устроилась пообедать под верандой. Она была горда и счастлива своим первым успехом, я не могла не погладить и не похвалить ее. И теперь она каждый день сидела на камне посреди ручья и ждала, подняв правую переднюю лапку. Освещенную солнцем белую шерстку видно издалека, ее заметил бы всякий, у кого есть глаза. Я ничего не могла поделать. Мечта о мирной горничной кошке испарилась, да я никогда толком в это и не верила. Ни старая Кошка, ни потом Тигр никогда не ходили к ручью. Они оба ужасно боялись воды. Жемчужина же уродилась неизвестно в кого. Старая Кошка с неодобрением наблюдала за поведением дочки, но не вмешивалась в ее дела. Не успела Жемчужина превратиться в подростка, как мать почти перестала о ней заботиться и зажила прежней жизнью.

Поэтому я заперла Жемчужину, оставив ей мяса и воды, наверху, в чулане, где хранились хворост и кора на растопку. Жалко, да ничего не поделаешь.

Найти дорогу было нетрудно, путь наверх занял три часа. Дорога была в хорошем состоянии и широкая: ею пользовались, когда гнали на альпийские пастбища скот. Если бы стена возникла несколькими днями позже, то наверху оказались бы небольшое стадо и пастушка. Но я не жалуюсь, для меня все могло бы обернуться тогда гораздо хуже.

Альпийская хижина стояла посреди большого луга, трава на нем начала уже желтеть. Бредя по мягкой траве, я думала о Белле, которая все лето ела жесткую траву с прогалины, здесь же ее ждала шелковая мурава. Мне тут же пришло в голову пригнать ее сюда в будущем мае. Но я сразу вспомнила о стольких трудностях, что испугалась. Хижина — в порядке, на крайний случай в ней можно провести и целое лето. Я обнаружила маслобойку, два старых календаря и портрет неведомой мне кинозвезды, приколотый кнопками к шкафу. Пастушка оказалась, таким образом, пастушком. Было очень грязно, у посуды — жирные коричневые края, а стол, должно быть, не скоблили никогда. Еще я нашла позеленевшую черную фетровую шляпу и драный плащ. Я устала, брусники хотелось все меньше. Пришлось заставить себя идти дальше. Наконец нашла брусничное место. Но ягоды едва порозовели; стало быть, чтобы собрать их, мне придется подниматься в горы еще раз. Прежде чем начать спускаться, я поискала место, с которого был хороший обзор. Нашла его там, где начинался лес, а склон обрывался крутой осыпью. Там я села на пень и поднесла к глазам бинокль.

Был чудный осенний день, видно далеко-далеко. Когда я принялась считать красные колокольни, меня пробрал озноб. Я насчитала их пять да несколько крошечных домишек. Леса и луга еще не сменили цвета. Среди них виднелись желто-коричневые прямоугольники — несжатые поля. Пустые дороги. Несколько мелких предметов были, судя по всему, грузовиками. Внизу все неподвижно, нигде ни дымка, на полях не видно птичьих стай. Я долго вглядывалась в небо. Пусто, никого. Я и не ждала ничего другого. Бинокль выскользнул из рук и упал на колени. Колокольни пропали из виду.

Лукс соскучился и стремился дальше. Я встала и пошла за ним. Пустое ведро оставила в хижине, чтобы не тащить его обратно, зато взяла с собой календари, мешочек муки и маслобойку. Я привязала ее к рюкзаку, она немедленно начала бить меня по спине. Но без нее я никак не могла обойтись. Ужасно утомительно крошечными порциями сбивать масло мутовкой. Теперь, когда у меня есть маслобойка, я смогу и топленого масла запасти. Лукс вошел в раж и носился по лугу, так что только уши хлопали. Я с маслобойкой тащилась следом. Ненавижу таскать тяжести и всю жизнь таскаю. Сначала непомерно набитый портфель, потом чемоданы, детей, продуктовые сумки и ведра с углем, а теперь еще, после охапок-то сена и вязанок дров, и маслобойку. Удивительно, как это до сих пор руки у меня еще не до колен. Тогда, может, не так болела бы поясница, как нагнешься. Не хватает только когтей, густой шерсти да длинных клыков, тогда я полностью была бы приспособлена к жизни. С завистью глядя на летящего по лугу Лукса, я вспомнила, что с самого утра выпила только немножко колодезной воды. Совершенно забыла поесть. Провизия моя была под маслобойкой. До дому добралась при последнем издыхании, плечи ломило еще несколько дней. Зато маслобойка принесена.

После этого в календаре две недели нет ни одной записи. С трудом припоминаю это время. Почему же мне не хотелось писать — от слишком хорошей жизни или от совсем скверной? Полагаю, скорее от скверной. Однообразное питание и постоянное переутомление подорвали мои силы. Должно быть, как раз тогда я собирала валежник и кору и складывала их наверху. Я и раньше так делала. Сухое дерево нужно на растопку. В тихую погоду дрова под балконом оставались сухими, а вот когда лил дождь и дул ветер, они иногда отсыревали и не желали разгораться. Можно было бы с успехом использовать в качестве дровяного сарая гараж, но он нужен под сено. К тому же у сырых дров есть свое преимущество: они гораздо медленнее горят и не нужно часто подкладывать. По вечерам, когда мне не хочется, чтобы огонь за ночь потух, я всегда топлю сырыми дровами.

Судя по календарю, ожила я второго октября. Копала картошку. Таскала ее мешками в дом и рассыпала в спальне. Не решалась убрать в маленький погреб, выкопанный в горе за домом. На пробу положила туда пару картофелин, и они померзли в первый же мороз. В спальне, когда закрыты ставни, темно, прохладно и — странным образом — сухо. Она теперь битком набита, я сложила там все припасы. Мой исходный капитал увеличился в несколько раз. Несмотря на усталость, сварила на ужин кастрюлю картошки и съела ее со свежим маслом. Просто пиршество, я наконец-то наелась досыта и уснула за столом. Лукс, с укоризной разбудивший меня через час, тоже получил картошки, только кошки, хищники до мозга костей, пренебрегли ею. Лукс всегда любил картошку, да только я редко ему давала: собакам она не на пользу.

Мне не хотелось запускать поле, в первый год едва удалось справиться с сорняками, и я решила все немедля перекопать. Отдохнув денек и собрав бобы, взялась за дело. Только кончив, успокоилась. Бобы высушила на солнце и спрятала, чтобы посадить на будущий год. После долгих подсчетов часть картошки тоже отложила на семена. И никогда к ней не притрагивалась. Лучше попоститься пару недель, чем на будущий год пропасть с голодухи. Управившись с урожаем, я вспомнила о плодовых деревьях на лужайке, где нашла Беллу. Там обнаружилась яблоня, две сливы и еще одна яблоня, дикая. На обеих сливах поспело двадцать четыре плода, маленькие такие, пятнистые, все в каплях смолы и ужасно сладкие. Я их тут же и съела, а ночью от них разболелся живот. На яблоне было штук пятьдесят яблок, больших, с плотной кожурой и красными бочками: зимние яблоки, единственный сорт, до конца вызревающий в горах. Прежде мне всегда казалось, что на вкус они — репа-репой. Такая я была привередливая и избалованная. Дичок усыпан маленькими красными яблочками. Вообще-то они годятся только на вино. Но я весь год заставляю себя их есть — ради витаминов. Яблоки еще не совсем поспели, я оставила их дозревать. День был чудесный, прохладный воздух чуть пощипывал, я удивительно четко видела каждое дерево и каждое строение по ту сторону стены. Занавески были по-прежнему задернуты, и обе коровы, товарки Беллы, спали глубоким каменным сном. Некошеная трава доросла им до боков и скрыла ноздри. Вокруг маленького домика буйствовала крапива. Отличная могла бы получиться прогулка, но вид коров и стоящей стеной крапивы расстроил меня.

Я всегда больше всего любила осень, хоть никогда не чувствовала себя осенью особенно хорошо. Днем — постоянная усталость и нервозность, ночью — часами беспокойная полудрема и навязчивые путаные сны. Эта «осенняя болезнь» и в лесу меня не миновала, но я не могла себе позволить особенно носиться с ней, да и не так уж она докучала. Вероятно, к тому же некогда было обращать на нее внимание. Неунывающий Лукс был особенно жизнерадостным, однако посторонний глаз вряд ли заметил бы разницу. Он ведь не унывал почти никогда. Я никогда не видела его в дурном расположении духа долее трех минут кряду. Он просто не мог противиться искушению радоваться жизни. А жизнь в лесу была для него сплошным искушением. Солнце, снег, ветер, дождь — все причина для восторга. Рядом с Луксом невозможно было долго грустить. Даже как-то неловко, что житье со мной приносило ему столько счастья. Не думаю, что взрослые дикие звери счастливы или хотя бы веселы. В собаке эту способность развило совместное существование с человеком. Хотелось бы мне знать, почему мы действуем на собак как наркотик. Судя по всему, манией величия человек обязан собакам. Даже я иногда воображала, что во мне есть что-то особенное, раз Лукс, завидев меня, захлебывается от восторга. Разумеется, ничего-то особенного во мне нет, просто Лукс, как все собаки, испытывал неодолимую потребность в человеке.

Иногда теперь, идучи в одиночку зимним лесом, я, как прежде, беседую с Луксом. Сама не замечаю этого, пока не спохватываюсь и не замолкаю. Поворачиваю голову и пытаюсь схватить взглядом отблеск каштановой шерсти. Но никого на дороге, только голые кусты да мокрые камни. Ничуть не удивительно, что я до сих пор слышу, как трещат у меня за спиной сухие ветки, слышу его легкие шаги. Где же еще скитаться маленькому призраку собаки, как не по моим следам? Привидение это дружелюбное, я не боюсь его. Лукс, веселая и красивая собака, моя собака, наверное, шорох твоих шагов, мерцание твоей шерсти — это все только мое воображение. Пока я есть, ты будешь идти по моему следу, голодный и тоскующий, как голодна и тоскую я сама, идущая по чьему-то незримому следу. Но обоим нам нашей дичи никогда не догнать.

Десятого октября собрала яблоки и разложила их в спальне на одеяле. По утрам уже стало так холодно, что того и гляди — жди заморозков. Пора отправляться за брусникой.

На этот раз я не стала долго осматривать окрестности. С первого взгляда видно, что ничего не изменилось. Только леса оделись в разноцветный убор. Дул ветер, а солнце грело так слабо, что, пока я собирала ягоды, окоченели руки. В хижине я вскипятила чаю, дала Луксу немного мяса, потом засунула ведро с ягодами в рюкзак и спустилась в долину. Из ягод сварила варенье и разложила его по банкам. Оно тоже поможет перезимовать.

Теперь осталось только два дела. Нужно запасти травы Белле на подстилку, а сено до наступления холодов сносить в гараж. Можно не спешить, время еще есть. Я срезала траву серпом и мешала ее с сухими листьями. День спустя она высыхала и я убирала ее на маленький чердак под крышу хлева. Остаток сложила прямо в хлеву, в углу. А потом наконец перетаскала сено в гараж и получила право передохнуть.

И вот я в самом деле сижу на скамейке перед домом, греюсь на неярком солнышке, и никакого вреда от этого нет: я слишком устала, чтобы заниматься самокопанием.

Я сидела совсем тихо, спрятав руки под шаль и подставив лицо теплым лучам. Лукс бегал по кустам, то и дело возвращаясь ко мне — удостовериться, что со мной все в порядке. Жемчужина пообедала под верандой форелью, потом подсела ко мне и принялась намывать свою длинную шерстку. Иногда она прерывалась, глядела на меня, громко мурлыкала, потом снова отдавалась страсти к чистоте. Погода была хорошей, поэтому я до поры до времени выгоняла Беллу на лужайку, но по вечерам давала ей свежего сена: ей теперь не хватало травы с лужайки, она стала жесткой и сухой, а большую ее часть я скосила на подстилку. Белла еще больше округлилась, но мне все было не понять, ждет она теленка или нет. Мои надежды подкреплялись тем, что за все эти месяцы она ни разу не затосковала по быку. И все-таки я ни в чем не была уверена.

Прошли весна, лето и осень, я сделала все, что могла. Вероятно, в этом не было никакого смысла, но я слишком устала, чтобы думать об этом. Все мои животные — со мной, я заботилась о них, как могла. Солнце било в лицо, я закрыла глаза. Но не уснула — слишком устала, чтобы спать. И не шевелилась — всякое движение причиняло боль, а мне хотелось тихо посидеть на солнышке, чтобы ничего не болело и думать тоже не надо было.

Тот день помню хорошо. Вижу блестящие паутинки в дрожащем золотисто-зеленом воздухе между деревьев, около хлева, под елями. Все стало по-новому глубоким и ясным, мне хотелось просидеть целый день, глядя перед собой.

Вечером, когда я возвращалась из хлева в дом, небо затянуло и мне показалось, что потеплело. Ночью спала очень плохо, хоть и устала, но это не раздражало. Я удовлетворенно вытянулась и ждала сна. Однажды мне пришло в голову, что вообще спать — слишком большое расточительство. Под утро домой вернулась Кошка, устроилась у меня в ногах и заурчала. Было уютно и тепло, и спать не хотелось. Но в конце концов я, верно, все же уснула, потому что, когда проснулась, было уже поздно и Лукс бурно рвался на улицу. Шел дождь — к моему удовольствию, ведь так долго было сухо. Ручей почти пересох, форелям приходилось туго. Дождь висел над лесом серой пеленой, выше сгущался в туман. Стало теплее, чем в погожие деньки, но все блестело от сырости. Я знала: этот дождь означает конец осени. За ним придет зима — долгая пора, которой я боюсь. Я медленно пошла в дом затопить печь.

Дождь шел два дня, становилось все холоднее. Двадцать седьмого октября выпал первый снег. Лукс встретил его с радостью, у Кошки испортилось настроение, а Жемчужина с любопытством уставилась на белые хлопья. Я отворила ей дверь, и она осторожно приблизилась к странной белой штуке, скрывшей дорогу. Очень медленно подняла лапку, потрогала снег, испуганно отряхнулась и умчалась в дом. Десятки раз на дню она предпринимала все новые попытки, но так и не смогла ступить в холодную слякоть. Кончилось тем, что она уселась на подоконнике и, по примеру матери, замечталась. Старая Кошка, отважная и многоопытная, очень не любила шлепать по мокрому снегу. Ночью она выбиралась на улицу только по неотложной нужде и немедленно возвращалась. Она — создание в высшей степени чистоплотное, в доме ведет себя аккуратнейшим образом и точно так же воспитала детей. С добычей она равным образом расправляется где-то в лесу. Весьма вероятно, что прежде ей вообще запрещали входить в дом. Жемчужина же всегда приносила форель домой, а Тигр непременно притаскивал всякую жертву к моим ногам, чтобы я погладила его, а уж только потом прикасался к ней. И меня очень радует, что Кошка избавила меня от такого рода знаков внимания и так необыкновенно независима. Случись что — она и без меня обойдется.

У всех моих кошек была и есть привычка после еды ходить вокруг миски и скрести лапами землю. Не знаю, к чему бы это, но они всегда ведут себя именно так. Кошки вообще обожают китайские церемонии и очень обижаются, если нарушишь их таинственные ритуалы. По сравнению с ними Лукс был сущее дитя природы, и, по-моему, они слегка презирали его за это.

Если я сажала одну из кошек на скамейку, она спрыгивала, три раза прохаживалась туда-сюда и садилась потом на то же самое место, куда я ее посадила. Так они утверждают свою свободу и независимость. Мне всегда нравилось следить за ними, а к моей симпатии всегда примешивалось почтительное восхищение. Похоже, с Луксом был тот же случай. Он был привязан к кошкам — они ведь были нашими, особенно ему нравилась Жемчужина: она никогда не шипела и не фыркала на него, но он всегда испытывал по отношению к ней некоторую неуверенность.

Здорово было сидеть тем первым октябрем с Луксом, Жемчужиной и старой Кошкой. Наконец у меня нашлось время и для них.

Зиме удалось продержаться всего несколько дней. Потом подул южный ветер и слизнул с гор свежий снег. Погода была противная, теплая, ветер день и ночь завывал вокруг дома. Спалось плохо, я прислушивалась, как трубят олени, спустившись с гор: пришла пора гона. Лукс нервничал, даже во сне он поскуливал и взлаивал. Наверное, ему снилось, как он раньше ходил на охоту. Обеих кошек тянуло на улицу, в теплый мокрый лес. Я не спала и волновалась за Жемчужину. Олени ревели раскатисто, печально, иногда чуть ли не с отчаяньем. Может, это мне так казалось, в книгах об этом написано совсем по-другому. Там всегда идет речь о яростном вызове, гордости и страсти. Наверное, я просто не способна все это услышать. Я слышу только ужасающее принуждение, заставляющее их слепо мчаться навстречу опасности. Они-то ведь не знают, что в этом году бояться нечего. Во время гона оленина совершенно несъедобна. Так я лежала без сна и думала о маленькой Жемчужине, такой неопытной и уязвимой в своей белой шубке в мире сов, лис и куниц. Надеялась, что южный ветер не задержится и зима принесет нам чуть-чуть покоя. И впрямь, он продержался всего три дня, ровно столько, сколько понадобилось, чтобы погубить Жемчужину.

Третьего ноября утром она не вернулась домой. Мы с Луксом искали ее, но не нашли. Долго тянулся безутешный день. Держалась теплая погода, это действовало на нервы. Лукс тоже все ходил туда-обратно, с улицы в дом, и беспомощно глядел на меня. Только старая Кошка лежала на постели и спала. Было похоже, что ей Жемчужина вовсе и не нужна. Вечерело; я обиходила корову, сварила картошки, накормила Лукса и Кошку. Как-то вдруг стемнело, от ветра задрожали ставни. Я зажгла лампу, уселась за стол и попыталась читать календарь, но все поглядывала на кошачий лаз. И тут раздался шорох, а потом вползла Жемчужина.

Старая Кошка вскочила, громко замяукала и спрыгнула с кровати. Ее вопль так испугал меня, что я не смогла сразу подняться. Жемчужина медленно двигалась вперед, ползла вслепую, словно у нее были перебиты все косточки. Добравшись до моих ног, попыталась подняться, застонала и тяжело ударилась головой об пол. Из пасти хлынула кровь, она задрожала и вытянулась. Умерла, прежде чем я успела опуститься на колени. Подошел Лукс и, заскулив, отпрянул от своей окровавленной подружки. Я погладила слипшуюся шерстку, и мне показалось, что этого часа я ждала с самого рождения Жемчужины. Завернула ее в платок, а наутро похоронила на лесной поляне. Сухой деревянный пол с жадностью всосал кровь. Правда, пятно выцвело, но совсем от него избавиться мне не удастся никогда. Лукс долго искал Жемчужину, потом, видимо, до него дошло, что она ушла навсегда. Он видел, как она умирала, но не мог понять, в чем тут дело. Старая Кошка исчезла на два дня, потом зажила по-прежнему.

Жемчужину я не забыла. Ее смерть была первой из потерь, что суждены мне в лесу. Думая о ней, я редко вспоминаю, как она сидит, сияя белоснежной шубкой, на скамейке и задумчиво следит за маленькими голубыми мотыльками. Почти всегда я вижу мою бедняжку окровавленной, с полуоткрытыми закатившимися глазами и прикушенным розовым язычком. Тут уж ничего не поделаешь. Сражаться с воспоминаниями смысла нет. Они приходят и уходят, а чем сильнее им сопротивляешься, тем они делаются страшнее.

Я похоронила Жемчужину — и южный ветер стих, словно выполнив свою задачу. Выпал свежий снег, рев оленей стал тише, а через несколько дней смолк вообще. Я делала свое дело и старалась не поддаваться навалившемуся унынию. Наконец-то пришел зимний покой, но не тот, о котором я мечтала. Жертва принесена, и ничто, даже тепло печки и свет лампы не может вернуть в дом уюта. Да уют мне теперь и не был больше нужен, к радости Лукса, я много бродила с ним по лесу. Там было пусто и холодно, все-таки легче, чем обманный уют теплого, ярко освещенного дома.

Стрелять дичь нелегко. Потом приходится заставлять себя есть. Я похудела, как во время сенокоса. Убийство мне всегда внушало отвращение. Должно быть, это у меня от рождения, мне всякий раз, как нужно мясо, приходится себя пересиливать. Я наконец поняла, почему Гуго предоставлял охотиться Луизе и деловым знакомым. Иногда даже думаю: жаль, что Луизы нет в живых, уж с мясом, во всяком случае, проблем бы не было. Но ей всегда нужно было поставить на своем, так она и бедного Гуго довела до погибели. Наверное, она все сидит в трактире за столиком — безжизненная застывшая фигура с накрашенными губами и белокурыми локонами. Она очень любила жизнь и вечно делала все не так, потому что нельзя безнаказанно так любить жизнь в нашем мире. Пока она жила на свете, она была мне совсем чужой, иногда это даже отталкивало меня. А мертвую Луизу я почти полюбила, наверное, потому, что теперь у меня есть время подумать о ней. В сущности, я никогда не знала о ней больше, чем знаю теперь о Белле или Кошке. Разве что Беллу и Кошку любить гораздо легче, чем человека.

Шестого ноября мы с Луксом отправились в дальний поход и пошли по неизведанной тропе. Ориентируюсь я очень плохо. Почти всегда умудряюсь пойти не в ту сторону. Но стоило мне заблудиться, как Лукс счастливо приводил меня домой. Теперь я хожу только проторенными тропками, не то приходится делать зарубки на стволах, чтобы вернуться. Да и не к чему без толку болтаться в лесу. Дичь пробирается прежними тропами, а дорогу к картофельному полю и к лужайке у ручья я найду и с закрытыми глазами. Хоть и не сознаюсь себе самой, но без Лукса я стала пленницей котловины.

В тот день, шестого ноября, прохладным солнечным днем, я могла позволить себе прогулку в новые места. Снег опять стаял, и листья скользким красно-коричневым ковром покрывали тропинки. Я взобралась на невысокую горку, пересекла опасный мокрый лесоспуск, идущий в долину. Дальше началось небольшое ровное плато, густо заросшее буками и елями. Там я отдохнула. Около полудня солнце разогнало туман и согрело мне спину. Лукс пришел по этому поводу в восхищение и восторженно на меня наскакивал. Ему было ясно, что мы идем не на охоту — я не взяла винтовку — и что можно позволить себе некоторые вольности. Лапы у него были грязные и мокрые, он измазал мне песком пальто. Наконец он угомонился и напился из крохотного ручейка, вода в котором, судя по всему, появилась лишь сейчас, когда растаял снег.

Как всегда, идя по лесу с Луксом, я пришла в спокойное и веселое настроение. Мне и хотелось-то дать собаке побегать, а самой отвлечься от бесплодных размышлений. Ходьба по лесу отвлекала меня от себя самой. Хорошо было неспешно шагать, глядеть по сторонам да дышать холодным воздухом. Я пошла вслед за ручейком под гору. Струйка воды превратилась в ниточку, и я пошла прямо по ложу ручья: тропинка совсем заросла, и всякий раз, когда я отводила в сторону ветку, меня окатывало холодным душем. Лукс забеспокоился и принял деловой вид. Он взял след. Беззвучно, ведя носом по земле, он бежал передо мной. Остановился и сделал стойку перед маленькой пещеркой, вымытой водой под берегом и полускрытой кустом орешника. Он был возбужден, но не так радостно, как если бы выследил дичь.

Я раздвинула ветки и увидела в полумраке пещерки тесно прижавшуюся к стене мертвую серну. Взрослое животное, кажущееся теперь, после смерти, странно маленьким и тонким. Я ясно различала белесую паршу, покрывшую лоб и глаза. Одинокое потерянное создание, спустившееся от камнепадов, рододендронов и сосен сюда вниз, чтобы забраться умереть в эту пещерку. Я опустила ветки и прогнала Лукса, склонного приступить к непосредственному осмотру. Он нехотя подчинился и с сомнением последовал за мной под гору. Вдруг я почувствовала себя усталой и захотела домой. Лукс понял, что мертвая серна меня расстроила, и повесил голову. Наша прогулка, начавшись так радостно, кончилась тем, что мы молча дотопали дотуда, где ручеек удивительным образом впадал в знакомый ручей, и вернулись домой ущельем. В темно-зеленом бочаге неподвижно стояла форель, при взгляде на нее меня пробрал озноб. Скалы в ущелье голые и унылые, а солнца в тот день я больше не увидела: когда мы добрались до дому, его давно уж затянуло туманом. На лицо платком легла сырость ущелья.

На елях сидели вороны. Облаянные Луксом, поднялись в воздух и снова сели подальше. Они твердо знали, что лай этот для них безопасен. Вороны не нравились Луксу, он все время их гонял. Позже он кое-как примирился с их присутствием и стал терпимее. Я ничего против ворон не имела, отдавая им скудные кухонные отходы. Иногда, когда я стреляла дичь, их трапезы были богаче. Они в общем-то птицы красивые, с переливающимися перьями, толстыми клювами и блестящими черными глазами. На снегу я частенько нахожу мертвых ворон. А на следующее утро их уже нет. Наверное, их утаскивает лиса. Может, та самая, что смертельно ранила Жемчужину. Я ведь нашла на ней следы зубов, но внутренние повреждения были много хуже. От укусов она оправилась бы.

Однажды, по-моему в первую зиму, я видела, как лиса остановилась у ручья попить. Она была в серо-коричневой зимней шубе с белым морозом. В сонной тишине заснеженного леса она была очень живой. Я могла бы застрелить ее, со мной была винтовка, но не сделала этого. Жемчужина была обречена из-за того, что среди ее предков затесалась суперрафинированная ангорская кошка. Она с самого начала была уготована в жертву лисам, совам и куницам. Так что же, казнить за это красивую, полную жизни лисицу? С Жемчужиной жизнь обошлась несправедливо, но столь же несправедливой она была и к ее жертвам-форелям, так надо ли было включать в этот ряд и лису? Единственное существо в лесу, которое на самом деле может поступать справедливо или несправедливо, — это я. И милосердной могу быть только я. Иногда мечтаю, чтобы бремя решения лежало на ком-нибудь другом. Но я человек, и думать, и поступать могу только как человек. Меня освободит одна смерть. Думая «зима», всегда представляю стоящую у засыпанного снегом ручья лису в шубе с морозом. Одинокий взрослый зверь, идущий предначертанным ему путем. И мне кажется, что в этом видении заключается нечто большее, что это — знак, но понять его смысл мне не дано.

Прогулка, когда мы с Луксом нашли мертвую серну, оказалась последней в том году. Начались снегопады, скоро снегу навалило по щиколотку. Я вела свое маленькое хозяйство и ухаживала за Беллой. Сейчас она давала чуть меньше молока и стала заметно толще. Я начала всерьез надеяться на теленка. Часто лежала без сна и перебирала разные возможности. Если что случится с Беллой, мои шансы выжить существенно уменьшатся. Даже если на свет появится телочка, они останутся незначительными. Я могу надеяться выжить в лесу, только если родится бычок. Тогда я еще верила, что меня в один прекрасный день найдут, но изо всех сил гнала мысли и о прошлом, и об отдаленном будущем и задумывалась лишь о настоящем или о самом насущном — о предстоящей уборке картошки или о сочных альпийских лугах. Мысль о том, чтобы летом перебраться наверх, в горы, занимала меня несколько вечеров подряд. С тех пор как работы на свежем воздухе поубавилось, я стала хуже засыпать и по вечерам (преступно расточая керосин) читала журналы Луизы, календари и детективы. Журналы и романы мне скоро страшно надоели, а календари нравились все больше. Я и сегодня их почитываю.

Все, что мне известно о животноводстве — очень мало! — я почерпнула в календарях. Истории, которые там напечатаны и над которыми я прежде так смеялась, нравятся мне все сильнее, одни — трогательные, другие — жуткие, особенно одна, о том, как король угрей мстит крестьянину, мучающему животных, и в конце концов драматически душит его. Это на самом деле замечательная история, хотя мне очень страшно ее читать. Но тогда, в первую зиму, эти истории не очень-то меня занимали. В журналах Луизы целые страницы занимали рассуждения о масках для лица, норковых манто и коллекционировании фарфора. Некоторые маски представляли собой кашицу из меда и муки, и когда я об этом читала, очень хотелось есть. Больше всего мне нравились замечательные кулинарные рецепты с картинками. Но раз, когда меня особенно мучил голод, я так разозлилась (я всегда отличалась вспыльчивостью), что сожгла все рецепты. Последнее, что я видела, — омар под майонезом, скрючившийся в пламени. Это было очень глупо с моей стороны: рецептов хватило бы на растопку недели на три, а я сожгла их все за один вечер.

Потом я бросила читать и пристрастилась играть в карты. Я успокаивалась за этим занятием, знакомые запачканные карты отвлекали от дум. Тогда я просто боялась той минуты, когда надо гасить свет и ложиться. Вечера напролет этот страх сидел со мной за столом. Кошка к этому времени уже исчезала, а Лукс спал под печкой. Я оставалась совсем одна с картами и страхом. И все же каждый вечер приходилось ложиться. Я едва не падала под стол от усталости, но стоило только улечься в тишине и темноте, как сна — ни в одном глазу, и стаей шершней налетают мысли. Когда же наконец удавалось заснуть, я видела сны, просыпалась в слезах и снова погружалась в кошмар.

До сих пор я спала без сновидений, начиная же с зимы сны меня замучили. В снах я видела только мертвых, даже во сне я знала, что в живых больше никого не осталось. Сны всегда начинались лживо-безобидно, но с самого начала мне было известно, что случится что-то очень худое, и события неудержимо катились к той минуте, когда знакомые лица цепенели, а я со стоном просыпалась. Плакала, пока не усну и снова не полечу к покойным, все глубже, все быстрее, чтобы вновь с криком проснуться. Днем была усталой и безучастной, Лукс предпринимал отчаянные попытки развеселить меня. Даже Кошка, которая всегда казалась мне занятой исключительно своей особой, удостоивала меня сдержанных ласк. Думаю, что без них обоих мне бы первой зимы не пережить.

И хорошо, что приходилось все больше внимания уделять Белле, она стала такой толстой, что появления теленка можно было ждать в любой день. Она неуклюже ворочалась и тяжело дышала, я же каждый день ласково беседовала с ней, чтобы приободрить. В ее красивых глазах застыла напряженная забота, словно она раздумывала о своем положении. А может, я все придумала. Так что жизнь моя делилась на страшные ночи и деловые дни, когда я от усталости едва держалась на ногах.

Шли дни. В середине декабря потеплело, снег растаял. Мы с Луксом каждый день ходили в лес. Спала я после этого лучше, но сны видела по-прежнему. Сообразила, что самообладание, с которым я с первого же дня приняла свое положение, было просто шоком. И вот он прошел, я нормально реагирую на утраты. Донимавшие днем заботы о животных, картошке, сене я принимала как соответствуюпще обстоятельствам и потому посильные. Я знала, что справлюсь, и была готова работать. Просыпающиеся же ночью страхи казались совершенно бесплодными, страх за минувшее и мертвое, за то, чего я не могу оживить и чему темной ночью не могу сопротивляться. Похоже, я оказывала себе медвежью услугу, изо всех сил не желая разбираться с прошлым. Но тогда я этого еще не знала. Приближалось Рождество, и я боялась его.

Двадцать четвертого декабря был тихий пасмурный день. Утром мы с Луксом пошли в лес, я радовалась, что хоть снега нет. Неразумно, но тогда казалось, что легче пережить Рождество без снега. Пока мы шагали привычными тропами, на землю с неба очень тихо и медленно спустились первые снежинки. Похоже, и погода против меня. Лукс никак не мог взять в толк, отчего я не радуюсь слетающим с серо-белого неба снежинкам. Я попробовала развеселиться ради него, но не получилось, и он топал рядом, огорченно повесив голову. Выглянув в полдень в окно, я увидела, что деревья побелели, а под вечер, по дороге в хлев, обнаружила, что лес превратился в настоящий рождественский лес, а снег сухо поскрипывает под ногами. Зажигая лампу, я вдруг поняла, что так больше нельзя. Меня охватило дикое желание все бросить и предоставить событиям развиваться своим чередом. Я устала мчаться все дальше и мечтала остановиться. Села за стол и больше не сопротивлялась. Ощутила, как отпускает судорога, сводившая мышцы, а сердце начинает биться спокойно и размеренно. Казалось, помогло само решение сдаться. Я очень ясно припомнила минувшее и попыталась быть беспристрастной, ничего не приукрашивать и ничего не чернить.

Очень тяжело быть беспристрастной к собственному прошлому. В той далекой жизни Рождество было красивым таинственным праздником, до тех пор пока я была маленькой и верила в чудеса. Позже Рождество стало веселым праздником, когда все дарили мне подарки, а я воображала себя центром вселенной. Ни на минуточку не задумывалась, чтó значит этот праздник для родителей или деда с бабушкой. Прежнее очарование пообтрепалось, прелести становилось все меньше. Потом, пока маленькими были мои дочки, праздник вновь приобрел прежнее очарование, но ненадолго: дети мои не были склонны так, как я, верить в тайны и чудеса. Ну, а потом Рождество вновь стало веселым праздником, дочки получали подарки и воображали, что все это только ради них. Да так оно и было. Прошло еще немного времени, и из праздника Рождество превратилось в день, когда все по привычке дарят друг другу то, что все равно рано или поздно пришлось бы купить. И Рождество умерло для меня тогда, а не двадцать четвертого декабря в лесу. Я поняла, что боюсь его с тех пор, как мои дети перестали быть детьми. Не было у меня сил оживить умирающий праздник. И вот в конце довольно длинной череды сочельников я сижу одна в лесу с коровой, кошкой и собакой, и нет у меня ничего из того, что сорок лет было моей жизнью. Снег лежит на елях, в печке трещит огонь, и все так, как и должно было быть с самого начала. Только нет больше дочек, и чуда тоже не случилось… Никогда больше не нужно будет бегать по магазинам и покупать никчемные вещи. Не будет огромной наряженной елки, медленно засыхающей в натопленной комнате вместо того, чтобы расти и зеленеть в лесу, не будет мерцания свечек, золотых ангелочков и отрадных песен.

Когда я была маленькой, мы всегда пели: «О детки, спешите…» Она осталась моей заветной рождественской песней, хотя последнее время ее почему-то почти не пели. Детки, куда вы делись, заманенные сбившимися с пути в каменное ничто? Может статься, я — единственная на свете, кто помнит старую песенку. Хорошо задуманное пошло вкривь и вкось и плохо кончилось. Я не имею права жаловаться, я столь же виновна или невиновна, как и мертвые. Так много у людей было праздников, и всегда находился кто-нибудь, с кем умирало воспоминание о празднике. Со мной умрет праздник всех деток. В будущем заснеженный лес будет только заснеженным лесом, а ясли в хлеву — просто яслями в хлеву.

Я встала и вышла за порог. Свет лампы падал на дорожку, снег на маленьких елочках желтовато поблескивал. Хотелось бы мне, чтобы глаза мои позабыли, чтó эта картина так долго значила для них. Что-то совсем новое ждало впереди, только мне не разглядеть, ведь в голове — старый хлам, а глазам уже не переучиться. Старое я потеряла, а нового не нашла, оно скрыто от меня, но знаю — оно есть. Непонятно, почему при этой мысли меня наполнила очень слабая, робкая радость. На душе впервые за много недель стало чуть-чуть легче.

Надев башмаки, я еще раз сходила в хлев. Белла легла и заснула. Хлев наполняло ее теплое чистое дыхание. От тяжелого спящего тела исходили нежность и терпение. Проведав ее, побрела по снегу в дом. Из-за куста выскочил вышедший вместе со мной Лукс, и я заперла за нами дверь. Лукс вскочил на лавку и положил голову мне на колени. Я заговорила с ним и увидела, что он счастлив. В последние беспросветные недели он заслужил мое внимание. Он понял, что я вновь с ним и отвечаю на сопение, повизгивание и лизанье рук. Лукс был очень доволен. Наконец он устал и крепко уснул. Он чувствовал себя в безопасности, ведь его человек вернулся к нему, вернулся из чужого мира, куда он не мог за ним последовать. Я разложила карты и больше не боялась. Какой бы ни была ночь, я приму ее и не стану отбиваться.

В десять я осторожно подвинула Лукса, сложила карты и легла. Долго лежала вытянувшись в темноте и сонно глядела на розовый отблеск огня на темном полу. Мысли текли свободно, страшно мне так и не стало. Блики огня на полу прекратили свой танец, голова от обуревавших мыслей слегка шла кругом. Я поняла наконец, что все было неправильно и как можно было бы сделать лучше. Сейчас я была очень мудрой, но мудрость запоздала, да даже если бы я мудрой родилась, я ничего не смогла бы поделать с лишенным мудрости миром. Я думала о мертвых, мне их было очень жалко, не потому, что они умерли, а потому, что в жизни у них у всех было так мало радости. Я думала обо всех, кого знала, мне хотелось о них думать; они будут со мной до самой смерти. Чтобы мирно жить, надо им всем найти в моей новой жизни надежное место. Я уснула и нырнула к моим мертвым, и все было по-другому, чем в прежних снах. Я не боялась, просто было грустно, эта грусть наполнила меня до краев. Проснулась оттого, что Кошка прыгнула на постель и прижалась ко мне. Я хотела ее погладить, но снова уснула и крепко проспала до утра. Проснулась усталой, но веселой, словно завершила тяжкий труд.

С этого дня сны постепенно начали отпускать меня, они бледнели, я занялась повседневными делами. Прежде всего заметила, что дров осталось мало. Погода стояла пасмурная и не слишком холодная, я решила улучить момент и заняться дровами. Перетащила по снегу бревна и взялась их пилить. Меня тянуло работать, к тому же было неизвестно, что станет с погодой. Может, я заболею, а не то ударят холода и помешают мне пилить. Скоро я стерла руки до пузырей, но пузыри через некоторое время превратились в мозоли и перестали болеть.

Напилив достаточно дров, принялась их колоть. Однажды, отвлекшись, ударила себя топором по колену. Неглубоко, но было много крови, и мне стало ясно, какую нужно соблюдать осторожность. Всякий, кто живет в лесу один, должен быть осторожен, если хочет выжить. Далось это нелегко, но я научилась быть осторожной. Рану на колене по правилам полагалось бы зашить, от нее остался широкий бугристый шрам, который ноет к перемене погоды. Зато в остальном мне очень везло. Все раны заживали быстро, не гноясь. Сперва у меня был пластырь, теперь я их просто завязываю тряпочкой, они заживают и так.

Ни разу за всю зиму я не заболела. Прежде я постоянно простужалась, теперь же все как рукой сняло. И это притом, что беречься особо я не могла и часто приходила домой без сил и промокшая насквозь. Головные боли, раньше нередко мучившие меня, с начала лета не давали о себе знать. Голова болела, только если по ней попадало отлетевшим поленом. Ясное дело, очень часто по вечерам ноют все кости и мышцы, особенно после колки дров или когда потаскаю сено из ущелья. Я вообще-то не была особенно сильной, зато жилистой и выносливой. Постепенно до меня дошло, что своими руками я могу сделать все. Руки — удивительные орудия. Иногда я представляла, что если бы у Лукса вдруг выросли руки, то он вскоре начал бы думать и говорить.

Конечно, есть груда дел, с которыми мне пока не справиться, но я ведь только в сорок лет сообразила, что у меня есть руки. Нельзя требовать сразу слишком многого. Главным достижением могла бы стать дверь в новый хлев для Беллы. Плотницкое дело до сих пор мне не дается, зато я ловко справляюсь с землей и с уходом за животными. Мне всегда нравилось все, связанное с животными и растениями. Только никогда не представлялось случая развить эту природную склонность. И такая работа нравится мне больше всего. Всю рождественскую неделю напролет я пилила и колола дрова. Прекрасно себя чувствовала, спала глубоко и без сновидений. В ночь на двадцать девятое декабря сильно похолодало, пришлось бросить возню с дровами и вернуться в дом. Я утеплила двери и окна в доме и в хлеву полосками, отрезанными от старого одеяла. Хлев был добротной постройки, Белла пока не мерзла. Тепло держала и подстилка, сложенная в хлеву и над ним. Кошка холод ненавидела, ее круглая головенка обвиняла во всем меня. Она корила меня недовольными, попрекающими взглядами и жалобно требовала, чтобы я прекратила наконец это безобразие. Только Луксу холод был нипочем. Впрочем, он радовался любой погоде. Был только несколько разочарован, что я не хочу гулять в трескучий мороз, и все пытался выманить меня на небольшую прогулку. Я волновалась за зверей в лесу. Снега выпало больше чем на метр, травы не достать. У меня было два мешка каштанов, оставшихся от прошлогодней подкормки, я хотела сохранить их как неприкосновенный запас. Ведь может статься, что буду рада и конским каштанам. Однако держались сильные морозы, я начала колебаться и все вспоминала о мешках в спальне. Шестого января, на Трех Королей,[5] я не выдержала. Кошка продолжала глубоко презирать меня и поворачивалась ко мне полосатым задом, Луксу же страстно хотелось гулять. Я надела, что нашлось самого теплого, и мы с псом пустились в путь.

Был изумительный морозный день. Заснеженные деревья сверкали на солнце так, что глазам было больно, а снег сухо скрипел под ногами. Лукс помчался со всех ног в облаке сияющей пыли. Было так холодно, что перехватывало дыхание и при каждом вдохе кололо в легких. Я обвязала нос и рот платком и низко надвинула на лоб капюшон. Сперва направилась к тому месту, где подкармливали дичь. Там все было истоптано. Я похолодела, поняв, что в трудную минуту они все пришли, а кормушки оказались пустыми.

Внезапно я возненавидела голубой мерцающий воздух, снег и саму себя, потому что ничего не могла сделать для животных. В такой ситуации каштаны мои были почти что ничем. Чистое безрассудство расставаться с ними, и все же иначе я не могла. Ни минуты не медля, вернулась, вытащила оба мешка из кладовой, связала их вместе и потащила за собой по снегу. Лукса это мероприятие глубоко восхитило, подбадривая, он с лаем скакал вокруг меня. Всего-то и ходу было минут двадцать, но в гору и глубоким снегом, я совсем запыхалась, а руки окоченели, пока добралась. Опорожнила мешки в кормушку и показалась самой себе совершенно сумасшедшей. Было отчаянно холодно, я не решилась присесть и побрела поэтому дальше в гору. Всюду следы. Крупная дичь спустилась с гор вниз, к косулям. В сумерках они все придут к кормушкам и хоть раз наедятся досыта.

Кора на молодых деревцах обглодана, и я решила будущим летом припасти для дичи немного сена с лесной луговины. Принять решение было просто: до лета еще далеко. Правда, позже, выкашивая луговину, я судила об этом уже иначе. Как бы там ни было, теперь у меня всегда напасено столько сена, что в самом скверном случае я смогу подкармливать дичь целую неделю. Верно, умнее было бы не делать этого, дичь и без того неуемно размножается, но я просто не могу бросить животных на голодную смерть.

Четверть часа спустя почувствовала, что больше не в силах мерзнуть, и повернула к дому. Казалось, Лукс тоже не прочь вернуться, его восторг стремительно остывал. На обратном пути я наткнулась на косулю, почти полностью заметенную снегом. Она сломала заднюю ногу и не могла двигаться. Перелом очень тяжелый: сквозь кожу торчали обломки кости. Я знала, что немедленно должна положить конец ее мучениям. Косуля была молодая и сильно отощавшая. Ружья я не взяла и была вынуждена прикончить животное ударом складного ножа в затылок. Косуля неуверенно подняла голову, взглянула на меня, потом вздохнула, задрожала и рухнула на снег. Хороший удар.

Всего-то маленькая косуля, но дотащить ее до дома было страшно тяжело. Согрев руки, разделала тушу. Шкура заиндевела, но когда я распорола брюхо, оттуда поднялся парок. Сердце еще совсем теплое. Я положила мясо в деревянную кадку и отнесла в верхнюю комнату, там оно к утру превратится в лед. Луксу и Кошке дала печенки. Сама выпила только стакан горячего молока. Ночью слушала, как на морозе трещат деревья. Все время подкладывала дров, но зябла под одеялом и никак не могла уснуть. Иногда в печке стреляло полено. Я чувствовала себя больной. Я знаю, это оттого, что все время приходится убивать. Попыталась представить себе, что может чувствовать тот, кому убийство в радость. Не получилось. Волоски на руках встали дыбом, а во рту от отвращения пересохло. Вероятно, таким нужно родиться. Мне удалось научиться проделывать это по возможности быстро и сноровисто, но никогда мне к этому не привыкнуть. Долго лежала без сна в потрескивающей темноте и думала о маленьком сердце, которое в кладовке над моей головой превратилось в кусок льда.

Это было в ночь на седьмое января. Мороз держался еще трое суток, но каштаны исчезли уже на следующий день.

Я нашла еще трех замерзших косуль и олененка, кто знает, скольких я не нашла. После сильных холодов в котловину проникла волна теплого сырого воздуха. Тропинка к хлеву превратилась в гладкий как зеркало каток. Пришлось посыпать ее золой и колоть лед. Потом западный ветер сменился южным, он день и ночь свистел за стенами. Белла беспокоилась, я заходила к ней по десять раз на дню. Она мало ела, переступала с ноги на ногу и во время дойки болезненно вздрагивала. Думая о предстоящих родах, я впадала в панику. Как мне извлечь теленка из Беллы? Я однажды видела, как родился теленок, и примерно помнила, как оно было. Из материнского чрева теленка тащили двое здоровенных мужчин. Мне это показалось ужасным варварством, и было очень жалко корову, но, наверное, так и надо. Я же в этом ничегошеньки не понимаю.

Одиннадцатого января у Беллы случилось небольшое кровотечение после вечерней дойки, и я решила на ночь остаться в хлеву. Налила в термос горячего чая, приготовила крепкую веревку, шнурок и ножницы, а на плиту поставила таз с водой. Луксу непременно надо было идти со мной, но я заперла его дома: в хлеву от него одна суматоха. Я уже соорудила из досок маленькое стойло для теленочка и позаботилась о подстилке. Белла глухо замычала в знак приветствия, похоже, мое появление ее обрадовало. Я уповала на то, что теленок у нее не первый и имеется некоторый опыт по этой части. Потом я ее погладила и принялась увещевать. Начались схватки, и происходящее в собственном теле захватило ее. Она беспокойно переминалась с ноги на ногу и больше не ложилась. Казалось, мои уговоры ее успокаивают, вот я и повторяла ей все, что мне говорила в свое время в клинике акушерка. Все будет хорошо, уже недолго осталось, больно больше не будет, и все в таком роде. Я сидела в кресле, которое притащила из гаража. Потом принесла воды из дому, крутой кипяток, но у него будет время остынуть. От него шел пар, а мне было так муторно, словно я сама собралась рожать.

Девять часов. Ветер тряс крышу, меня начала быть нервная дрожь, и я налила себе горячего чаю. Я снова наобещала Белле, что роды будут легкими и на свет появится красивый крепкий теленочек. Она повернула ко мне голову, глядя терпеливыми мученическими глазами. Она знала, что я стремлюсь помочь, это придавало мне веру в себя.

Потом долго ничего не происходило. Я снова убрала навоз и сменила подстилку. Ветер улегся, вдруг стало совсем тихо. На маленькой плите ровным желтым светом горела лампа. Ее никак нельзя опрокинуть. Так много всего нельзя упустить из виду. Наверное, когда начнутся роды, света все равно будет мало.

Я вдруг смертельно устала. Болели плечи, голова на них не держалась. Больше всего мне хотелось лечь на чистую солому в стойле для теленка и уснуть. Я несколько раз засыпала и в ужасе просыпалась. У Беллы снова началось кровотечение, схватки усилились. Ее бока поднимались и опадали. Иногда она тихонько постанывала, а я ее успокаивала. Она немного попила. Ясно было, что дело потихоньку двигается. И вот наконец появилась мокрая нога, а сразу же за ней — вторая. Белла тужилась изо всех сил. Дрожа от волнения, я связала вместе маленькие каштановые ножки и потянула за веревку. Без толку. Ведь нет же у меня силы двух здоровенных мужчин. Я оглядела Беллу, и мне вдруг все стало ясно. Я точно представила себе, как в ней лежит теленок. Бессмысленно тянуть за передние ножки, голова будет отгибаться назад, а не идти вперед. Я вымыла руки и осторожно проникла в теплую утробу Беллы. Это оказалось тяжелее, чем я думала. Пришлось подождать, пока не кончится очередная потуга, а уж потом внедряться глубже. Мне удалось нащупать головку и обеими руками пригнуть ее. Следующая потуга стиснула мне руки, но головка пошла. Белла громко застонала и подалась в сторону. Я рванулась за ней, пригибая головку, пот заливал глаза. Руки свело от боли. Но тут головка вышла. Белла вздохнула с облегчением.

Я дождалась следующей потуги и потянула за веревку, тут теленок и появился на свет, да так неожиданно, что мне пришлось подскочить и поймать его. Я мягко опустила его на пол, пуповина уже оборвалась. Я положила малыша у передних ног Беллы, и она тотчас принялась его облизывать. Мы обе были счастливы, что так замечательно справились. Теленок оказался бычком, и мы произвели его на свет совместными усилиями. Белла без устали все лизала да лизала сыночка, а я восхищалась влажными кудряшками у него на лобике. Он был серо-коричневым — в мать, но, верно, станет немножко темнее. Уже спустя несколько минут он попытался встать на ножки, а Белла, похоже, от любви готова была слопать его. В конце концов я решила, что хватит уже вылизывания, подняла бычка и отнесла его в стойло. Белла могла просунуть туда голову и облизывать ему мордочку сколько влезет. Затем я дала ей теплой воды и свежего сена. Однако я знала, что на этом роды не кончились. Я была мокрая как мышь. Полночь. Уселась в кресло и выпила горячего чаю. Спать нельзя, я встала и принялась расхаживать по хлеву взад-вперед.

Через час Белла опять забеспокоилась, снова пошли схватки. На этот раз — всего несколько минут, вот уже вышел послед, и измученная Белла легла. Я все убрала, сменила подстилку и еще раз взглянула на теленка. Он уснул, зарывшись в солому. Я взяла лампу, заперла дверь и вернулась в дом. Меня встретил возбужденный Лукс, я рассказала ему, как было дело. Может, Лукс и не так силен в человеческом языке, но он отлично понял, что с Беллой случилось что-то хорошее, и успокоенно залез под свою печку. Я тщательно умылась, подкинула дров и легла.

Этой ночью я даже не услышала, как Кошка прыгнула ко мне на кровать, проснулась, только когда рассвело. Тут же отправилась в хлев. Когда отодвигала щеколду, сердце заколотилось. Белла как раз облизывала мордочку сына, это зрелище позволило мне вздохнуть с облегчением. Он уже крепко стоял на сильных ножках, я подвела его к матери и ткнула мордой в вымя. Он моментально сообразил, что к чему, и вволю наелся. Белла переступала с ноги на ногу, когда он бодал ее в живот круглой головенкой. Явно был смышленый малыш. Когда он наелся до отвала, я подоила Беллу. Молоко, желтое и жирное, мне не понравилось. Белла выглядела немного спавшей с тела и измученной, но я знала, что при хорошем уходе это скоро пройдет. По ее влажным глазам видно было, что она плавает в теплом блаженстве. Мне пришлось бежать из хлева, так странно стало на душе.

Южный ветер все не стихал, дождило. Потом из-за летящих облаков проглянуло влажное синее небо, по прогалине побежали черные тени. Я ощущала беспокойство и напряжение. Кошку же словно наэлектризовало. Когда я ее гладила, шерсть вставала дыбом и трещала. Она беспокоилась, бегала за мной с жалобным мяуканьем, тыкалась в руки сухим горячим носом и не хотела есть. Я уж испугалась, не заболела ли она какой-то неведомой кошачьей болезнью, но поняла наконец, что ей нужен кот. По сто раз на дню она убегала в лес, возвращалась и приставала ко мне с жалостными нежностями. Даже Лукс, почти неподвластный южному ветру, заразился ее беспокойством и бестолково носился вокруг дома. Ночью я проснулась оттого, что какой-то незнакомый зверь орал в лесу: ка-ау, ка-ау. Немного похоже на кота, но не совсем, и я забеспокоилась о Кошке. Ее не было три дня, я почти и не надеялась больше ее увидеть.

Погода переменилась, пошел снег. Я обрадовалась, поскольку чувствовала себя вялой и не могла работать. Теплый ветер сильно выбил меня из колеи. Я даже навоображала, что он пахнет тлением. А может, и не навоображала. Кто знает, что там оттаяло в лесу, замерзшее за зиму. Чудесно было не слышать больше ветра и смотреть на легкие снежинки, танцующие за окном.

Той ночью вернулась Кошка. Я зажгла свечку, а Кошка прыгнула ко мне на колени. Сквозь рубашку я почувствовала, какая у нее мокрая и холодная шерстка, и обняла ее. Она все мяукала и мяукала, рассказывая, что с ней приключилось, и тыкалась мордочкой в мой лоб; мяуканье выманило из-под печки Лукса, и он радостно ее обнюхал. Наконец я встала и подогрела им обоим немножко молока. Кошка страшно оголодала, взъерошенная шерсть выглядела ужасно — точь-в-точь как тогда, когда она плакала под дверью. Я одновременно смеялась, хвалила и бранила ее, а Лукс, будучи удостоен дружеского бодания головой, пришел в совершенное недоумение. С Кошкой определенно приключилось нечто из ряда вон выходящее. Вероятно, Лукс понял больше меня, во всяком случае, речь явно шла о приятных событиях, поскольку он умиротворенно отправился на боковую. Кошка же все не могла угомониться. Задрав хвост, она расхаживала туда-сюда, терлась о мои ноги и мяукала. Только когда я легла и задула свечу, она забралась ко мне в постель и принялась старательно умываться. Впервые за эти дни я успокоилась и расслабилась. Тихая зимняя ночь была приятной неожиданностью после завываний и всхлипываний ветра. Потом под довольное мурлыканье Кошки я уснула.

К утру снегу выпало на десять сантиметров. По-прежнему было тихо, мягкий белый свет заливал лужайку. В хлеву со мной нетерпеливо поздоровалась Белла, требуя, чтобы привели ее голодного сынишку. Он рос и креп день ото дня, а впалые бока Беллы уже немного округлились. Скоро ничто не будет напоминать о ветреной январской ночи, когда мы произвели на свет бычка.

Оба были поглощены друг другом, я же чувствовала себя несколько потерянной и лишней. Я поняла, что завидую Белле, и поспешила убраться из хлева. Там я нужна теперь лишь для того, чтобы кормить, доить и убирать. Как только за мной закрывалась дверь, полутемный хлев превращался в островок счастья, нежности и теплого дыхания. А мне лучше чем-нибудь заняться, чем об этом раздумывать. Сена в гараже оставалось мало, и после завтрака мы с Луксом отправились в ущелье за сеном. Изможденная, с тусклой шерстью, Кошка лежала на моей кровати и спала беспробудным сном.

Я дважды сходила за сеном с утра, столько же раз — после обеда и на другой день — тоже. Было не холодно, иногда сыпал сухой снег. Безветрие. Как раз такая зима, какую я люблю. Лукс, устав наконец носиться туда-сюда, и носа не казал из-под печки, Кошка тоже спала день-деньской, просыпаясь только поесть да немножечко прогуляться ночью. Сон был ей лекарством: глаза очистились, а шерстка снова заблестела. Она казалась совершенно довольной, и я стала подозревать, что незнакомый зверь в лесу оказался котом. Я окрестила его господином Ка-ау Ка-ау и представляла себе страшно гордым и отважным, ведь иначе ему бы в лесу не выжить. Но появление котят меня не радовало, они наверняка принесут мне новое горе. Тем не менее за Кошку я была рада.

Так много всего стряслось за последнее время. Погибла Жемчужина, родился маленький бычок, Кошка нашла кота, замерзали косули — для хищников зима была сытой. Я же так много пережила, что безмерно устала. Я лежала на лавке и, закрывая глаза, видела снежные горы на горизонте и белые снежинки, что садились мне на лицо светло и тихо-тихо. Не было ни мыслей, ни воспоминаний, только большое тихое снежное сияние. Я знала, что одинокому человеку такие мысли опасны, но не было сил противиться.

Лукс не желал оставлять меня в покое. Он все подбегал и тыкался носом. Я с трудом повернула голову и увидела, как в его глазах тепло и требовательно сверкает жизнь. Вздохнув, встала и принялась за привычные дела. Теперь нет больше Лукса, нет моего друга и стража, а желание раствориться в белом покое, где не будет боли, порой крайне велико. Я вынуждена сама следить за собой и быть к себе строже, чем прежде.

Кошка глядит желтыми глазами вдаль. Иногда она внезапно возвращается ко мне, ее глаза вынуждают меня протянуть руку и погладить круглую головку с черным «М» на лбу. Кошка мурлычет, когда ей это приятно. Иной же раз мое прикосновение ей не нравится. Но она слишком вежлива, чтобы уклониться от него, она просто замирает под моей рукой и сохраняет полное спокойствие. А я медленно отвожу руку. Лукс всегда был вне себя от счастья, если я его гладила. Конечно, иначе он и не мог, поэтому-то мне и не хватает его еще больше. Он был моим шестым чувством. Когда он умер, у меня словно что-то ампутировали. У меня что-то отняли, и отняли навсегда. Не только когда я охочусь и ищу след, когда мне часами приходится карабкаться за подстреленной дичью. Не только, хотя жизнь из-за этого стала намного тяжелее. Самое скверное, что без Лукса я чувствую себя на самом деле одинокой.

После его смерти мне часто снятся звери. Они говорят со мной, как люди, во сне это вполне естественно. Люди, населявшие мои сны первой зимой, ушли насовсем. Их я больше вообще не вижу. Во сне люди всегда плохо ко мне относились, в лучшем случае — безразлично. Звери во сне всегда приветливы и полны жизни. Не думаю, что в этом есть что-то особенное, просто сразу видно, чего я всегда ждала от людей, а чего — от зверей.

Намного лучше было бы не видеть снов вообще. Так давно уже живу в лесу, мне снилось столько людей, животных и разных разностей, но стена — ни разу. Всякий раз, как иду за сеном, я гляжу на нее, то есть я гляжу сквозь нее. Теперь зима, деревья и кусты голые, и я вновь ясно вижу домик. Когда лежит снег, разницы почти не заметно, бело и тут и там, лишь с моей стороны — следы тяжелых башмаков, тех, что на мне.

Стена настолько стала частью моей жизни, что иногда я неделями не вспоминаю о ней. А если и вспомню, она кажется мне не страшнее кирпичной стенки или садовой ограды, что мешает пройти. Да и что в ней такого? Предмет из вещества, состава которого я не знаю. Таких предметов в моей жизни всегда было более чем достаточно. Стена заставила меня начать абсолютно новую жизнь, но по-настоящему меня волнует то же, что и раньше: рождение, смерть, времена года, рост и распад. Стена просто такая штука, не живая и не мертвая, мне нет до нее, по сути, никакого дела, вот она мне и не снится.

В один прекрасный день придется ею заняться, потому что я не хочу оставаться тут навсегда. Но до тех пор не желаю иметь с ней никаких дел.

С нынешнего утра я убеждена, что никогда больше никого не встречу, разве что кто-нибудь остался в горах. Если бы снаружи еще были люди, они бы давным-давно прилетели на самолетах. Я же вижу, что стену перелетают даже самые низкие облака. И они не ядовитые, а то меня бы уже не было на свете. Почему же не прилетают самолеты?

Мне бы следовало раньше сообразить. Не знаю, отчего я об этом не подумала. Где же разведывательные самолеты победителей? Или нет победителей? Не думаю, что когда-нибудь свижусь с ними. В общем-то хорошо, что я прежде не думала о самолетах. Еще год назад такая мысль повергла бы меня в глубокое отчаяние. А сейчас — нет.

Уже несколько недель с глазами у меня, кажется, не все в порядке. Вдаль я вижу отлично, но при письме строчки часто расплываются перед глазами. Это, наверное, из-за слабого света и из-за того, что писать приходится твердым карандашом. Я всегда гордилась своими глазами, хотя гордиться физическим преимуществом глупо. Никогда не могла представить себе ничего хуже слепоты. Может, я просто стану чуть более дальнозоркой и беспокоиться не о чем. Скоро снова мой день рождения. С тех пор как живу в лесу, не замечаю, что старею. Ведь нет никого, кто мог бы обратить на это мое внимание. Никто не говорит мне, как я выгляжу, сама же я никогда об этом не думаю. Сегодня двадцатое декабря. Буду писать, пока не придет пора весенних работ. В этом году лето будет не таким тяжелым, поскольку в горы я перебираться не стану. Белла, как в первый год, попасется на лесной луговине, и это избавит меня от дальнего трудного пути.

Февраль первого года в календаре совершенно пустой. Но кое-что я все-таки помню. По-моему, было скорее тепло и сыро, чем холодно. На лужайке травка зазеленела, пробиваясь сквозь желтые прошлогодние стебли. Ветер дул не южный, а теплый, западный. В общем, для февраля ничего особенного. Я радовалась, что дичь хоть немного поживится листьями и старой травой и переведет дух. У птиц дела тоже пошли на лад. Они держались вдали от дома, значит, во мне больше не нуждались. Только вороны хранили мне верность до прихода настоящей весны. Сидели на елках и ждали отбросов. Жизнь их протекала по строгим законам. Каждое утро в один и тот же час они оккупировали прогалину, долго кружили, взволнованно каркая, потом рассаживались по деревьям. А под вечер, когда начинало смеркаться, поднимались с криком над лесом и куда-то улетали. Понятия не имею, где они ночуют. Вороны ведут захватывающую двойную жизнь. Со временем я почувствовала к ним определенную симпатию и не могла понять, как это не любила их раньше. В городе они встречаются только на грязных свалках, поэтому они казались мне унылыми грязными созданиями. Здесь же, на блестящих елях, они стали совсем другими, и я позабыла старую антипатию. Нынче я каждый день жду их появления: я определяю по ним время. Даже Лукс к ним привык и оставил в покое. Он вообще привыкал ко всему, что было мне по душе. Он здорово умел применяться к обстоятельствам. Только для Кошки вороны остались постоянным источником раздражения. Взъерошив шерсть и скаля зубы, она сидела на подоконнике и глядела на них, прямо-таки впадая в ярость. Всласть назлившись, она мрачно укладывалась на лавке, чтобы во сне забыть злость. Недалеко от дома жила сова. С тех пор как появились вороны, она куда-то переселилась. Я ничего против совы не имела, но мы, судя по всему, ждали котят, и очень хорошо, что вороны ее прогнали.

К концу февраля состояние Кошки стало вполне недвусмысленным. Она потолстела и то дулась, то ластилась. Лукс ничегошеньки не понимал. Только получив здоровенную затрещину, он стал осторожнее и не приставал к своей капризной подружке. Забыл, стало быть, что однажды все уже было точно так же. В этот раз, конечно, Жемчужины не будет, оно и к лучшему. С уверенностью при таких разных родителях совсем ничего ждать нельзя. Вопреки гласу рассудка я радовалась котятам. Мысли о них отвлекали и занимали меня. Чем дольше становился день, чем ближе была весна, тем больше улучшалось мое настроение. Вообще зиму в лесу пережить невообразимо трудно, особенно в одиночку.

Уже в феврале я как можно больше времени проводила на улице. Свежий воздух утомлял и возбуждал аппетит. Прикинув запасы картошки, я поняла, что должна экономить, если хочу дотянуть до нового урожая. Семенная картошка в любом случае неприкосновенна. Пожалуй, летом опять придется питаться только молоком да мясом. Однако в этом году можно расширить картофельное поле. Картошку ела с кожурой, ради витаминов. Не знаю, так ли оно на самом деле, но сама мысль уже подбадривала. Через два дня на третий позволяла себе яблоко, а в промежутках жевала малюсенькие дички — они так вяжут рот, что потом не сделать глотка. Их-то хватит на всю зиму. У Беллы появилось столько молока, что бычку было всего не выпить, хватало даже сбить немного масла. Зимой с провизией легче, чем летом: мясо хранится намного дольше. Не хватало только овощей и фруктов. Не зная, сколько бычок должен сосать мать, я искала ответа по всем календарям, но ни словечка не нашла. Их-то писали для людей, знакомых с азами сельского хозяйства. Подчас незнание делало мою жизнь захватывающей. Я повсюду подозревала опасности, которых не смогу вовремя узнать. Я постоянно была готова к неприятным сюрпризам, и мне не оставалось ничего другого, как стоически сносить их.

Пока я давала бычку сосать вволю. Ведь все зависело от того, как быстро он станет большим и сильным. Понятия не имела, в каком возрасте бык уже может производить телят, но надеялась, что он сам своевременно сообразит. Отдавала себе отчет, что план мой несколько авантюрен, но мне не оставалось ничего, кроме как надеяться на его удачный исход. Я не знала, что получится в результате такого близкородственного скрещивания. Может, у Беллы вообще не будет теленка или родится уродец. Но об этом в календарях не было ни слова. Судя по всему, так не делалось — случать быка с его собственной матерью. Я не люблю блуждать в потемках и жить как Бог на душу положит, поэтому сохранять спокойствие мне было нелегко. Нетерпеливость всегда была одним из моих главных недостатков, в лесу я, однако, научилась до определенной степени обуздывать ее. Оттого что я буду ломать руки, картошка быстрее не вырастет и мой маленький бычок за одну ночь не станет взрослым. А когда он наконец вырос, мне иногда хотелось, чтобы он навсегда остался маленьким круглым теленочком. Задачи, которые он мне задавал, страшно осложняли жизнь.

Нужно было ждать да ждать. Здесь очень много времени, его не подгоняют тысячи разных часов. Ничто не гонит и не подталкивает, в лесу единственный источник беспокойства — я сама, до сих пор страдаю от этого.

В марте зима вернулась. Пошел снег, ударил мороз, лес за ночь превратился в стеклянный дворец. Но холод долгим не был, уже ведь пригревало солнце и с крыши капало. Дичи ничего не грозило, на южных склонах хватало проталин с травой и листьями. Той весной мертвых косуль я больше не находила. Когда светило солнце, мы с Луксом ходили в лес или носили сено с сеновала. Однажды я подстрелила ослабевшую косулю и заморозила ее. Наконец началась оттепель, несколько дней подряд шел дождь и дул сильный ветер. Из дома было видно только хлев — так низко висел туман. Я жила на маленьком теплом островке в сыром океане тумана. Лукс заскучал, грустно бродил от дома к прогалине и обратно. Я ничем помочь не могла, промозглая погода худо на меня действовала, я боялась простудиться. В горле уже першило, и начинался кашель. Но я не заболела, на следующий день все прошло. Куда хуже, что начались ревматические боли в суставах. Тут же опухли и покраснели пальцы, их было больно сгибать. Меня знобило, я принимала таблетки от ревматизма из запасов Гуго, мрачно сидела дома и мрачно представляла, как в конце концов совсем не смогу пошевелить руками.

Наконец дождь перешел в снег с дождем, а потом — просто в снег. Пальцы все еще опухали, болели от любого движения. Лукс видел, что я болею, и все время проявлял бурную преданность. Однажды довел меня этим до слез, а потом мы оба смущенно сидели на лавке. По елкам рассаживались вороны, ждали отбросов. Вероятно, они рассматривали меня как некое замечательное учреждение, что-то вроде социального страхования, и делались день ото дня все ленивее.

Одиннадцатого марта Кошка спрыгнула с постели, подошла к шкафу и решительно потребовала, чтобы ее впустили. Взяв старый платок, я постелила его в шкаф, и Кошка забралась туда. Я тем временем занималась своими делами и только вечером, вернувшись из хлева, вспомнила про Кошку и заглянула в шкаф. Все уже миновало. Она громко мурлыкала и радостно лизнула мне руку. В этот раз котят было трое, и все живые. Трое полосатых котят всех оттенков серого, уже тщательно вылизанные и проголодавшиеся. Кошка наспех напилась и тут же вернулась к потомству. Я прикрыла дверцу и прогнала любопытного Лукса. В этот раз Кошка не приходила в такую ярость, как тогда с Жемчужиной, она хоть и шипела на Лукса, но, как мне показалось, больше для проформы. До сих пор удивляюсь, как сильно это радостное событие взбудоражило Лукса. Не найдя иного способа выразить свое ликование, он слопал двойную порцию. Вообще я заметила, что от всех душевных треволнений на него нападает страшный жор. И Кошка вела себя так же: когда ее бесили вороны, она часто наведывалась к миске. Той ночью она не пришла ко мне; я лежала без сна и вспоминала Жемчужину. Кровавое пятно на полу никак не отмывается. Я решила не закрывать его. Мне следовало к нему привыкнуть и жить с ним. И вот опять трое котят. Я решила не любить их, но было очевидно, что выполнить это благое намерение мне не удастся.

Погода помаленьку налаживалась. Внизу, разумеется, уже давно было ясно, но в горах туман, прежде чем рассеяться, часто держался неделями. А потом вдруг очень быстро стало тепло, почти по-летнему, трава и цветы повсюду пробились из мокрой земли буквально за ночь. На елях выросли свежие лапки, а крапива на навозной куче радостно закудрявилась. Перемена была такой быстрой, что я и обернуться не успела. Но лучше мне стало не сразу, в первые теплые деньки я была еще более вялой, чем зимой. Только пальцы внезапно поправились. Котята жили припеваючи, но вылезать из шкафа пока опасались. Старая Кошка не так волновалась за них, как за Жемчужину. По ночам она с удовольствием отлучалась на часок-другой. То ли она больше доверяла мне, то ли вообще меньше тревожилась за малюток-тигрят. Она мисками поглощала Беллино молоко, превращая его в молоко, подходящее для котят.

Двадцатого марта она представила мне выводок. Все трое — толстые и блестящие, но ни у кого не было пушистой шерстки Жемчужины. Мордочка у одного была поуже, чем у остальных, и я решила, что это кошечка. Определить пол у таких маленьких котят почти невозможно, а я к тому же не слишком-то была в этом искушена. С того дня Кошка играла с детьми в комнате. Особенно это развлекало Лукса, который прикидывался, будто он — их папаша. Как только они сообразили, что он безобиден, то начали приставать к нему точно так же, как к матери. Когда маленькие мучители слишком уж донимали Лукса, он решал, что им пора спать, и осторожно переносил их в шкаф. Не успеет отнести последнего — а первый уже снова балуется в комнате. Кошка наблюдала за ним, и если есть на свете кошка, умеющая злорадно ухмыляться, так это она. Наконец она вставала, раздавала оплеухи и сама загоняла свой выводок в шкаф. Она обращалась с ними гораздо суровее, чем с Жемчужиной, и правильно делала — такими они были необузданно игривыми и проказливыми. Вероятно, пошли в господина Ка-ау Ка-ау. День-деньской они носились по дому, и мне все время приходилось быть начеку, чтобы не раздавить их.

Не знаю, как это получилось, но однажды днем, как раз во время буйной игры в пятнашки, с самым маленьким котенком, тем, с узкой мордочкой, случились судороги, и через несколько минут он умер. Я не следила за ним и не могла ума приложить, что с ним стряслось. Он казался совершенно невредимым. Кошка кинулась к нему, принялась ласково облизывать, но тут все и кончилось. Я похоронила котенка неподалеку от Жемчужины. Час проискав его, мать занялась двумя другими, так, словно третьего и не было никогда. Братцы тоже не замечали его отсутствия. Лукса дома не было, вернувшись, он удивился, вопросительно поглядел на меня и отправился к шкафу. Но что-то его отвлекло, и он забыл, зачем туда шел. Тем не менее я уверена: он заметил, что одного котенка не хватает. Словом, я — единственное существо, которое еще вспоминает иногда о звереныше с узкой мордочкой. Может, он ударился головой о стену или у котят тоже бывают судороги? Я рада, что ему не пришлось долго страдать и что я видела, как это случилось. Конечно, я не горевала по нему, как по Жемчужине, но все же мне его немножко не хватало.

Оставшиеся котята, как со временем выяснилось, и впрямь были котами. С тех пор как потеплело, они играли на улице перед дверью, и я волновалась, поскольку они все время норовили залезть в кусты. Они рано начали ловить жуков и мух и свели болезненное знакомство с большими лесными муравьями. Сначала мать глаз с них не спускала, но я приметила, что материнство начинает ее утомлять. Во всяком случае, отпускаемые ею затрещины становились все сильнее. Я не могла пенять ей на это — оба были на редкость буйными и непослушными. Я окрестила их Тигром и Леопардом. Леопард был в светлую серо-черную полоску, а Тигр — темную серо-черную на рыжеватом фоне. Когда выдавалась свободная минутка, я любила глядеть на их неистовые игры. Так и получилось, что оба кота имели имена, а маленький бычок по-прежнему оставался безымянным. Мне ничего не приходило в голову. Ну, у старой Кошки тоже не было особого имени. Конечно, у нее была сотня ласковых прозвищ, но постоянного имени не было никогда. Думаю, она бы к нему теперь и не привыкла.

Вороны, которые могли представлять опасность для котят, с наступлением тепла подались на неведомые летние квартиры, сову тоже не было слышно. Иной раз, сидя на скамейке и размышляя о папаше Тигра и Леопарда, я верила, что у них есть шанс выжить. Разумеется, мне не удалось просто не обращать на них внимания. Я уже начинала за них волноваться. Хотелось, чтобы оба поскорее выросли большими и сильными и научились у своей матери всем уловкам. Но, не успев научиться ничему, кроме ловли мух, Леопард исчез в кустах и больше не вернулся. Лукс его искал, но не нашел. Наверное, утащил какой-нибудь хищник.

Остался один Тигр. Он долго искал и звал брата, а не найдя, снова принялся играть с матерью, с Луксом или со мной. Когда ни у кого из нас не было для него времени, он гонялся за мухами, играл с веточками и бумажными шариками, которые я делала ему из детективов. Когда я видела его в одиночестве, у меня щемило сердце. Он был очень изящным и делал честь своему имени. Никогда я не видывала более дикого и подвижного кота. Со временем он стал моей кошкой: мать знать его больше не желала, а Лукс побаивался острых когтей. Так что вся его привязанность обратилась на меня, он обходился со мной то как с приемной матерью, то как с приятелем-сорванцом. Пока он не сообразил, что, играя, нужно убирать когти, я ходила с ног до головы исцарапанная. Дома он изодрал все, до чего смог добраться, и точил когти о ножки стола и спинки кровати. Меня это не смущало, ведь дорогой мебели здесь не было, да если бы и была, живая кошка мне важней, чем самая распрекрасная мебель. О Тигре еще не раз будет речь. Он не пробыл со мной и года. Мне до сих пор трудно представить, что столь живое создание может быть мертво. Иногда я думаю, что он ушел в лес к господину Ка-ау Ка-ау и ведет свободную дикую жизнь. Но это все фантазии. Конечно же, я знаю, что он умер. Иначе он хотя бы иногда приходил ко мне.

Может, весной Кошка снова убежит в лес и у нее снова будут котята. Кто знает. Может статься, большой лесной кот погиб, а может, у Кошки, так тяжело болевшей в прошлом году, никогда больше не будет котят. Но если котята появятся, все повторится сначала. Я твердо решу не обращать на них внимания, потом полюблю их, а потом — потеряю. Бывают часы, когда я с радостью жду времени, когда не будет ничего, к чему могло бы привязаться мое сердце. Устала, что все у меня отбирают. Выхода нет, ведь пока в лесу есть хоть одно живое существо, которое я могу любить, я буду любить его. А если когда-нибудь на самом деле никого не останется, я перестану жить. Если бы все люди были такими, никакой стены не появилось бы и старику не пришлось бы, окаменев, валяться перед собственным колодцем. Правда, я понимаю, почему других людей всегда было больше. Любить другое существо и заботиться о нем очень утомительно, гораздо тяжелее, чем убивать и разрушать. Пока вырастишь ребенка — двадцать лет пройдет, а убить его — десять секунд. Даже быку нужен год, чтобы стать большим и сильным, а убить его можно несколькими ударами топора. Я помню то долгое время, когда Белла носила и питала его, трудные часы его рождения и долгие месяцы, пока он из теленочка не превратился в большого быка. Солнце светило и растило ему траву, вода била из земли и падала с неба, чтобы напоить его. Нужно было его чистить и холить, убирать навоз, чтобы ему было сухо лежать. И все зря. Я понимаю это теперь как чудовищный беспорядок и расточительство. Вероятно, убивший его человек был безумен; но само безумие его и выдало. В нем всегда жило затаенное желание убивать. Я могла бы его за это даже и пожалеть, но все равно стремилась бы истребить его: нельзя же допустить, чтобы такое существо и далее могло убивать и разрушать. Не думаю, чтобы в лесу жил еще кто-нибудь вроде него, но я стала недоверчивой, как моя Кошка. Винтовка на стене всегда заряжена, я не делаю ни шагу без острого складного ножа. Я много об этом размышляла, и, похоже, теперь я понимаю убийц. Они, верно, страшно ненавидят все, что может породить новую жизнь. Понимаю, но должна дать им отпор, лично я. Ведь нет больше тех, кто мог бы защитить меня или на меня работать, чтобы я могла без помех предаваться размышлениям.

Поскольку погода в апреле установилась сносная, я собралась удобрить землю под картошку. Навозная куча подросла, я набила два мешка и на буковых ветвях потащила их на поле. Разбросала навоз в борозды и присыпала землей. Бобовый огородик тоже унавозила. Потом опять надо было носить сено из ущелья, а потом подошли к концу дрова, и целую неделю я занималась тем, что пилила и колола. Я утомилась, но была рада, что снова есть работа и что по вечерам теперь долго не темнеет. День ото дня все больше думала, как перебраться в альпийские луга. Будет ужасно тяжело, даже если я возьму только самое необходимое и буду вести там совершенно первобытную жизнь. К тому же неизвестно, что делать с кошками. Говорят же, что они обычно больше привязаны к дому, чем к людям. Мне хотелось непременно взять их с собой, но это могло плохо кончиться. Чем дольше я раздумывала, тем непреодолимее казались мне препятствия. Опять же нельзя забывать о картофельном поле и лужайке у ручья. Убрать сено нужно непременно, а это означает семь часов ходьбы ежедневно, да еще сама работа. Заготовку дров придется отложить до осени, и форели все лето тоже не видать. Раскидывая умом и признавая свой план невыполнимым, я уже знала, что давно решила перебраться в горы. На Беллу и Бычка это подействует благотворно, ну а с работой как-нибудь справлюсь. Слишком многое для нас всех зависело от процветания их обоих, я не имела права думать о себе. Травы с лесной лужайки на двоих скорее всего не хватит, а сено с луга у ручья надо оставить на зиму. Поняв, что давно уже решила перебираться, еще тогда, когда впервые увидела зелень альпийских лугов, я успокоилась, но настроение было несколько подавленное. Я не хотела отправляться в путь, не посадив картошку, а до тех пор собиралась запасти дров. Погода стояла хорошая, но я все не решалась сажать — могло ведь и похолодать. Так что занялась пока дровами. Работала без спешки, но каждый день, и складывала дрова вокруг дома. И вот пришло воскресенье, когда я только убралась в хлеву, а все остальное время проспала. Я так устала, что казалось, больше никогда не смогу встать. Но в понедельник — опять к штабелю и принялась за дрова.

Вокруг цвела весна, а я видела только дрова. День ото дня росла желтая гора опилок. Вся в смоле, руки полны заноз, плечи ноют, но работала как одержимая, стремясь напилить как можно больше. Это давало чувство безопасности. Я слишком устала, чтобы ощущать голод, а своих животных кормила машинально. Собственно, я жила только молоком, никогда прежде не пила столько молока. А потом внезапно поняла, что дальше так нельзя. Сил вообще не осталось. Рабочая горячка прошла, и несколько дней я провела в халате и домашних тапках, восстанавливая силы. Понемногу опять начала есть молодую крапиву с картошкой.

Тем временем Кошка совершенно перестала думать о своем буйном отпрыске. Если он неуклюже к ней подбирался, она отвешивала ему оплеуху, совершенно недвусмысленно давая понять, что детство позади. Тигр вел себя как настоящий уличный мальчишка. Приставать к матери не решался, а вот несчастного Лукса терзал дни напролет. Но сколько терпения было у этого пса! Он мог покончить с котишкой одним ударом, а как бережно обращался с ним. Однако в один прекрасный день даже Лукс пришел к убеждению, что Тигра следует проучить. Он ухватил пищащего и отбивающегося малыша за ухо, протащил через всю комнату, швырнул под мою кровать и не торопясь вернулся к печке, чтобы наконец спокойно выспаться. Тут даже до Тигра дошло. Но поскольку он ни за что не мог стать тихим и послушным, то избрал меня как следующую жертву.

Я никак не могла отдохнуть после дров, но он не оставлял меня в покое. Мне все время приходилось кидать бумажки или гоняться за ним. Больше всего он любил притаиться, а когда я, ничего не подозревая, проходила мимо, выскочить и укусить за ногу. Ему только ручонок не хватало, чтобы хлопать в ладошки, когда я в ужасе отскакивала. Мать явно его не одобряла. Меня же, думаю, она презирала за то, что я не давала отпора. В самом деле, Тигр иногда становился истинным наказанием. Но я помнила об участи его братика и сестрички, и у меня не хватало духу прикрикнуть на него. Он по-своему благодарил меня за это, то укладываясь спать у меня на коленях, то тыкаясь мордочкой мне в лицо, а то упирался лапками в грудь и внимательно глядел на меня медовыми глазами. Глаза у него были темнее и теплее, чем у матери, а вокруг носа шла тоненькая коричневая каемка, точно он только что напился кофе. Я крепко его полюбила, и он отвечал мне тем же. Ведь ни один человек еще не причинил ему боли, он избежал грустного опыта матери. Он все время норовил пойти со мной в хлев. Там сидел на плите и, встопорщив усы, заинтересованно наблюдал, как я обихаживаю Беллу и Бычка. Очень скоро он сообразил, что Белла — источник вкусного молока, и немедленно после дойки я обязана была наполнять его блюдечко. К обоим огромным животным — маленький Бычок для него тоже был великаном — он приближался осторожно и с оглядкой.

Когда Тигр так ко мне привязался, Лукс начал немного ревновать. Однажды я подозвала его, погладила, а потом погладила котика и объяснила, что дружба наша по-прежнему нерушима. Не знаю, понял ли он на самом деле. Но впредь относился к котенку снисходительно, а поскольку видел, что тот мне полюбился, то стал его защитником. Когда Тигр забредал в кусты, Лукс за шкирку приносил его обратно. Старую Кошку все это не волновало. Она зажила прежней жизнью — днем спала, а ночью разбойничала. Возвращалась под утро и, мурлыча, засыпала, прижимаясь к моим ногам. Тигр сохранил детскую привязанность к шкафу и спал на прежнем месте. Он пока еще не смекнул, что по природе своей — ночной зверь, и гораздо охотнее играл на солнышке. Я радовалась — ведь днем можно за ним приглядывать, а когда мы с Луксом уходили, я запирала его в кладовой.

Мрачные предчувствия меня не обманули. Начало мая было холодным и дождливым. Шел снег, выпадал даже град, но меня радовало, что яблони уже отцвели. Три последних сморщенных яблочка я однажды, сильно проголодавшись, слопала все разом. Крапиву и весенние цветочки засыпало снегом. Горевать о них мне было некогда.

Как-то весной, когда я тащила сено с сеновала, я приметила три или четыре фиалки. Машинально протянула руку и наткнулась на стену. Мне показалось, что я чувствую их аромат, но, когда рука ощутила стену, аромат пропал. Маленькие фиолетовые личики фиалок смотрели на меня, но дотянуться до них я не могла. Мелочь, но она надолго выбила меня из колеи. Вечером я долго сидела при свете лампы с Тигром на коленях и пыталась успокоиться. Гладя засыпающего Тигра, я понемногу забыла фиалки и вновь почувствовала себя дома. Вот и все, что осталось от цветов первой весны: память о тех фиалках да о прохладной гладкости стены под рукой.

Приблизительно десятого мая я принялась составлять список того, что хотела взять с собой. Немного, но все же более чем достаточно, если не забывать, что все придется тащить в гору на себе. Я вычеркивала и вычеркивала, но по-прежнему оставалось слишком много. Тогда я поделила все на части. На переселение понадобится несколько дней, ведь много мне в гору не унести. Я день-деньской прикидывала, как бы распределить все порациональнее и наилучшим образом. Наконец четырнадцатого мая распогодилось и потеплело, пора было сажать картошку. Я и так опоздала, дальше тянуть было уже некуда. Еще осенью я расширила поле; сажая же картофель, заметила, что оно по-прежнему маловато и вскопала еще клочок целины. Участки разгородила ветками: хотелось узнать, повлияет ли удобрение на урожай. Одну сторону забора пришлось снести, теперь я восстановила ее при помощи сучьев и гибких веток. И вот все позади. Картошки осталось немного, зато семенную я не тронула.

Двадцатого мая началось переселение. Я упаковала большой рюкзак Гуго и свой собственный, потом мы с Луксом отправились в путь. Снега наверху не было, зеленая молодая травка сверкала под голубыми небесами. Лукс восторженно носился по мягкому лугу. Что-то заставляло его все время кататься по траве, делая смешным и неуклюжим. Я распаковала вещи, напилась чаю из термоса и улеглась на соломенный тюфяк немного отдохнуть. Хижина состояла из кухни с кроватью и маленького чулана. Долго я не вылежала, мне не терпелось осмотреть хлев. Разумеется, он был гораздо больше моего и гораздо чище, чем дом. До ключа недалеко, шагов тридцать, там все почти что в порядке, только деревянный желоб подгнил. В хлеву — небольшая поленница, пожалуй, хватит недели на две. Вообще, я решила обходиться летом валежником. Был там и топор, а больше мне ничего и не нужно. Сохранилась также посуда, несколько ведер и глиняных корчаг, наверное, в них прежде делали сыр. Хорошо, что не надо тащить кухонную утварь: для меня одной ее и так хватит. Бросалось в глаза, что подойники, в отличие от кухонной посуды, сверкали, точно так же, как хлев по сравнению с хижиной. Пастух явно строго отделял свои обязанности от личных нужд.

Лампу я тоже решила оставить дома и обходиться фонариком да свечами. А маленькую спиртовку захватила, чтобы в жаркие дни не топить. Белле и Бычку переселение явно пойдет на пользу. Наверху свежо и солнечно, а хорошей еды хватит на много месяцев. Да лето пройдет — и оглянуться не успеешь, зато мой ревматизм может совсем пройти от солнца и сухого воздуха. Лукс заинтересованно все обнюхал и казался совершенно согласным со всем, что я намеревалась предпринять. Вообще одной из очаровательнейших сторон его натуры было то, что все, исходившее от меня, он находил правильным и замечательным, но тут таилась и опасность: при его поддержке я часто решалась на неразумные и самонадеянные шаги.

За несколько дней я постепенно перенесла в горы то, что считала совершенно необходимым, и вот двадцать пятого мая настала пора прощаться с домом. Последнее время я выгоняла Беллу и Бычка попастись на прогалине, чтобы малыш немного пообвык.

Перемена повергла Бычка в радостное волнение. Он ведь не знал ничего, кроме хлева, в котором всегда сумрачно. Верно, первый день на лужайке был самым счастливым в его жизни. Я оставила на столе записку: перебралась в горы; затем заперла дверь. Пока писала, сама дивилась такой неразумной надежде, но поступить иначе просто не могла. Я тащила рюкзак, ружье, бинокль и альпеншток. Беллу вела за собой на веревке. Маленький Бычок не отходил от матери, я не боялась, что он убежит. К тому же велела Луксу присматривать за ним.

Обеих кошек посадила в картонную коробку с дырками для вентиляции и привязала ее к рюкзаку. А как же иначе я могла их перенести? Они страшно обиделись и возмущенно вопили в заточении. Их гам некоторое время беспокоил Беллу, потом она привыкла и спокойно шагала рядом со мной. Я ужасно волновалась за нее и за Бычка, что кто-нибудь из них сорвется или сломает ногу. Но все шло лучше, чем я воображала. Через час старая Кошка покорилась своей участи, Тигр продолжал жалобно вопить в одиночку. Время от времени я останавливалась, чтобы Бычок мог передохнуть, он ведь не привык к переходам. Они с Беллой использовали эту возможность, чтобы спокойно пощипать молодых листьев. Они волновались гораздо меньше меня, прогулка, казалось, им очень нравится. Я пыталась угомонить настырного Тигра, однако в результате старая Кошка вновь возмущенно присоединилась к сыну. Так что я предоставила им орать и старалась не прислушиваться.

Вьющаяся серпантином дорога была в полном порядке, но прошло добрых четыре часа, пока наша удивительная процессия не вошла в луга. Дело шло к полудню. Я пустила Беллу и Бычка пастись возле хижины, а Луксу велела присматривать за ними. Совершенно вымоталась, не столько из-за физической нагрузки, сколько от нервного напряжения. Кошачьи вопли в конце пути стали совсем невыносимыми. В избушке я затворила двери и окно и выпустила обоих крикунов на свободу. Старая Кошка, шипя, метнулась под кровать, а Тигр, жалостно вопя, скрылся под печкой. Я хотела их пожалеть, но они знать меня не хотели, так что я отстала. Легла на тюфяк и прикрыла глаза. Только через полчаса почувствовала, что могу встать и выйти. Лукс пил из ключа, не спуская глаз с подопечных. Я погладила и похвалила его, и он явно обрадовался, что может оставить пост. Белла легла, Бычок прижался к ней и выглядел таким измученным, что я снова забеспокоилась. Поставила перед ними лохань с водой. А потом будут пить из колоды. Можно было не бояться, что они решатся далеко уйти, так они устали. Все мы заслужили отдых. Я снова улеглась. Дверь из-за кошек пришлось закрыть. Лукс прикорнул неподалеку под тенистым кустом. Через несколько минут я тоже уснула, проспала до вечера и проснулась усталой и невеселой. Хижина заскорузла от грязи, это до крайности раздражало. Сегодня было уже слишком поздно начинать генеральную уборку. Я только оттерла песком и проволочной мочалкой необходимую посуду и поставила на спиртовку кастрюльку картошки. Потом разобрала постель, вытащила наружу слежавшийся тюфяк и выколотила его палкой. Поднялось облако пыли. Пока я больше ничего предпринять не могла, но решила каждый погожий день вытаскивать тюфяк на улицу и проветривать его.

За лугами, за соснами садилось солнце, похолодало. Белла и Бычок отдохнули и мирно паслись на новом пастбище. Я бы с удовольствием оставила их на ночь на воздухе, но все же не рискнула и загнала в хлев. Соломы не было, им пришлось улечься прямо на доски. Налив в ушат воды, я оставила их в одиночестве. Тем временем сварилась картошка, я съела ее с молоком и маслом. Лукс получил на ужин то же самое, а пока я ела, вылез из своего укрытия Тигр, привлеченный молочным духом. Попив парного молочка, он, трепеща от любопытства, пустился исследовать хижину. Когда я открыла шкаф, он немедленно туда залез. Какая удача, что в хижине, как дома, на кухне стоял платяной шкаф! С этой самой минуты Тигр смирился с переселением. Его шкаф на месте, это примиряло с жизнью. Там он проспал все лето. Мать его выходить из-под кровати не собиралась, так что я поставила ей немного молока прямо туда, затем вымылась у ручья и легла спать. Окно оставила открытым, и прохладный ветерок овевал мое лицо. Я смогла принести только маленькую подушечку да два шерстяных одеяла, и мне сильно не хватало моего теплого стеганого одеяла. Шуршала солома, но я так устала, что вскоре заснула.

Ночью меня разбудила луна, светившая прямо в лицо. Все было таким чужим, я с изумлением поняла, что скучаю по охотничьему домику. Только когда я услышала, как под печкой тихонько похрапывает Лукс, у меня немного полегчало на душе, я попыталась уснуть, но долго не могла. Встала и заглянула под кровать. Кошки не было. Я искала ее по всей хижине, но без толку. Должно быть, она выскочила в окно, пока я спала. Звать ее не было смысла — она никогда не приходила на зов. Я снова легла и ждала, глядя в окно, не появится ли маленькое серое создание. Это утомило меня так, что я уснула.

Проснулась оттого, что по мне расхаживал Тигр и тыкался в щеку холодным носом. Еще не рассвело, пару минут я ничего не соображала и не могла взять в толк, отчего это моя кровать повернута в другую сторону. Тигр же как следует выспался и был расположен поиграть. Тут я вспомнила, где я и что Кошка ночью сбежала. Я попыталась еще раз ускользнуть в сон от всех неприятностей надвигающегося дня. Это возмутило Тигра, он вонзил когти в одеяло и так заорал, что ни о каком сне больше и речи не могло быть. Смирившись, я села и зажгла свечу. Полпятого, первые проблески зари смешались с ее желтым светом. Утренняя эйфория Тигра была одним из самых обременительных его качеств. Со вздохом поднялась и поискала старую Кошку. Она не возвращалась. Удрученно я подогрела на спиртовке молока и попыталась умаслить Тигра. Молоко-то он выпил, но впал после этого в веселое буйство и прикинулся, будто мои щиколотки — большие белые мыши, с которыми он обязан покончить. Понарошку, разумеется: он бросался с диким рычанием и делал вид, что кусает и царапает, но кожи не касался. Сон улетучился окончательно. От возни проснулся Лукс, вылез из-под печки и принялся веселым лаем аккомпанировать показательному бою Тигра. Лукс вообще спал когда придется; когда у меня было для него время, он бодрствовал; когда времени не находилось и он ничего не мог изменить — он тоже засыпал. Полагаю, что, если бы я вдруг исчезла, он бы лег и больше не просыпался. Разделить восторгов этой парочки я не могла: думала о Кошке. Открыла дверь, Лукс вылетел на улицу, а Тигр продолжал свои бешеные пляски.

Серо-голубое небо розовело на востоке, выпала обильная роса. Занимался погожий день. Странное это было чувство: глядеть в даль, которую не застили ни деревья, ни горы. И это вовсе не умиротворяющее и не приятное чувство. После года, проведенного в тесной долине, моим глазам нужно было сперва привыкнуть к широким горизонтам. И было слишком холодно. Я замерзла и вернулась в дом, чтобы потеплее одеться. Страшно удручало отсутствие Кошки. Я сразу поняла, что она не осталась поблизости, а побежала назад в долину. Но доберется ли она благополучно? Я жестоко обманула ее доверие, а оно и без того было не слишком глубоким. Ее исчезновение бросило мрачную тень на разгорающееся утро. Но поделать я ничего не могла, так что принялась, как обычно, за дела. Подоила Беллу и выгнала их с Бычком на луг. Тигр не обнаруживал ни малейшей склонности к побегу, он молод и покладист, к тому же, наверное, он пока не чувствует в себе сил жить в одиночку.

В то утро я запила свое горе чаем (люблю вспоминать время, когда еще был чай). Его аромат подбодрил, я принялась рассуждать сама с собой о том, что старая Кошка спокойно проживет лето в доме, а осенью радостно меня встретит. Почему бы и нет? Она — тертый калач, чего только не испытала. Некоторое время я неподвижно сидела за грязным столом, наблюдая сквозь маленькое оконце, как краснеет небо. Лукс осматривал окрестности. Тигр посреди игры вдруг утомился и полез в шкаф досыпать. В хижине было совсем тихо. Начиналось что-то новое. Я не знала, что оно мне сулит, но тоска и страх перед будущим постепенно меня покидали. Я видела луга, за ними — полоску леса, а над ней — огромный небесный свод, на западном краю которого бледным серпом висел месяц, а на востоке уже поднималось солнце. Пряный воздух заставлял дышать полной грудью. Я начинала чувствовать красоту лугов, незнакомую и опасную, но полную таинственного очарования, как все неведомое.

Наконец, оторвавшись от завораживающей картины, взялась за уборку. Затопила плиту, чтобы нагреть воды, потом отдраила с песком стол, лавку и пол старой щеткой, найденной в чулане. Процедуру пришлось повторить дважды, причем вода лилась рекой. Уютной хибарка так и не стала, но по крайней мере стала чистой. Кое-где грязь пришлось отскабливать ножом. Не поверю, что полу когда-либо случалось водить знакомство с водой, уж во всяком случае не при пастухе, восхищавшемся накрашенными красотками.

К слову, я не сняла картинку со шкафа. Со временем она даже начала мне нравиться. Она немного напоминала о дочках. Убираться в доме мне нравится. Я оставила окно и дверь открытыми, чтобы проветрить. Просохнув за утро, пол приобрел красноватый оттенок, и я гордилась таким достижением. Тюфяк вынесла на луг, и Лукс тут же на него улегся. Будучи изгнан, он в дурном расположении духа удалился за дом. Он терпеть не мог генеральных уборок, потому что я не разрешала ему шлепать по мокрому. После мытья и проветривания затхлый дух в хижине исчез, а я почувствовала себя лучше. На обед опять была картошка с молоком, и мне подумалось, что пора добывать мясо для Лукса. Я решила заняться этим как можно скорее, ведь рассчитывать на быстрый успех не приходилось, поскольку я совершенно не знала местности. И впрямь, только через день, после четырех безуспешных попыток, мне удалось подстрелить молодого оленя, и возникла очень неприятная проблема. Тут у меня не было ручья, чтобы хранить мясо, следовательно, часть нужно было поскорее съесть, а остаток сварить или пожарить и держать в холодном чулане. Так и получалось, что все лето у нас было то густо, то пусто, а мне приходилось каждый раз выбрасывать часть мяса, потому что оно протухало. Я относила его подальше от хижины в лес, и за ночь оно непременно исчезало. Какому-то зверю в то лето страшно повезло. Вообще с питанием не все было в порядке, ведь картошки тоже было очень мало. Но по-настоящему мы не голодали ни разу.

В горах я ничего не записывала. Календарь, правда, с собой прихватила и по привычке вычеркивала день за днем, но не отметила даже таких событий, как сенокос. Тем не менее то время я хорошо помню и писать о нем мне легко. Запахи лета, грозы и сияющие звездами вечера я не забуду никогда.

В первый мой день в горах я сидела после обеда на скамейке перед хижиной и грелась на солнышке. Беллу привязала к колышку. Бычок никогда не уходил далеко от матери. А уже неделю спустя я отказалась от этих предосторожностей. Белла была славным уравновешенным существом и не доставляла мне никаких хлопот, сынок же ее был тогда счастливым, веселым теленком. Он рос и крепчал на глазах, а имени ему я так и не придумала. Разумеется, есть целая куча имен для быков, но они мне все не нравились и звучали как-то пошло. К тому же он уже привык, что его зовут Бычком, и ходил за мной, как большая собака. Так я это и оставила, а позднее мне уже не приходило в голову дать ему другое имя. Он был беззлобным доверчивым созданием, а жизнь считал — я это ясно видела — одним большим удовольствием. Я и сейчас радуюсь тому, что у Бычка было такое счастливое детство. Никогда он не слышал худого слова, никогда его не били и не обижали, он вволю сосал мать, ел нежные альпийские травы, а ночью спал у теплого материнского бока. Лучшей жизни маленькому бычку и пожелать нельзя, хотя бы некоторое время ему жилось хорошо. Родись он в другое время, да в долине, давно попал бы к мяснику.

Спустя неделю, проведенную за работой в доме и хлеву и за сбором валежника, я решила немного оглядеться. Хижина стояла в широкой зеленой котловине меж двух крутых скалистых склонов, взобраться на них я не могла — горные тропы мне заказаны, у меня сразу начинается головокружение. Я вновь сходила туда, откуда открывался дальний вид, и все осмотрела в бинокль. Нигде ни дымка, дороги по-прежнему мертвы. Собственно, дороги уже трудно было разглядеть. Верно, стали зарастать. Попыталась сориентироваться по автомобильной карте Гуго. Я нахожусь на северной оконечности вытянутого горного массива, уходящего на юго-восток. Обе долины, ведущие в предгорья Альп, я уже исследовала, да в одной из них я живу. Как далеко свободен путь на юго-восток, я никогда не узнаю. Я ведь не могу надолго отлучаться из дому, да и вообще такой переход может оказаться опасным даже с Луксом. Если катастрофа не захватила весь массив, то свободны лишь охотничьи участки, которые сдавались в аренду и, соответственно, были закрыты для посторонних, в ином случае именно первого мая там оказалось бы множество отдыхающих, и они давно наткнулись бы на меня. Я часами изучала склоны и долины, лежащие передо мной, но не обнаружила ни следа человеческой жизни. Или стена пересекла горы, или я здесь, действительно, совсем одна. Последнее было достаточно невероятно, хотя не невозможно. Накануне праздника все лесные рабочие были, скорее всего, дома. К тому же мне стало казаться, что на моем участке все время появляются олени, которых я прежде никогда не видела. Раньше мне все олени казались одинаковыми, но за год я научилась отличать своих оленей от чужих. Откуда-нибудь они да берутся. По меньшей мере часть гор должна остаться свободной. На известняковых скалах иногда замечала серн, но их было немного — давала о себе знать распространившаяся болезнь.

Я решила поразведать ближние окрестности и нашла спуск к сосняку, на который могла отважиться. Если выйти в шесть, после ранней дойки, то можно уйти часа на четыре в глубь гор и все же вернуться засветло. В такие дни я привязывала Беллу и Бычка к колышкам, однако страх за них повсюду преследовал меня. Я проникала в совершенно незнакомые места, нашла несколько домиков егерей и лесорубов, в которых было кое-что полезное. Самой счастливой находкой оказался мешочек муки, чудом оставшейся сухой. Хижина, где я ее обнаружила, стояла на удивительно солнечной прогалине, к тому же мука была заперта в шкафу. Кроме того, нашлись пачка чаю, самосад, бутылка спирта, старые газеты и заплесневелый обгрызенный мышами кусок сала — его я не взяла. Все избушки заросли кустарником и крапивой, а у нескольких протекала крыша, и они были совсем в плохом состоянии.

Было в этом что-то нереальное. В соломенных тюфяках, на которых всего год назад спали люди, шуршали мыши. Теперь они хозяйничают в старых хижинах. Они изгрызли и сожрали все припасы, что не были заперты, они обгрызли даже одежду и башмаки. И пахло мышами — неприятный острый запах, стоявший во всех домах, вытеснивший старый привычный запах мужского пота, дыма и сала. Даже Лукс, с жаром участвовавший в наших походах, грустнел, попадая в такой дом, и спешил выйти. Я не смогла заставить себя хоть раз поесть там, и наши скромные трапезы всухомятку проходили на каком-нибудь бревне, а Лукс пил из ручьев, всегда протекавших близ хижин. Очень скоро я была сыта по горло. Знала: никогда не найти мне ничего, кроме крапивы, мышиной вони да печальных холодных очагов. Драгоценную муку я рассыпала жарким безветренным днем на солнце. Хотя она и не отсырела, мне чудилось, что она слегка отдает мышами. Пролежав денек на солнце да на свежем воздухе, она стала совсем съедобной. Эта мука помогла мне протянуть до молодой картошки. Я пекла из нее на молоке и масле тонкие лепешки на железной сковороде — мой первый хлеб спустя целый год. Это был праздник; Лукс тоже вроде бы припомнил запах прежних лакомств, и, разумеется, я не смогла отправить его ни с чем.

Однажды, когда я сидела над обрывом, мне почудилось, что далеко-далеко из-за елок поднимается дым. Пришлось опустить бинокль, так вдруг задрожали руки. Справившись с собой, я снова поднесла бинокль к глазам, но все пропало. Я смотрела, пока на глаза не набежали слезы и все не слилось в зеленое пятно. Я прождала час, в последующие дни не раз приходила на то же место, но дыма больше так и не увидела. То ли мне померещилось, то ли ветер — день тогда был ветреный — прибил дым к земле. Никогда мне этого не узнать. В конце концов я с головной болью вернулась домой. Лукс, терпеливо просидевший со мной весь день, считал меня, по всей вероятности, скучной идиоткой. Ему это место вообще не нравилось, он всегда пытался увести меня оттуда куда-нибудь еще. Именно увести — мне просто не подобрать другого слова для того, чтó он делал. Он становился передо мной и теснил меня в другую сторону. Или отбегал на несколько шагов, а потом с вызовом на меня оглядывался. И так до тех пор, пока я не сдавалась или он не понимал, что это безнадежно. Может, то место не нравилось ему, потому что там он должен был сидеть тихо, я же совсем не обращала на него внимания. А может, заметил, что наблюдения в бинокль портят мне настроение. Иногда он чувствовал мое настроение прежде меня самой. Конечно же, ему бы не понравилось, что теперь я целыми днями торчу дома, но маленькой его тени больше не вести меня новыми тропами.

Лукс похоронен в лугах. Под кустом с темно-зелеными листьями, которые так нежно пахнут, если их растереть пальцами. Как раз на том месте, где он спал в первый день после нашего туда прихода. Даже если бы у него и был выбор, он не мог отдать мне больше, чем свою жизнь. Это ведь все, что у него было — короткая, счастливая собачья жизнь: тысячи волнующих запахов, тепло солнца, холодная вода ручьев на языке, бешеная погоня за дичью, сон под теплой печкой, когда вокруг дома воет зимний ветер, гладящая рука человека и любимый, замечательный человечий голос. Не видеть мне больше альпийских лугов, залитых солнцем, не вдыхать их аромата. Луга для меня запретны, я никогда не поднимусь туда.

Прекратив походы по чужим участкам, я впала в какое-то оцепенение. Перестала хлопотать по хозяйству и посиживала себе на скамейке перед хижиной, просто глядя в синее небо. Бросила биться и стараться что-то изменить, погрузилась в мирное безразличие. Разумеется, я отдавала себе отчет, что это может плохо кончиться, однако не придавала таким мыслям особого значения. Мне стало все равно, что я живу как на примитивной даче; солнце, бескрайнее высокое небо над лугами и подымающийся от них аромат постепенно превращали меня в другого человека. Наверное, потому-то я ничего и не записывала тогда, что все представлялось мне несколько нереальным. Луга — вне времени. Когда позднее, во время сенокоса, я возвращалась туда из нижнего мира сырого ущелья, мне чудилось, что я возвращаюсь в края, диковинным образом освобождающие меня от меня самой. Все страхи и воспоминания оставались позади, под темными елями, чтобы при каждом спуске наваливаться с новой силой. Как будто раздольные луга дышали сладким дурманом, имя которому — забвение.

Прожив в лугах три недели, я собралась проведать свою картошку. Это был первый прохладный пасмурный день после затянувшегося ведра. Беллу и Бычка оставила в хлеву, задав им корма и налив воды, а Тигра заперла в доме. Предусмотрительно насыпала ему земли в коробку, позаботилась о молоке и мясе. Лукс шел со мной, как всегда. До охотничьего домика мы добрались к девяти утра. Не знаю, на что я надеялась или чего боялась. Все было совершенно по-прежнему. Крапива разрослась и скрыла навозную кучу. Войдя в дом, я тут же увидела на кровати знакомую вмятинку. Обошла вокруг дома, зовя Кошку, но она не откликнулась, а я не была уверена, не сохранился ли след с мая. Так что я заботливо поправила постель и положила в кошачью плошку немного мяса. Лукс обнюхивал пол и кошачий лаз. Но запах тоже мог быть старым. Я распахнула все окна, и в кладовой тоже, впустила в дом свежий воздух. То же самое проделала в хлеву. Потом обследовала картошку. Она дружно взошла, а там, где удобрения не было, была и впрямь не такой высокой и яркой. Было сухо, и картошка не очень заросла сорняками, я решила подождать с прополкой до дождя. Бобы уже тоже вились по подпоркам. Трава на лужайке у ручья была не такой пышной, ей явно не хватало дождя. Но ведь до сенокоса остается еще несколько недель, а стоит пройти дождю — и она наверстает упущенное. Глядя на большую крутую луговину, я совсем растерялась. И думать нечего, что я с ней управлюсь, да еще после долгого пути. В прошлом году она и без дороги чуть не прикончила меня. Не понимаю, как я не подумала об этом в горах. Странно: стоило оказаться в долине, как я начинала думать о лугах чуть ли не со страхом и отвращением, а наверху не понимала, как это можно жить в долине. Казалось, во мне уживаются два совершенно разных человека, один мог жить только в долине, а другой расцветал в лугах. Все это немного пугало, поскольку было непонятно.

Спускаясь в долину, я смотрела за стену. Домика уже совсем не видно из-за кустов. Старика — тоже, его, должно быть, скрыли заросли крапивы у колодца. Мне подумалось, что постепенно крапива поглотит весь мир. Ручей сильно усох. В омутах почти неподвижно стояли форели. Этим летом их никто не ловит, пусть порадуются жизни.

В ущелье — сумрачно и сыро, как всегда; ничего не изменилось. Слегка моросило, в ветвях буков застрял туман. Саламандр не видно, спят, должно быть, под мокрыми камнями. Этим летом я ни одной еще не встречала, видела только зеленых и коричневых ящериц в горах. Одну из них как-то раз поймал Тигр и приволок мне. Он привык притаскивать мне любую добычу: огромных кузнечиков, жуков и блестящих мух. Ящерица была первой его крупной удачей. Он с ожиданием глядел на меня, желтые глаза сияли. Пришлось погладить и похвалить его. А что делать? Я не бог ящериц и не кошачий бог тоже. Я сама по себе, и лучше мне не вмешиваться. Иногда не удерживаюсь и пытаюсь изображать провидение: спасаю животное от неминуемой гибели, а позднее все-таки стреляю дичь, когда нужно мясо. Но лес легко справлялся с моими набегами. Подрастала другая косуля, и другое животное гибло. Как нарушителя спокойствия меня можно в расчет не принимать. Крапива будет преспокойно расти у хлева дальше, хоть сто раз ее выполи, и переживет меня. У нее гораздо больше времени. Когда-нибудь меня не станет, некому будет косить лужайку, она зарастет кустами, а потом лес доберется до стены и отвоюет обратно территорию, украденную у него человеком. Порой голова идет кругом и кажется, что лес пустил во мне корни и думает моим мозгом древние, вечные мысли. И лес не хочет, чтобы люди вернулись.

Тогда, во второе лето, дело еще не зашло так далеко. Границы пока соблюдались строго. Когда пишу, мне трудно отделить теперешнее мое «я» от тогдашнего, то самое теперешнее «я», насчет которого я не уверена, не растворяется ли оно в большом «мы». Превращение началось уже в те дни. В этом повинны горные луга. Почти невозможно оставаться обособленным «я» в жужжащей тишине лугов под огромным небом, вести мелкую, слепую, эгоистическую жизнь, не желающую слиться с жизнью великого сообщества. Когда-то я безумно гордилась такой жизнью, но в горах вся она внезапно представилась смешной и жалкой, этаким надутым ничтожеством.

Спустившись в первый раз, я притащила наверх последний рюкзак картошки и огромные фланелевые пижамы Гуго. Ночи были весьма прохладные, и мне не хватало стеганого одеяла. До избушки добралась к пяти вечера, она серебрилась и блестела от дождя. Внезапно охватило неприятное ощущение, что мне нигде нет места, но через несколько минут все прошло и я снова почувствовала себя в лугах как дома. Тигр разразился яростными воплями и вылетел мимо меня на улицу. Земля в коробке осталась нетронутой, еду он равным образом презрел. Судя по всему, ему пришлось туго. Вернулся он по-прежнему в глубокой обиде, уселся в угол и повернулся ко мне своим круглым задиком. Мамаша его имела привычку выражать презрение таким же способом. Однако Тигр был еще ребенком, и через десять минут никаких его сил не хватило долее отказываться от общества. Наевшись и помирившись со мной, он направился в шкаф. Я же прибрала в хлеву, выпила глоток молока с лепешкой и залезла в постель, облачившись в огромную пижаму Гуго. Хорошо было убедиться, что в долине все в порядке. Охотничий дом стоит на прежнем месте, и можно даже надеяться, что старая Кошка еще в живых. Ребенком я всегда глупо боялась того, что все, что я вижу, исчезает, стоит только повернуться спиной. Все доводы разума не смогли до конца излечить меня от этих страхов. В школе я думала о родительском доме, внезапно представив себе на его месте пустое место. Позже начинала нервничать, если семьи не было дома. Собственно, я бывала счастлива только тогда, когда все лежали в постелях или все вместе сидели за столом. Надежность заключалась для меня в возможности видеть и осязать. Этим летом дело обстояло точно так же. В лугах я сомневалась в существовании охотничьего домика, а когда спускалась в долину, альпийские луга превращались в моем воображении в ничто. Но разве мои страхи и вправду были такими уж дурацкими? Не была ли стена подтверждением детских ужасов? За одну ночь я невероятным образом лишилась всего, к чему была привязана. А если возможно такое, то и все другое может быть. Как бы то ни было, оказалось, что в свое время мне привили достаточно и рассудительности и дисциплины, чтобы подавлять подобные мысли в зародыше. Не знаю, право, нормально ли это; может быть, единственно нормальная реакция на происшедшее — безумие.

Последовало несколько дождливых дней. Белла и Бычок стояли на лугу, усеянные мелкими серебристыми капельками, щипали траву или отдыхали рядышком. Лукс и Тигр дрыхли день-деньской, я же пилила в сарае валежник. Приходилось топить хижину. Я могу скорее отказаться от еды, чем от тепла, а хвороста вокруг было довольно. Зимние бури обломали сучья на деревьях, маленькие же деревца повыдергали с корнями. Пила там была, пилила она очень плохо, но валежник податлив, и мне не приходилось слишком напрягаться. Дрова носила в дом и складывала в маленьком чулане. Жаль было, что Белла и Бычок остались без подстилки, но лиственных деревьев на такой высоте нет. Хлев, впрочем, был совершенно сухим и чистым, они там не мерзли. Маслобойку, которую я с таким трудом снесла вниз, пришлось с еще большим трудом тащить наверх. Без нее не обойтись. У Беллы было столько молока, что я надеялась запасти за лето топленого масла. На альпийских травах ее молоко стало особенно вкусным; Тигр был, похоже, того же мнения и отрастил бока.

Чистя Беллу, я иногда рассказывала ей, как она важна для нас всех. Она ласково глядела влажными глазами и старалась лизнуть меня в лицо, не догадывалась, какая она драгоценная и незаменимая. Стояла, поблескивая рыжей шкурой, теплая и спокойная, наша большая ласковая кормилица. Я могла отплатить ей только хорошим уходом и надеюсь, что делала для Беллы все, что только может человек сделать для своей единственной коровы. Ей нравилось, что я с ней беседую. Может, она просто любила человеческий голос. Ей не стоило труда растоптать меня и заколоть рогами, а она облизывала мне физиономию и тыкалась носом в руку. Надеюсь, она умрет раньше меня, без меня ее ждет зимой злая смерть. Я больше не привязываю ее в хлеву. Если со мной что-нибудь случится, она по крайней мере сможет выломать дверь и не погибнет от жажды. Сломать хлипкую щеколду мог бы и сильный мужчина, а Белла куда сильнее любого мужчины. Подобные страхи преследуют меня день и ночь. Я отбиваюсь, а они то и дело просачиваются в записки.

Дожди не задержались, до сенокоса оставалось еще две недели. За это время я намеревалась отдохнуть и набраться сил. Снова потеплело, но жарко было только днем. Ночи на этой высоте оставались весьма прохладными. Дождь шел редко, только после грозы, но сильный и обильный. Здесь, наверху, после грозы сразу показывалось солнце, а в котловине еще несколько дней держался туман. Животные тучнели и упивались свободой, стало быть, и я могла быть довольна. Только иногда меня мучила мысль о старой Кошке. Обидно было, что она предпочла жить в одиночку в охотничьем домике, вместо того чтобы остаться со мной, кормиться жирным молоком, а по ночам скользить меж высоких трав, выслеживая богатую добычу. Немного погодя я убедилась, что она действительно добралась до дому. После сильного ливня я спустилась в долину — прополоть картошку. Войдя в дом, тут же увидела вмятину на постели. Кошка не показывалась. Я разгладила холодную простыню, надеясь, что она учует мой запах. Не знаю, способна ли она на это, по моим наблюдениям, с чутьем у кошек не блестяще. У них главное — слух. Мясо, оставленное мною, было не тронуто и испортилось. Мне следовало сообразить, что она слишком осторожна, чтобы тронуть неизвестно кем оставленное мясо.

Картошка цвела белыми и фиолетовыми цветами, после дождя она здорово вымахала. Таскать сорняки из влажной земли было легко. Я немного поокучивала грядки, поэтому вернулась домой только к трем, вскипятила чай и приготовила нам с Луксом поесть. Наверх мы попали только к семи, а надо было еще заняться Беллой и Бычком. Тигр снова презрел и коробку, и еду и в гневе умчался на улицу. Я поняла, что запирать его — слишком жестоко. Никогда ему не быть горничной кошкой. И я решила на будущее оставлять открытым окно в чулане. Может, увидев, что ему предоставлена свобода уходить и приходить когда угодно, он успокоится и останется дома. Но Беллу и Бычка я все-таки запирала в хлеву, если уходила на целый день. Я очень боялась, что, испугавшись чего-нибудь, они могут оборвать веревку и свалиться с обрыва. Прибрав в хлеву и помирившись с негодующим Тигром, я наконец смогла лечь.

Ночи в лугах всегда были слишком короткими. Сны мне там не снились вообще. Прохладный ночной воздух овевал лицо, я чувствовала себя легко и свободно, а совсем темно тоже никогда не было. Солнце садилось поздно, и спать я ложилась позже, чем в долине. Погожими вечерами сидела на скамейке перед домом, закутавшись в пальто, и смотрела, как краснеет западный край неба. Потом я наблюдала, как всходит луна и на небе загораются звезды. Лукс лежал рядом со мной на скамье, Тигр маленькой серой тенью гонялся в траве за ночными бабочками, а набегавшись, сворачивался клубочком у меня на коленях под пальто и мурлыкал. Я не думала, не вспоминала и не боялась. Просто тихонько сидела, прислонившись к деревянной стене, усталая, но не сонная, и глядела в небо. Я выучила все звезды; хоть и не зная их по именам, я все же быстро освоилась с ними. Знала я только Большую Медведицу и Венеру. Все прочие были безымянными — красные, зеленые, голубые и желтые. Прищуриваясь, я видела бездонные провалы меж звездными скоплениями. Гигантские черные пустоты за клубками светящегося газа. Иногда бралась за бинокль, но наблюдать небо невооруженным глазом мне нравилось больше. Так я могла охватить взглядом весь небосвод, а бинокль скорее мешал. Ночь, которой я всегда боялась, от которой пыталась спрятаться, зажигая весь свет, в лугах стала нестрашной. Ведь прежде, живя в каменных домах за шторами и занавесками, я никогда не знала ее как следует. Ночь совсем не мрачная. Она красивая, я ее полюбила. Даже когда шел дождь и облака скрывали небо, я знала, что звезды здесь — красные, зеленые, желтые и голубые. Они всегда здесь, и днем, когда их не видно, тоже.

Когда холодало и падала роса, я наконец шла в дом. За мной тащился сонный Лукс, Тигр маршировал в шкаф. Я поворачивалась спиной к стенке и засыпала. Впервые в жизни я была умиротворена, не довольна или счастлива, а именно — умиротворена. Все дело было в звездах и в том, что я наконец поняла: они настоящие. Не знаю, почему я так решила, и объяснить это не в силах. Так, и все.

Еще было ощущение, как будто какая-то большая рука останавливала часы у меня в голове. А потом сразу было утро, Тигр расхаживал по мне, в лицо светило утреннее солнце, где-то далеко в лесу кричала птица. Первое время мне не хватало птичьего концерта, что будил меня в долине спозаранку. В лугах птицы не поют и не щебечут, только резко, звонко кричат.

Я просыпалась и босиком вбегала в занимающийся день. Вокруг тихо-тихо, трава покрыта сверкающими каплями; позже, когда солнце поднимется над лесом, они загорятся всеми цветами радуги. Иду в хлев подоить Беллу и выпустить их с Бычком на луг. Белла уже не спит, ждет меня. Ее сын, соня, еще лежит, опустив голову, на лбу — влажные со сна завитушки. Почистив хлев, спешу домой — мыться, переодеваться и завтракать. Лукс и Тигр бегут гулять, напившись парного молока. Дверь весь день открыта, и на постель падают солнечные лучи. А в пасмурную и дождливую погоду в доме становилось неуютно. Это ведь просто крыша над головой, а не приют, как охотничий дом. Но дождь шел не часто и ни разу — дольше одного-двух дней. Тигр играл с бумажками, а Лукс дрых под печкой. Я много возилась с котенком. Собственно говоря, он не был уже котенком — он очень вырос, мускулы окрепли, шерсть лоснилась, роскошно топорщились его густые усы. Он был совершенно не похож на мать: необузданный, требующий любви и в любую минуту готовый на всякие проказы. Страстью его был театр, роли же оставались неизменными: злобный хищник, отвратительный и ужасный; маленький котеночек, беспомощный и вызывающий жалость; задумчивый мыслитель, чуждый всего обыденного (эту роль он ни разу не выдержал более двух минут), и тяжко оскорбленный, уязвленный в своем мужском достоинстве кот. Публика ограничивалась мной — Лукс немедленно засыпал во время представлений, к нему отношения не имевших. Пока не было и следа мрачной меланхолии, время от времени посещающей взрослых кошек. Конечно, в горах у меня оставалось много времени для Тигра, так и получилось, что я стала ему подружкой. Но гораздо более, чем мной, он дорожил своей свободой. Он терпеть не мог, когда его запирали, и по двадцать раз на дню удостоверивался, что дверь или окно открыты. Как правило, его чувству независимости этого хватало, и он возвращался в шкаф спать. Лукс давно бросил ревновать. Полагаю, он не принимал Тигра всерьез. Играл, конечно, с ним иногда, то есть добродушно отвечал на заигрывания малыша, но страдал от его темперамента. Когда на Тигра находило и он сломя голову носился по дому, Лукс глядел на меня с недоумением взрослого, находящегося в легком замешательстве. Мне только ни в коем случае нельзя было забывать похвалить его. Он жил моими похвалами и хотел все снова слышать, что он — самая красивая, умная и лучшая собака. Это было для него не менее важно, чем еда или движение.

За время, проведенное в горах, мы все поправились, но после сенокоса я снова отощала, высохла и почернела на солнце как головешка. Правда, это еще впереди. Я перестала думать о тяготах, которые принесет мне сенокос, и действовала с уверенностью лунатика. Придет время — и будет сделано все, что должно быть сделано. Как лунатик двигалась я сквозь теплые душистые дни и сверкающие звездные ночи.

Иногда я вынуждена была стрелять дичь — по-прежнему отвратительное для меня кровавое дело — но мне удавалось делать его без ненужных угрызений. Очень не хватало холодного родника. Приходилось отваривать мясо, раскладывать его потом по глиняным горшкам и хранить в прохладном чулане в лохани с холодной водой. В ручей я не могла их поставить оттуда пили Белла и Бычок. Тигр предпочитал сырое мясо, а когда сырого мяса у меня для него не оставалось, отправлялся на охоту за мышами. Он набрался опыта и в случае необходимости мог сам о себе позаботиться. И очень хорошо, может, когда-нибудь ему придется перебиваться одному и без моей помощи. А я в ту пору постоянно искала зелень. Съедала любую травку, которая приятно и съедобно пахла. Только один раз я съела что-то не то, и сильно заболел живот. Не хватало крапивы, но ее там почти не было. Похоже, наверху ей не нравится. Все лето было жарко и сухо. Прошло три или четыре сильных грозы, в лугах они казались мне много страшнее, чем в охотничьем домике, где я до определенной степени чувствовала себя под защитой высоких деревьев и возвышающейся за домом горы. В лугах же мы оказывались прямо посреди беснующихся туч. Я ужасно пугалась, как всегда при сильном шуме, и к тому же голова начинала кружиться, как никогда. Тигр и Лукс в ужасе залезали под печку, в другое время это им и в голову бы не пришло. Беллу и Бычка я привязывала в хлеву и закрывала там ставни. Утешало меня то, что они вдвоем и могут прижаться друг к другу, если станет очень страшно.

Но как ни яростны были эти грозы, небо на следующее утро было ясным, а туман клубился только в долине. Казалось, будто луговина плывет по облакам — зеленый, блестящий от влаги корабль на белопенных волнах бурного океана. Очень медленно море иссякало, из него выныривали мокрые, свежие макушки елей. И я знала: назавтра солнце прорвется к охотничьему домику, и думала о Кошке, живущей в полном одиночестве в сырой долине.

Иногда, глядя на Беллу и Бычка, я радовалась, что они ничего не помнят о долгой зиме в хлеву. Они знают лишь настоящее — мягкую траву, привольные луга, теплый воздух, овевающий бока, да лунный свет, льющийся в хлев по ночам. Жизнь без страха и без надежды. Я же боялась зимы, возни на холоде с дровами и сырости. Ревматизм теперь совсем прошел, но я знала, что зимой болезнь может возобновиться. А мне в любом случае нужно оставаться на ногах, если я хочу выжить со всеми моими зверями. Я часами лежала на солнце, чтобы зарядиться им на все долгое холодное время. Обгорать я не обгорала, кожа моя слишком огрубела для этого, но начинала болеть голова, и очень колотилось сердце. И хотя я немедленно спохватилась и прекратила солнечные ванны, они так меня ослабили, что потребовалась неделя, чтобы прийти в себя.

Лукс был страшно недоволен, что я не хожу с ним в лес, а Тигр канючил, чтобы я с ним поиграла. Пришел июль, я же была слабой и безучастной. Я заставляла себя есть и делала все, чтобы собраться с силами к сенокосу. Около двадцатого июля луна начала прибывать и я решила больше не ждать и воспользоваться хорошей погодой. Однажды в понедельник встала в три часа, подоила Беллу, слегка недовольную нарушением привычного распорядка, принесла в хлев травы и воды на целый день. Скрепя сердце, оставила Тигру открытым окно, поставила ему молока и мяса, и, плотно позавтракав, мы с Луксом в четыре часа вышли.

В семь я уже была на лугу у ручья и отбивала косу. Косила я по-прежнему довольно неуклюже и без особого мастерства. Хорошо, что солнце там появлялось не раньше девяти, я ведь и так очень припозднилась. Прокосила три часа кряду; после долгой дороги дело в общем шло лучше, чем я ожидала, лучше, и чем год назад, когда я в первый раз за двадцать лет взяла в руки косу и не была еще привычна к тяжелой работе. Потом я рухнула под ореховый куст, не в силах и пальцем шевельнуть. Вернулся из похода по лесу Лукс и улегся, запыхавшись, рядом. С трудом сев, я напилась чаю из термоса, потом уснула. Когда проснулась, по моим голым рукам ползали муравьи; было уже два часа. Лукс внимательно глядел на меня. Увидев, что я проснулась, он с облегчением вздохнул и весело вскочил. Я чувствовала страшную усталость, плечи ломило.

Припекало. Свежескошенные валки уже привяли и потускнели. Я встала и принялась ворошить их граблями. Кругом кишели вспугнутые насекомые. Я работала медленно, как во сне, отдаваясь жужжащей жаркой тишине. Лукс убедился, что со мной — порядок, потрусил к ручью, напился долгими громкими глотками, а потом улегся в тени — голова на лапах, горестно сморщенная морда совершенно закрыта длинными ушами — и задремал. Я ему позавидовала.

Кончив ворошить сено, пошла к дому. Кошачья вмятинка на постели несколько подняла настроение. Покормив Лукса и съев немного холодного мяса, я села на скамейку перед домом. Позвала Кошку, но она не шла. Потом поправила постель, заперла дверь и отправилась в горы.

Когда вернулась, было уже семь, я немедленно пошла в хлев доить потерявшую всякое терпение Беллу — ее беспокоило прибывшее молоко. Погода была такая хорошая, что потом я выпустила ее с Бычком на луг, привязав их. Тигр лежал на моей кровати и приветствовал меня с нежной укоризной. В этот раз он — поскольку не был заперт — и ел, и пил. Я дала ему парного молока, умылась, поставила будильник на три и уснула как убитая. Будильник тут же зазвонил, и я, толком не проснувшись, встала с постели. Входная дверь оставалась незапертой, поскольку Лукс вечером еще где-то бегал. Лунный свет падал на дощатый пол и заливал холодным сиянием весь луг. На пороге лежал Лукс: бедолага охранял меня и не решался залезть под печку. Я похвалила его и погладила, вдвоем мы сходили за Беллой и Бычком. Загнала их, подоила Беллу, задала корму. Тигр еще спал в шкафу и не шелохнулся. Как и накануне, с первыми лучами мы спустились в долину. Звезды побледнели, зарумянился восток.

В то утро косьба была мучением, болели все жилочки, я продвигалась вперед медленнее, чем в первый день. И снова через три часа упала в изнеможении под ореховым кустом и уснула. Проснулась около полудня. Лукс сидел рядом, уставившись на высокие дремучие травы в долине, белеющие зонтиками и корзинками соцветий. Мир без пчел, кузнечиков и птиц, расстилающийся под солнцем в безмолвии смерти. Лукс выглядел очень серьезным и одиноким. Таким я его видела впервые. Я чуть шевельнулась, он тут же повернул голову, радостно залаял, а взгляд его стал живым и теплым. Одиночество миновало, и он тут же позабыл о нем — потрусил к ручью, а я принялась ворошить сено. Вчерашнее можно было уже копнить — оно совершенно высохло, кроме того, что лежало в тени. В этот раз я вернулась в луга только к восьми и выпустила Беллу и Бычка. Тигр не отставал от меня. Просидев целый день в одиночку, он мечтал поиграть, я же едва шевелилась.

На другой день косила меньше: чем выше я поднималась, тем раньше появлялось солнце.

Погода всю неделю стояла отменная, я радовалась, что старая примета о прибывающей луне не подвела. Скошена уже половина луга, и мне совершенно необходимо отдохнуть, я еле ноги волочила. На восьмой день пошел дождь и я осталась дома. Есть от усталости не могла, только пила молоко и чай. И Белле было на пользу, что ее регулярно доят. Молока стало чуть меньше. Тихий серый дождичек моросил четыре дня кряду. Лежа в постели, я как сквозь паутину видела луга и горы. Напилила дров и запаслась мясом. Из-за жары пришлось выкинуть почти треть последнего оленя. Расточительство, до глубины души мне ненавистное, но ничего не поделаешь. Большую часть этих четырех дней я спала или играла с Тигром, который не любил гулять под дождем. Все руки были изрезаны и исколоты, заживали медленно. Болели все кости и все мышцы, но боль была мне безразлична, словно это меня и не касалось.

На пятый день к полудню развиднелось, после обеда выглянуло солнце. Было пока прохладно, на травинках дрожали капли. Бычок в полном восторге сломя голову скакал по лугу, Тигр осторожно пробовал лапкой траву, прежде чем отважиться на небольшую вылазку. Лукс тоже развеселился, встряхнулся и отправился проверить, все ли в порядке. Я накосила травы (разумеется, там была коса) и снесла ее в хлев. Приволье для Беллы и Бычка кончилось: четыре для держалась хорошая погода, потом стало душно и небо затянуло.

Я выкосила две трети луга и возвращалась в горы по удушливой жаре. Болело сердце. Вероятно, от перенапряжения, но это могло быть также последствием ревматизма. Даже Лукс топал за мной в дурном расположении духа, казалось, тупая усталость настигла и его. Я размышляла о том, что работа слишком тяжела для меня, а пища — слишком однообразна. Идти было больно: грубыми горными ботинками я стерла пятку и чулок присох к ранке. И вдруг все, что я делаю, показалось мне ненужным самоистязанием. Я подумала, что лучше было бы своевременно застрелиться. А если бы не получилось — не так-то легко застрелиться из винтовки, — то следовало бы прокопать ход под стеной. Там, за стеной — еды на сто лет или же быстрая безболезненная смерть. Чего я еще жду? Даже если меня чудесным образом и спасут, так что мне в том, если все, кто был мне дорог, мертвы. Возьму с собой Лукса, кошки и без меня проживут, а вот Беллу и Бычка, наверное, придется убить. Иначе зимой они умрут от голода.

Свинцово-серые облака, марево над горами. Я торопилась вернуться до грозы. Лукс поспешал за мной. Я слишком устала и пала духом, чтобы еще его подбадривать. Все равно все бессмысленно и безразлично.

Выйдя из леса, заслышала первый гром. Впустила в дом Лукса, сняла башмаки и помчалась в хлев — освободить Беллу от молока. Пока возилась в хлеву, разразилась гроза. Над лугами несся ураган, а низко по небу летели отвратительные серо-желтые облака. Я испугалась и одновременно разозлилась на стихии, во власть которых угодила вместе с животными. Крепко привязала Беллу и Бычка и закрыла ставни. Бычок прижался к матери, а она нежно и терпеливо вылизывала ему морду, словно он все еще был беспомощным теленочком. Белла боялась не меньше меня, но старалась успокоить Бычка. Бездумно оглаживая ее бока, я вдруг поняла, что не смогу уйти. Глупо, но что поделаешь. Не смогу спастись бегством, бросив моих животных в беде. Никаких мыслей и никаких чувств этому решению не предшествовало. Что-то во мне не давало бросить в беде доверившихся мне. Я вдруг успокоилась и перестала бояться. Заперла дверь хлева, чтобы ее не распахнуло бурей, и поспешила в дом, стараясь не расплескать молоко. Ветер захлопнул за мной дверь, а я, переводя дух, заперла ее на засов. Зажгла свечу и закрыла ставни. Наконец-то мы в укрытии, ненадежном и жалком, но все же защищающем от дождя и ветра. Тигр и Лукс уже лежали, прижавшись друг к другу, под печкой и не шелохнулись. Я напилась парного молока и села за стол. Глупо было жечь свечку, но остаться в темноте я просто не могла. Так что старалась не прислушиваться к реву урагана и занялась стертой ногой. Пузырь лопнул, коркой запеклась кровь. Вымыв ногу, я смазала ранку йодом, больше все равно ничего не сделаешь. Потом задула свечу и, не раздеваясь, легла. Сквозь щель в ставнях было видно, как сверкают молнии. Наконец буря немного утихла, разразился ливень. Еще долго сверкало и грохотало, но шум дождя успокаивал. Прошло много времени, пока гром не сменился отдаленным громыханием, я тотчас проснулась и увидела, что сквозь ставни пробивается солнце. Тигр жалобно мяукал, а Лукс толкал меня головой. Я встала, распахнула дверь, и оба рванули на улицу. Я замерзла, всю ночь проспав без одеяла. Было восемь, солнце уже поднялось над лесом. Выпустив Беллу и Бычка, я огляделась.

Луга сверкали под утренним солнцем, все ночные страхи улетучились. В долине, верно, еще моросило, и, как всегда в дурную погоду, я вспомнила о Кошке. Ну, она сама выбрала независимую жизнь. Да полно, выбрала ли, у нее вовсе не было выбора. Не очень-то я от нее отличаюсь. Тоже могу выбирать, но чисто умозрительно, то есть никак не могу. Мы с Кошкой были из одного теста, и сидели мы в одной лодке, которая плыла со всем, что в ней жило, к огромным неведомым водопадам. Я человек, и мне принадлежит честь понимать это, хотя я ничего не могу изменить. Если вдуматься, сомнительный подарок природы. Отгоняя мысли, я потрясла головой. Да-да, очень хорошо это помню, потому что потрясла так энергично, что в затылке что-то хрустнуло и шею целый день было не повернуть. Придя в себя, следующие дни занималась дровами и стертой пяткой. Ходила босиком, делала холодные компрессы, и воспаление на глазах стало спадать. Выпила море молока, сбивала масло, выскребла хижину, перештопала рваные носки, постирала свое небогатое бельишко, а вечерами сидела на скамейке на солнышке. Только на пятый день после грозы мы с Луксом снова спустились в долину. За следующие дни убрала оставшееся сено. Справилась к двум и на буковых ветках перетащила последнюю копну с опушки к сеновалу.

Позади гигантская работа, работа, месяцами стоявшая передо мной колоссальной горою. Теперь же я устала, но была довольна. Не припомню, чтобы с тех пор, как мои дочки были маленькими, мне доводилось испытывать такое удовлетворение. В те далекие годы после долгого трудного дня, когда игрушки уже убраны, а выкупанные дочки лежат в постельках, я и была вполне счастлива. Я была хорошей матерью для малышей. А когда они подросли и пошли в школу, все изменилось. Не знаю почему, но чем старше были дети, тем неувереннее я себя с ними чувствовала. Продолжала делать для них все, что в моих силах, но очень редко бывала рядом с ними счастлива. Тогда я снова сблизилась с мужем; казалось, ему я нужна больше, чем им. А дочки ушли, взявшись за руки, за спиной ранцы, волосы развеваются, а я и не знала, что это — начало конца. А может, догадывалась. Потом я уже никогда не была счастлива. Все безнадежно изменилось, и настоящая жизнь для меня кончилась.

Поставив к стенке косу, грабли и вилы, я заперла сеновал. Пошла к дому. Стена слегка подпруживала ручей. Перешла вброд ледяную воду и позвала Лукса. Потом вскипятила дома чай и мы с Луксом пообедали. На постели сохранился след Кошки, это меня очень успокоило. Может, осенью мы снова все соберемся у горячей печки. Поправила постель и пошла взглянуть на бобы. Все лето напролет они цвели красными и белыми цветами, теперь же было полно зеленых стручков. Буря хоть и оборвала цветы, но не справилась со стеблями и подпорками. Я решила на следующий год значительно расширить бобовые грядки, чтобы постепенно создать питательную замену хлебу. Между тем пришел август, через несколько недель надо будет собираться на зимние квартиры. Убедилась, что в печке не осталось ни уголька, и мы с Луксом пошли обратно. Я радовалась, что все труды позади, что Белла с Бычком снова могут день-деньской пастись, а дойка станет регулярной.

На этот раз Тигр не поднял крика при нашем возвращении — мрачно нахохлившись, он сидел у печки и жалостно мяукал. Я его погладила, но он не шелохнулся, а когда Лукс захотел его обнюхать, зло и раздраженно зашипел. Позже, кончив дела, я разглядела, что он хромает на трех лапах. Не так-то просто осмотреть раненую кошку, а тем более кота с темпераментом Тигра. Я повалила его на спинку и до тех пор почесывала брюшко, пока не удалось осторожно удержать лапу. Он загнал в подушечку шип или занозу. Я по меньшей мере раз десять пыталась вытащить ее пинцетом. Получилось только потому, что мимо двери пролетела птица и отвлекла Тигра от меня и пинцета. Небольшая операция завершилась удачно. Тигр возмущенно вскочил, выбил пинцет у меня из рук и ускакал на улицу.

Позже я увидела, как он усердно зализывает ранку, сидя на скамейке. В общем-то он вел себя вполне сносно. Кошки легко впадают в панику: любая шуршащая бумажка, любое резкое движение могут их до смерти перепугать. Они ведь живут в одиночку, поэтому всегда должны быть начеку и настороже. За каждым безобидным кустиком, за всяким углом дома может притаиться враг. Только одно в них сильнее недоверчивости и осторожности — любопытство.

Тем временем стемнело, я сварила ужин. Прихватила из дому последнюю банку брусники и приготовила без яиц блинчики. Ничего, если привыкнуть. Конец сенокоса показался мне достаточным поводом для праздника. В те дни я уже не страдала так от отсутствия недостижимых удовольствий. Воображение ничто не тревожило, и вожделения потихоньку уснули. Я радовалась уже тому, что мы с животными сыты, не голодаем. О сахаре тоже почти не вспоминала. В то лето я только два раза ходила по малину, набрала всего ведро. Уж слишком дальней и утомительной была дорога. И ягод стало меньше, чем первым летом, наверное, из-за засухи. Ягоды совсем мелкие и сладкие-пресладкие. Я заметила, что малинник начал зарастать. Через пару лет он совсем зарастет, подлесок заглушит малину.

После сенокоса я наслаждалась дома покоем и подолгу просиживала на скамейке. Я устала, потеряла много сил, и тайные чары вновь взяли надо мной власть. Дни протекали крайне однообразно. В шесть вставала, доила Беллу и выпускала их с Бычком на луг. Потом чистила хлев, несла в дом молоко и переливала его в чулане в глиняные крынки, чтобы отстоялись сливки. Потом завтракала и кормила Лукса и Тигра. Лукс по утрам плотно закусывал, а Тигр только пил молоко. Почему-то, может быть, потому, что был ночным зверем, есть он хотел по вечерам. А Лукс вечером пил молоко. Затем — утренние игрища Тигра: догонялки вокруг дома. Иногда мне приходилось пересиливать себя, но мне это шло на пользу, а Тигру было необходимо для хорошего самочувствия. Играли по строгим правилам, придуманным и установленным Тигром. Бегать можно только в одну сторону, а прятаться всегда в одних и тех же местах: за углом, в старой бочке, за кучей хвороста, за большим камнем, снова за углом и за старой колодой. Тигр несся за угол, а мне следовало прикинуться дурочкой и встревоженно искать его, громко причитая. Ни в коем случае нельзя замечать, что он выглядывает из-за угла, пока он наконец не кинется, как лютый зверь, мне на ноги. Потом на очереди стояла бочка, мимо которой я была обязана проходить, ничего не замечая, только имела право вскрикнуть, когда меня чувствительно — но не слишком больно — кусали, а Тигр в это время исчезал, задрав хвост, за кучей хвороста, вокруг которой я тоже долго кружила, ища полосатого котишку, так хорошо затаившегося, пока он не подскакивал ко мне бесшумно бочком, круто выгнув спину, как лошадка. Смысл игры: гордый умный хищник держит в страхе глупого недотепу-человека. Но поскольку глупый человек был одновременно своим и любимым, его не ели, а только ласково облизывали после игры. Вероятно, мне не следовало так с ним играть. Вероятно, им овладела своего рода мания величия, и он потерял осторожность. Тигр мог играть так и пятьдесят раз подряд, да меня хватало в лучшем случае на десять. Тем не менее кот настолько умиротворялся, что шел в шкаф еще немного поспать. Сначала Лукс тоже был не против поиграть и с лаем неуклюже прыгал вокруг нас. Но Тигр сурово поставил его на место, и с тех пор пес просто следил за нами со стороны, взмахивая хвостом и возбужденно дыша. Только когда у меня совсем не было времени и умолить меня не удавалось, Луксу позволялось занять мое место. Но удовольствия им обоим от этого было немного.

Чуть передохнув, бралась за молоко. С ним всегда есть чем заняться. Я снимала сливки, почти все снятое молоко выпивал Бычок. Время от времени сбивала масло или перетапливала уже сбитое. Конечно, топленого масла никогда вдоволь не было. Чтобы накопить сливок, нужно много времени. Я сама пила очень много молока, чтобы однообразная пища не сказалась на здоровье, Лукс с Тигром тоже любили молоко. Кроме того, я убирала в доме, проветривала постель, мыла, чистила, стряпала. Обеды мои вряд ли заслуживали такового названия, и я постоянно искала в лугах съедобные травы, чтобы приправить ими мясо. Грибы там тоже были, но я их не знала и есть не решалась. Выглядели они очень заманчиво, но Белла их не ела, поэтому и я обуздала свой аппетит.

После обеда садилась на скамейку и дремала. Солнце светило в лицо, голова тяжелела от усталости. Заметив, что вот-вот усну, поднималась и шла с Луксом в лес. Эта ежедневная прогулка была необходима ему так же, как Тигру — утренние игрища. Обычно мы ходили к обрыву, там я осматривала окрестности в бинокль. Собственно, только по привычке. Колокольни по-прежнему краснели, а вот цвет лугов и полей немного изменился. Когда дул южный ветер, все было рядом — рукой подать, очень яркое, а при восточном ветре даль заволакивало голубой дымкой или же, если от реки поднимался туман, я вообще ничего не видела. Слишком долго я никогда не сидела — Лукс скучал, давала большой крюк по лесу и обычно возвращалась домой около четырех или пяти с противоположной стороны. Во время прогулок видела только горную дичь — косули на такую высоту не забирались. На белых известняковых скалах иногда видела в бинокль серн. За лето я наткнулась на четырех мертвых серн, забившихся в кусты. Начав слепнуть, они спускались вниз. Эти четверо далеко не ушли. Их настигла быстрая смерть. Конечно, всех их следовало отстрелять, чтобы прекратить эпидемию и избавить бедных тварей от мучений. Но с такого расстояния мне не попасть, да и патроны нужно беречь. Так что ничего другого не оставалось, кроме как смотреть на эту беду.

После прогулки Лукс ложился на скамью и спал на припеке. Верно, шерсть защищала его — он мог часами спать на самом солнцепеке. Тем временем я возилась в хлеву, пилила дрова или чинила что-нибудь.

А частенько ничего не делала, глядела на Беллу с Бычком да иногда наблюдала за кружившим над лесом канюком. Не знаю, право, был ли это в самом деле канюк, с таким же успехом он мог оказаться ястребом или соколом. Просто я привыкла называть хищных птиц канюками: мне очень нравится само слово. И когда прилетал канюк, я вечно волновалась за Тигра. К счастью, Тигр предпочитал держаться у дома, судя по всему, побаивался отправиться через широкий луг в лес. Добычи для него и возле дома было вдосталь. Толстые кузнечики сами заскакивали в дверь, прямо Тигру в лапы. Канюк мне очень нравился, хотя и приходилось его остерегаться. Он красивый, и я наблюдала за ним, пока он не растворялся в небесной синеве или не падал камнем в лес. Его хриплый крик был единственным незнакомым голосом, слышанным мною в лугах.

Но больше всего мне нравилось просто смотреть на луга. Трава никогда не была в покое, даже когда мне казалось, что ветра нет совсем. Бесконечные зеленые волны, дышащие покоем и сладкими ароматами. Тут росли лаванда, горный шиповник, кошачьи лапки, дикий тимьян и множество трав, названий которых я не знаю, но они пахли не хуже тимьяна, просто по-другому. Тигр часто посиживал, закатив глаза, перед какой-нибудь душистой травкой и был совершенно вне себя. Травы для него — что опиум для курильщика наркотиков. Только его наркотики не давали никаких дурных последствий. Когда садилось солнце, я загоняла Беллу и Бычка в хлев и занималась привычными делами. Ужин, почти всегда очень скудный, состоял из остатков обеда да стакана молока. Только когда мне удавалось кого-нибудь подстрелить, мы несколько дней так объедались, что мясо наконец переставало лезть в горло. У меня же не было к нему ни картошки, ни хлеба, а муку приходилось приберегать на то время, когда не будет и мяса.

Потом садилась на скамейку и ждала. Луга потихоньку засыпали, загорались звезды, затем вставал месяц, и луга тонули в его холодном свете. Этих-то минут я с тайным нетерпением и ждала весь день. В эти редкие часы я обретала способность мыслить четко и не строила каких бы то ни было иллюзий. Не искала больше ничего, что облегчило бы мне жизнь. Такого рода желания представлялись мне чуть ли не нахальством. Люди всегда играли в свои игры, и почти всегда это кончалось плохо. На что же жаловаться? Я была одной из них и не могла судить тех, кого хорошо понимала. О людях лучше не думать. Великий круговорот солнца, луны и звезд совершенен с виду, к тому же он — не дело человеческих рук. Правда, круговорот еще не завершен, возможно, он таит в себе зародыш несовершенства. Я — только внимательный и зачарованный зритель, но всей моей жизни не хватит, чтобы проследить и за кратчайшей из фаз круговорота. Большая часть моей жизни ушла на борьбу с повседневными человеческими заботами. Теперь же, когда я лишилась почти всего, могу вот мирно посиживать на скамье и глядеть на звезды, что танцуют на темном небосклоне. Я настолько далеко ушла от себя самой, насколько это вообще возможно для человеческого существа, но знала, что дальше так нельзя, если я собираюсь выжить. Уже тогда мне подчас приходило в голову, что позже я не смогу понять, что такое нашло на меня в горах. Я осознала: все, что бы я прежде ни думала и ни делала — или почти все, — просто худое подражание. За меня делали и думали другие. Мне следовало только подражать. Часы на скамейке перед хижиной были подлинной жизнью, я сама жила ею, но все же не полностью. Мысли почти всегда быстрее глаз, они искажают подлинную картину.

Просыпаясь, но до конца еще не пробудившись, я иногда различаю вещи прежде, чем могу их определить и узнать. Пугающее и грозное чувство. Лишь узнавание превращает кресло с моей одеждой в давно знакомый предмет. Ведь только что оно было чем-то несказанно чуждым и заставляло колотиться сердце. Я не очень часто предавалась подобным экспериментам, но в этом нет ничего удивительного. Ведь ничто другое не может меня развлечь и дать пищу уму: ни книги, ни беседа, ни музыка — ничего. Я с детства разучилась смотреть на вещи своими глазами и забыла, что некогда мир был юн, девственен, очень красив и страшен. Научиться этому заново нельзя, я ведь больше не ребенок и не могу чувствовать, как он, но одиночество помогло мне еще раз: не прибегая к помощи памяти или сознания, увидеть на миг сияющий ореол жизни. Похоже, что животные до самой смерти живут в мире ужаса и восторга. Бежать они не могут и вынуждены терпеть действительность до самого конца. Даже смерть их лишена утешения и надежды: настоящая смерть. Я же, как и все люди, постоянно спасалась бегством и погружалась в грезы наяву. Не видев смерти дочек, воображала, что они все еще живы. Но я же видела, как был убит Лукс, видела, как мозг Бычка вытек из расколотого черепа, видела, как Жемчужина приползла с переломанными косточками и истекла кровью, я чувствовала постоянно, как стынут в моих руках теплые сердца косуль.

Это действительность. Я все это видела и чувствовала, поэтому грезить днем мне нелегко. Грезы наяву вызывают у меня ожесточенную неприязнь, я чувствую, что надежда во мне умерла. Это страшно. Не знаю, смогу ли жить только реальностью. Иногда пытаюсь вести себя как робот: сделай то, пойди туда, не забудь сделать это. Но помогает только на короткое время. Я — плохой робот, все еще человек, думающий и чувствующий, ни от того ни от другого мне не отучиться. Поэтому вот сижу и пишу обо всем, что произошло, и нет мне дела, съедят ли мыши мои записки. Просто нужно писать, и раз говорить больше не с кем, приходится вести бесконечную беседу с самой собой. Больше я никогда ничего не напишу, потому что, когда допишу до конца, в доме не останется больше ни клочка бумаги, на которой можно писать. Уже сейчас содрогаюсь в ожидании минуты, когда придется лечь спать. Снова буду лежать, не смыкая глаз, пока не вернется домой Кошка и не даст мне забыться, прижавшись теплым тельцем. Да и тогда я не в безопасности. Когда я не могу сопротивляться, нападают сны — черные, ночные.

Не так-то просто припоминать то лето в горах, оно кажется таким далеким и нереальным. Тогда были еще в живых Лукс, Бычок и Тигр, а я ни о чем не подозревала. Иногда мне снится, что я ищу дорогу в горы и не могу найти. Продираюсь сквозь кусты и деревья, иду каменистыми тропами, а проснувшись, чувствую себя усталой и разбитой. Удивительно: во сне я ищу горную хижину, а наяву радуюсь, если удается не вспоминать о ней. Ни за что не вернусь туда, ни за что.

В августе еще два или три раза были грозы, но не сильные, продолжались всего пару часов. Если я иногда и испытывала глухое беспокойство, так только оттого, что все так хорошо. Все мы были здоровы, стояли теплые благоуханные дни, а по ночам на небо высыпали мириады звезд. Наконец, поскольку и дальше ничего не происходило, я привыкла к хорошему, словно так было всегда и ничего другого я не ждала. Прошлое и будущее омывали маленький теплый островок Сейчас и Здесь. Я знала, что всегда так быть не может, но ничуть этим не беспокоилась. В воспоминаниях то лето омрачено событиями, что произошли много позже. Я больше не чувствую, как было замечательно, я просто это знаю. Разница страшная. Потому-то мне и не удается описать альпийские луга. Память чувств много слабее памяти рассудка, в один прекрасный день она, должно быть, откажет совсем. Я должна до того успеть все записать.

Лето уже клонилось к концу. В конце августа началось ненастье. Похолодало, зарядили дожди, приходилось целыми днями топить. Тогда я извела слишком много спичек: стоило мне выйти из дому, как валежник тут же прогорал. Белла и Бычок паслись на лугу. Они, судя по всему, не мерзли, но выглядели не так весело, как летом. Несчастный Тигр целую неделю торчал дома, сидел на подоконнике и мрачно глядел на дождь. Я занималась обычными делами и потихоньку начала скучать по охотничьему домику, и халату, и стеганому одеялу, и потрескивающим в печи буковым поленьям. Каждый день после обеда я надевала толстое пальто с капюшоном и мы с Луксом шли в лес. Я бесцельно бродила под мокрыми деревьями, давая Луксу набегаться, чтобы он не падал духом, а озябнув, возвращалась в хижину. Поскольку больше делать было нечего, я рано ложилась спать и чем больше спала, тем более сонной становилась. Это меня сердило, я мрачнела. Тигр, причитая, слонялся из кухни в комнату и старался втянуть меня в игру, но вскоре, соскучившись, первым и бросал это дело. Один Лукс не унывал из-за дождя и спал день и ночь под печкой, отвлекаясь только на наши короткие прогулки. Наконец с неба посыпались прямо-таки огромные мокрые хлопья снега. И не успели мы оглянуться, как началась самая настоящая метель. Я оделась и загнала в хлев Беллу и Бычка. Снег валил всю ночь и к утру выпал слоем в десять сантиметров. Небо обложено, ветер холодный. К полудню потеплело, прошел легкий дождь. Тут я ясно поняла, что дольше оттягивать наше возвращение нельзя.

Через неделю проснулась оттого, что в лицо било солнце. Погода снова исправилась. Было еще холодно, зато небо ясное, ярко-голубое. Солнце показалось мне немного тусклее и меньше, чем раньше, но наверняка просто показалось. Великолепный день, но что-то не так. На скалах белел первый снег, от этого становилось зябко. Лукс и Тигр уже стояли под дверью, я выпустила их на улицу. Потом выгнала Беллу и Бычка пастись. В воздухе пахло снегом, потеплело только к полудню. Лето прошло. Тем не менее я собиралась еще погодить с возвращением, хорошая погода и впрямь продержалась до двадцатого сентября. Глядеть по вечерам на звезды приходилось из окна: стало уже слишком холодно. Казалось, они отодвинулись, а свет их — холоднее, чем в летние ночи.

Я зажила по-прежнему, ходила с Луксом гулять, играла с Тигром и не думала о доме. Правда, чувствовала странное отрезвление. Однажды ночью, когда я начала уже зябнуть в постели, поняла, что тянуть долее опасно. С утра пораньше собрала в рюкзак самое необходимое, — затолкала Тигра в ненавистную коробку, выгнала из хлева Беллу с Бычком и отправилась в путь. Мы вышли в семь утра, а к одиннадцати добрались до охотничьего домика. Освободив перво-наперво из заточения жалобно мяукающего Тигра, я заперла его в доме. Белла и Бычок напились из колоды, потом я отправила их на прогалину попастись. Погода-то стояла по-прежнему хорошая, и тут было теплее, чем в горах. Когда я зашла в дом, Тигр уже устроился в шкафу, где явно чувствовал себя в безопасности. Лукс радовался. Он понял, что мы вернулись домой, и ходил за мной по пятам, возбужденно взлаивая. До самого вечера я хлопотала по дому, и только загнав Беллу и Бычка в их старый хлев и подоив, собралась поесть. В печи пылали настоящие, сыплющие искрами буковые поленья, пахло свежестью и влажным деревом. Лукс залез под печку, я устало забралась в постель. Вытянулась, задула свечу и тут же уснула.

Кто-то холодный и влажный ткнулся мне в лицо и разбудил тихим радостным мяуканьем. Я зажгла свет, потом подхватила на руки маленькое влажное от росы тельце и прижала его к себе. Кошка и впрямь вернулась домой. Красноречиво мяукая, мурлыча и урча, она поведала мне об одинокой жизни долгим летом. Встав, я налила в плошку теплого молока, и она с жадностью на него набросилась. Она отощала и выглядела неухоженной, но вполне здоровой. Подошел Лукс, они поздоровались чуть ли не нежно. Наверное, я все время была несправедлива к Кошке, считая ее холодной и заносчивой. С другой стороны, теплая печка, вкусное молоко и надежное местечко в постели стоят некоторого проявления чувств. Как бы то ни было, чудесно, что все мы снова вместе; лежа в постели и чувствуя в ногах маленькое знакомое существо, я очень обрадовалась, что снова дома. В лугах мне было очень хорошо, лучше, чем могло бы быть здесь, но здесь я — дома. О лете вспоминала чуть ли не с раздражением и радовалась, что вернулась к привычной жизни.

Потом несколько дней у меня почти не было времени для животных. Каждое утро мы с Луксом поднимались в горы, я притаскивала домой огромные рюкзаки, набитые всякой всячиной. Это было легче, чем в мае: дорога шла теперь под гору. Только маслобойка опять набила мне спину до синяков. Обернувшись, прежде чем войти в лес, я бросила последний взгляд на луга под высоким бледно-голубым небом, на траву, которую ерошил ветер. Неохватные просторы и тишина больше не были моими. Я знала, что это лето не повторится никогда. Тому не было разумных причин, но я знала наверняка. Сегодня мне представляется, я знала потому, что не хотела повторения. Усугубление странных летних настроений грозило мне и моим животным великой бедой.

Я шла под гору между высокими темными елями, по каменистым тропкам, и узенькие голубые просветы надо мной не имели ничего общего с небом над лугами. Каждый камешек на тропинке, каждый кустик были знакомы, красивы, но все-таки слишком обыденны в сравнении со сверкающим снегом на скалах. Эта-то обыденность и нужна, если я хочу остаться человеком. В горах в меня украдкой пробралось что-то от холода и простора небес, незаметно отдалив от жизни. Теперь это давно уж в прошлом. Пока я спускалась в долину, не только маслобойка тяжким грузом лежала у меня на плечах — вернулись все прежние заботы. Я больше не отрывалась от земли, но была озабочена и подавлена, как то и пристало человеку. Так оно было хорошо и правильно, я охотно взвалила на себя тяжелую ношу.

Отдохнув два дня, отправилась на картофельное поле. Ботва густая и зеленая, еще ничуть не пожелтела. Придется прожить еще пару недель на молоке и мясе, муки тоже осталось чуть-чуть. Варила крапиву, она не так вкусна, как весной, но все же наполняет желудок. Потом я наведалась к плодовым деревьям. Пышно цветшие и хорошо завязавшиеся сливы за лето осыпались. Зато яблок было больше, чем в прошлом году, а уж дичков — целая куча. Но с ними тоже придется подождать. Я съела яблочко, но оно еще не поспело, и разболелся живот.

Пришла моя вторая осень в лесу. В сырых тенистых местах под кустами орешника зацвели альпийские фиалки, ущелье украсилось синей каймой горечавок. Восточный ветер сменился южным, неприятно потеплело. Может, я и поспешила вернуться, но все же твердо знала, что очень скоро южный ветер сменится плохой погодой. Устало и раздраженно я таскала в гараж сено и радовалась, что переколола весной столько дров. По крайней мере, теперь этого не надо делать. Наконец зарядил дождь, но было по-прежнему довольно тепло. По вечерам приходилось топить, но топить тут приходится и летом в прохладный день. Я сидела дома и подгоняла на себя старый костюм Гуго. Шью я очень плохо и совершенно неумело, но шедевра от меня никто и не ждет. Столь нелюбимая эта работа занимала только руки. Мысли были далеко. Приятно сидеть в теплой комнате. Под печкой спит Лукс, Кошка — у меня на кровати, а Тигр гоняет из угла в угол бумажный шарик. Он уже почти взрослый, больше матери. Большущая голова кота почти вдвое шире ее изящной головки. По нашем возвращении старая Кошка приняла Тигра неприязненно, пока он, совсем перепугавшись, яростно не зашипел на нее. Тут они поладили, то есть не замечали друг друга, и каждый вел себя так, словно он — единственная кошка в доме. Тигр матери не узнал. Он ведь был совсем крошкой, когда мы перебрались в горы, а Кошка давно перестала печься о нем. Из-за дождя рано темнело, и из экономии я рано ложилась. Спалось хуже, чем в горах, где самый воздух навевал истому. Два-три раза за ночь я просыпалась и старалась не думать, чтобы не спугнуть сон окончательно. Вставала только в семь, чтобы идти доить. Белла и Бычок совсем привыкли к старому месту, только Белла давала немного меньше молока из-за менее питательной травы на прогалине. Но я надеялась, что переход на сено поправит дело.

Понемногу холодало и становилось пасмурнее. Каждый день мы с Луксом ходили в лес, а когда дождь переставал, я старалась поймать пару-тройку форелей. Однажды мне удалось поймать двух, на другой день — только одну, просто руками. Не знаю, спят ли рыбы, но эта явно прикорнула в бочажке. Толку из всего этого вышло немного. Форели не желали клевать. Я не собиралась придерживаться сезона рыбной ловли, просто само собой получилось, что рыба больше не ловилась. Из-за южного ветра олений гон начался раньше, это тоже мешало спать. Мне казалось, что оленей в этом году больше, чем в минувшем. Опасения подтвердились: с тех участков, где можно было размножаться без помех, они перекочевали ко мне. В один прекрасный день, если только не будет слишком суровой зимы, дичь переполнит лес. Пока не знаю, что будет дальше, но если придется копать ход под стеной, я сделаю это очень основательно и сооружу из камней и земли настоящие ворота. Я обязана дать им последний шанс.

Наконец ветер снова переменился и подул с востока. Еще раз установилась по-настоящему хорошая погода. К полудню делалось так тепло, что я могла посидеть на солнышке. Больших лесных муравьев вновь охватила отчаянная жажда деятельности, мимо меня маршировали их серочерные отряды. Они выглядели ужасно целеустремленными, ничто не могло отвлечь их от работы. Таскали еловые иглы, маленьких жучков и комочки земли и страшно старались. Мне всегда было немного жаль их. Я никогда не рушила муравейников. К маленьким роботам относилась со смесью восхищения, ужаса и сочувствия. Разумеется, только потому, что смотрела на них с человеческой точки зрения. Какому-нибудь огромному сверхмуравью мои дела тоже наверняка показались бы в высшей степени загадочными и странными.

Белла с Бычком целый день проводили на прогалине и без особого удовольствия щипали жесткую увядшую траву. Они решительно предпочитали свежее, ароматное сено, которым я кормила их по вечерам. Тигр играл возле меня, но держался от муравьев подальше, а Лукс гонял по кустам, подбегал ко мне каждые десять минут и глядел вопросительно, а дождавшись похвалы, успокоенно исчезал.

Почти весь октябрь стояло ведро. Пользуясь благоприятной возможностью, я удвоила запасы дров. Весь дом до самого балкона скрыли поленницы, он походил на крепость с маленькими бойницами окон. Поленья истекали желтой смолой, благоухая на всю прогалину. Я работала спокойно, чрезмерно не напрягаясь. В прошлом году так не получалось. Я просто не попадала в нужный ритм. Но постепенно научилась и приспособилась к лесу. Можно годами жить в городе в постоянной суете, правда, нервишкам тогда — конец, но выдержать можно долго. Никто не может, однако, дольше месяца лазить по горам, сажать картошку, колоть дрова и косить, все время при этом нервничая. Тот первый год, пока я еще не приспособилась, подорвал мои силы, мне уже никогда не прийти в себя до конца после тех трудовых подвигов. По глупости я еще и гордилась тогдашними рекордами. Нынче же я даже от дома до хлева бреду неторопливой походкой лесовика. Тело не напрягается, глазам есть время оглядеться вокруг. Когда мечешься, ничего не замечаешь. В прежней жизни я годами ходила мимо одной и той же площади, где старуха кормила голубей. Животных я любила всегда и к тем давно окаменевшим голубям относилась с глубоким расположением, тем не менее я не могла бы описать ни одного из них. Не знаю даже, какого цвета у них были глазки, а какого — клювы. Просто не знаю, и, вероятно, этим все сказано о том, как я тогда перемещалась по городу. Когда же я перестала торопиться, лес вокруг ожил. Не хочу сказать, что это — единственно возможный образ жизни, но для меня он — самый подходящий. Правда, чего только не пришлось пережить, прежде чем прийти к этому. Раньше я всегда куда-то торопилась, постоянно спешила, все время дергалась, поскольку куда бы я ни прилетела — везде приходилось подолгу ждать. С тем же успехом можно было потихонечку брести себе всю дорогу. Иногда я отдавала себе абсолютно ясный отчет в собственном состоянии и в состоянии всего нашего мира, но не могла тем не менее вырваться из скверной этой жизни. Скука, часто нападавшая на меня, была скукой скромного любителя роз на машиностроительном конгрессе. Я провела на этом конгрессе почти всю жизнь, удивительно, как это в один прекрасный день я не померла от досады. Вероятно, выжила только потому, что всегда могла укрыться в семье. А в последние годы мне начало казаться, что самые близкие мне люди тоже переметнулись к врагу, и жизнь стала по-настоящему серой и мрачной.

Здесь же, в лесу, я наконец на своем месте. Я не держу зла на машиностроителей, они давным-давно просто не интересуют меня. Но как же мучили они все меня тем, что мне глубоко отвратительно. У меня есть всего лишь одна маленькая жизнь, и ту они не давали мне спокойно прожить. Газовые трубы, электростанции и нефтепроводы; только теперь, когда людей больше нет, вещи показывают свое истинное жалкое лицо. А тогда из них делали идолов, а не предметы обихода. Вот и у меня посреди леса стоит такая штука — черный «мерседес» Гуго. Когда мы приехали, он был почти новый. Сегодня это — заросшее травой пристанище мышей и птиц. Особенно в июне, когда цветет иван-чай, он выглядит как грандиозный свадебный букет. Зимой тоже красиво, тогда он весь сверкает от инея или нахлобучивает белую снежную шапку. Весной же и осенью сквозь бурые стебли виднеется выцветшая желтая обивка, буковые листья, кусочки поролона и конский волос, изгрызенные и растрепанные крохотными зубками.

Из «мерседеса» Гуго вышел отличный домик, теплый и защищающий от ветра. Нужно было оставлять в лесах больше машин, из них выходят превосходные гнезда. Наверное, их тысячи стоят на дорогах по всей стране, они заросли плющом, крапивой и кустами. Но они совсем пустые, никто в них не живет.

Я вижу растения — зеленые, сочные и безмолвные. И слышу ветер и разные шорохи в мертвых городах, слышу, как разбиваются стекла на мостовой, когда ржавчина съедает петли, как капает вода из лопнувших труб и хлопают на ветру тысячи дверей. Иногда, ветреной ночью, с грохотом рушится на паркет с кресла у письменного стола окаменелость, бывшая некогда человеком. Наверное, какое-то время были большие пожары. Но теперь они, пожалуй, уже в прошлом, и растения поспешно скрывают наши останки. На земле за стеной не видно ни муравьев, ни жучков, ни других насекомых. Но так будет не всегда. С водой ручьев просочится и жизнь, мельчайшая простейшая живность вновь заселит землю. Мне бы это должно быть безразлично, но странно — такие мысли приносят тайное удовлетворение.

С шестнадцатого октября, вернувшись с гор, я вновь приступила к регулярным записям. Шестнадцатого октября выкопала картошку и собрала грязные клубни в мешки. Урожай был хорош, мыши нанесли совсем небольшой урон. Я была довольна и могла спокойно ждать зимы. Вытерев черные руки о мешок, я присела на бревно. Миновало время бесконечного голодного урчания в животе, у меня слюнки текли при мысли об ужине — молодая картошка с маслом. Лучи заходящего солнца пронизывали кроны буков, я отдыхала, усталая и довольная. Болела спина от работы внаклонку, но и боль была приятной, как раз такой, чтобы заметить, что у меня вообще есть спина. Предстояло еще перетащить мешки домой. Я привязывала их по два к буковым сучьям — они заменяли мне летом тачку, а зимой санки, и тащила по утоптанной тропке к дому. Сложив вечером в кладовой все мешки, я устала так, что легла спать без ужина, праздничную трапезу пришлось отложить.

Двадцать первого октября — погода все держалась — я собрала яблоки и дички. Яблоки были чудесные, хотя и крепковаты. Разложила их в кладовке, так чтобы они не касались друг друга. Те, что были с побитыми бочками, — в первый ряд, чтобы съесть поскорее. Очень они были красивые: зеленые как трава, с ярко-красными щечками, как яблоко из сказки про Белоснежку.

Сказки я помню очень хорошо, а вообще забыла многое. Я и так не очень-то много знала, вот и осталось совсем чуть-чуть. В голове крутятся имена, а когда жили те, кто их носил, — не помню. Я всегда что-то учила только к экзамену, а потом уверенность мне давали справочники. Теперь же, без их помощи, в голове у меня страшный кавардак. Иногда на память приходят строки стихов, а кто их написал — не знаю, и меня охватывает мучительное желание наведаться в ближайшую библиотеку и взять книги. Немного утешает, что книги скорее всего сохранились и когда-нибудь я до них доберусь. Сегодня-то я знаю, что тогда будет слишком поздно. Даже в нормальные времена мне бы не прожить столько, чтобы ликвидировать все пробелы. И уж не знаю, в состоянии ли еще моя голова все это вместить. Если я когда-нибудь выберусь отсюда, то буду нежно и тоскливо гладить все книги, что попадут мне в руки, но читать их больше не стану. Пока я жива, мне силы понадобятся, чтобы нам со зверями выжить. Никогда не стать мне по-настоящему образованной женщиной, придется с этим примириться.

По-прежнему светило солнце, но день ото дня холодало, а по утрам иногда были заморозки. Бобы уродились на славу, и самое время было отправляться в горы за брусникой. Мне очень не хотелось в горы, но я понимала, что без ягод не обойтись. Альпийские луга тихо, словно зачарованные, лежали под бледным октябрьским небом. Я добралась до обрыва и оглядела окрестности. Видно было дальше, чем летом, я разглядела крохотную красную колокольню, которой прежде не видела никогда. Луга пожелтели, над ними стояла коричневатая дымка спелых семян. А посреди лугов виднелись прямоугольники и квадраты, некогда бывшие полями. В этом году они пошли уже большими зелеными пятнами буйных сорняков. Воробьиный рай. Только не было там больше ни одного-единственного воробья. Они валялись в траве, как игрушечные птички, и уже до половины ушли в землю. Никаких надежд я не питала, но все же, увидав все это — ни струйки дыма, нигде ни малейших признаков жизни, — снова пришла в глубочайшее уныние. Лукс поглядывал на меня внимательно и стал поторапливать. Да и слишком холодно было, чтобы долго сидеть. Три часа собирала ягоды. Тяжелая работа. Руки совершенно разучились обращаться с такими мелкими предметами, я стала очень неловкой. Наполнив наконец ведро, присела на скамейку перед хижиной выпить горячего чая. Тут и там виднелись оставленные пасущимися животными проплешины, поросшие отавой. Трава успела уже пожелтеть и стать не такой сочной. Повсюду росла невысокая лиловая горечавка, ее цветы — словно из нежного старого шелка. Болезненный осенний цветок. Я вновь увидела, как над лесом кружит канюк и вдруг падает камнем вниз. Я почувствовала, что лучше было бы мне никогда сюда не возвращаться.

Не люблю, когда на меня такое находит, немедленно начинаю обороняться. Не было никаких разумных причин избегать горных лугов, и я приписала тягостное чувство страху перед тяжелым переселением. И нельзя поддаваться усталости, все давно решено и признано правильным. Тем не менее от вида желтой травы, сияющих скал и болезненной горечавки меня бросило в дрожь. Внезапное ощущение великого одиночества, пустоты и света подняло меня на ноги и почти заставило обратиться в бегство. Пришла в себя только на знакомой лесной тропке. Быстро холодало, Лукс рвался домой, в тепло.

На следующий день сварила ягоды и разлила варенье по банкам, завязав их газетой. В последние погожие дни я серпом жала траву на подстилку Белле и Бычку, а раз уж все равно взялась за это, так выкосила и часть лесной лужайки для дичи. Траву убрала на сеновал над хлевом и в одну из комнат второго этажа, а сено, когда оно высохло, сложила под навес, где и прежде хранилось сено для подкормки дичи. На картофельном поле же ничего не делала, намереваясь перекопать и удобрить его весной. От всего этого утомилась и слегка удивилась, что мне и впрямь удалось подготовиться к зиме. Ну, да ведь всегда выдавались и добрые годы, так почему бы и мне не могло повезти?

На Всех Святых[6] неожиданно потеплело и я поняла, что вот теперь начнется настоящая зима. День напролет, занимаясь привычными делами, я все думала о кладбищах. Без особого повода, но думалось потому, что так много лет принято было вспоминать в эту пору об усопших. Представляла себе, как трава давно заглушила цветы на могилах, могильные плиты и кресты медленно врастают в землю и все зарастает крапивой. Представляла, как ползучие растения оплетают кресты, представляла разбитые фонари и восковое огарки. По ночам же кладбища совершенно опустевают. Ни огонька, ни звука, ничего, кроме шелеста сухой травы на ветру. Вспоминала процессии с огромными кустами хризантем в сумках, деловитых, скромных родственников. Мне никогда не нравился День Поминовения. Перешептывания старух о болезнях и избавлении, а за ними — ужас перед покойником и очень мало любви. Как ни пытались наполнить праздник высоким смыслом, древний ужас живых перед мертвыми неистребим. Могилы покойных надо украшать, чтобы иметь право забыть о них. Еще ребенком меня всегда мучило, что к мертвым так скверно относятся. Всякий ведь может сообразить, что и ему вскорости заткнут мертвый рот бумажными цветами, свечками да испуганными молитвами.

Теперь же мертвые могут наконец-то покоиться с миром — им не докучают больше роющиеся в земле руки виноватых перед ними — покоиться под зарослями крапивы и трав, в сырой земле, под неумолчный шум ветра. А если когда-либо жизнь возродится, то из истлевших тел, а не окаменевших штук, обреченных вечной безжизненности. Мне было жаль и мертвых, и окаменевших. Жалость — та единственная любовь, что сохранилась у меня к людям.

Порывы теплого ветра с гор расстраивали нервы и погружали в беспросветную печаль, которой я безуспешно пыталась сопротивляться. Животным теплый ветер тоже докучал. Лукс вяло лежал под кустом, а Тигр день-деньской жалобно мяукал, приставая к матери с непрошеными нежностями. Она и слышать о нем не желала, тогда Тигр помчался на лужайку и, громко мяукая, принялся с разбегу биться головой о дерево. Я испуганно погладила его, он же с жалобным мяуканьем ткнулся горячим носом мне в руку. Из котенка, так любившего играть, Тигр внезапно превратился во взрослого кота, истомленного любовью. Поскольку старая Кошка знать его не хотела — в последнее время она стала ужасно сварливой, — Тигр еще, чего доброго, надумает, отчаявшись, в поисках кошки удрать в лес, а кошки-то ему и нет. Кляня теплый ветер, я улеглась в постель с мрачными мыслями. Ночью обе кошки сбежали в лес и я слышала, как распевает Тигр. Голос у него был замечательный, унаследованный от господина Ка-ау Ка-ау, но моложе и поэтому лучше модулированный. Бедный Тигр, напрасны твои песни.

Всю ночь я провела в полусне, грезя, что кровать моя — челнок в бурном море. Это был почти что приступ лихорадки, он изматывал, голова кружилась. Мне все казалось, я падаю в пропасть, мерещились ужасы. И все это — в бушующих волнах, вскоре у меня не осталось сил повторять себе, что все это — не на самом деле. Очень даже на самом, а отказали порядок и рассудок. Под утро Кошка вскочила на кровать и освободила меня от кошмара. Одним ударом с ужасом было покончено, я наконец-то заснула.

Наутро небо заволокло черными тучами, ветер стих, но под облачным пологом было душно, как в парнике. Время еле ползло, густой влажный воздух теснил грудь. Тигр не вернулся. Лукс бродил в печали. Его не так удручал ветер, как мое дурное настроение, делавшее меня чужой и далекой. Сделав в хлеву все, что положено, я силком подняла Беллу, чтобы подоить ее. И Бычок вел себя удивительно беспокойно и непослушно. Переделав все дела, я прилегла. Ведь поспать ночью почти не удалось. Окно и дверь открыты, Лукс прикорнул на пороге, чтобы стеречь мой сон. Я и впрямь уснула и увидела сон, похожий на явь.

Я очутилась в очень светлой, похожей на зал комнате, белой и золотой. По стенам — великолепная барочная мебель, а на полу — драгоценный паркет. Выглянув в окно, я заметила маленький павильон во французском парке. Откуда-то доносилась «Маленькая ночная серенада».[7] Вдруг я поняла, что всего этого уже нет. Навалилось чувство огромной утраты. Чтобы не закричать, я прижала руки ко рту. Тут яркий свет погас, золото потухло, а музыка превратилась в монотонную дробь. Я проснулась. По окнам барабанил дождь. Лежа без движения, я прислушивалась. «Маленькая ночная серенада» растаяла в шуме дождя, мне было не отыскать ее. Просто чудо, что спящий мозг снова вызвал погибший мир к жизни. До сих пор не могу этого постичь.

В тот вечер мы все словно освободились от кошмара. Притащился взъерошенный Тигр, весь в земле и иголках, но умопомрачение его прошло. Громко поведав о пережитых страхах, он напился молока и еле добрался до шкафа. Старая Кошка милостиво дала себя погладить, а Лукс улегся на прежнем месте, убедившись, что я — снова давешнее знакомое существо. Я вытащила старую колоду карт и слушала при свете лампы дождь, стучавший по ставням. Потом подставила под водосточную трубу ведро — набрать воду для мытья головы, сходила в хлев покормить и подоить, а потом легла и крепко проспала до прохладного дождливого утра. Затем несколько дней провела дома: все время шел мелкий дождик. Вымыла голову, волосы стали легкими и чуть волнистыми, а от дождевой воды сделались мягкими и гладкими. Перед зеркалом я коротко подстриглась, так, чтобы уши были едва прикрыты, и разглядывала собственное загорелое лицо под шапкой выгоревших волос. Оно было совсем чужим, похудевшим, со слегка запавшими щеками. Губы стали тоньше, это чужое лицо показалось мне каким-то ущербным. Не было больше никого, кто мог бы любить это лицо, поэтому оно показалось мне абсолютно лишним. Оно голое и убогое, мне было стыдно на него смотреть и не хотелось иметь с ним ничего общего. Животные мои привязаны к моему запаху, голосу и определенным жестам. Лицо спокойно можно отложить в сторону, оно больше не нужно. Эта мысль вызвала ощущение какой-то пустоты, от него непременно нужно избавиться. Я чем-то занялась, говоря себе, что печалиться о лице в моем положении — ребячество, но ощущение утраты чего-то важного не проходило.

На четвертый день дождь стал надоедать и я, памятуя о принесенном им избавлении от южного ветра, сочла себя неблагодарной. Но нельзя было отрицать, что я сыта им по горло, и звери были со мной совершенно согласны. Тут мы очень похожи. Нам бы хотелось, чтобы все время стояла тихая ясная погода, а раз в неделю — дождик, чтобы выспаться. Но никому не было до этого дела, и еще четыре дня пришлось слушать тихую капель и журчанье. Когда мы с Луксом гуляли по лесу, по ногам били мокрые ветки и одежда промокала. В воспоминаниях дождливые дни сливаются иногда в один дождливый день длиною в месяц, когда я безутешно глядела в серое небо. При этом я точно знаю, что за два с половиной года дождь никогда не шел дольше десяти дней кряду.

Тем временем события в хлеву приняли угрожающий оборот. Белла требовала супруга и ревела день напролет. Ничего нового в этом не было, так и прежде случалось, и я привыкла не брать это в голову, раз уж не могла помочь. Не понимаю, отчего я не задумывалась о будущем. Наверное, что-то во мне не давало воли мыслям о том, что в один прекрасный день Бычок станет взрослым. Однако с самого его рождения я ждала этого момента. Так или иначе, но однажды я увидела, как он приближается к матери со вполне недвусмысленными намерениями. Первой реакцией были испуг и раздражение. Он оборвал веревку и стоял передо мной, весь дрожа, с налившимися кровью глазами. Вид, в общем-то говоря, страшный. Тем не менее он дал себя привязать, и ничего больше не случилось.

Я тут же вернулась в дом и села к столу подумать. Ни малейшего представления, как вести себя дальше. Можно ли вообще оставлять их вместе, не принесет ли это вреда Белле, она ведь слабее Бычка? Он становился все настойчивее, Белла, кажется, боится его. Их необходимо разлучить. Как ни желанна была зрелость Бычка, на первых порах она не принесла ничего, кроме досады. Стало ясно, что необходимо соорудить для него в хлеву надежное стойло, откуда он не смог бы вырваться. Досками не обойтись, нужны бревна. Я срубила два молодых деревца, потом поняла, что построить стойло не смогу. Плотничать я не умею. От ярости и разочарования я разревелась, потом принялась искать другой выход. Бычка следует переселить в гараж. Это решение повлекло за собой тяжкие труды. Мне пришлось сложить сено в одной из верхних комнат. Носить оттуда каждый день сено в два хлева было утомительно, а для Бычка переселение означало холод и темноту. Но выбора не было.

Выкопав в гараже сток для нечистот, я положила на землю доски и солому, потом перетащила из хлева вторую кровать, что служила Бычку кормушкой; привыкнуть к потемкам я не смогла, поэтому пропилила в дощатой стене отверстие и застеклила его, укрепив рейками стекло, взятое в одной из комнат. Теперь в гараже стало по крайней мере светло. Потом проконопатила щели в стенах мхом и землей, наполнила кормушку сеном и поставила ушат с водой. А потом привела Бычка. Ни его, ни меня переселение не осчастливило. Он стоял, грустно опустив большую голову и тупо уставясь в пол, ничему не противился. Он не сделал ничего плохого и был наказан за то, что вырос. Не в силах больше слышать рев матери и сына, я ушла с Луксом в лес. Теперь на мою долю приходилось вдвое больше работы и чувство, что я поступаю жестоко. У бедняг не было ничего, кроме друг друга и бесконечной таинственной беседы их теплых тел. Я надеялась, что у Беллы будет теленок и одиночество ее закончится. Положение Бычка было безнадежно.

Через три недели выяснилось, что то ли Бычок был еще недостаточно взрослым, то ли Белла в результате затянувшегося ожидания больше не могла зачать теленка. По правде говоря, я этого до сих пор не знаю. Когда Белла снова принялась реветь, я отвела к ней Бычка, радостно за мной потопавшего. Все время боялась, что Бычок, чего доброго, искалечит или, не дай Бог, убьет свою маленькую нежную мать. Он словно с цепи сорвался. Но Белла, судя по всему, была другого мнения, это немного успокаивало. Через три недели она взревела снова и страшный спектакль повторился. Но никаких результатов снова не было, и я ума не могла приложить, что же делать. Может, Бычку пока вообще нельзя ничего подобного. Я решила подождать еще пару месяцев. Прежде я легче сносила рев Беллы, теперь же, зная, что могу помочь, не могла его слышать. Мне каждый раз приходилось уходить с Луксом как можно дальше в лес. К тому же Бычок был в страшном возбуждении, я едва отваживалась входить к нему. В промежутках он становился прежним большим благовоспитанным теленком, ласкался ко мне и хотел играть. В последующие месяцы я частенько кляла круговорот зачатий и рождений, превративший мой мирный хлев для матери и дитяти в преисподнюю одиночества и припадков умоисступления.

Теперь уж Белла давно не ревет. То ли она действительно носит теленка, то ли стала слишком старой и ей не осталось ничего, кроме тепла хлева, корма, жвачки да иногда неясных воспоминаний, которые постепенно стираются. После всего, что мы вместе пережили, Белла для меня больше, чем просто корова: обездоленная терпеливая сестра, сносящая свой жребий с большим, чем я, достоинством. Честное слово, я желаю ей теленка. Он продлит срок моего заключения и принесет новые заботы, но Белла должна иметь теленка и быть счастливой, и не мне спрашивать, не нарушит ли он моих планов.

Ноябрь и начало декабря полностью ушли на сооружение нового хлева и треволнения по поводу Беллы и Бычка. Ни о каком зимнем покое и речи не было. Я всегда любила животных, но легкой, неглубокой любовью, как то в обычае у горожан. А когда неожиданно осталась с ними один на один, все вдруг переменилось. Говорят, были узники, приручавшие крыс, пауков и мышей и любившие их. Мне кажется, они вели себя так, как и нужно было в такой ситуации. Границу между человеком и животным очень легко преодолеть. Мы все — одна большая семья, и когда мы одиноки и несчастливы, мы с удовольствием принимаем дружбу дальних родственников. Когда им больно, они страдают, как я, как мне, им нужны еда, тепло и немножко ласки.

К слову говоря, в моих симпатиях мало что от благоразумия. Во сне я рожаю, и отнюдь не только человеческих детей, среди них кошки, собаки, телята, медвежата и вовсе странные мохнатые создания. Все они выходят из меня, и в них нет ничего пугающего или отталкивающего. Странным это выглядит только будучи записано человеческими буквами и человеческими словами. Наверное, такие сны следует записывать камешками на зеленом мху или прутиком на снегу. Но этого пока не дано. Может, я и не проживу столько, чтобы так далеко зайти в перевоплощении. Может, для этого нужно быть гением, но я-то просто человек, утративший свой мир и ищущий мир новый. Путь этот тяжек, и конец его неблизок.

Шестого декабря выпал первый снег, Лукс встретил его с восторгом, Кошка — с негодованием, а Тигр — с детским любопытством. Он явно принял его за новую разновидность игры с белыми бумажками и выказал ему полное доверие. Так и Жемчужина себя вела, только осторожнее и менее темпераментно. Ей не хватило времени свести со снегом более близкое знакомство. Тогда я еще не подозревала, насколько недолгий век отпущен Тигру. Я работала как всегда, таскала сено с сеновала и добывала свежее мясо. Казалось, косули чувствуют приближение зимы, во всяком случае, теперь они часто выходили на прогалину попастись на рассвете или с наступлением сумерек. Там я их не стреляла, а ходила на дальние старые тропы. Не хотелось отпугивать их с прогалины, где зимой будет легче всего выкапывать корм из-под снега. К тому же мне нравилось наблюдать за ними. Лукс сразу смекнул, что косули на поляне — не добыча, а что-то вроде отдаленных домочадцев, находящихся под моей, а следовательно и его защитой, как и вороны, с конца ноября вновь ежедневно навещавшие нас.

В те дни начали сдавать и сильно болеть ноги, особенно в постели. Давали себя знать непосильные нагрузки, будущее грозило длительной болезнью.

Десятого декабря сделала странную запись: «Время бежит так быстро». Не припомню, чтобы писала такое. Не знаю, что случилось тогда, десятого декабря, и подвигло меня записать после «Белла и Бычок», «Свежий снег», «Принесла сена» — «Время бежит так быстро». На самом ли деле время шло тогда быстро? Не припоминаю и поэтому ничего не могу сказать. Да это и не так. Мне просто казалось, что время бежит быстро. Пожалуй, время вообще стоит на месте, это я двигаюсь в нем, иногда медленно, а порой с бешеной скоростью.

С тех пор, как умер Лукс, я это ясно чувствую. Я сижу за столом, а время стоит. Я не могу ни видеть, ни обонять, ни слышать его, но оно со всех сторон. Его тишина и неподвижность страшны. Вскакиваю, выбегаю из дома и пытаюсь убежать от него. Что-то делаю, дела не дают стоять на месте, и я забываю о времени. А потом, вдруг, оно опять вокруг меня. Вот я стою перед домом, гляжу на ворон — и оно тут, бесплотное, неподвижное, цепко держащее нас — лужайку, ворон и меня. Придется свыкнуться с ним, с его равнодушием и вездесущностью. Оно бесконечно, как гигантская паутина. Миллиарды крохотных коконов висят, запутавшись в его нитях: ящерица, греющаяся на солнце, горящий дом, умирающий солдат, все мертвое и все живое. Время велико, места для новых коконов довольно всегда. Серая безжалостная паутина, в ней запуталось каждое мгновение моей жизни. Может, оно потому кажется таким страшным, что все сохраняет и ничему не дает закончиться.

Но если время существует только в моей голове, а я — последний человек, то с моей смертью оно окончится. Эта мысль радует. Пожалуй, что в моей власти убить время. Огромная паутина разорвется и канет в небытие вместе со своей печальной добычей. Мне причитается за это благодарность, но никто после моей смерти не узнает, что это я убила время. По сути, подобные мысли совершенно ничего не значат. Все идет своим чередом, а я, как миллионы до меня, ищу в происходящем какой-то смысл, поскольку моя суетность не дает признать, что смысл всего сущего в нем самом. Ни один из жучков, без малейшего умысла мною растоптанных, не усмотрит в этом прискорбном для него событии таинственных связей всеобщей значимости. В тот момент, когда я шагнула вперед, он оказался у меня под ногой: блаженное тепло солнца, короткая острая боль — и все. Только мы осуждены гоняться за смыслом, которого не может быть. Не знаю, смогу ли когда-нибудь свыкнуться с этим открытием. Тяжело отказываться от древней, вошедшей в плоть и кровь мании величия. Мне жаль зверей, и мне жаль людей, потому что их швырнули в эту жизнь, не спросив согласия. Пожалуй, жалость к людям сильнее, поскольку у них хватало ума сопротивляться естественному ходу вещей. От этого они делались злыми, отчаявшимися и мало заслуживающими любви. А при этом можно было бы жить иначе. Нет более естественного чувства, чем любовь. Она облегчает жизнь и любящему, и любимому. Да только нам следовало бы своевременно понять, что это наш единственный шанс, единственная надежда на лучшую жизнь. Неисчислимая армия мертвых навсегда лишена единственного шанса человека. Все снова думаю об этом. Не понимаю, почему мы пошли неверным путем. Но знаю, что уже слишком поздно.

После десятого декабря целую неделю шел редкий снег. Погода стояла словно по заказу, тихая и умиротворяющая. Ничто не настраивает меня на мирный лад более, чем беззвучное падение снежинок или летний дождь после грозы. Иногда серо-белое небо кое-где розовело и лес окутывался мягким сиянием. Можно было воображать, что где-то над нашим снежным миром есть солнце, но до нас ему не достать. Вороны часами неподвижно сидели на елках и выжидали. В их темных толстоклювых профилях на фоне серо-розового неба было что-то трогательное. Чуждая и все же такая близкая жизнь, красная кровь под черным оперением; я видела в них воплощение стоического терпения. Терпения, которому почти не на что надеяться и просто ждущего, готового принять и добро, и зло. Я так мало знаю о воронах; если я умру на прогалине, они расклюют и растерзают меня, верные своей задаче очищать лес от падали.

Как замечательно было бродить в эти дни с Луксом по лесу. Маленькие снежинки мягко опускались на лицо, под ногами скрипел снег. Лукса почти не слышно. Я часто разглядывала наши следы — мои грубые каблуки и изящные лапы собаки. Человек и собака, сведенные к простейшей формуле. Воздух чист, но не холоден, просто удовольствие идти и дышать. Если бы с ногами у меня было получше, я бы целыми днями так и бродила по заснеженному лесу. Но с ними было именно что нехорошо. Вечерами ноги ломило, они горели, и часто, чтобы уснуть, мне приходилось обертывать их влажным полотенцем. Зимой боли несколько уменьшаются, а летом все начинается сначала. Унизительно зависеть от собственных ног. Пока можно было, я не обращала на них внимания. До определенного предела к боли очень даже можно привыкнуть. Раз вылечить ноги я не могла, я притерпелась к боли.

Приближалось Рождество, лес все больше походил на сверкающую рождественскую сказку. Мне она не больно нравилась. Я по-прежнему не находила сил без ужаса думать об этом вечере. Против воспоминаний я бессильна и должна быть начеку. Снег шел до двадцатого декабря. Он лежал теперь почти метровым слоем — мягкое голубоватое покрывало под серым небом. Солнце прекратило вылазки, свет был холодным и белесым. За дичь пока можно не опасаться. Снег не смерзся, на прогалине из-под него можно выкопать траву. Но если ударят морозы, он покроется настом и превратится в коварную ловушку. Двадцатого после обеда потеплело. Облака потемнели, пошел мокрый снег. Я оттепелей не люблю, но для животных это был сущий подарок. Ночью плохо спалось, я прислушивалась к свисту ветра, слетавшего с гор и стучавшего дранкой. Долго не засыпала, ноги болели сильнее, чем когда бы то ни было. Наутро снег местами совсем растаял. Ручей разлился, в ущелье текли по дороге ручейки. Я радовалась за дичь. Может, и вовсе зря, ведь если после оттепели похолодает, то добыть траву станет невозможно. Иногда природа кажется мне огромной ловушкой для своих созданий.

Но в тот момент погода была благоприятной: солнце внезапно засияло меж черных туч на фиолетовом небе, очистило от снега почти всю поляну. Рождественское настроение улетучилось, и за это я была готова примириться с южным ветром. У меня пошаливало сердце, а животные стали беспокойными и раздражительными. Тигра настиг очередной припадок любовной лихорадки. Его топазовые глаза помутнели, носик стал сухим и горячим, он с жалобным мяуканьем валялся по полу. Потом убежал в лес.

Судя по всему тому, что я видела, любовные страдания — состояние для зверя неприятное. Они ведь не знают, что всему приходит конец; для них каждый миг — вечность. Глухой рев Беллы, жалобы старой Кошки и отчаянье Тигра — нигде ни намека на счастье. А потом — изнеможение, тусклый мех да мертвый сон.

Так вот, бедный Тигр с воем умчался в лес. Мать его мрачно сидела на полу. Она опять шипела на него, когда он попытался пристать к ней с нежностями. Я внимательно к ней пригляделась и обнаружила, что она втихомолку округлилась под зимней шкуркой. И к тому же капризы. Все сходится. Господин Ка-ау Ка-ау давно опередил сынишку. Кошка охотно дала себя осмотреть и слегка ощупать животик, потом внезапно схватила мою руку и осторожно укусила. Казалось, она потешается над моей слепотой.

Как раз тогда я меньше волновалась за Тигра. Ведь однажды он уже вернулся, и он стал таким большим и сильным. Но Тигр не вернулся, ни той ночью, ни вообще. Двадцать четвертого декабря я послала Лукса искать его. Я взяла его на поводок, а он уверенно пошел по следу. Конечно, в лесу было множество всяких следов, иногда Лукс терялся. Целый час он таскал меня то туда, то сюда, затем вдруг взбудоражился и почти вырвал у меня поводок. Потом мы неожиданно очутились у ручья много выше дома. Лукс взглянул на меня и тихонько залаял. Тут кончался след Тигра. Мы перешли ручей, но Лукс больше не взял след, он все возвращался к тому же месту на другом берегу. Я обыскала все вокруг, но ничего не нашла. Если Тигр упал в ручей, что совершенно необъяснимо, его давно унесло талой водой. Никогда мне не узнать, что случилось с Тигром, это мучает меня и по сей день.

Вечером я сидела и читала при свете лампы календарь, но только глазами — мысли мои были в темном лесу. Все снова поглядывала на кошачий лаз, но Тигр не вернулся. На следующий день южный ветер улегся, снова пошел снег. Падал весь день. Я знала, что должна перенести новую потерю, и даже не пыталась не горевать по Тигру. Сугробы перед домом все росли, дорожки к хлевам приходилось расчищать каждый день. Начался новый год. Я делала свою работу и бродила, словно оглушенная, по снежной пустыне. Наконец перестала каждый вечер ждать Тигра. Но не забыла его. По сей день он мелькает серой тенью в моих снах. За ним последовали Лукс и Бычок, а Жемчужина его опередила. Они все покинули меня, они не хотели уходить, они с таким удовольствием прожили бы до конца свои короткие простые жизни. Но я не смогла уберечь их.

Старая Кошка лежит передо мной на столе и глядит сквозь меня. Тогда, неделю спустя после исчезновения Тигра, она забралась в шкаф и с громкими стонами родила четверых мертвых котят. Я их забрала и похоронила на поляне, засыпав землей и снегом. Это были двое крошечных, прелестной расцветки полосатых, и двое рыжих котят. Они были само совершенство от ушек до кончиков хвостов, а вот выжить не смогли. Старая Кошка так расхворалась, что я боялась потерять и ее. Поднялась температура, она ничего не ела и все тихо мяукала, словно от боли. Что с ней было, не знаю до сих пор, даже не представляю. Много дней она могла только слизывать молоко у меня с пальцев. Шерстка поблекла и спуталась, склеились глаза. И каждую ночь она выбиралась на улицу, а через несколько минут, мяукая, с трудом возвращалась. Ни за что не напачкала бы в комнате или на подстилке. Я делала для нее, что могла: поила ромашкой и давала маленькие кусочки аспирина, она глотала только потому, что была слишком слаба, чтобы их выплюнуть. Только тогда я заметила, что Кошка стала частью моей новой жизни. Со времени тяжелой болезни она, кажется, сильнее привязалась ко мне, чем прежде. Через неделю она начала есть, а еще через четыре дня зажила по-прежнему. Но что-то с ней было не так. Часами сидела, не трогаясь с места, а если я ее гладила, тихо мяукала и тыкалась носом мне в ладошку. У нее не было сил даже шипеть на Лукса, если тот любопытно ее обнюхивал. Она только покорно закрывала глаза и опускала голову. Во время болезни от нее очень странно пахло — остро, чуть горьковато. Прошло три недели, прежде чем прошел этот запах болезни. Потом, однако, она быстро поправилась и шерстка на ней снова стала блестящей и густой.

Не успела поправиться Кошка, как болезнь свалила меня. Я два дня таскала сено из ущелья, вернулась измотанная и насквозь пропотевшая. И только войдя в дом из хлева и собравшись переодеться, заметила, что озябла и вся дрожу. Печка погасла, пришлось растапливать. Я выпила горячего молока, но лучше не стало. Стучали зубы, я с трудом удерживала чашку. Сообразила, что разболелась серьезно, но страшно развеселилась при этой мысли и громко расхохоталась. Подошел Лукс и в виде предостережения толкнул меня головой. А мне было не остановиться, я хохотала неестественно громко и долго. Однако в глубине меня таилось очень холодное и ясное сознание, оно наблюдало за происходящим. А я послушно выполняла все, что оно велело. Накормила Лукса и Кошку, подбросила дров в печку и легла. Но перед этим приняла жаропонижающее и выпила стакан коньяку из запасов Гуго. У меня был сильный жар, я беспокойно металась. Слышала какие-то голоса, видела какие-то лица, кто-то тянул с меня одеяло. Иногда шум стихал, тогда я различала темноту, чувствовала, как шевелится возле кровати Лукс. Он не ушел под печку, а наконец улегся, как мне когда-то хотелось, на Луизиной овечьей шкуре. Я страшно волновалась за зверей и плакала от беспомощности.

К утру просветления стали чаще, а когда рассвело, я встала, неверными движениями оделась и пошла в хлев. Голова была совсем ясной, я надеялась, что буду в силах доить Беллу хоть раз в день. Вскарабкалась по лестнице, принесла на два дня сена Белле и Бычку. Налила им воды. Все очень медленно: сильно болел левый бок. Потом вернулась в дом, поставила Кошке и Луксу молока и мяса, набила печку дровами. Двери не запирала, чтобы Лукс мог выйти. Если я умру, он должен быть свободным. Белла и Бычок легко выбьют свои двери, запоры там слабые, а привязаны они так, чтобы веревки не могли затянуться и задушить их, если они захотят сорваться с привязи. Да веревки и не толстые. Впрочем, все это им не поможет, ведь за дверью хлева их ждут только голод и холод. Снова проглотила таблетки и коньяку, потом упала на кровать. Но пришлось встать еще раз. Добралась до стола и написала в календаре: «Двадцать четвертого января заболела». Затем поставила у кровати кувшин молока, а уж потом наконец задула свечку и рухнула в постель.

В жилах громко стучал пульс, меня уносило горячее красное облако. Дом начал оживать, это больше был не дом, а высокий темный зал. Множество людей входило и выходило. Я и не знала, что людей так много. Все они были мне незнакомы, все вели себя очень скверно. Голоса их звучали как кудахтанье, я громко рассмеялась, и тут мое горячее красное облако вновь понесло меня куда-то, и очнулась я на холоде. Большой зал превратился в пещеру, полную зверей, огромных мохнатых теней; они пробирались вдоль стен, сидели по всем углам и таращили на меня красные глаза. Иногда я вновь оказывалась в собственной постели, Лукс, тихо поскуливая, лизал мне руку. Очень хотелось приободрить его, но я могла только шептать. Я твердо знала, что мне очень худо и что только сама я могу спастись и спасти зверей. Я решила взять с собой это намерение и не забывать о нем. Быстро приняла таблетки, запив молоком, и снова отправилась в огненное путешествие. Тут они и пришли — люди и звери, огромные и совсем чужие. Они кудахтали и дергали одеяло, тыкали мне в левый бок пальцами и лапами. Я была совершенно беспомощна, губы от пота и слез совсем соленые. А потом я очнулась.

Было темно и холодно, болела голова. Я зажгла свечку. Четыре часа. Дверь стояла нараспашку, снегу намело до середины комнаты. Я надела халат, закрыла дверь и принялась растапливать печку. Дело двигалось очень медленно, но наконец занялось ровное пламя, а Лукс едва не опрокинул меня, громко лая от радости. В любую минуту горячка могла начаться снова. Тепло одевшись, я побрела в сарай. Белла жалобно поздоровалась. Меня охватило подозрение, что я пролежала в горячке два дня. Подоила бедную животину, принесла сена и воды. Думаю, на это ушло не меньше часа, настолько я была слаба. Нужно еще было обиходить Бычка, так что уже смеркалось, когда я дотащилась до дому. Там тем временем стало по крайней мере тепло. Поставила на пол молока и мяса для Лукса с Кошкой, сама выпила молока, оно было отвратительным на вкус. Потом веревкой привязала дверь к лавке, чтобы Лукс мог только приоткрыть ее. Ничего лучше в голову не пришло. Чувствовала, что горячка возвращается. Подбросила еще дров, приняла таблетки, выпила коньяку, и новые ужасы поглотили меня. Что-то тяжело навалилось, и вдруг они со всех сторон вцепились в меня и хотели утащить за собой вниз, но я знала, что этого никак нельзя. Я отбивалась и кричала или думала, что кричу, и вдруг они все пропали, а кровать рывком остановилась. Кто-то наклонился надо мной, и я увидела лицо моего мужа. Я совершенно ясно видела его и больше не боялась. Я знала, что он умер, и была рада еще раз увидеть его лицо, знакомое, доброе человеческое лицо, которого так часто касалась прежде. Я протянула руку, и оно исчезло. Его нельзя касаться. Новая волна жара захлестнула меня и увлекла за собой. Когда я пришла в себя, за окном стоял рассвет. Жара не было, я обессилела и чувствовала себя опустошенной. Лукс лежал на маленькой шкуре, а Кошка спала между мной и стенкой. Она проснулась, хоть я и не пошевелилась, вытянула лапку, медленно положила ее мне на руку. Не знаю, знала ли она, что я болею, но всякий раз, когда я потом приходила в себя, она лежала рядом и глядела на меня. Лукс визжал от радости, когда я с ним заговаривала.

Я не одна, и я не могу их бросить. Они так терпеливо меня ждали. Я пила молоко с коньяком и принимала таблетки, а когда не было жара, тащилась в хлев обиходить Беллу и Бычка. Не знаю, насколько часто мне это удавалось, потому что стоило мне забыться неверным сном, как я шла в хлев доить Беллу, но тут же вновь просыпалась в постели, зная, что в хлеву не была. Все неразрешимым образом запуталось. Но, судя по всему, мне все же удалось несколько раз подняться и сделать необходимое, иначе животные не пережили бы так благополучно мою болезнь. Понятия не имею, как долго я бредила. Сердце колотилось как бешеное, а Лукс все старался меня разбудить. Наконец ему это удалось, я села и огляделась.

Было светло и холодно, и я знала, что больше не больна. Голова ясная, колотье в левом боку прошло. Я знала: нужно встать, но на то, чтобы выбраться из постели, потребовалось долгое-долгое время. И часы, и будильник остановились, я не знала, ни который теперь день, ни который час. Качаясь от слабости, затопила, добралась до хлева и освободила мычащую Беллу от гнетущего ее молока. Ведро с водой пришлось тащить по снегу — поднять его я не могла, а доставая сено, вынуждена была трижды присесть на лестнице. Переделав дела, спустя бесконечное время кое-как добралась до дому, Лукс же все ходил за мной по пятам, лизал мне руки, подталкивал меня, с радостью и заботой в карих глазах. Потом я накормила его и Кошку — оба были очень голодны, — заставила себя выпить парного молока и повалилась на кровать. Но Лукс не дал мне уснуть. С невыразимыми мучениями пришлось раздеться и лечь под одеяло. Я слушала, как трещит огонь в печи, и несколько секунд лежала, все забыв, как больной ребенок, и ждала, что мама принесет мне в постель пунша. Потом тут же забылась сном.

Спала я, должно быть, очень долго, потому что проснулась от поскуливания Лукса и почувствовала себя совсем здоровой, но очень слабой. Встала и взялась, еще слегка пошатываясь, за привычные дела. Вороны с криком слетались на прогалину, и я поставила часы на девять. С тех пор они идут по вороньему времени. Не знаю, как долго я проболела, по некотором размышлении вычеркнула из календаря неделю. С тех пор календарь тоже врет.

Следующая неделя была очень тяжелой и утомительной. Не делая ни одного лишнего движения, я по-прежнему испытывала крайнюю усталость. К счастью, оставалась еще половина мороженой косули, так что не нужно было уходить далеко от дома. Я ела яблоки, мясо и картошку и делала все, чтобы вернулись силы. Страшно хотелось апельсин, при мысли, что апельсинов у меня больше никогда не будет, на глаза наворачивались слезы. Болели потрескавшиеся губы и все никак не могли зажить на холоде. Лукс по-прежнему обращался со мной, как с беспомощным ребенком, а когда я засыпала, на него иногда нападал страх и он будил меня. Кошка по-прежнему спала со мной и была очень ласковой. Не знаю, была ли то привязанность или потребность в утешении. Она ведь потеряла детей и сама чуть не умерла.

Очень медленно мы все зажили привычной жизнью. Только маленькая тень Тигра омрачала радость моего выздоровления. Думаю, если бы он не убежал, а Кошка не заболела, то и ко мне болезнь не привязалась бы. Я же часто возвращалась домой, вымокнув до нитки. А тут меня покинула всякая способность к сопротивлению. Горе сделало меня слабой и податливой. Жизнь в горах несколько меня изменила, а болезнь усугубила преображение. Постепенно я начала освобождаться от прошлого и применяться к новой жизни.

К середине февраля я окрепла настолько, что смогла отправиться с Луксом в лес за сеном. Я очень береглась и следила за тем, чтобы не напрягаться сверх необходимого. Было не слишком холодно, дичь, судя по всему, зимовала хорошо. Я не нашла еще ни одного замерзшего или павшего от голода животного. Радостно быть вновь здоровой, дышать чистым снежным воздухом и чувствовать, что ты пока живешь. Я пила много молока, пить хотелось больше, чем когда бы то ни было. Особенно заботливым уходом я старалась вознаградить Беллу и Бычка за страхи и тяготы, перенесенные во время моей болезни. А они оба, казалось, давно обо всем позабыли. Я их вычистила и пообещала им долгое замечательное лето на альпийских лугах и легкомысленно принесла в награду соли из моих запасов лизунца. А они терлись об меня носами и лизали мне руки влажными шершавыми языками.

Когда я сегодня вспоминаю то время, оно все по-прежнему омрачено для меня исчезновением Тигра. Я почти рада, что котята родились мертвыми: это избавило меня от новой любви и новых забот.

В конце февраля Белла вновь бурно потребовала Бычка, я сдалась и рискнула свести их еще раз. Позже выяснилось, что надежды были напрасны. И я окончательно решила дожидаться мая. Во всем, что касалось сейчас Беллы и Бычка, я была крайне неуверена, все это превратилось в постоянную докуку. Бычок все рос и, казалось, совершенно не страдал от холода. Шерсть на нем стала густой и чуть косматой, от его большого тела всегда веяло теплом. Наверное, он и вообще мог бы зимовать под открытым небом. Разумеется, я постоянно переносила на животных ощущения собственного беззащитного тела. Но ведь и животные ведут себя совершенно по-разному. Лукс одинаково хорошо переносил и холод, и жару, Кошка, мех которой был намного гуще, холод ненавидела, господин же Ка-ау Ка-ау, а он ведь тоже был кошкой, жил среди снегов и льда зимнего леса. Я быстро замерзаю, но никогда не смогла бы, как Лукс, целый день валяться в теплом подпечье. А всякий раз, как вижу форелей в бочажке, меня бросает в дрожь и мне их жалко. Мне и сегодня их жалко, просто не представляю, как это им может быть хорошо под обомшелыми камнями. Воображение у меня весьма небогатое, его не хватает на холоднокровных существ.

А как чужды мне насекомые. Я наблюдаю за ними и дивлюсь им, но я рада, что они такие крошечные. Муравей величиной с человека был бы для меня кошмаром. Исключение делаю только для шмелей, вероятно, потому, что пушистым тельцем они напоминают мне крохотных млекопитающих.

Иногда хочется, чтобы это отчуждение перешло в близость, но от этого я очень далека. Чужой и злой для меня по-прежнему одно и то же. И я вижу, что от этого не свободны даже звери. Этой осенью появилась белая ворона. Она всегда летает немного позади остальных и одна сидит на дереве, а товарки ее избегают. Не понимаю, почему другие вороны не любят ее. Для меня она — особенно красивая птица, но остальным воронам она отвратительна. Я наблюдаю, как она сидит одна-одинешенька на своей елке и глядит на лужайку, грустная неудачница, которой и быть-то не должно, белая ворона. Она сидит, пока не улетит стая, тогда я выношу ей немножко поесть. Она такая ручная, что я могу к ней подойти. Иногда, когда я подхожу, она даже слетает на землю. Ей не понять, отчего она изгой, другой жизни она не ведает. Она всегда будет такой отверженной и одинокой, что боится человека меньше, чем своих черных родичей. Наверное, они до того ее презирают, что брезгуют даже насмерть заклевать. Я каждый день жду белую ворону и приманиваю ее, а она внимательно глядит на меня красноватыми глазами. Я очень мало что могу для нее сделать. Возможно, мои подачки продлевают жизнь, длить которую не нужно. Но я хочу, чтобы белая ворона жила, а иногда мечтаю, что в лесу заведется еще одна и они найдут друг друга. Я в это не верю, просто очень хочу.

Из-за болезни февраль показался совсем коротким. В начале марта неожиданно потеплело, таял снег на склонах. Я боялась, что Кошка отправится на поиски приключений, но она не обнаруживала и намека на любовную тоску. Болезнь даром не прошла. Она часто резвилась как котенок, потом засыпала от усталости. Была дружелюбной и терпеливой, Луксу нравилось с ней водиться. Дошло даже до того, что они стали спать вместе под печкой. Такое превращение немного меня беспокоило, казалось, оно знак того, что Кошка еще не вполне поправилась. Я тоже продолжала чувствовать слабость, это было опасно. До начала весенних работ непременно нужно собраться с силами. Иногда побаливал левый бок. Когда я таскала сено или колола дрова, появлялась одышка, она мешала. Не сильная боль, просто неотвязная, как постоянное предостережение. Я посейчас чувствую ее, когда меняется погода, но с лета снова могу глубоко дышать. Боюсь, болезнь отразилась на сердце. Да что толку с этих опасений.

В марте было что-то утомительное и опасное. Нужно было беречься, да я не особенно могла. Солнце соблазняло посидеть на лавке, но оно очень утомляло, и от лавки пришлось отказаться. Страшно скучно все время думать о своем здоровье, и по большей части я совершенно о нем забывала. Земля была холодной, и с заходом солнца воздух становился по-зимнему сырым и промозглым. Трава под снегом перезимовала так хорошо, что кое-где оставалась зеленой. Корма для дичи на лесной поляне было достаточно.

Весь март провозилась с дровами. Работа шла медленно, поскольку я задыхалась, но она жизненно необходима и поэтому должна быть сделана. При этом я двигалась как в полусне, словно ступая по вате, а не твердой лесной почве. Не особенно об этом задумываясь, я то бурно радовалась, то слегка пригорюнивалась. Сама заметила, что веду себя, как Кошка, которая из-за болезни снова превратилась в котенка. Перед сном мне часто мерещилось, что лежу в ореховой кроватке рядом со спальней родителей и слушаю монотонное бормотание, доносящееся сквозь стенку и убаюкивающее меня. Все снова повторяя, что нужно наконец опять стать взрослой и сильной, я в действительности стремилась назад, в тепло и тишину детской, или еще дальше, в те тепло и тишину, из которых меня извлекли на свет Божий. Смутно сознавала, что это опасно, но искушение после стольких лет наконец поплыть по течению было слишком сильно, чтобы я могла устоять. Лукс очень огорчался. Он заставлял меня ходить в лес, что-то делать, стряхнуть полудрему. Мое маленькое ребячливое «я» страшно на Лукса сердилось, не желая ничего слушать. Так я проводила сверкающие мартовские дни, чересчур рано выманившие из-под земли цветы: пролески, примулы, хохлатки и одуванчики. Они прелестны и созданы мне на радость.

Кто знает, сколько бы так еще продолжалось, если бы не вмешался Лукс. Он привык совершать в одиночестве маленькие прогулки и вернулся однажды в полдень, скуля и показывая окровавленную переднюю лапу. Я немедленно вновь стала взрослой женщиной. Было похоже, что лапу придавило тяжелым камнем. Я вымыла лапу и, поскольку не могла определить, сломана она или нет, сделала из дерева шину и перевязала его. Лукс все терпеливо сносил, страшно радуясь, что я им интересуюсь. Следующие два дня он, подремывая, провел под печкой. Я кляла себя за то, что пес из-за меня попал в беду. Я просто не заботилась о нем, бросила его на произвол судьбы. Вновь осмотрев лапу, убедилась, что она не сломана. Лукс принялся ее вылизывать, я не стала накладывать новой повязки. Лукс сам знает, что ему на пользу, а он хотел зализывать рану. Через неделю он уже снова носился, сперва прихрамывая, а потом — как прежде. Лапа осталась несколько шире и бесформенее, чем была раньше.

Внезапно минувшие недели показались мне абсолютно нереальными. Я вернулась к делам и прикидывала, как мы будем переселяться в горы. И тут снова началась зима. Снег похоронил деревья на поляне и мои мечты об уютном детском сне. В моем мире безопасности не было, со всех сторон только опасности да тяжкий труд. И хорошо; при мысли о том, что со мной в последнее время делалось, я становилась сама себе противна.

Кончилась поленница возле дома, и я принялась таскать дрова из дальней. Снег был гладким и плотным, и работа стала в радость. Скоро все руки снова потрескались и были в смоле и полны заноз. Пила немного затупилась, а точить ее я не рисковала, опасаясь вконец затупить. Поэтому пилка дров давалась тяжко, каждый вечер я добиралась до постели совершенно разбитая. Зато наконец появился аппетит, я даже мясо ела с удовольствием. И скоро почувствовала, как становлюсь сильнее и ловчее. Лукс повсюду бегал за мной, лапа, казалось, его больше не беспокоит. Теперь мы трое инвалидов, но крепких: Кошка тоже наконец пришла в себя, отбросив несвойственную ласковость. Бычок стал еще больше и великолепнее, он так заполнял собою гараж, что тот становился кукольным домиком. Я радовалась, предвкушая день, когда под его копыта вновь ляжет горный луг.

Лишь мысль о Кошке не давала мне покоя вечерами, когда я обдумывала переселение. Брать ее с собой смысла не было. Она все равно убежит домой, так хоть я избавлю ее от опасностей дальней дороги. Наблюдая, как она с каждым днем все больше становится прежним поперечным существом, я надеялась, что она достаточно пришла в себя для жизни в летнем лесу. Если бы она не поправилась, я бы непременно взяла ее с собой. Я так привязалась к ней после всех напастей, что одна мысль о предстоящей разлуке отравляла мне всю радость. Я бы вообще с большим удовольствием осталась дома. Моя непостижимая неприязнь к горам, непостижимая после такого замечательного лета, все не проходила. Может, причиной тому было нежелание поменять удобную жизнь на всяческие тяготы. Вероятно, следовало подчиниться тайным желаниям, но я считала, что Белла с Бычком заслужили лето в горах.

Весь апрель было сыро и холодно, а в конце его началась такая непогода, что пришлось сидеть дома. Непрошенный отдых меня не устраивал. Мне не сиделось на месте, а приходилось довольствоваться починкой летней одежды. Руки так потрескались, что за них все время цеплялась нитка, иголка выскальзывала из пальцев, приходилось искать ее и снова вдевать нитку. Об одежде пока можно не беспокоиться. Гораздо хуже обстоит дело с обувью. У меня есть пара прочных горных ботинок на рубчатой каучуковой подошве, им сносу не будет, кроме того, есть горные ботинки Луизы, они немного великоваты, но в случае необходимости их тоже можно носить. А вот туфли, в которых я приехала, были в плачевном состоянии. Стельки изодраны, каблуки и носы сбиты, вряд ли они переживут еще одно лето. Я тут между делом сшила себе из шкуры косули мокасины. Не больно-то красивые, но в них так хорошо ходить. К сожалению, не очень прочные. Но тогда такой обуви я пока не придумала. С носками и чулками тоже дело плохо. Штопка у меня давно кончилась, приходится штопать разноцветными шерстяными нитками, я вытягиваю их из одеяла.

Платьев, как таковых, я давно не ношу. Давно придумала подходящий костюм. Рубашки Гуго — рукава я укоротила, — мои старые вельветовые брюки, короткая суконная куртка, вязаный жилет, а зимой — длинные кожаные штаны Гуго, собирающиеся на мне складками. Летом я щеголяла в коротких парчовых штанах, перешитых из элегантных вечерних брюк Луизы. Халат мой тоже еще сносен, я ведь только дома и хожу в нем. В общем, не слишком-то нарядная, но вполне практичная одежда. О том, как я выгляжу, у меня и мысли не было. Зверям моим без разницы, что на мне, уж они-то точно любят меня не за внешность. Вероятно, они вообще понятия не имеют о красоте. И не могу себе представить, что красивым им покажется человек.

Так я провела несколько дней за скучной починкой. Было настолько холодно и ветрено, что даже Лукс не хотел гулять. Он сидел под печкой, впивая тепло. Кошка устроилась на столе, на одежде. Она очень любит лежать на одежде. Жемчужина и Тигр тоже любили. Когда я что-нибудь говорю, она мурлычет, иногда для того, чтобы она замурлыкала, достаточно взгляда. На улице выл ветер, а нам тепло и уютно. Когда тишина становится слишком уж гнетущей, я что-нибудь говорю, а Кошка отвечает тихим мурр. Иногда я напеваю, Кошка не против. Если бы удалось не вспоминать о прошлом, я была бы совсем счастлива, но это страшно редко удается.

Двадцать шестого апреля встал будильник. Я сидела, перешивала рубашку, когда прервалось его тиканье. Сперва я и не заметила, то есть заметила, что что-то не так. Только когда Кошка насторожила уши и повернулась к кровати, я услышала эту новую тишину. Будильник умер. Тот будильник, что я нашла в доме во время похода в соседнюю долину. Я взяла его, потрясла, он еще раз сказал: тик-так, а потом ему пришел конец. Я раскрутила его ножницами. На мой взгляд, он был совершенно здоров. Шестеренки в порядке, ничего не сломалось, и все-таки он больше не хотел тикать. Я тут же поняла, что мне ни за что не заставить его ходить. Поэтому оставила его в покое и привинтила крышку на место. Было три часа по вороньему времени, с тех пор он его и показывает. Не знаю, зачем храню его. Он и сейчас стоит у кровати, показывая три часа. Теперь у меня оставались только наручные часики, они всегда лежали в ящике стола, ведь, работая, я непременно сломала бы их.

Нынче у меня вообще нет часов. Наручные часы я потеряла, возвращаясь с гор. Возможно, Белла втоптала их в землю. Тогда я решила, что дело того не стоит, и не вернулась поискать их. Да может, и не нашла бы. Такие малюсенькие часики, золотая игрушка, много лет назад мне подарил их муж. Ему нравилось, что я ношу красивые и изящные вещи. Мне же хотелось большие практичные часы, но сейчас я довольна, что тогда изобразила радость по поводу подарка. Ну, стало быть, пропали и часики. Время, которое они показывали, давно не было точным вороньим временем. Такие часики никогда верно не ходят. Сначала мне не хватало будильника. Несколько вечеров подряд новая, пугающая тишина не давала уснуть. По ночам меня будило привычное тиканье, но оказывалось, что разбудил меня стук собственного сердца. Кошка первой осознала смерть будильника, а Лукс ее вообще не заметил. Остановившиеся часы, скорее всего, не предвещали опасности, опасности или дичи, вот он их и не заметил. Привычные звуки не производили на него ни малейшего впечатления, какими бы сильными и громкими они ни были. Но стоило на охоте легонько скрипнуть сучку, как он тут же замирал и принюхивался. Теперь некому различать для меня безопасные и угрожающие звуки. Нужно быть очень осторожной. Кошка, правда, день и ночь начеку, но не для меня.

Только в мае погода стала по-настоящему хорошей. Пробежали два года в лесу, и мне пришло в голову: я больше почти не думаю о том, как они наконец-то найдут меня. Первого мая перекапывала и удобряла картофельное поле. Второе мая прошло точно так же. Пришло лето, и рядом с замерзшими, побуревшими весенними цветами из земли полезло все разом. Я снова занялась дровами и складывала под балконом новую поленницу. Зиме не застать меня врасплох. Десятого мая — было все еще по-летнему тепло — посадила картошку, с удовлетворением заметив, что на этот раз ее осталось больше. А я к тому же увеличила поле. Посадила бобы, и на этом главные весенние дела кончились. Решила поскорее перебираться в луга. Сена оставалось очень мало, и я выпустила Беллу с Бычком пастись. Всю зиму Бычок только ел да ел, да к тому же пил иногда снятое молоко. Я еще раз сходила на сеновал за сеном, чтобы по возвращении осенью у меня был под рукой некоторый запас. Плодовые деревья вовсю цвели, трава за неделю вымахала, а за стеной вокруг домика уже буйствовала крапива. Деревья в этом году зацвели очень поздно, зато можно надеяться, что их не побьют заморозки.

Потом снова похолодало и задождило, но ледяные великаны на этот раз раздобрились, и семнадцатого мая вновь установилась такая чудесная погода, что я начала перебираться в горы. В этом году мне было еще тяжелее, чем в прошлом, я все задыхалась и с пыхтением тащила тяжелую ношу. Трава в лугах уже стояла густая и зеленая, только в тенистых местах под деревьями осталось немного снега.

Кошка наблюдала за моими сборами с раздражением. Когда я хотела ее погладить, она холодно поглядела мне в глаза и не подумала замурлыкать. Она сразу все поняла, и я осознала, что недовольство ее справедливо. Под ее взглядом я чувствовала себя страшно виноватой. Все следующие ночи она спала не со мной, а на жесткой деревянной скамейке. В то утро, когда мы тронулись в путь, она вообще не вернулась домой. День был испорчен с самого начала. Сегодня я говорю себе, что Кошка пыталась меня предостеречь. Впрочем, вздор. Она просто не хотела оставаться одна, и ничего загадочного тут нет. Просто никто не хочет оставаться один, даже и старая Кошка.

Стоял чудесный летний день, но на сердце у меня было тяжело. Мне всегда ужасно тяжело расставаться, пусть и ненадолго. Я — человек оседлый, путешествия всегда делали меня несчастной. Мысли мои были дома, дом стоял на солнце с закрытыми ставнями. В покинутом доме есть что-то невыразимо печальное. Я поднималась в горы, а дома у меня нигде не было. В этот раз я не оставила на столе записки, и в голову не пришло. К полудню мы были на месте, это рассеяло мою задумчивость. Лукс с радостным лаем помчался через луг к хижине. Он вспомнил прошедшее лето и уже чувствовал себя в лугах совсем как дома. Я пустила Беллу и Бычка пастись и вошла в хижину. Неприятное чувство не проходило, но я собралась, немного отдохнула и взялась за дела. Принесла из хлева хворост и вымела годовую пыль. Я всё вспоминала Тигра и, открыв шкаф, на миг вообразила, что сейчас увижу спящего, свернувшегося клубком, котенка. Колени подкосились, пришлось крепко ухватиться за шкаф, пока не отпустила дурнота.

Позже я уселась на лавочке перед домом и, как оглушенная, уставилась перед собой. Все было как прежде: бочка с дождевой водой, чурбан для колки дров и дрова, словно они ждали наших старых утренних игр. Я знала, что дальше так идти не может, но была не в силах просто подавить горе. Мне всегда приходилось ждать, что оно созреет и выносится, а потом пройдет само. Но работать я могла. Пошла за хворостом и после обеда таскала к хижине одну вязанку за другой. Там раскладывала его сушиться на солнце. Одеяла и соломенный тюфяк вытащила на улицу еще с утра. Они не отсырели, но пахли затхло. Зимой хижину, должно быть, замело снегом по самую крышу. На этот раз я сразу принесла с собой побольше картошки и сложила ее в кладовой. Не было ведь никаких шансов, что удастся где-нибудь найти еще муки. Если она где и оставалась, так давно заплесневела или съедена мышами. На третий день подстрелила молодого оленя, разложила посоленное мясо по горшкам, завязала их и закопала в тени в снег. Я все еще чувствовала себя какой-то угнетенной, но Белла и Бычок были довольны. Иногда они бросали пастись, подходили к хижине и просовывали в дверь свои большие головы. Приходили не только из симпатии ко мне, но и потому, что я приучила их получать из моих рук немного соли.

Только на пятый день пошли с Луксом к обрыву. Все окрестности превратились в цветущие зеленые заросли. Поля и луга теперь по цвету почти не различить. Сорняки победили на всех фронтах. Проселки заросли еще первым летом, теперь же и от больших асфальтированных шоссе остались лишь маленькие темные островки. Семена проросли сквозь потрескавшийся от мороза асфальт. Скоро никаких дорог вообще не останется. Вид далеких колоколен на этот раз меня почти не тронул. Я ждала привычного приступа горя и отчаяния, но их не было. Было так, словно я уже пятьдесят лет живу в лесу, и колокольни стали для меня просто сооружениями из кирпича и камня. Меня они больше не касались. Я даже поймала себя на мысли о том, что Белла дает мало молока и я правильно оставила внизу маслобойку. Тут я поднялась, и мы с Луксом пошли дальше в лес. Собственная холодность меня потрясла. Что-то изменилось, и придется примириться с новыми обстоятельствами. От таких мыслей стало неуютно, но избавиться от этого чувства удастся, только если я переживу его и оставлю позади. Не следует пытаться искусственно длить жизнь старых горестей. Обстоятельства прежней жизни часто заставляли меня лгать; ныне же давно нет ни причин, ни оправданий для лжи. Ведь я больше не живу с людьми.

С началом июня я наконец-то привыкла к лугам, но все стало иначе, чем в прошлом году. То первое лето в горах неповторимо, да и не хотелось бледного повторения, я, как могла, противилась прежним чарам. И горный мир мне помогал, он замкнулся и стал чужим.

Дел было меньше, чем год назад, я ведь не сбивала масла. У Беллы было мало молока, и Бычку наконец пришлось довольствоваться одной водой. На день молока хватало, и я снова понемногу начала сбивать масло мутовкой. Бедная Белла, если не случится чуда, у нее больше никогда не будет теленка.

Как год назад, я часто сидела на скамейке и глядела на луга. Они не изменились и пахли так же сладко, но я больше не восторгалась, как раньше. Прилежно пилила валежник, оставалось много времени, чтобы бродить с Луксом по лесу. Но далеко мы больше не ходили, я очертила себе границы еще прошлым летом. Мне стало все равно, где там проходит стена, и не было ни малейшего желания обнаружить еще десяток разваливающихся, пропахших мышами избушек лесорубов. Верно, сквозь распавшиеся двери внутрь уже проникла крапива и прет изо всех щелей. Мне больше нравилось просто ходить с Луксом по лесу. Все лучше, чем вяло сидеть на скамейке да глазеть на траву. Неторопливая прогулка по старым тропкам, начавшим уже зарастать, всегда настраивала меня на мирный лад, но прежде всего — этому радовался Лукс. Каждый поход был для него великим приключением. Тогда я очень много говорила с ним, и он почти все понимал — по смыслу. Кто знает, может, он знал уже больше слов, чем я подозревала. Тем летом я совсем забыла, что Лукс — собака, а я — человек. То есть знала, но это потеряло всякое значение. Лукс тоже переменился. С тех пор как я стала уделять ему столько времени, он стал спокойнее и, казалось, не боялся все время, что я растворюсь в воздухе, стоит ему отлучиться на пять минут. Когда я теперь об этом думаю, мне кажется, что единственным великим страхом в его собачьей жизни было оказаться брошенным. Я тоже очень много чему научилась и понимала почти все его движения и звуки. Между нами теперь наконец воцарилось молчаливое взаимопонимание.

Двадцать восьмого июня, когда мы с Луксом под вечер вернулись из лесу, я увидела, как Бычок покрывает Беллу. Совершенно не обратила внимания, что ночью она опять ревела. Когда я смотрела, как огромные животные сливаются друг с другом под розовым вечерним небом, я поняла, что на этот раз теленок будет. Так это и должно происходить, на большом лугу, под вечерним небом, без человеческого вмешательства. Посейчас не знаю, так ли это. Так или иначе, с того вечера Белла перестала требовать быка, а Бычка не занимало ничего, кроме как поплотнее набить огромное брюхо вкусной травой, подремать на солнышке да носиться галопом по лугу. Он стал исключительно красивым и сильным животным, и очень добродушным. Иногда он клал тяжелую голову мне на плечо и сопел от удовольствия, если я почесывала ему лоб. Может, позже он и стал бы диким и несговорчивым. Но тогда был огромным теленком, доверчивым, игривым и всегда готовым как следует закусить. Думаю, он был не так умен, как мать, да и не нужно ему было быть умным.

Смех сказать, он даже Лукса слушался, а тот был в сравнении с ним тявкающим карликом.

Сейчас я надеюсь, что у Беллы будет теленок. Она дает больше молока, чем осенью, и решительно округлилась. Если это так, то по сельскому календарю теленок появится в конце марта. Белла не слишком поправилась, но она все же толще, чем если бы причиной было только доброе сено. Месяц назад я и надеяться не смела, да и теперь сомневаюсь, может, я только принимаю горячо желаемое за действительное. Нужно набраться терпения и ждать.

Тогда в горах неуверенность мучила меня гораздо сильнее. Так важно, чтобы у Беллы был теленок. В противном случае очень скоро мне пришлось бы вкалывать на двух абсолютно бесполезных животных, убить которых я не в силах. А Беллу наше будущее ничуть не заботило. Одно удовольствие было глядеть на нее. Она по-прежнему была главной. Если Бычок слишком уж своевольничал, она призывала его к порядку, толкая головой, он подчинялся и никогда слишком не удалялся от своей грациозной матери-супруги. Это очень успокаивало, поскольку я знала, что Белла — существо разумное и я могу на нее положиться. Все ее тело было разумным, оно никогда не давало ей ошибиться. А Лукс вообще не любил изображать пастушескую собаку и делал это только по настоятельному приказанию. Мне хотелось немножко отдохнуть перед сенокосом. Ведь последствия болезни так и не прошли до конца. Я как следует ела, проводила много времени на свежем воздухе и крепко спала.

Первого июля, как отмечено в календаре, я впервые снова могла дышать полной грудью. Все прошло, и я только теперь поняла, как измучила меня одышка, хоть я и не обращала на нее внимание. Целый час я чувствовала себя словно родившись заново, а потом не могла уже и представить, что бывает иначе. Через несколько недель начнется сенокос, на крутых горных лугах очень важно ровно дышать.

Второго июля спустилась в долину прополоть картошку. Прошли дожди, и сорняков было больше, чем минувшим сухим летом. Все утро проработала на картошке. В доме обнаружила знакомую вмятину на постели, но не смогла определить, насколько она старая. Расправила одеяло, набила рюкзак картошкой и снова поднялась в горы. В середине июля предприняла второй поход и осмотрела поляну у ручья. Трава стояла высоко и была гораздо сочнее, чем прошлым летом. Погода все время менялась — все время чередовались дождь и ведро. Отменная погода для всего, что растет и зеленеет. В оставшееся время поймала трех форелей и поджарила их. Очень хотелось оставить одну Кошке, но я знала, что без меня она ни к чему не прикоснется, хитрое и недоверчивое создание. Мне хотелось дождаться новолуния, возможно, погода станет чуть устойчивее. Кроме того, решила в этом году несколько облегчить себе работу. Раз Белла дает мало молока, ее можно доить только раз в день и я могу переночевать дома, а спозаранку начать косить.

И вот, в конце июля, пришла пора начинать. Я подоила Беллу и закрыла их с Бычком в хлеву. Они не обрадовались, но помочь я ничем не могла. Я оставила им довольно воды и травы и спустилась с Луксом в долину. К восьми вечера мы добрались до дома, я всухомятку поужинала и сразу легла, чтобы с утра быть отдохнувшей. Раз будильника теперь у меня не было, пришлось положиться на внутренние часы. Я четко представила себе большую четверку и была уверена, что в четыре проснусь. К тому времени я весьма натренировалась в таких вещах.

Но проснулась уже в три: на кровать прыгнула Кошка и радостно поздоровалась. Она то укоризненно мяукала, то ласкалась. Я совсем проснулась, но полежала еще, а Кошка, мурлыча, прижалась к моим ногам. Думаю, что с полчаса мы были совершенно довольны жизнью. В полчетвертого встала и при свете лампы, которой мне так не хватало в горах, приготовила завтрак. Кошка залезла под одеяло и спала себе дальше. Я оставила ей немножко жареного мяса и, поев сама и накормив Лукса, пошла в ущелье. Там было еще совсем темно и холодно. Со склонов текли быстрые ручейки, теряясь на дороге. Идти пришлось совсем медленно, чтобы не спотыкаться о камни, которые вымыло последней грозой. Дорога в плачевном состоянии. Еще весной талые воды оставили глубокие промоины, ручей подмыл берег, и он кое-где обрушился. Осенью придется привести дорогу в порядок, а то зима ее доконает. Давно бы надо было это сделать, да я все мешкала. Никаких оправданий тому не было, и поделом мне, что в потемках чуть не переломала ноги. Дойдя до поляны, вытащила с сеновала косу и принялась ее отбивать. Холодная вода ручья смыла остатки сна. Когда начала косить, было уже совсем светло. Трава шелестела под косой и падала мокрыми волнами. Я заметила, насколько легче косить, когда ты отдохнул. Косила около трех часов, потом все-таки очень устала. Лукс вылез из-под сеновала, где спал, и отправился со мной к дому. Я улеглась в постель к Кошке, с урчанием ко мне прижавшейся, и сразу уснула. Дверь была открыта, желтый свет солнца лежал на пороге. Лукс разлегся на скамейке и дремал на утреннем солнышке. Проспала до обеда, перекусила и вернулась на луг ворошить траву. Когда я пришла домой, Кошка уже удалилась, съев мясо. И хорошо, мне не хотелось видеть, как ее снова разочарует мой уход.

Около семи мы вернулись в горы, и я тут же пошла в хлев освободить Беллу и Бычка. Привязала Беллу и оставила их на ночь на лугу. Потом умылась у колодца, выпила парного молока и легла.

На следующий день я снова подоила Беллу после обеда и закрыла их с Бычком в хлеву. Переночевала дома, пришла Кошка и привалилась к ногам. Я принесла бутылку молока, и Кошка в знак благодарности выгибала спину и терлась об меня головой. Утром опять выкосила большой кусок, но не легла спать, а ворошила накошенное накануне. Трава наполовину высохла, она пахла нежно и сладко. После обеда ее уже можно было убирать и ворошить скошенное с утра.

Такой новый подход к делу позволял быстро двигаться вперед. Пока месяц прибывал, погода оставалась ясной и жаркой. На этот раз я собиралась прихватить и часть соседней поляны: не хотелось, чтобы снова не хватило сена. Однако, когда я кончила с большим лугом, погода переменилась, и целую неделю принимался лить дождь. Отличная погода для свежей травы в лугах, но не для сенокоса. Вот я и ждала, большая часть сена уже запасена, и беспокоиться не о чем. К тому же с ногами снова стало плохо. Я оборачивала их мокрыми полотенцами и старалась прилечь днем, как только выдавалась свободная минутка. Сначала Луксу не понравилось мое домоседство, но я показала ему больные ноги и все объяснила, он, судя по всему, понял. Бегал в одиночку по лугам, но всегда в пределах окрика. Он тогда с восторгом предавался раскапыванию мышиных нор. Погода вовремя переменилась. Больных ног не вылечить, но зато они так хорошо отдохнули, что потом я снова смогла заняться сеном. С полянкой управилась за неделю. На этот раз Кошка отнеслась к моему появлению спокойнее, я надеялась, что несколько приободрила ее. Ей-то этого, наверное, и вовсе не надо, а меня успокаивала сама мысль.

Лето пролетело на удивление быстро, и не только в воспоминаниях. Я знаю, что и тогда оно показалось мне очень коротким. В этом году малинник зарос еще сильнее, и мне удалось набрать всего ведро ягод, очень крупных, но не особенно сладких. Но мне-то они, конечно, были сладкими. Я упивалась, вспоминая обо всех оставшихся в прошлом сладостях. Не могу без улыбки вспоминать о том, как в одном приключенческом романе герой грабил дупла диких пчел. В моем лесу диких пчел нет, а если бы и были, я бы никогда не осмелилась их грабить, а постаралась бы убраться подальше. Да я и не герой, и не находчивый парень. Никогда мне не научиться добывать огонь трением или отыскивать кремень, потому что я не знаю, как он выглядит. Мне даже не починить зажигалку Гуго, хотя есть и кремни, и бензин. И я просто не в состоянии сделать пристойную дверь для хлева. И она постоянно крутится у меня в голове.

Конец августа провела в горах, все время докучали больные ноги. Но мы с Луксом опять начали гулять: лежа без дела на кровати, я чересчур много думала. Я радовалась возвращению домой, лето казалось просто интермедией.

Десятого сентября снова спустилась в долину полоть картошку. Она особенно удалась. Бобов тоже было гораздо больше. Было мало гроз, а бурь и наводнений не было вообще. На этот раз оставила Беллу и Бычка на свободе. Хорошая погода соблазнила меня не лишать их солнечного дня.

К пяти часам добралась до лугов. Внезапно, из-за хижины еще ничего не было видно, Лукс замер, потом с диким лаем рванулся вперед. Я никогда прежде не слышала, чтобы он так лаял, яростно и с ненавистью. Тут же поняла, что случилось страшное. Когда хижина больше не мешала, я увидела. Человек, незнакомый мужчина, стоял на лугу, а перед ним лежал Бычок. Я видела, что он мертв, — огромная серо-коричневая туша. Лукс прыгнул на незнакомца и чуть не вцепился ему в горло. Я громким свистом позвала его назад, он послушался и, рыча, замер перед мужчиной, шерсть на нем встала дыбом. Я кинулась в хижину и сорвала со стены винтовку. Всего несколько секунд, но они стоили Луксу жизни. Почему я не бежала быстрее? Мчась по лугу, я увидела, как сверкнул топор и глухо опустился на голову Лукса.

Я прицелилась и спустила курок, но Лукс был уже мертв.

Человек уронил топор и рухнул, странно повернувшись. Не обращая на него внимания, я опустилась перед Луксом на колени. Раны не было, только немного крови на носу. Бычок страшно изуродован: голова его, разрубленная во многих местах, лежала в большой луже крови. Я отнесла Лукса в хижину и уложила на скамейку. Он вдруг стал маленьким и легким. И тут, как из дальней дали, до меня донеслось мычание Беллы. Она стояла, прижавшись к стене хлева, вне себя от ужаса. Я отвела ее в хлев и попыталась успокоить. Только тогда я вспомнила о мужчине. Я знала, что он мертв, такая большая цель, я не могла промахнуться. И была рада, что мертв: было бы тяжело добивать раненого. А в живых я бы его не оставила. А может, и нет, не знаю. Я перевернула его на спину. Он оказался очень тяжелым. Совсем не хотела его рассматривать. Омерзительное лицо. Одежда, грязная и рваная, из дорогой ткани и сшита хорошим портным. Наверное, охотник, как Гуго или один из адвокатов, директоров либо фабрикантов, которых Гуго тоже так часто приглашал. Кем бы он ни был, теперь он просто мертвец.

Не хотела оставлять его на лугу, рядом с мертвым Бычком, в чистой траве. И, ухватив за ноги, оттащила к обрыву. Там, где крутые склоны обрываются осыпью и цветут в июне рододендроны, я спихнула его вниз. Бычка оставила лежать, где он лежал. Он был слишком велик и тяжел. Летом его кости на лугу побелеют, сквозь них прорастут цветы и травы, и он медленно уйдет во влажную от дождей землю.

Луксу я выкопала вечером могилу. Под тем кустом с душистыми листьями. Глубокую, опустила его туда, закопала и крепко утоптала землю. И устала, так устала, как не уставала никогда. Умылась у колодца и пошла в хлев к Белле. Молока не было ни капли, она все дрожала. Налила ей полный ушат воды, но она не пила. Потом села на скамейку и стала ждать долгой ночи. Ночь пришла светлая, звездная, с гор дул холодный ветер. Но я не мерзла, я была холоднее ветра.

Белла снова замычала. Наконец я взяла свой тюфяк и отнесла в хлев. Не раздеваясь, легла. Только тогда Белла замолчала и, думаю, уснула.

С первыми лучами я встала, сложила рюкзак, привязала к нему большой тюк, взяла винтовку, и мы с Беллой ушли. Плоская бледная луна висела в небе, первые лучи зари окрасили скалы. Белла медленно шла, опустив голову, иногда она останавливалась и глухо мычала, оглядываясь.

Все, без чего я могу обойтись, и сейчас лежит в горной хижине, и я туда не вернусь. А может, пройдет и это, и я снова смогу пойти в луга.

Я отвела Беллу в старый хлев, накормила и пошла в дом. Ночью пришла Кошка и легла ко мне, и я уснула мертвым сном без сновидений.

На следующий день взялась за привычные дела. Белла мычала еще два дня, потом притихла. Пока стояли погожие дни, я выпускала ее пастись на поляне. Уже на следующий день занялась ремонтом дороги. Он занял десять дней. Пришел октябрь, я убрала картошку, бобы и собрала фрукты. Потом перекопала и удобрила поле. Весной я напилила столько дров, что под балконом больше не было места. Потом запасла подстилки, но это заняло всего неделю, и наконец, физически измотанная и разбитая, я оставила бессмысленные попытки бегства и сдалась своим мыслям. Но без толку. Не понимаю, что же стряслось. И сегодня спрашиваю себя, почему незнакомец убил Бычка и Лукса. Ведь я отозвала Лукса, и ему, беззащитному, проломили голову. Хотелось бы знать, почему незнакомец убил моих животных. Я этого никогда не узнаю, оно и к лучшему.

Когда в ноябре началась зима, я решила писать эти заметки. Последняя попытка. Не сидеть же всю зиму за столом, все задаваясь вопросами, на которые ни один человек, вообще никто на свете ответить не может. На записки ушло почти четыре месяца.

Теперь я совершенно спокойна. Заглядываю вперед, но недалеко. Вижу, что это еще не конец. Жизнь продолжается. С сегодняшнего утра я совершенно уверена, что у Беллы будет теленок. И кто знает, может, и котята тоже будут. Бычка, Жемчужины, Тигра и Лукса больше не будет никогда. Но будет кто-нибудь еще, мне от этого не уйти. Когда кончатся спички и боеприпасы, я этим займусь и буду искать выход. Но теперь есть другие дела. Как только потеплеет, я стану перестраивать комнату в новый хлев для Беллы, и мне удастся прорубить дверь. Еще не знаю как, но наверняка что-нибудь да придет в голову. Я буду совсем рядом с Беллой и новорожденным теленком, буду охранять их день и ночь. Воспоминания, горе и ужас и тяжелая работа останутся, пока я жива.

Сегодня, двадцать пятого февраля, кончаю писать. Не осталось ни клочка бумаги. Сейчас около пяти вечера и уже так светло, что можно писать без лампы. Вороны поднялись и с криком кружат над лесом. Когда они скроются из виду, я пойду на прогалину кормить белую ворону. Она уже ждет меня.

Александр Белобратов. Послесловие

Послесловие к запискам о конце света? К дневнику «голого человека на голой земле»? Странное занятие. Не лучше ли, прочитав эту жестокую и печальную книгу, осторожно закрыть ее и постараться если и не забыть о ней вовсе, то хотя бы отодвинуть на периферию сознания и чувствования все впечатления, ею вызванные? Выйти на улицу, побродить среди людей, взглянуть на детские лица, улыбнуться прохожему или заметить улыбку, адресованную тебе?

Или все же думать и писать о Марлен Хаусхофер — маленьком, хрупком человеке и большой писательнице, о ее романе «Стена» (1963), героиня которого, безымянная женщина лет сорока, случайно уцелела после глобальной катастрофы и берется за записки, чтобы «не сойти с ума», «не глядеть в темноту и не бояться»?

Марлен Хаусхофер родилась 11 апреля 1920 г. в местечке Фрауенштайн в Верхней Австрии. Детство Марии Хелены Фрауендорфер (таково полное имя писательницы) прошло в лесничестве, в котором работал управляющим ее отец. Эта местность, ее леса, альпийские пастбища, скалы, долины, охотничьи угодья, занимающие в романе «Стена» столь важное место, были знакомы Марлен с детства. Не придуман, а почти списан с натуры и охотничий домик, в котором героиня книги проводит около трех лет, — он был построен в двадцатые годы и сохранился по сию пору.

После окончания гимназии в Линце Хаусхофер училась в Венском университете. Студенческая любовь (скорее — привязанность, основанная на жалости) закончилась печальным образом: Марлен осталась одна с ребенком на руках. Через несколько месяцев она вышла замуж за человека, знавшего о ее несчастье и сумевшего поддержать ее в трудную минуту. Вскоре в семье появляется второй сын. В 1947 г. они переселяются в Штайр, маленький провинциальный городок, в котором муж Марлен имеет зубоврачебную практику. Вторую половину своей короткой жизни Марлен Хаусхофер ведет двойное существование. Она — примерная мать и жена, заботливая домохозяйка, живущая повседневными радостями и горестями невзрачной провинциалки. Но помимо этого Марлен Хаусхофер начинает писать, урывая часы от утреннего сна, чтобы не мешать домашним и не испытывать помех с их стороны.

Литературное признание приходит на удивление быстро. В 1952 г. отдельной книгой вышла повесть «Пятый год», за которую Хаусхофер получает Австрийскую Государственную премию. Писательницу узнают в Вене, ей открывается дорога в большую литературу. Брак тяготит Марлен. Она разводится с мужем и… остается в их общем доме, тянет на себе весь груз повседневных обязанностей домохозяйки, даже помогает ему вести картотеку больных.

За двадцать лет литературного труда Марлен Хаусхофер публикует несколько романов («Пригоршня жизни», 1956; «Потайная дверь», 1957; «Небо без конца», 1966; «Мансарда», 1969), рассказы, детские книги и книги о животных. Среди ее писательских удач — рассказ «Мы убиваем Стеллу» (1958) и повесть «Приключения кота Бартля» (1964), наиболее радушно принятые критикой. И все же главное произведение писательницы, ее абсолютная удача — роман «Стена», за который Хаусхофер получила престижную литературную премию имени Артура Шницлера. В одном из интервью она назвала роман «самой важной своей книгой» и добавила: «Не думаю, что мне снова выпадет такая удача, ведь на такой материал набредаешь, пожалуй, лишь раз в жизни».

Тогда, в середине шестидесятых, роман был воспринят критиками весьма сдержанно. Многие с неудовольствием отмечали чрезмерную, на их взгляд, простоту сюжета, незамысловатый язык и стиль, отказ от авангардистского письма в пользу «наивно-реалистической» манеры. Глубинные темы и смыслы книги Хаусхофер были почти никем не замечены. Лишь через двадцать лет, после переиздания в 1983 г. романа «Стена» (а затем почти всех других ее произведений), в нем вдруг увидели поразительное литературное своеобразие, бередящее душу обращение к «последним вопросам бытия», книгу-параболу, философскую притчу, ставящую под сомнение любые символы и основания человеческой веры.

Немалую роль в привлечении внимания широкой читательской аудитории к произведениям писательницы сыграли представительницы феминистского движения в Германии и Австрии. Однако роман «Стена» (и творчество Марлен Хаусхофер в целом) много шире тех интерпретаций, которые можно отыскать в феминистической литературной критике.

В центре всех книг Хаусхофер — женщины. Их проблемы, их внутренний мир, их существование за «стеклянной стеной» отчуждения выбрала австрийская писательница в качестве главного материала для своего творчества. Но Марлен Хаусхофер далека от поисков спасения в новом «движении», в новом «сообществе», как бы оно ни именовалось и какие бы лозунги ни предлагало. В ней, в ее душе навсегда осталась травма «дурного коллектива», ложного сообщества, навязанного ее поколению тоталитарной системой в 1938–1945 гг. В радиопьесе «Игра в полночь» (1955) эта тема единственный раз, пожалуй, выходит на поверхность: «Они все время говорят: мир, космос, земля, народ… Может быть (я так себе это представляю), у них внутри пустота, вот они и кричат так громко».

Роман «Стена» и вполне традиционен (у книги много литературных предшественников), и уникален. Критики уже называли это произведение «женской робинзонадой», подчеркивая связь романа со знаменитой книгой Даниэля Дефо. Катастрофа, насильно помещающая человека в совершенное одиночество, оставляющая его наедине с природой и самим собой, — что ж, эта исходная ситуация легко прочитывается в книге Хаусхофер. Казалось бы, и стиль романа — записки от первого лица, бесхитростные, без использования каких бы то ни было сложных изобразительных средств и приемов, — подтверждает эту связь. Однако внешнее подобие крайне обманчиво. Робинзон в самые сложные часы и дни своего существования ощущает себя частью человечества, более того, по замыслу автора, представительствует за все человечество, олицетворяет его стойкость, предприимчивость, умение и желание справиться с дикой природой. Героиня «Стены» наделена иным отношением к миру. Истоки подобного отношения легко нащупываются в предшествующей литературной традиции. Здесь стоит вспомнить и «Холодный дом» Чарльза Диккенса с его честным, умным и пассивным Джоном Джарндисом, удел которого — горькое и благородное одиночество среди счастливых людей. Уместно назвать и неистово-одиноких героев новеллистики Генриха фон Клейста, словно бы отделенных друг от друга стеклянной перегородкой непонимания и недоверия. Особую роль в галерее литературных предшественников Хаусхофер играет Чехов с его «Палатой N 6», в которой атмосфера отчуждения человека, его отчаянной отъединенности от других передается не только через подчеркнуто-простую и одновременно неотвратимо страшную сюжетную ситуацию, но и, в большей степени, через стиль, язык, через нанизывание и лейтмотивное повторение обыденных и непереносимых в своей обыденности деталей быта людей, лишенных осмысленного бытия. Эти авторы упомянуты не случайно. Хаусхофер выделяла их среди других, постоянно упоминала в своих немногочисленных интервью.

Среди более близких по времени предшественников австрийской писательницы критика уже называла имя Альбера Камю. Вне всякого сомнения, «стены абсурда», о которые ударяется современный человек и которые он воздвигает вокруг себя, осознав «математическую непреложность события смерти», не могли остаться не известными Марлен Хаусхофер. Сама сюжетная ситуация романа «Стена» (на это также обращали внимание писавшие об австрийской романистке) обнаруживает близость к сюжетным ситуациям двух романов Камю — «Посторонний» и «Чума». Героиня Хаусхофер, подобно Мерсо, существует в условиях «добровольного робинзонства» (С.Великовский). Стеклянная стена вокруг нее, вокруг ее мира, по замечанию старшей современницы Хаусхофер, известной австрийской писательницы Доротеи Цееман, — это «эманация ее внутреннего я». Мир воспоминаний одинокой женщины безлюден. В нем всплывают иногда бесплотные, безликие образы ее близких: двух дочерей она помнит только совсем детьми, о муже речь заходит как о предмете нереальном, лишенном каких-либо очертаний, собственных родителей героиня не упоминает вовсе. Гуго, Луиза, егерь и безымянный пастух, в горной хижине которого поселяется на лето женщина, возникают в ее сознании лишь в связи с предметами обихода и животными, имевшими к ним отношение.

Одновременно «робинзонада» героини — следствие напасти, необъяснимого и необоримого несчастья, беды, пришедшей неизвестно откуда, как чумная эпидемия в другом романе Камю. Эта «встреча с абсурдом» создает в романе Хаусхофер ситуацию негативной робинзонады, ситуацию Сизифа, обреченного на вечный и бессмысленный, на пределе сил, труд. «Воспоминания, горе и ужас, и тяжелая работа останутся, пока я жива» — подводит итог своим запискам героиня «Стены». Появление другого человека в ее изолированном мире приносит не избавление, а беду: погибают Бычок (женщина по-матерински привязана к нему, ведь она помогала его рождению) и Лукс, верный друг и надежный проводник в этом «царстве мертвых»; героиня совершает убийство, зачеркивая последнюю возможность восстановить связь с человеческим миром.

Помещая книгу Марлен Хаусхофер в определенный контекст литературной традиции, несправедливо будет не упомянуть и о другом, может быть, более важном, даже основном источнике ее творчества, источнике ситуаций, переживаний и поступков ее героинь. Этот источник — сама Марлен Хаусхофер, ее «чувство жизни», ее внутренний мир, ее вера и неверие. Д. Цееман замечает в своей статье о Хаусхофер: «Никакой из монахов-отшельников не создал книги более безбожной, чем эта женщина». Это отношение к миру, трезвое и пронзительно-печальное, связано и с судьбой поколения, к которому принадлежала Марлен Хаусхофер, и с ее личной судьбой. Роман «Стена» стал для писательницы своего рода границей обычной жизни, пограничной ситуацией, за которой началось движение к концу, уже не воображаемому, а конкретному: последние семь лет жизни Хаусхофер страдала онкологическим заболеванием, принесшим ей затем раннюю смерть.

В последней записи в дневнике (за месяц до смерти) Марлен Хаусхофер подводит скорбный итог прожитой ею жизни:

«Успокойся. В жизни ты видела слишком много и слишком мало, мало, как все люди, что жили до тебя. Плакала слишком много и слишком мало, как все люди, что жили до тебя. Может, слишком много любила и ненавидела, но не слишком долго — лет двадцать или около того. А что такое — двадцать лет? Потом часть твоего Я умерла, как это бывает у всех людей, которым больше не дано любить и ненавидеть.

Ты терпела сильную боль, без всякой на то охоты, как все люди, что жили до тебя. Скоро тело стало тебе обузой, да ты и не любила его никогда. Это было плохо — а может, и хорошо, ведь душа не слишком прочно держится в нелюбимом теле. Да и что такое душа? Пожалуй, у тебя ее никогда и не было, вот разум был, только чувства его не слишком занимали. Или было иногда что-то еще? На короткие мгновения? Когда смотришь на колокольчики на лугу, заглядываешь в кошачьи глаза, видишь человеческое горе, замечаешь необычные камни, деревья и статуи, ласточек над Римом, великим городом.

Успокойся.

Даже если на тебя возложено бремя души, ей хочется одного — глубокого, крепкого сна. Нелюбимое тело перестанет страдать от боли. Кровь, плоть, кожа и кости — все станет горсткой пепла, и мозг, наконец, перестанет думать. За это хвала Господу, которого нет.

Успокойся: все было напрасно, как у всех людей, что жили до тебя. Совсем обыкновенная история».

Грустный итог, грустная книга — исповедь одинокой души и одинокого разума. И — книга честная. Роман «Стена», как «Миф о Сизифе» Камю, «учит высшей верности, которая отрицает богов и поднимает обломки скал». Ведь обретение свободы перед лицом абсурда — занятие для мужественных. Об этом, на наш взгляд, и главная книга австрийской писательницы Марлен Хаусхофер, без которой картина послевоенной австрийской литературы для русского читателя была бы далеко не полной.

Примечания

1

Luchs (нем.) — рысь.

2

«Манлихер» — одна из старейших австрийских фирм по производству стрелкового боевого и охотничьего оружия.

3

При раскопках в Помпеях археологами было найдено несколько отлично сохранившихся тел погибших, засыпанных горячим пеплом и сохраненных им. Во время извержения эти люди, очевидно, спали: их позы так и остались естественны и спокойны.

4

В горах Центральной Европы колодцы, как правило, представляют собой большего или меньшего размера бассейн, из которого берут воду. К нему подводятся трубы или желоба, по которым в такой резервуар собирается вода горных ключей или ручейков.

5

Церковный праздник, посвященный трем волхвам, пришедшим в Вифлеем поклониться младенцу Иисусу.

6

1 ноября.

7

Одно из наиболее популярных и часто исполняемых произведений Моцарта.


home | my bookshelf | | Стена |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу