home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add
fantasy
space fantasy
fantasy is horrors
heroic
prose
  military
  child
  russian
detective
  action
  child
  ironical
  historical
  political
western
adventure
adventure (child)
child's stories
love
religion
antique
Scientific literature
biography
business
home pets
animals
art
history
computers
linguistics
mathematics
religion
home_garden
sport
technique
publicism
philosophy
chemistry
close

реклама - advertisement



«Беззакония» исторической беллетристики (Д.Л. Мордовцев)

Исторические романисты 1870–1880-х годов словно бы соревновались в масштабности создаваемых ими энциклопедий сюжетов. Корпус романов Даниила Лукича Мордовцева (1830–1905) примечателен по своему количественному и содержательному составу, по интенсивности наполнения: его сочинения могли бы составить 129 объемистых томов. Продукции этого литературного «производства», на котором трудился только один автор, с лихвой хватило бы «на известность и славу целой дюжины писателей»[1378]. Есть свидетельства, что и на рубеже XIX–XX веков Мордовцев стабильно сохранял позиции одного из самых популярных авторов.

В чем заключалась уникальность и своего рода «беззаконность» успеха Мордовцева на фоне литературных карьер ближайших его собратьев по цеху? Мордовцев работал на сложной территории, где пересекались разные типы деятельности, требующие разных практических навыков, нередко разных установок. Он – архивист, исследователь, с удовольствием работающий с эмпирикой, подлинным историческим документом и фактом, и он же беллетрист, популяризатор и азартный журналист. Сначала он отыскивал архивные документы, опробовал версию в публицистике и журнальных статьях, а потом в романах это зерно обрастало плотью[1379]. К примеру, он целенаправленно изучал саратовские архивы, собирая свидетельства о народных бунтах, дореформенном положении крестьян. Острые тексты Мордовцева выходили в журналах «Русское слово», «Дело», «Вестник Европы», в сборнике «Исторические пропилеи» (т. 1–2. СПб., 1889). Фрагменты этих исследований затем обнаруживались в романах – в авторских отступлениях, столь любимых Мордовцевым, в тех или иных деталях и описаниях. Эта тройная «сцепка» – исследований, литературы, журналистики – обеспечивала устойчивость мордовцевской общей системы. Он сам себе «создавал университет», и, может быть, его упорные отказы от настоятельных и неоднократных предложений возглавить кафедру русской истории в Санкт-Петербургском университете объясняются не только бытовыми и психологическими причинами, а еще и вполне осознанной самодостаточностью Мордовцева[1380]. Университет как таковой ему был не нужен, потому что правила академической жизни, ее регламентированная ритуальность были чужды «беззаконию» Мордовцева, проявлявшемуся порой и во вкусовой, стилистической неразборчивости, падкости на эффекты и романную экзотику, не противопоказанную журнальной беллетристике.

Правы те, кто считает визитной карточкой этого автора роман «Великий раскол» (1881)[1381]. В самом деле, «раскольные» сюжеты со второй половины XIX века прочно обосновываются в русском культурном сознании как тема универсальная. Как известно, с 1860-х годов тема раскола быстро «поднимается в цене» и становится картой шестидесятников в их оппозиции государству и власти, а литература о расколе и сектантстве находит масштабный спрос. Старообрядчество и сектантство (кстати, и самозванство) воспринималось как идеальный, беспримесный феномен «народной истории»[1382] – в том числе и Д.Л. Мордовцевым, разделявшим идеи Н.И. Костомарова и А.П. Щапова[1383]. Еще в 1846 году М.Н. Загоскин издает роман «Брынский лес. Эпизод из первых годов царствования Петра Великого». На фоне бес цветных главных героев в нем замечательно ярки, между прочим, характеры раскольников. Но в 1840-х годах время раскольничьих сюжетов еще не настало, а жанр исторического романа уже считался архаикой, поэтому лишь два десятилетия спустя тема «последователей и последствий старой веры» завоюет пространство беллетристики. Отдали дань этой теме, например, А.Ф. Писемский («Масоны», 1880; «Взбаламученное море», 1863), Г.П. Данилевский («Беглые в Новороссии», 1862; «Воля», 1863). Вдобавок первое издание текста «Жития протопопа Аввакума», появившееся в 1861 году, стало крупным историко-культурным событием[1384] и сфокусировало внимание к теме. Тургенев немало думал о старообрядцах, перечитывал «Житие», находясь за границей, выписывал новейшие исследования о староверах. В его прозе то выходят на авансцену, то прячутся в тень образы тех, кто привержен «древлему благочестию». Напомним, что тургеневская полемика с Герценом по поводу русского религиозного диссидентства сводилась к объяснению пагубности романтического, художнического отношения. В переписке Анненкова и Тургенева нередко возникает «раскольная» тема как ключевая в описании пореформенной русской жизни:

…С народом, который благодарно пьет вашу водку, а в тишине думает, что Вы обокрали его, и уходит помаленьку в раскол, чтобы еще более утвердиться в этой вере - несколько жутко, хотя очень занятно и даже поэтично… Мы потянемся… через раскол, штунду, аграрные потрясения etc…Письмо Ваше до сих прелестных мест шло 10 дней, а сии прелестные места погружены в безысходную темь, а по другим сказаниям изживают самую высшую степень культуры и цивилизации - то есть созидают расколы ежечасно и мысленно делят всю русскую землю (в буквальном смысле) между собою ежеминутно[1385].

Среди самых заметных произведений о старообрядчестве «Письма о расколе» (1862), «В лесах» (1871–1874) и «На горах» (1875–1881) Мельникова-Печерского подкупали основательным профессиональным знанием предмета[1386]. Павел Иванович Мельников (Андрей Печерский) – исследователь «раскольной темы» с большим стажем: как член-корреспондент Археографической комиссии он писал о расколе с начала 1840-х годов, а с 1847 года занимался раскольниками в должности чиновника по особым поручениям при нижегородском генерал-губернаторе. Он был убежден, что старообрядство следует рассматривать только как религиозный, внутрицерковный феномен. Мельников-Печерский и Щапов составляли два полюса в жестокой полемике о расколе пореформенных лет, и у каждого были сторонники и непримиримые враги.

Итак, исторические романисты и, в частности, Мордовцев, публикуя свои произведения, попадали в горячий полемический контекст. Дискуссии о расколе выстроили список актуальных исторических имен, и Мордовцев своим влечением к раскольным сюжетам тоже объяснял происхождение собственного «списка» лиц, вокруг которых фокусировался его личный интерес как историка. На этом «списке» базировалась его концепция исторического романа:

Один из таких вопросов меня занимал постоянно – это на стороне какого исторического процесса развития человеческого общества лежит залог будущего, успехи знаний, добра и правды, какой исторический рост человеческих групп действительно двигает вперед человечество – свободный или насильственный? Мне всегда казалось, что последний не имеет будущего, а если и имеет, то очень мрачное. С таким пониманием истории и ее законов я и приступал всегда к моим историческим работам. Так, с точки зрения моих исторических тезисов, я относился и к Петру, и к Мазепе, и к Никону, и к Аввакуму, и к Алексею Михайловичу, и ко всем прочим историческим деятелям, выводимым в моих романах и повестях[1387].

Протопоп Аввакум в этой конструкции вызывает главный интерес. Героизация Аввакума, произошедшая тогда, имела свои последствия, и их называет Лесков, увязывая диагноз с идеологическими «вирусами» щаповщины.

Мордовцева приветствовали многие, он вызывал сочувствие представителей разных, порой альтернативных исторических школ – Погодина, Костомарова, Пыпина. Но все равно его противоречивость – чутье, умение сосредоточиться и одновременно легкость, граничащая с легковесностью, легкомыслие, как у Салиаса, «необыкновенная юркость ума», мешающая ему целиком «погрузиться в исследование “действ и причин” исторических вещей»[1388], – свойства, отмечаемые даже дружественными критиками, позволяли самому Мордовцеву устойчиво обосноваться в журналистике и прописать в ней свои романы.

Журналистика для Мордовцева-романиста – лаборатория, почва. Он вбрасывает сюжеты, имена, темы, испытывает их в публицистическом пространстве, а затем переводит в крупный романный формат. Его журналистская жилка, отмеченная А. Краевским[1389] и Е. Благосветловым[1390], позволившая изданиям, с которыми Мордовцев активно сотрудничал, заметно расширить аудиторию, его очеркистский азарт угадываются в романах – в их структуре, пружинящей интриге, стремительной динамике повествования, да и нередко публицистическом стиле. Явно чрезмерная фельетонность текстов сближала публицистику Мордовцева и его романы. Похоже, фельетонизация происходила бессознательно, стихийно, без специального расчета и привычно проступала в исторических сочинениях как «вторая журналистская натура».

Получалось так, что на основе опыта и знаний, накопленных за время архивной работы, Мордовцев писал свои романы, но сочинения эти – несмотря на попытки реконструкции реалий и опору на документы – все равно обретали вид «переводов» на язык журналистской среды, в которой он чувствовал себя естественно. Органичность присутствия в этой сфере обозначалась не только частыми и заметными публикациями, но и тем, что Даниил Лукич Мордовцев был признан «своим» в журнально-писательских кругах. Стоит вспомнить регулярные «беллетристические обеды», придуманные Мордовцевым для пишущей братии Петербурга в ресторане До нона. Быт и нравы этой «беллетристической академии»[1391] описаны Т.П. Гнедичем в «Историческом вестнике» за 1911 год; сохранились рисунки, шаржи, сделанные по заказу Мордовцева «одним молодым даровитым художником», хорошо передающие «физиологию» клубной жизни.

Темпы пополнения корпуса своих романов, несопоставимый по качеству количественный рост произведений, «фабричность» мордовцевских сочинений – все это казалось привлекательным для читателя, но вызывало раздражение литераторов. Так, в «Истории одного города» Салтыков-Щедрин, пожалуй, еще злее Достоевского иронизирует над когортой исторических романистов: С.Н. Шубинский, Д.Л. Мордовцев, П.И. Мельников – по определению самого Салтыкова – русские «фельетонисты-историки», роющиеся в историческом «навозе» и всерьез принимающие его «за золото»[1392]. Вдобавок комментаторы справедливо отмечали, что «Картина глуповского междоусобия» пародийно перекликается с «полубеллетристическим трудом» Мельникова «Княжна Тараканова и принцесса Владимирская», отнесенным «Отечественными записками» к той «якобы исторической литературе, в которой история граничит с фельетонами и скандальными изобличениями мелких газет»[1393].


Литературный «фабрикант» и монополист (Г.П. Данилевский) | Историческая культура императорской России. Формирование представлений о прошлом | К вопросу об иерархии в исторической романистике (случай П.П. Сухонина)