home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add
fantasy
space fantasy
fantasy is horrors
heroic
prose
  military
  child
  russian
detective
  action
  child
  ironical
  historical
  political
western
adventure
adventure (child)
child's stories
love
religion
antique
Scientific literature
biography
business
home pets
animals
art
history
computers
linguistics
mathematics
religion
home_garden
sport
technique
publicism
philosophy
chemistry
close

реклама - advertisement



Томас Сандерс

Третий оппонент: защиты диссертаций и общественный профиль академической истории в Российской империи

Ученые диссертации, имеющие двух оппонентов и ни одного читателя…

В.О. Ключевский

[458]

В конце октября 1917 года Георгий Вернадский[459] приехал из Перми, где он стал преподавателем месяцем ранее, в Петроград для защиты своей диссертации о масонстве в России XVIII века[460]. Петроград показался ему «мрачным» городом, живущим «в предчувствии надвигающейся катастрофы». Несмотря на данные обстоятельства, больше всего его беспокоило то, что он был отвлечен от подготовки к диспуту безрезультатными поисками подходящего костюма: его сюртук не соответствовал традиции облачаться во фрак для церемонии защиты. Вернадский был приятно удивлен, увидев, что на его защиту собралась довольно многочисленная публика, несмотря на то, что дни в северной столице становились все короче, «очень рано темнело, и выходить на улицу было рискованно»[461]. Кроме официальных участников, некий Н.П. Киселёв высказал «несколько интересных соображений» относительно масонского мистицизма, небольшие замечания также сделали еще два или три человека из числа публики. После того как исторический факультет единогласно проголосовал за присуждение Вернадскому степени, официальная группа отправилась на квартиру родителей Вернадского отмечать это событие[462]. Ситуация со снабжением в городе была такой, что любая еда «быстро исчезала» с прилавков. Тем не менее, его матери удалось достать все необходимое – «чай, бутерброды, сладости, вино. Было даже шампанское». Вместе с Александром Евгеньевичем Пресняковым и почти всеми участниками бывшего «кружка молодых историков» Вернадский и его семья наслаждались «дружественной и теплой» атмосферой, царившей на празднике по случаю успешной защиты диссертации.

С одной стороны, защита диссертации Вернадского представляется обыденным, хотя и очень человечным эпизодом, разыгранным на фоне надвигающейся национальной трагедии. С другой стороны, она кажется событием удивительным, замечательным примером упорства, с которым избранная часть образованного общества продолжала соблюдать все культурные привычки своей корпорации. Страна все быстрее катилась к «пропасти» хаоса и Гражданской войны, а семья Вернадских беспокоилась о фраках и птифурах, о том, как проголосуют на защите, и о масонском движении эпохи Просвещения. Каким же образом академический ритуал «защиты» диссертации стал настолько устойчивым элементом культурной жизни образованной элиты, что его продолжали исполнять, даже находясь на грани физического уничтожения?

В данном очерке рассматриваются истоки, эволюция и социальная функция защиты диссертации как культурного института. Несмотря на стереотипный образ сухого академического дела, понятного лишь посвященным, история защиты диссертаций может открыть для современного исследователя неожиданные перспективы. Прежде всего, рассматривая опыт историков сквозь призму процедуры защиты, мы можем отчетливо воссоздать пути формирования института исторической профессуры и черты поведения самих агентов – как представителей этой дисциплины и как членов особой субкультуры в рамках становившегося все более сложным и политизированным общества царской России. В своих истоках защита диссертации как публичное мероприятие представляет собой частный пример имплицитного «контракта» между царским правительством и образованной частью дворянского общества. Однако, возможно, даже большее значение имеет тот факт, что защита является примером и того способа, каким подобные разрешенные «сверху» практики могли быть преобразованы возникающей общественной группой в соответствии со своими собственными изменяющимися стандартами. В итоге такие процедуры оказывались взятыми на вооружение новыми социальными слоями в качестве средства саморепрезентации и утверждения своего статуса – что совершенно противоречило исходным целям правительства. Более того, различные этапы эволюции процедуры защиты отражают процесс формирования высокообразованной культурной элиты в рамках российской социальной системы; это позволяет на конкретном материале изучить феномен, описанный Эбботом Глисоном как переход от общества к общественности[463].

Может показаться несколько странным, что в столь авторитарной и закрытой системе, какой была Россия XVIII века, публичный интеллектуальный дискурс был воспринят с такой готовностью. Тем не менее, диспуты, лекции, а также споры о диспутах и лекциях были частью академической культуры в России со времени основания первого университета в 1755 году[464]. Заданный петровскими реформами импульс привел к исчезновению полуграмотного дворянства как доминирующей социальной прослойки. В высших слоях российского общества в XVIII веке сложилась привычка к чтению, которая вместе с развитием издательской инфраструктуры привела к трансформации интеллектуальной культуры России начиная с 1840-х годов[465]. В условиях, когда российская литературная культура все еще находилась в зачаточном состоянии, а условия существования писателей и журналистов в эпоху Екатерины II чувствительно ограничивали тогдашнюю духовную жизнь, публичные выступления и диспуты представляли собой важное дополнение к индивидуальному чтению[466]. Они были важным аспектом привычной интеллектуальной коммуникации, и «публичные лекции и диспуты при университете питали и поддерживали беспрерывно внимание московской публики всех сословий»[467]. «Бросается в глаза, – писал Кизеветтер, – одна черта в жизни Московского университета уже в этот начальный период. Это – связь университета с обществом»[468]. Университет «радушно» призвал в свои стены общество, которое «охотно откликнулось», «наполнив университетские залы в дни публичных собраний, актов, диспутов»[469].

Шевырёв в своей истории, посвященной столетнему развитию Московского университета, передает читателю ощущение весомой значимости этих публичных мероприятий. «Акты в университете, – пишет он, – совершались с привычной торжественностью, которая была в духе и нравах времени». Наиболее важными датами были 25 апреля и 5 сентября, день коронации и день тезоименитства императрицы Елизаветы соответственно, и 26 апреля, поскольку открытие Московского университета было приурочено ко дню коронации Елизаветы. Кроме того, окончание экзаменов в июле и декабре «сопровождалось также актами и публичными диспутами студентов, речами учеников гимназии на древних и новых языках»[470]. Все это проводилось с помпезностью и соответствующими церемониями. На актах при производстве в студенты «торжественно вручались шпаги тем, кто еще не имел права носить их». Золотые и серебряные медали раздавались «в большом количестве», в числе наград были и книги. Расклеивались специальные большие афиши, написанные витиеватым стилем на русском и на латинском языках – они извещали о подобных мероприятиях и приглашали на них «всех любителей науки»[471]. Эти мероприятия были важными общественными событиями. «Высшее духовенство, знатные особы Москвы, иностранцы и все образованное общество принимали постоянное участие в этих торжествах»[472].

Образцом подобной интеллектуальной жизни XVIII века может служить деятельность одного из ведущих ученых Московского университета второй половины века Антона Алексеевича Барсова. В XIX веке специальность Барсова назвали бы словесностью, но в то время он был профессором красноречия. Это точно соответствовало действительности; у Кизеветтера он фигурирует как «первый вития на университетских торжествах»[473]. Речи составляли «существеннейшую часть литературной деятельности Барсова» и высоко ценились в его дни как «превосходный» пример жанра. В 1819 году сборник его речей был опубликован Обществом любителей российской словесности в качестве образца ораторского искусства[474]. Устаревшее на сегодняшний день слово «акты», которое ранее использовалось для обозначения речей и дней, посвященных ораторским дискуссиям, замечательно передает ощущение публичной демонстрации и зрелищности, присущих этим событиям. Русское выражение «актовый зал» сохраняет то же семантическое значение: причиной, собиравшей слушателей, было или публичное выступление, или публичный диспут.

Как и на Западе, программы, привлекавшие «любителей науки», бросали вызов защитникам религиозной догмы. Шевырёв пишет о том, что высшее духовенство принимало участие в этих публичных мероприятиях и даже одобряло их, но оно не было в восхищении от всех аспектов нового способа распространения знаний. Первые разногласия по поводу публичного обсуждения светской науки были связаны с защитой диссертации Дмитрия Аничкова на тему «О начале и происшествии натурального богопочитания»[475]. Архиепископ Амвросий Московский подал донесение в Священный синод о диспуте в Московском университете в августе 1769 года; «соблазнительная и вредная» речь об этом «атеистическом рассуждении» содержала-де «предрассудки», что вызвало возражения даже со стороны других преподавателей[476]. Аничков внес предложенные изменения, и работа была перепечатана. Аничков заплатил за свое неблагоразумие тем, что присуждение степени затянулось до 1771 года, но попытка Синода получить право на цензуру всех публикаций, связанных с религией, так и не увенчалась успехом[477]. Государство отказывалось накладывать ограничения на защиты диссертаций, по крайней мере до тех пор, пока не чувствовало угрозы своим интересам.

Можно предположить, что легкость, с которой правительство и общество приняли практику публичного интеллектуального дискурса, проистекала из их общего представления о том, что знание имеет значение как социальный факт, но не как нечто добываемое индивидуумом и им же изменяемое[478]. Иными словами, можно сказать, что для государственного руководства и для членов общества знание имело инструментальную ценность. Следует также отметить, что в общественной культуре Москвы XVIII века присутствовал элемент поверхностности, указывавший на отсутствие истинной интеллектуальной серьезности. Кизеветтер отмечает, что первое время профессора справедливо осознавали, что «их основной задачей было развитие общего интереса к науке и объяснение ее значимости»[479]. Тем не менее, независимо от того, какой была общественная мотивация или уровень вовлеченности, практика публичных выступлений и обсуждений серьезных интеллектуальных вопросов постепенно укоренилась. Ко второй половине XIX века, когда в среде значительной части элиты развилась сложная, существующая независимо от государства культура, традиция публичной презентации знания и идей посредством лекций и диспутов была уже окончательно сформирована.

Однако, прежде чем общественность и профессора смогли совместно создать институт защиты диссертации, университетская культура должна была завоевать признание в дворянской среде и утвердиться на более широком, прочном и зрелом фундаменте. Взаимодействие между университетской и дворянской культурой, рассмотренное выше, основывалось на дилетантском вкусе дворян, образование которым давали частные учителя или особые благородные учебные заведения. Участие дворянства в университетской культуре было пассивным участием наблюдателей, оставалось исключительно московским феноменом и не предполагало получение дворянами университетского образования. Даже если бы дворянство стало стремиться к обучению в университете, сама университетская система не смогла бы их принять. Историография последних лет показывает, что первые десятилетия, последовавшие за созданием новой университетской системы в 1804 году, были тяжелым временем[480]. Непродуманные административные решения оказались крайне обременительными для университетских преподавателей, у которых и без этого было достаточно сложностей с обучением студентов, особенно учитывая тот факт, что многие профессора не могли читать курсы на русском языке[481]. Кроме того, вторжение Наполеона, склонность Александра I к мистицизму, недостаток профессоров с соответствующим уровнем образования, низкий статус университетов и атмосфера того времени препятствовали развитию новой структуры высшего образования. Кажется почти невероятным, что к середине 1830-х годов, пережив то, что Джеймс Т. Флинн назвал «десятилетием Библейского общества»[482], университетская система смогла справиться с этими проблемами и вошла в краткий период относительного спокойствия – который потом сменился суровой атмосферой последних лет царствования Николая I.

К середине 1840-х годов институт диспута уже не был изолированной академической процедурой и воздействовал также на более широкие общественные круги, однако ограничения и репрессии поздней николаевской эпохи подавили эту тенденцию. В результате контакты между профессурой и общественностью восстановились только в пореформенное время, начав развиваться с 1855 года. До этого диспут оставался в большей степени внутриуниверситетским мероприятием[483]. Впрочем, это не означает, что общественное участие отсутствовало совсем или что диспут потерял всякое значение. Напротив, благодаря относительной изоляции университетов и ограниченному характеру общественного участия в диспутах в первой половине XIX века именно в эти годы защита диссертации оказалась наиболее полно интегрирована в интеллектуальную жизнь университета.

Историк Михаил Погодин был общепризнанным поборником диспутов, которые в то время были «учреждением, занимавшим важное место во всей университетской жизни»[484]. Самым значительным различием между защитами первой половины века и теми, которые проходили в середине 1850-х годов, являлось то, что раньше студенты занимали в них гораздо более важное место. Студенты, как он пишет,

играли здесь главную роль. Они начинали диспут, они иногда и оканчивали его. Это была арена, для них, собственно, открытая, где они могли показывать себя и обращать на себя внимание профессоров. На экзаменах они обязаны давать отчет в том, что слышали <…> а на диспутах они предъявляли собственные приобретения, обнаруживали деятельность своего ума[485].

Погодин считал их отличным педагогическим средством, подчеркивая как независимость интеллектуальной деятельности, ее мотивационную силу, так и количество времени, потраченного на подготовку к ним. Студенты ожидали подобные диспуты как «торжества», они становились темой их разговоров задолго до самого события и продолжали обсуждаться в аудиториях и общежитиях в течение некоторого времени после защиты[486]. Погодин был в таком восторге от этого старого стиля защиты диссертаций, что он рекомендовал планировать диспуты таким образом, чтобы у студентов была возможность задать все вопросы и обсудить все волновавшие их проблемы. Он даже призывал к строительству специального зала для проведения диспутов, подобного тому, что он видел в Лейденском университете, который позволял бы всем присутствующим видеть диспутантов[487].

В ту эпоху, когда предмет диссертации еще не был узкоспециальным и, следовательно, в большей степени оказывался доступным среднему студенту (по крайней мере, это касается истории и филологии), защита была, очевидно, более существенным компонентом учебной программы и педагогической жизни университета. Фёдор Буслаев описывает в своих воспоминаниях эпизод, когда один из его профессоров, Иван Иванович Давыдов, раздал своим студентам несколько копий диссертации Александра Васильевича Никитенко[488]. Дав студентам время ознакомиться с диссертацией, Давыдов устроил тренировочный (Буслаев называет его «примерным») диспут. Пока Давыдов стойко защищал диссертацию, «мы врассыпную громили крепость со всех сторон и разнесли ее в пух и прах»[489]. Даже сам порядок проведения диспутов показывает, что они были скорее ориентированными на студентов учебными мероприятиями, чем тщательно спланированными и интеллектуально насыщенными столкновениями академических титанов. Студенты начинали задавать вопросы на защите, после них включались в обсуждение кандидаты и магистры («которые обыкновенно на диспутах давали о себе знать факультетам»). После этого слово предоставлялось публике, и только в самом конце в диспут вступали профессора, «которым доставалось обыкновенно сказать только несколько слов, произнести решительный приговор»[490]. Даже в это время на диспуте присутствовал особый участник, защитник, чья задача заключалась в том, чтобы следить за ходом дискуссии и не позволять задавать неподобающие вопросы[491]. Вероятно, участие защитника было необходимым из-за относительно хаотичного и демократичного характера процедуры защиты диссертации в первой половине XIX века. Когда эта процедура стала более структурированной и роль профессоров в ней возросла, было решено (справедливо или ошибочно), что защитник больше не нужен.

Со временем проведение таких неформальных защит стало невозможным. К середине века российский университет стал «настоящим научным центром европейского типа»[492]. Сложилась российская университетская культура[493]. И хотя ее формирование происходило постепенно, самым важным периодом были, безусловно, 1830-е годы. Одной из причин этого стал важный шаг вперед, сделанный с принятием университетского устава 1835 года, который освободил университеты от ответственности за учебные учреждения более низких ступеней и одновременно с этим улучшил уровень подготовки и социально-экономическое положение профессоров[494]. Новый устав требовал, чтобы профессора имели докторскую степень. Часть преподавателей, включая Шевырёва, смогли дописать и защитить диссертацию за предоставленный год, другие же просто потеряли свои должности[495]. Благодаря этим реформам, либо же благодаря настойчивости, с которой Николай I требовал, чтобы служилые дворяне имели университетское образование, и его политике кнута и пряника, использовавшейся для выполнения этого требования, университеты избавились от стигмы, наложенной на них в первые десятилетия существования, и вступили в новую эпоху.

Без сомнения, наиболее важным фактором, поднявшим уровень науки, образованности и усовершенствовавшим университетскую культуру, было значительное повышение уровня профессорско-преподавательского состава. Этому во многом способствовал удивительно успешный эксперимент по созданию так называемого Профессорского института при Дерптском университете[496]. Все писавшие о нем единодушны в том, что он оказался чрезвычайно важным источником новых, более подготовленных и энергичных профессоров. Буслаев вспоминает, что новые профессора, вернувшиеся и начавшие преподавать в 1835 году, дали «первый решительный толчок к более точному определению ученой специальности каждой кафедры»[497]. Синтия Уиттакер называет открытие Профессорского института «наиболее значимой мерой, предпринятой для подготовки возрождения университетов в России»[498]. Григорьев отмечает, что период до 1831 года «далеко не был блистательным», но с возвращением этих молодых ученых, а также благодаря постоянному притоку профессоров, получивших подготовку во время командировок, «настал для нашего, как и для других русских университетов, период иной, лучшей жизни»[499]. Корнилов оценивает результаты программы подготовки молодых ученых за границей как «блестящие». В 1840-х годах

явилась целая плеяда молодых русских ученых, которая дала очень много для следующего поколения русской интеллигенции: достаточно вспомнить имена Грановского, Редкина, Крюкова, Буслаева (в Москве), Меера (в Казани), Неволина, Куторгу (в Петербурге)[500].

Процесс, в результате которого российская профессура достигла европейских стандартов научной подготовки, образованности и интеллектуального блеска, – тот путь, который до самого конца империи будет способствовать появлению все более опытных профессоров, – начался в 1830-е годы. Это было условие sine qua non новой университетской культуры.

Этот переход к новому типу профессора создал качественное различие, так как новые профессора возвращались из своих научных командировок не только с новой методологией: они также перенимали западное светское научное мировоззрение. Слова Кизеветтера по этому поводу стоит процитировать. 1830-е годы стали «началом новой эпохи в развитии Московского университета», – пишет он, – потому что

…появившаяся в Москве в 30 и 40-х годах плеяда молодых профессоров была за отдельными исключениями проникнута высокими представлениями о назначении профессора. В этом представлении служение науке неразрывно связывалось с проведением в сознание общества идеалов гуманитарного прогресса.

Молодые профессора 1830-х годов – по словам Герцена – «привезли с собой горячую веру в науку и людей; они сохранили весь пыл юности, и кафедры для них были налоями, с которых они были призваны благовестить истину; они являлись в аудитории не цеховыми учеными, а миссионерами человеческой религии»[501].

С этой точки зрения, защита диссертации была своего рода церемонией посвящения в сан.

Безусловно, университеты существовали не в вакууме. Они развивались в культурной среде правящего класса, которая характеризовалась хорошим образованием, космополитическим мировоззрением, на фоне все большего многообразия как собственно общества в целом, так и студенческой среды[502]. Именно в 1830-е годы возникли такие группы, как кружок Станкевича, сформировавшийся «под сенью Московского университета»[503]. В конце 1830-х и в 1840-е годы «социальный состав и интересы образованной публики, еще оставаясь ограниченными, все же расширились настолько, чтобы поддерживать все увеличивавшееся число разных инициатив – ученых обществ, театров, публичных лекций, издательских домов и школ всех уровней»[504]. Зарождение нового типа образованной публики на российской сцене наглядно продемонстрировала невероятная популярность лекций Грановского, о чем так блестяще писала Присцилла Рузвельт (см. сноску 49) {в электронной версии книги – сноска 507. – Прим. верстальщика.}. Анненков вспоминает, что, приехав в Москву осенью 1843 года, он «застал ученое, так сказать, межсословное торжество <…> по случаю первых публичных лекций Грановского, собравшего около себя не только людей науки, все литературные партии и обычных восторженных своих слушателей – молодежь университета, но также и весь образованный класс города»[505]. Это было беспрецедентное событие, немыслимое и невозможное до тех пор, пока не появились для массовой публики «предметы уважения, кроме тех, которые издавна указаны ей общим голосом или официально»[506], – те объекты поклонения, которые были выкованы в огне новой университетской культуры.

Царское правительство еще не примирилось с появлением открыто оппозиционной интеллектуальной культуры, и вскоре последовал период реакции. В результате к 1848 году было сокращено число студентов, запрещены командировки за границу, была даже прекращена практика литографирования лекционных курсов, доступных в Публичной библиотеке. После скандала, произведенного защитой магистерской диссертации Грановского в 1845 году, были введены новые правила, ограничивавшие доступ на публичные защиты и устанавливающие новую систему пригласительных билетов[507]. В соответствии с новой системой, созданной для предотвращения беспорядков во время публичных защит диссертаций, пригласительные билеты для дальнейшего распространения раздавались преподавателям в соответствии с их рангом, лишь ректор мог пригласить любое количество гостей. Кроме этого, попечитель учебного округа мог выдать дополнительные билеты, чтобы сделать научные диспуты доступными для ревнителей образования, но делалось это под жестким контролем[508]. И уже в следующем месяце (словно прежних мер оказалось недостаточно) специальным циркуляром были введены ограничения, посредством которых контролировались уже не только диссертации, но и тезисы, формулируемые на их основе для диспутов, для того, чтобы нельзя было «понимать разным образом одно и то же предложение». Задачей попечителей было также следить, чтобы на защитах не «допускать в смысле одобрительном обсуждения начал, противных нашему государственному устройству»[509]. Именно в такой атмосфере могла возникнуть ситуация, когда на защите диссертации по эмбриологии кандидата обвиняли в нелояльности по отношению к России потому, что он использовал латинскую, немецкую и французскую научную терминологию. Защита стала напоминать «вместо ученого диспута» «полицейский донос»[510]. Только после ослабления этого тиранического режима, последовавшего после поражения в Крымской войне и смерти «Имперникеля» (Николая I, как его насмешливо назвал Герцен), образованная публика вместе с академическим сообществом – оба этих института все это время продолжали разрастаться и развиваться – смогли превратить защиту диссертации в средство публичной коммуникации и социальной легитимизации.

Как показывает краткое описание защиты Вернадского в 1917 году, со временем сложилось сочетание формальной процедуры и детально разработанного ритуала. На практике, в течение всего периода существования в университете формальной системы присуждения степеней, с 1804 по 1917 год, путь вверх по этой лестнице осуществлялся примерно следующим образом[511]. Студент, успешно завершивший курс обучения в университете, получал диплом[512]. Если он учился достаточно хорошо и произвел впечатление на преподавателей, получив золотую или серебряную медаль в конкурсе сочинений, его «оставляли при кафедре» для «подготовки к профессорскому званию»[513]. После дальнейшей учебы студент сдавал письменные и устные экзамены по различным предметам. Для кандидата по истории России программа включала, в самом ее простом варианте, историю России, всемирную историю и политическую экономию. На устных экзаменах присутствовали все члены факультета, могли также присутствовать и другие лица, имеющие степень или признанную научную репутацию. Успешная сдача этих экзаменов (что не было самим собой разумеющимся[514]) давала студенту право приступить к научной работе и написанию диссертации. Для того чтобы содержать себя во время академических занятий и подготовки диссертации, многие преподавали или в гимназии, или на Высших женских курсах, или в качестве приват-доцентов в университете, или в каких-нибудь других институтах. Некоторые уезжали за границу на два года либо на большее время, хотя и не все научные командировки предполагали поездки за границу.

Когда кандидат дописывал диссертацию, он передавал ее на рассмотрение факультета. Факультетское собрание назначало одного или нескольких преподавателей для написания отзыва на работу, хотя теоретически ознакомиться с ней должны были все преподаватели. На основании этого отзыва факультет принимал решение о допуске к защите. Если решение было отрицательным, могли быть даны рекомендации по внесению каких-либо изменений, либо же диссертация отклонялась полностью. В этом случае кандидат мог попытаться получить положительный отзыв на свою диссертацию в другом университете и там же ее защитить. В случае положительного отзыва задачей кандидата было опубликовать свою диссертацию[515]. В некоторых случаях диссертация печаталась частями в толстых журналах, таких как «Русская мысль» или «Журнал министерства народного просвещения», в дополнение к отдельному книжному изданию. Часто рецензии на работу появлялись еще до ее защиты. Одной из целей этой процедуры было стремление создать больше возможностей для ознакомления с работой до самого диспута. Кроме того, объявление о защите должно было трижды публиковаться в местной прессе. Эти меры обеспечивали определенную степень информированности заинтересованной общественности. Некоторые защиты собирали полные аудитории, но даже авторы самых скучных и малопонятных диссертаций могли рассчитывать на присутствие своих друзей, родных и студентов. К тому же заинтересованность образованной части населения в серьезных исторических исследованиях была в XIX веке достаточно высока, о чем свидетельствует тот факт, что центральные газеты регулярно печатали информацию о новых исторических публикациях и отчеты о защитах диссертаций. Так как многие из кандидатов были активными исследователями и преподавателями на протяжении ряда лет, у них сложилась определенная репутация среди заинтересованной публики, и большинство защит собирало вполне представительную аудиторию[516]. Помимо достоинств самого кандидата и его диссертации, публику привлекало также участие в диспутах светил академического мира.

Кто бы ни руководил диспутом, начинал он его с зачитывания подробной академической биографии кандидата, после чего слово предоставлялось самому соискателю[517]. В некоторых случаях, например, во время защиты диссертации Александра Сергеевича Лаппо-Данилевского в 1890 году или Александра Евгеньевича Преснякова в 1918 году, эта часть диспута – точно названная речь перед защитой – превращалась в теоретически насыщенную, нередко весьма элегантную речь[518]. Благодарная публика обычно приветствовала окончание этой речи «громогласными» аплодисментами, после чего официальные оппоненты высказывали свои замечания[519]. Как правило, они сначала отмечали положительные моменты работы и лишь потом переходили к критике. После выступления всех оппонентов кандидату давали возможность ответить, после чего председатель обращался к публике и спрашивал, есть ли еще у кого-либо замечания («Не угодно ли еще кому-нибудь возразить?»)[520]. Очевидно, «неофициальным оппонентам» давалось право вступать с кандидатом в пространные дебаты, если их считали в том или ином смысле достойными собеседниками. В результате диспут мог продолжаться довольно долго. В конце концов, когда вопросы иссякали, комиссия голосовала за утверждение диссертации. Эта процедура была простой формальностью. Если кандидата допускали к публичной защите, решение о присуждении ему степени (которое должно было получить подтверждение министерства) было заранее принято. Как правило, комиссия не покидала зал для голосования, а часто председатель даже не проводил формальных консультаций с присутствовавшими преподавателями, прежде чем объявить об одобрении диссертации («полностью достоин искомой степени»). В этот момент нового обладателя научной степени приветствовали восторженными аплодисментами, члены комиссии обнимали его и обменивались с ним поцелуями. В один из последующих дней защитившийся кандидат устраивал праздничный обед для своих близких и для официальных участников защиты[521].

Г.Г. Кричевский в своей статье приводит интересные статистические данные относительно результатов этого сложного процесса. За исключением степеней в медицинских науках, c 1805 по 1863 год было присуждено в общей сложности 625 степеней, из них 160 докторских. Почти половина была получена в Москве (153) и в Санкт-Петербурге (152), несмотря на то, что Санкт-Петербургский университет был открыт в 1819 году и первая защита там прошла в 1830-х годах. Из общего числа защит на долю преподавателей историко-филологических факультетов приходилось 30 %[522]. После 1863 года число присужденных степеней более чем утроилось, но общий принцип не изменился. На долю Санкт-Петербурга (760) и Москвы (538) приходилось чуть более половины из всех 2266 степеней (включая 880 докторских). Процент степеней, присужденных историко-филологическими факультетами, остался неизменным, но Санкт-Петербургский университет вышел из тени Московского и теперь стремился превзойти его и занять ведущие позиции[523]. Безусловно, не все из тех, кто получил степень магистра, стремились к докторской степени. Для тех же, кто приступал к написанию докторской диссертации, время между получением этих двух степеней составляло в среднем пять с половиной лет. В большинстве случаев научные степени действительно оказывались «заработанными»[524].

Пять десятилетий с момента вступления Александра II на престол в 1855 году и до начала революции 1905 года можно рассматривать как золотой век защиты диссертаций. Именно в этот период (особенно во второй его половине) ученые, следовавшие строжайшим мировым стандартам в своей области, обсуждали с восприимчивой и компетентной публикой вопросы, затрагиваемые в их диссертациях. Как мы видели, защиты проходили до самого конца существования империи и даже позже. Тем не менее бесспорно, что в некоторые периоды процедура защиты играла более важную роль, чем в прочие, более «нейтральные» времена. Так, публичные собрания приобрели большее значение во время реакции 1880-х годов, последовавшей за убийством Александра II[525]. Создание национального представительного органа и сферы публичной политики после 1905 года способствовало постепенному устранению наиболее явных политических аспектов из большинства диспутов. К 1906 году «многие профессора в силу своей веры в стабильность новой конституционной структуры надеялись, что университетский вопрос просто сойдет на нет. Дума придет на смену университетским аудиториям в качестве общенационального политического форума»[526]. Пичета, прокомментировавший это явление в более непосредственной форме, чем кто-либо другой, считал, что после революции 1905 года на защиты приходили лишь отдельные сторонние слушатели, оставляя это мероприятие всецело вниманию профессоров, студентов и знакомых кандидата[527]. Тем не менее, диспут сохранил свое социальное, интеллектуальное и политическое значение, необходимое для существования системы.

То, что превратило этот пятидесятилетний период в золотой век диспута при процедуре академической защиты, можно несколько двусмысленно назвать культурной политикой. Диспут стал ареной, на которой оппозиционные политические идеи, характерные для светского, прогрессивного, либерального Weltanschauung [мировоззрения] многих профессоров, могли обсуждаться с большей или меньшей степенью безопасности и получать общественную поддержку. «Безусловно», диспуты являлись событием «общественного характера, крайне важным в эпоху той реакции, в которую погрузилась дворянская Россия в конце XIX и начале XX века»[528]. Кроме того, и профессора, и публика использовали диспут как средство социального взаимодействия, установления контактов, поддержки; здесь они искали «живого слова, живой мысли, ибо где-нибудь в другом месте их нельзя было высказать»[529]. Отчасти это взаимодействие позволяло противостоять чувству изоляции, вины и неуверенности в себе, которые охватывали их как членов крайне ограниченной элиты, зажатой между правительством, исповедовавшим прямо противоположные взгляды, и основной массой населения, которая была индифферентной или враждебной[530]. Для образованной элиты наука была главным основанием их веры в прогресс и их самолегитимации. Наконец, в ряде случаев защита диссертаций становилась полем битвы, на котором более консервативные, шовинистически настроенные или попросту заурядные профессора давали бой всему тому, что угрожало их ортодоксальным взглядам.

Многие защиты оказывались не столько диспутами, сколько «торжеством науки». На защите докторской диссертации Павла Гавриловича Виноградова в 1887 году, например, дискуссия велась «в очень дружелюбных тонах». В частности, замечания Максима Максимовича Ковалевского были высказаны «в тоне особенной дружеской близости», и в своей дискуссии с Виноградовым он опустил несколько незначительных замечаний, сказав: «Ну об этом мы с вами будем иметь случай поговорить в наших частных беседах»[531]. На защите магистерской диссертации Александра Александровича Кизеветтера Ключевский «вел диспут таким тоном, который ясно давал понять всем присутствующим, что он признает в своем ученике собрата по науке»[532]. На магистерской защите Михаила Михайловича Богословского оппонентами были Кизеветтер и Любавский, которые вели диспут «в самом джентльменском тоне товарищей по науке»[533]. На защите докторской диссертации по философии князя Сергея Николаевича Трубецкого актовый зал «был наполнен представителями московского дворянства» и преобладающим языком был французский[534]. Еще на одной защите царила атмосфера «уюта, ласки и доброжелательства»[535].

Образцом подобного типа защиты была защита В.О. Ключевского. Ключевский к тому времени уже три года читал лекции – которые можно назвать публичными выступлениями – по русской истории в переполненных аудиториях Московского университета, еще больше времени преподавал в других московских учебных заведениях и был хорошо известен в образованных кругах города (а также за его пределами). Его «давно ожидаемый докторский диспут»[536] по диссертации «Боярская дума Древней Руси» стал «истинным “событием дня” нынешней недели»[537], произошедшим «в необычайно торжественной и праздничной обстановке» в сентябре 1882 года. Согласно отчету, опубликованному в «Русских ведомостях», для этого события была подготовлена большая аудитория с длинными рядами стульев. Для «членов университетской корпорации и почетных посетителей» огородили балюстраду. Эта подготовка была необходимой, поскольку уже за час до защиты в аудиторию набилось столько народа, что, «как говорится, яблоку негде было упасть»[538]. «Давно уже, а может быть никогда, древние стены здешней alma mater не были свидетелями такого шумного и единодушного восторга», с которым было встречено появление в аудитории Ключевского[539]. В атмосфере «благоговейной тишины» «талантливый труженик» защищал свое «микроскопическое исследование» в речи, которая произвела огромное впечатление как «глубиной содержания, так и изяществом формы»[540]. Защита продолжалась четыре часа, и в конце публика выразила свое восхищение криками «Браво!», десятиминутной овацией и рукоплесканиями, которыми сопровождали Ключевского «до самого университетского двора»[541]. Ученый с эрудицией и репутацией Ключевского мог в буквальном смысле собрать на свою защиту «всю Москву».

Другие защиты оказывались привлекательными из-за атмосферы скандала, поскольку «официальные оппоненты не всегда только любезничали и говорили диспутанту разные комплименты»[542]. Благодаря предварительным публикациям и рецензиям на подобные работы, а также циркуляции слухов среди элиты о защитах подобных «спорных» диссертаций было известно заранее, и это привлекало публику. Даже оставаясь в «джентльменских» рамках, оппоненты могли оказаться весьма недоброжелательными. Ключевский устроил «порядочную головомойку» Николаю Александровичу Рожкову, «беспощадно по косточкам разобра[в] методологические несовершенства [его] работы»[543]. Историк Вячеслав Евгеньевич Якушкин был настолько потрясен жесткой критикой на своей магистерской защите, что оставил преподавательскую деятельность[544].

Драматическим примером подобных споров была защита магистерской диссертации Алексея Никитича Гилярова «О софистах». Гиляров был чрезвычайно возбужден перед своей защитой, потому что, как он сообщил одному из своих учеников-гимназистов, «говорят, историк [П.Г. Виноградов, второй официальный оппонент] будет меня грызть»[545]. Из-за «нелестных» и «сенсационных» слухов, ходивших перед защитой, зал, в котором она проходила, был полон[546]. Первый оппонент, славист Николай Яковлевич Грот, также высказал очень серьезные замечания, и диспут «превратился скоро в горячую, язвительную и неприятную перепалку. У обоих сказалось личное раздражение. Грот казался пристрастным; Гиляров, в свою очередь, был резок и груб. Атмосфера накаливалась, публика нервничала и своими аплодисментами подливала масла в огонь»[547].

В этой переменчивой ситуации Гиляров нанес опережающий удар, внезапно достав из кармана письмо и громко спросив: «А кто мне писал, что это – блестящая диссертация?»[548] До того, как Грот узнал о резко негативном отзыве Виноградова, он написал кандидату обнадеживающие слова, обнародование которых произвело «эффект скандала»[549]. Сторонники Гилярова в аудитории встретили этот неожиданный ход «неистовыми» аплодисментами, и это настолько оглушило Грота, что он мог лишь слабым голосом воскликнуть: «К каким, однако, приемам вы прибегаете»[550]. Много лет спустя мемуарист В. Маклаков с негодованием подытожил, что «диспут шел не в академической серьезной обстановке, а как будто на митинге»[551].

Нетрудно разглядеть политическую подоплеку многих из самых известных защит. В случае с магистерской защитой Тимофея Грановского в 1845 году политической темой стал сам Грановский, что было результатом грандиозной, почти скандальной славы его публичных лекций. Это объясняет, почему на его диспуте примерно семьсот студентов, набившихся на галерку и даже взобравшихся на учебные скамьи и столы, нарушали привычный регламент взрывами аплодисментов, неодобрительными возгласами и свистом и в конце превратили уход самого героя в торжественную процессию. Несмотря на публичные возражения одного из оппонентов Грановского («Это не театр!»), зрителям была представлена масштабная политическая мелодрама[552].

Некоторые диссертации вызывали политическую озабоченность разного рода, что могло порой стоить их авторам карьеры. Николай Кареев изучал французское крестьянство последней четверти XVIII века с левых позиций[553]. Ключевский интересовался, не боится ли Кареев, что его заклеймят как социалиста; Пётр Лавров тогда убедил диссертанта смягчить позицию, убрав из названия слово «революция»[554]. На самой защите Герье был крайне раздражен, и его раздражение только усиливалось постоянными аплодисментами публики, сначала в адрес самого Кареева, затем в адрес Максима Ковалевского, который «точно в пику Герье стал неумеренно расхваливать диссертацию»[555]. Расплачиваться за это пришлось Карееву. Ему не дали постоянной должности в Московском университете. Более того, ни в одном из российских университетов он не получил должности, соответствующей его научному уровню. Вместо этого он был отправлен в своего рода интеллектуальную ссылку в Варшавский университет. Процесс утверждения его докторской степени оказался чрезвычайно затянутым, что также стало последствием того спора. В государственной системе образования было слишком рискованно плыть против течения[556].

Как и в случае с Кареевым, защита магистерской диссертации Василия Ивановича Семевского в феврале 1882 года оказалась связанной и с политической скандальностью, и с публичным интересом к ее научному содержанию. Семевский столкнулся с серьезными препятствиями в Санкт-Петербургском университете, когда Константин Николаевич Бестужев-Рюмин, шокированный политическим подтекстом предмета исследования, позицией самого автора, а также его «опасными мыслями», категорически отказался принять диссертацию[557]. Будучи вынужденным перенести защиту в другой университет, Семевский получил право представить ее в Московском университете, несмотря на «прохладную» (со стороны В.О. Ключевского) и «враждебную» (со стороны Н.А. Попова) реакцию[558]. «Предшествующая судьба книги и странность представления петербургской диссертации в Москве», а также актуальность предмета исследования вызвали в обществе «живой интерес»[559]. По этим причинам диспут имел необычное значение и привлек массу публики, наполнившую большую актовую залу, в последнее время очень редко отводимую для диспутов. Всем хотелось ближе познакомиться с содержанием книги и проверить по собственным показаниям автора справедливость вздорных слухов, усердно пущенных в оборот[560].

Семевский вернулся в Санкт-Петербургский университет на преподавательскую должность приват-доцента, несмотря на ультиматум Бестужева-Рюмина «либо он, либо я», однако через четыре года был уволен вследствие интриг со стороны Бестужева[561]. У публики было отличное чутье на запах любого скандала[562].

Все это показывает, что публика не была всего лишь пассивным фоном для академической процедуры защиты. Как мы могли видеть, во время спорных защит публика прибывала на место событий уже вооруженная собственными представлениями о том, какая из сторон права, и потом начинала вмешиваться в диспут аплодисментами, оказывая моральную и устную поддержку именно «своим». Более того, публика не собиралась на первую попавшуюся защиту или публичную лекцию; как показано в нашем исследовании, образованные горожане тщательно выбирали, какой диспут посетить[563]. Существовали четко определенные «потребительские» вкусы как относительно предмета исследования, так и людей, участвовавших в защите. Наконец, многолетний союз профессуры и публики привел не только к неявной ориентации на запросы последней, но и к складыванию своеобразного этикета поведения, проработанного до мельчайших деталей.

Принцип работы этого специфического кода можно проследить в формировании системы «звезд». По всем оценкам, самым популярным публичным лектором был Ключевский. Этот «бог» московских историков (по выражению В. Пичеты) не мог читать лекции «играючи», поскольку он всегда слишком тщательно готовился к ним. Однако бывали случаи, когда он стоял перед аудиторией без текста лекции, «и тогда его диалектический талант проявлялся во всем своем блеске. Это были ученые диспуты»[564].

Согласно позднейшей самооценке Кизеветтера, у него сложилась определенная репутация среди публики, и тема его диссертационного исследования вызвала у нее определенный интерес, что отчасти объясняло большое количество слушателей, собравшихся на его защиту. Однако «главной приманкой было то, что официальным оппонентом должен был выступить Ключевский, а ведь слушать, как диспутирует Ключевский, было величайшим наслаждением для тонких ценителей научных споров»[565]. В подобных случаях он совмещал «игру кошки с мышкой <…> с легким экзаменом диспутанту»[566], проявляя истинно «диалектическое искусство и манеру»[567]. Ключевский был настолько популярен, что люди приходили просто для того, чтобы послушать его. На защите М.К. Любавского часть публики покинула аудиторию после возражений Ключевского, проявив полное безразличие к тому, что думал о диссертации Митрофан Викторович Довнар-Запольский, следующий официальный оппонент. Сам Любавский, «раболепно» отвечавший на замечания Ключевского, без каких-либо оснований заговорил «настойчивым и грубовато-резким», «грубовато-насмешливым тоном», отвечая Довнар-Запольскому[568]. Эти разные, но равно «неакадемические» реакции демонстрируют принципы работы системы звезд, а также показывают, что публика и профессура разделяли общий набор ценностей и правил в отношении того, что считалось приемлемым и ожидаемым во время диспутов.

Другим титаном публичных лекционных залов был Максим Ковалевский. На защите докторской диссертации Павла Виноградова он был вторым оппонентом и выступал после «пространной, изрядно-таки утомившей публику речи» В.И. Герье, сумев приковать «к себе общее внимание» и заставить «чутко насторожиться весь огромный зал». Все были под впечатлением от его «колоссальной научной эрудиции». Некий молоденький помощник присяжного поверенного, переполненный восторгом, после защиты «долго не мог успокоиться и все восклицал: “Ну, и память же у этого Максима Ковалевского! Какова силища! Ах, черт его возьми! Это не человек, а какой-то сверхъестественный феномен!”»[569]. Выступление Ковалевского на защите диссертации Александра Сергеевича Алексеева о политической мысли Жан-Жака Руссо показывает другую грань диалога, разворачивавшегося на защите. Подробное описание защиты раскрывает уже знакомую сцену:

Вся обстановка диспута носила чрезвычайно торжественный характер. Актовый зал университета был переполнен публикой. В первом ряду сидело несколько «звездоносцев» и среди них старичок Константин Иванович Садоков, тогдашний помощник попечителя московского учебного округа. Кажется, он присутствовал здесь лишь с декоративной целью, потому что все время сладко дремал в своем кресле, только изредка просыпаясь и пожевывая губами. Но и он, помнится, слегка оживился, когда после вступительной речи Алексеева вдруг заговорил Ковалевский[570].

Почему Садоков очнулся от своей приятной дремы? За каким зрелищем пришла публика? Они были здесь, чтобы услышать «поток красноречивых, сверкающих остроумием фраз». Аудитория должна была оценить блеск «убийственных сарказмов», которые «непрерывно слетали у него с языка», осыпая «бедного диспутанта, как шрапнелью». Публика была вознаграждена за свое присутствие самим зрелищем Ковалевского в таком «особенном ударе»[571].

Это не было пресыщенным любованием римской публики зрелищем того, как львы русского научного мира разрывают кандидатов, словно мучеников-христиан. Публика хотела блеска и огня, остроумия и культуры. Вот почему она наслаждалась Ключевским, игравшим с кандидатом, как кот с мышью. Точно так же ей понравилось «живое и остроумное» выступление Владимира Ивановича Ламанского на докторской защите Николая Дмитриевича Чечулина, в которое он сумел включить аллюзии на «Анну Каренину» Толстого, «Недоросля» Фонвизина, романтические исторические романы Марлинского, а также на Добчинского и Бобчинского из гоголевского «Ревизора». Его речь «состояла из ряда остроумных и метких замечаний, вызвавших в публике веселое настроение»[572]. На защите докторской диссертации Кизеветтера он и его оппоненты Любавский и Богословский «спорили очень оживленно, не без шуточной язвительности с обеих сторон, и публика несколько раз весело аплодировала» каждому из них[573]. Вплоть до крушения старого порядка публика продолжала наслаждаться эрудицией и остроумием академической элиты – по ходу работы того социального механизма, который сами ученые помогли сформировать и совершенствовать.

Этот очерк начался с описания обстоятельств, которые сопутствовали защите диссертации Георгия Вернадского. Несмотря на радость по поводу успешного результата защиты и «дружеские и теплые» чувства, царившие на устроенном по этому поводу торжестве, собравшиеся осознавали, что российская история стоит на пороге событий чрезвычайной важности. Они не могли избавиться от неотступного ощущения, что они «и вся Россия [находятся] на самом краю бездны». Георгий Вернадский уехал из Петрограда 25 октября. Позже он узнал, что красногвардейский отряд «реквизировал» машину его родителей, когда те возвращались домой с вокзала. Ему самому пришлось ехать в Пермь на верхней полке вагона, битком набитого дезертировавшими солдатами. Приехав, он узнал от своей жены, что в городе, который он только что покинул, произошла революция. Они стали свидетелями конца эпохи. И хотя сам Вернадский говорил, что уже «тогда было такое время, что о традициях стали забывать», и он, и его социальное окружение упрямо цеплялись за свои привычки посреди хаоса, воцарявшегося в России. Им было бы грустно узнать, что защита диссертаций в том виде, в каком они ее восприняли, не переживет срок жизни, отпущенный их собственному сословию. Но утешением для них была мысль о том, что они до самого конца оставались верны ими же заложенным традициям[574].


* * * | Историческая культура императорской России. Формирование представлений о прошлом | * * *