home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add
fantasy
space fantasy
fantasy is horrors
heroic
prose
  military
  child
  russian
detective
  action
  child
  ironical
  historical
  political
western
adventure
adventure (child)
child's stories
love
religion
antique
Scientific literature
biography
business
home pets
animals
art
history
computers
linguistics
mathematics
religion
home_garden
sport
technique
publicism
philosophy
chemistry
close

Loading...


Глава XVIII

Путешествие Казановы по Швейцарии. — Его встреча в Женеве с Вольтером. — Его беседы со знаменитым философом.

Тотчас по прибытии Ледюка и выслушании его отчета Казанова снялся с якоря и пустился в дальнейший путь. Он направился в Швейцарию — через Шафгаузен в Цюрих. Ввиду его многочисленных, но ничем особенным не замечательных приключений в Швейцарии мы отметим только одну странную идею, овладевшую им в Цюрихе. Очутившись с такою внезапностью в городе, куда он и не думал совсем направляться и куда попал Бог весть какими судьбами, он внезапно задумался над своим положением. Он вспомнил всю свою жизнь, разобрал все свое поведение и вдруг почувствовал самые острые угрызения совести. Он вспомнил, что судьба постоянно благоволила к нему превыше его заслуг, а он всегда только и делал, что сам разрушал свое счастье. Вот хоть бы последнее приключение в Штутгарте: из-за собственной глупости он едва не поплатился всем своим состоянием! И он тут же дал себе слово впредь вести себя хорошо. Он подсчитал свое имущество и оказался обладателем доброй сотни тысяч экю. Этого совершенно достаточно, чтобы обеспечить себе спокойное существование вдали от всяких превратностей. «Мне надо полный мир, полный душевный покой, — мечтал он, — в нем только я и буду счастлив!»

Он заснул с этими мыслями и видел прелестные сны. Утром он проснулся все еще под властью этой мысли о покое и душевном мире. Он вышел на дому и пошел, куда глаза глядят, без определенной цели. Увидев перед собою какую-то церковь, он вошел в нее. Его встретил настоятель, который показал ему всю церковь и, между прочим, след стопы, оставленной, по преданию, самим Христом Спасителем, лично святившим эту церковь. Это была местная легенда, которая привлекала в тот храм (Эйнзидельской Богоматери) множество паломников. Потом он разговорился с настоятелем, был приглашен к нему на обед и подивился роскошному столу и тонким винам почтенного аббата.

После обеда беседа у них затянулась, и вот, должно быть, под влиянием настроения, навеянного вчерашними размышлениями, Казанову вдруг одолела настойчивая мысль сделаться монахом!.. Он с трудом удержался, чтобы тотчас не изъявить своего желания настоятелю. В конце концов он одолел-таки свою прыть и попросил только настоятеля исповедовать его. Состоялась торжественная исповедь, потом, на другой день, торжественное причащение. Наш герой окончательно настроился на благочестивый лад. И это настроение упорно держалось в нем некоторое время. Еще два-три дня, и, кто знает, Казанова, пожалуй, приступил бы к осуществлению своей блажи. Но лукавый не дремал и уже готовил нашему герою ловушку.

В гостиницу, где он стоял, вдруг явилась какая-то прелестная путешественница. Казанова увидал ее, ахнул, и благочестивым его мыслям пришел конец.

Здесь мы пропускаем целый ряд его дальнейших, не имеющих никакого общего интереса похождений и перейдем к его встрече с Вольтером в Женеве, которую он описывает с большими подробностями. Вольтер поселился около Женевы, в усадьбе «Delices», в 1755 году. Казанова прибыл в Женеву в августе 1760 года. Он знал, что Вольтер жил там, и употребил все усилия, чтобы с ним познакомиться. У него нашелся знакомый, который повел его к Вольтеру и представил ему.

Великий мыслитель только что встал из-за стола, когда Казанова и его спутник явились к нему. Он был окружен, словно придворным штатом, толпою кавалеров и дам. Благодаря такой обстановке, представление Казановы отличалось какою-то особою торжественностью.

— Это самый прекрасный момент моей жизни, г. Вольтер! — такими словами наш герой приветствовал своего хозяина. — Я уже двадцать лет как стал вашим учеником, и мое сердце наполняется радостью и счастьем при лицезрении моего дорогого учителя.

— Monsieur, — сострил Вольтер ему в ответ, — почитайте меня еще 20 лет и по истечении этого времени принесите мне плоды этого почтения.

Мы даем здесь лишь приблизительный перевод веселого каламбура, сказанного Вольтером, который играл словами honorer (почитать) и honoraire (гонорар, награда), («Honorez moi encore pendant 20 ans et promettez moi au bout de ce temps de m’apporter mes honoraires»).

— С удовольствием, — отвечал Казанова, — если только вы будете меня ждать до тех пор.

Тем временем Вольтеру представили еще двух англичан. Раскланиваясь с ними, Вольтер вдруг сказал, что хотел бы сам быть англичанином. Это произвело неприятное впечатление на Казанову; такая любезность показалась ему фальшивою и неуместною, англичанам на это приходилось ответить, что они хотели бы быть французами, чтобы отплатить любезностью за любезность. Впрочем, существует известный анекдот об английском матросе, который на точно такие же слова француза отвечал, что если бы он не был англичанином, то желал бы им быть.

Вслед за тем Вольтер опять обратился к Казанове.

— Вы венецианец, — сказал он ему, — и потому, на верное, знаете графа Альгаротти.

Этот Альгаротти был в свое время весьма известный ученый, литератор, философ. Вольтер не раз упоминает о нем в своих произведениях; он очень уважал его.

— Я знаю Альгаротти, — ответил Казанова, — но знал его не в качестве венецианца, потому что добрых семь восьмых моих милых соотечественников и не подозревают о его существовании.

— Вы должны его знать в качестве писателя. — Я провел с ним два месяца в Падуе семь лет тому назад. Он особенно врезался мне в память тем, что высказывал величайшее уважение к г. Вольтеру.

— Это очень лестно для меня, но Альгаротти нет надобности быть чьим бы то ни было почитателем, чтобы заслуживать всеобщее уважение.

— Если б он не начал с уважения к авторитету, то, быть может, и сам не приобрел бы известности. Альгаротти был первым почитателем Ньютона в Италии и сумел так популяризовать его, что даже дамы заговорили о теориях Ньютона. — Ему это удалось?

— Удалось, хотя и не в такой мере, как Фонтенелю в его беседах о «Многочисленности миров».

— Если вы встретите его в Болонье, прошу вас, передайте ему, что я ожидаю от него писем о России. Пусть он их перешлет в Милан моему банкиру Бьянки, для передачи мне.

— Непременно передам, если увижу его.

— Мне сказывали, что итальянцы недовольны его стилем?

— Это возможно; его язык страдает странным обилием галлицизмов.

— Но разве французские обороты не скрашивают вашего языка?

— Напротив, от них он становится невыносим, это все равно, как если бы начинить французскую речь итальянскими или немецкими оборотами, хотя бы на этой тарабарщине писал даже и сам Вольтер.

— Вы правы; конечно, следует писать чистым языком. Вот тоже критикуют Тита Ливия; говорят, что его язык отзывается нечистым северным наречием.

— Когда я начал изучать латынь, аббат Ладзарини, помнится, говорил мне, что предпочитает Тита Ливия Саллюстию.

— Аббат Ладзарини? Автор трагедии «Улисс-юноша»? Вы, должно быть, в то время были еще совсем молоды. Я хотел бы быть с ним знакомым. Я, впрочем, знал аббата Конти, который был другом Ньютона и которого четыре трагедии обнимают всю римскую историю.

— Я его знал и очень уважал. Я был молод, но понимал, какая честь для меня быть принятым в кругу этих великих людей. Мне представляется, что все это было вчера, хотя прошло уже много лет с тех пор. И теперь в вашем присутствии мое ничтожество перед ними нисколько меня не унижает: я охотно соглашаюсь быть младшим в человечестве.

— И вы были бы, без сомнения, счастливее, чем если бы были старшиной человечества. Смею спросить вас, какому роду литературы вы посвящаете ваши труды?

— Никакому. Но со временем, быть может, и посвящу себя литературе. Пока я только читаю, учусь да путешествую и по дороге развлекаюсь изучением человека.

— Это хорошее средство, чтобы его узнать. Только эта книга слишком обширна. Гораздо легче достигнуть той же цели, изучая историю.

— Конечно, если бы только она не лгала. А то нет возможности быть уверенным в фактах. Вдобавок история — скучная вещь, а во время скитаний по белому свету развлекаешься. Гораций, которого я знаю наизусть, служит мне путеводителем.

— Вот и Альгаротти тоже набил себе голову Горацием. Вы, конечно, любите поэзию?

— Это моя страсть.

— А сами вы много написали сонетов?

— Десять или двенадцать таких, которые мне самому нравятся, и, пожалуй, тысячи две или три таких, которых я и сам не читаю.

— Итальянцы без ума от сонетов.

— Да, у нас сильно развита эта наклонность изливать мысли в гармонической форме. Сонет — вещь трудная; надо уложить какую бы то ни было мысль непременно в четырнадцати строфах, не укорачивая и не растягивая ее.

— Настоящее прокрустово ложе! От этого-то у вас и мало хороших сонетов. У нас их не пишут, но таково уже свойство нашего языка.

— И свойство вашего французского гения. Вообще принято думать, что растянутая мысль должна утратить свою силу и свой блеск.

— А вы разве с этим не согласны?

— Извините, дело в том, какова идея. Острое слово, например, недостаточно для сонета; оно как в итальянском, так и во французском языке годится только для эпиграммы.

— Кто у вас самый любимый из итальянских поэтов?

— Ариосто. Я не могу даже сказать, что люблю его больше других, потому что это единственный поэт, которого я люблю.

— Но, однако же, вы знакомы и с другими?

— Я, кажется, всех читал, но все они бледны перед Ариосто. Когда пятнадцать лет тому назад я прочел все ваши неблагоприятные отзывы о нем, я сказал себе, что вы непременно перемените ваше мнение, когда хорошенько перечитаете его.

— Покорно вас благодарю, вы думаете, что я его вовсе не читал? Нет, я читал его, но я был молод, я знал итальянский язык слишком поверхностно и вдобавок был пропитан предубеждениями итальянских критиков, почитателей Тассо. Вот тогда-то я и имел несчастие высказать мнения, которые, конечно, считал за свои собственные, но которые на самом деле были только эхом чужих, повлиявших на меня взглядов. Я обожаю вашего Ариосто.

— Ах, г. Вольтер, вы дали мне свободно вздохнуть! Только ради Бога, распорядитесь изъять из обращения ту книгу, в которой вы так зло осмеяли этого великого человека.

— Э, к чему это, когда и без того все мои книги изъяты из обращения. А вот лучше я сейчас покажу вам, до какой степени я изменил свой взгляд на Ариосто.

И к великому изумлению Казановы, Вольтер начал читать наизусть, в подлиннике, отрывки из 34-й и 35-й песни поэмы Ариосто, именно те места, где происходят беседы Астольфа с апостолом Иоанном. Вольтер читал верно, точно, не пропуская ни одного стиха, не делая ни одной ошибки в произношении стихов. Потом он ярко выставил все прелести ариостовского стиха. Казанова был вне себя от удивления. Это была настоящая лекция об Ариосто, с учеными комментариями, которая сделала бы честь любому итальянскому ученому критику.

— Я изумлен, — воскликнул он, — и я оповещу о моем изумлении всю Италию!

— А я, в свою очередь, — сказал Вольтер, — оповещу всю Европу о том, что считаю себя обязанным восстановить значение одного из величайших гениев, каких она произвела.

По окончании чтения г-жа Дени, племянница Вольтера, спросила Казанову, что он думает о цитированных местах поэмы, считает ли их самыми лучшими.

Казанова отвечал, что эти места прекрасны, но не самые лучшие, и на вопрос Вольтера, какое место поэмы он считает самым блестящим, он отвечал:

— Тридцать шесть последних стансов 23-й песни, в которых поэт описывает, как Роланд сходит с ума. С тех пор, как мир существует, никто еще не знал, как именно люди сходят с ума, кроме Ариосто, который сам помешался к концу своей жизни. Эти стансы производят ужасающее впечатление, и вы сами, г. Вольтер, я уверен в том, читали их с трепетом.

— Да, я вспоминаю эти стихи. Они внушают ужас к чувству любви. Надо будет их перечитать.

Г-жа Дени предложила Казанове прочесть это место, и он изъявил согласие.

— А вы дали себе труд даже выучить это место наизусть? — спросил его Вольтер.

— Скажите лучше удовольствие, потому что какой же это труд? Начиная с пятнадцатилетнего возраста, я редкий год не прочитывал Ариосто по два и по три раза. Это обратилось у меня в настоящую страсть, и нет ничего мудреного, что поэма отчеканилась у меня в памяти механически, без малейшего усилия. Я знаю ее всю, за исключением разве только длинных родословных да исторических тирад — и утомительных, и не затрагивающих сердца. Из других поэтов я с таким же рвением читал только Горация; но его послания часто имеют самый прозаический оборот, так что в этом отношении даже Буало стоит выше него.

Племянница Вольтера приступила к Казанове с настойчивою просьбою прочесть те 36 стихов Ариосто, которые наш герой считал лучшими в его знаменитой поэме. Казанова начал свою декламацию. На него это место поэмы всегда производило большое впечатление, на этот же раз особенность обстановки подействовала на него до такой степени, что при последнем стихе он и сам не мог сдержать хлынувших слез, да и все слушатели расчувствовались и плакали, даже рыдали. Вольтер с жаром обнял искусного декламатора.

— Я всегда утверждал, — проговорил Вольтер, — что весь секрет, чтобы заставить людей плакать, состоит в том, чтобы самому заплакать. Только надо, чтобы слезы были искренние, настоящие, чтобы душа была глубоко растрогана. Благодарю вас, — прибавил он, обращаясь к Казанове и снова обнимая его, — и обещаю завтра же продекламировать вам это место и расплакаться так же, как вы сегодня.

И он сдержал слово.

— Странно, — заметила г-жа Дени (племянница Вольтера), что столь нетерпимый Рим до сих пор не занес певца Роланда в свой «Index» (список запрещенных книг).

— Наоборот, — заметил Вольтер, — Лев X учредил эту меру, заранее предав отлучению всякого, кто осмелится осудить Ариосто. Две аристократических фамилии — Медичи и д’Эсте были в свою очередь заинтересованы в том, чтобы защищать его. А без этого покровительства достаточно было бы, например, одного стиха, в котором поэт допустил слова: «puzza forte» (страшная вонь), чтобы вся поэма подверглась запрету.

— Я думаю, — заметил в свою очередь Казанова, — что больше всего ропота возбудил тот стих Ариосто, в котором он высказывает сомнение в воскресении людей и в кончине мира. Он описывает, как Африкан толкает пустынника на камень; тот разбивается насмерть и остается лежать как бы во сне, от которого пробудится, «может быть», только в день судный. Это «может быть», вставленное сюда просто как риторическое украшение или как дополнение к мере стиха, возбудило много криков; сам поэт, если бы был жив, немало посмеялся бы над этими возгласами негодования.

— А жаль, — заметила г-жа Дени, — что Ариосто часто прибегает к таким риторическим фигурам.

— Перестаньте, пожалуйста, — прервал ее Вольтер, — все эти фигуры у него полны ума и соли. Все это блестки, которыми его изящный вкус украсил его произведение. После того говорилось еще о многом, преимущественно о литературе. Узнав от Казановы, что он недавно участвовал где-то в любительском спектакле, Вольтер предложил ему устроить такой же спектакль с его участием. Казанова отвечал, что собирается немедленно покинуть Женеву. Вольтер горячо протестовал, заявил, что сочтет себя обиженным, если Казанова не продлит своего визита, по крайней мере, на неделю.

— Я приехал в Женеву, — отвечал ему Казанова, — чтобы иметь честь видеть вас. Теперь, добившись этой чести, я не имею больше надобности оставаться здесь.

— Да вы зачем приехали? Чтобы самому сказать мне что-нибудь или чтобы меня послушать?

— Конечно, затем, чтобы говорить с вами, но, главным образом, затем, чтобы послушать вас.

— Коли так, останьтесь хоть дня на три и ходите ко мне каждый день обедать, мы и поговорим вволю.

Приглашение было сделано так настойчиво и так лестно для Казановы, что он не мог отказаться. Вернувшись домой, он, по его уверению, тотчас записал свою беседу с Вольтером по свежей памяти во всех подробностях.

На другой день Казанова обедал у Вольтера. За обедом философ завел речь о венецианском правительстве, вероятно, в предположении, что Казанова, как человек, пострадавший от притеснения, будет роптать. Но Казанова, наоборот, принялся с жаром доказывать, что нет другой страны в мире, где царила бы такая широкая свобода, как в Венецианской республике. «Это так, — возражал Вольтер, — там хорошо живется каждому, кто обрек себя на роль немого». Но заметив, что эта тема неприятна Казанове, он оставил ее, а после обеда, взяв своего гостя под руку, пошел с ним в свой сад. Он похвастался перед гостем, что этот сад — его создание, дело его рук. Большая аллея сада выходила на берег Роны. Они полюбовались окрестностями, а затем Вольтер опять заговорил о литературе. По словам Казановы, философ поражал его своею ученостью, своим блестящим умом, но всякое его рассуждение оканчивалось ложным выводом. Казанова слушал его, не прерывая и не возражая. «Он говорил о Гомере, о Данте, о Петрарке; всем и каждому известно, что он думал об этих великих гениях, но он совершенно напрасно запечатал все, что о них думал».

Казанова встретил у Вольтера известного в свое время доктора Троншена, того самого, который ввел и распространил во Франции оспопрививание. Казанова особенно поразился простотою этого врача, отсутствием в нем всяких признаков того пошиба, отзывающего шарлатанством, который в то время был почти неизбежною принадлежностью каждого сына Эскулапа. Казанова мимоходом сообщает несколько курьезных случаев из практики этого врача. Так, ему удалось будто бы вылечить какого-то сифилитика молоком ослицы, которой было сделано десятка три энергичнейших втираний ртутной мази. Ртуть якобы проникла в кровь ослицы и поступала из нее в молоко, которое и являло собою целебный натуральный ртутный препарат. В другом случае он в течение десяти лет подряд поддерживал жизнь 80-летнего старца, страдавшего раком. Язва была снаружи, на спине, и Троншен лечил ее, прикладывая к ней постоянно возобновлявшиеся ломти телятины. По тогдашним воззрениям, рак представлял собой что-то вроде паразита, питавшегося соками больного; значит, — так, надо полагать, умозаключил Троншен, — если паразита хорошо питать, доставляя ему пищу извне, то он оставит больного в покое; так, по крайней мере, понимает дело Казанова, трактующий этот сюжет, конечно, со слов Троншена.

В этот же день Вольтер показал Казанове свою переписку. Полученные им письма лежали в связках громаднейшею кучею; в ней было не меньше сотни больших пачек.

— Вот моя корреспонденция, — говорил Вольтер. — Тут около 50 тысяч писем, на которые мне надо было писать ответы.

— А у вас остались копии с этих ответов? — спрашивал Казанова.

— Большая часть писем скопирована. У меня для этого нанят особый секретарь.

— Многие книгопродавцы заплатили бы хорошие деньги за такое сокровище.

Вольтер посоветовал Казанове никогда не связываться с издателями-книгопродавцами. «Этот народ — сущие пираты, не лучше варварийских», — говорил он. Казанова отвечал, что не рассчитывает иметь с ними никакого дела до старости.

К вечеру собрались гости. Вольтер, по обыкновению, разговорился. Он был остроумнейшим собеседником, подчас только чересчур едким, не щадившим даже присутствовавших гостей своих. Правда, он обладал несравненным талантом говорить в глаза довольно резкие вещи, не обижая человека.

Он жил на широкую ногу, любил хорошо покушать и не скупился на угощения. В то время ему было шестьдесят шесть лет (он родился в 1694 г.; Казанова виделся с ним в 1760 г.). У него был очень хороший доход — около 120 тысяч ливров, — как называли в то время франки. Казанова передает, между прочим, ходивший в то время слух, будто Вольтер сильно нажился, надувая своих издателей; в действительности же чаще случалось наоборот. Притом как человек, очень ценивший славу и известность, Вольтер иногда отдавал свои произведения даже даром, лишь бы их печатали и распространяли. Казанова сам был свидетелем такого факта; Вольтер при нем передал одному книгопродавцу свой рассказ «Вавилонская принцесса», написанный, кстати сказать, в течение трех дней.

На другой день Казанова снова был у Вольтера, который за обедом не появился; он вышел к гостям после обеда. Хозяйничала его племянница, г-жа Дени. Казанова вкратце характеризует эту особу как женщину очень умную, образованную и скромную. Она почему-то глубоко ненавидела прусского короля и бранила его.

Вечером Казанова опять долго беседовал с Вольтером о литературе. Между прочим, наш герой упомянул в разговоре о своем близком знакомстве, даже дружбе с известным итальянским драматургом Гольдони, которого он называет итальянским Мольером. Гольдони был очень милый и добродушный человек, но очень тщеславный; он называл себя поэтом герцога Пармского, хотя герцог никогда не приглашал его в таком качестве в свой придворный штат; точно так же мало прав имел Гольдони и на звание адвоката, за какового тоже охотно себя выдавал. По мнению же Казановы, он был только драматург и больше ничего.

В этот же вечер Вольтер представил Казанове какого-то иезуита, которого он назвал Адамом.

— Но, — прибавил он тотчас, — этот Адам не первый человек.

Вольтер держал этого иезуита в качестве почти домашнего шута. Он любил играть с ним в трик-трак и, говорят, в случае проигрыша нередко швырял кости прямо ему в физиономию.

На третий день Казанова застал Вольтера в очень неприятном настроении; философ был резок, едок, насмешлив. Казанова перед тем, по его просьбе, прислал ему какую-то итальянскую поэму, которую очень расхвалил. Вольтер нашел ее очень плохою и скучною и жаловался на то, что Казанова заставил его потратить на чтение этой глупости четыре часа.

Потом разговор зашел о Горации. Казанова упомянул о том, что знаменитый поэт писал для избранных, он «довольствовался небольшим кругом читателей» (contentus paucis lectoribus). — Если бы Горацию, — заметил Вольтер, — приходилось бороться с гидрою суеверий, как мне, так он не довольствовался бы избранною публикою, а писал бы для всех.

— Мне кажется, — возразил Казанова, — вы могли бы избавить себя от этой борьбы против врага, которого никогда не победите.

— Что мне не удастся сделать, то сделают другие, а за мною всегда останется слава первого почина.

— Прекрасно. Но допустив даже, что вы разрушите суеверие, возникает вопрос, чем вы его заместите?

— Вот это мне нравится! Коли я освобождаю человечество от зверя, который его пожирает, возможно ли спрашивать мне, чем я его замещу?

— Да суеверие вовсе не пожирает человечества; оно необходимо для его существования.

— Необходимо для его существования! Это ужасное кощунство, над которым будущее произнесет свое суждение. Я люблю род человеческий, я хочу видеть его свободным и счастливым, а суеверие несовместимо со свободою. Где видали вы, чтобы рабство делало народ счастливым?

— Так вы хотите верховенства народа?

— Боже меня упаси! Для управления массами необходима власть.

— В таком случае суеверие необходимо, потому что без него народ никогда не будет покорен человеку, облеченному властью. Я держусь мнения Гоббса. Из двух зол надо выбирать меньшее. Народ без суеверия будет философом, а философы никого не пожелают слушаться.

— Это ужасно! И как вы это решаетесь говорить, вы, представитель народа! Если вы читали мои книги, то вам известно, как я доказываю, что суеверие — враг монархов.

— Я читал и перечитывал ваши книги, и в особенности те места, в которых я не согласен с вами. Ваша господствующая страсть — любовь к человечеству. Эта любовь — ваше слабое место; она ослепляет вас. Любите человечество, но любите его таким, каково оно есть на самом деле. Оно неспособно воспользоваться теми благодеяниями, которые вы ему сулите; эти благодеяния станут источником его бедствий, они развратят его окончательно. Оставьте ему этого пожирающего зверя; он дорог ему. Ничто меня так не смешило, как то затруднение, в которое попал Дон Кихот, когда ему пришлось обороняться от каторжников, им же самим освобожденных.

— Мне очень грустно, что у вас осталось такое дурное мнение о ваших ближних. Но, кстати, скажите мне, пожалуйста, свободно ли живется у вас в Венеции?

— В полной мере, в какой только это возможно при аристократическом правительстве. Положим, мы не так богаты свободою, как, например, англичане, но мы довольны.

— Даже и при заточении в «свинчатке»?

— Мое заточение было актом деспотизма, но я сам злоупотреблял своею свободою и иной раз бываю склонен думать, что правительство имело право не церемониться со мною.

— Однако же вы бежали из тюрьмы? — Я пользовался своим правом, так же как они пользовались своим.

— Чудесно! Но ведь если так, то у вас в Венеции никто не может назвать себя свободным.

— Пожалуй. Но согласитесь, что для того, чтобы быть свободным, достаточно считать себя свободным.

— Ну, с этим я не так охотно соглашусь. Мы с вами смотрим на свободу с разных точек зрения. У вас даже ваши правители, аристократы, и те не свободны; они, например, не могут без разрешения выезжать за пределы Республики.

— Это так, но ведь этот закон они же сами и установили совершенно добровольно. Здесь, в свободной Швейцарии, например, в Берне, тоже существуют законы, которые стесняют свободу граждан, но которые установлены по доброй воле ими же самими.

— Да это только и желательно…

На этом Вольтер быстро и разом оборвал политическую тему беседы. Он начал расспрашивать Казанову о том, где он побывал, кого видал. Узнав, между прочим, что он виделся с Галлером, Вольтер рассыпался в похвалах этому ученому и поэту, выразился даже так, что, мол, перед этим человеком «надо становиться на колени».

— Я того же мнения, — ответил ему Казанова. — Мне очень приятно, что вы отдаете ему должное, и в то же время я очень сожалею, что он далеко не столь справедлив по отношению к вам.

— Увы, — вздохнул Вольтер, — может быть, мы ошибаемся.

Эта ядовитая выходка, надо заметить, многократно приписывалась Вольтеру и все по разным случаям.


Глава XVII | Знаменитые авантюристы XVIII века | Глава XIX







Loading...