home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add
fantasy
space fantasy
fantasy is horrors
heroic
prose
  military
  child
  russian
detective
  action
  child
  ironical
  historical
  political
western
adventure
adventure (child)
child's stories
love
religion
antique
Scientific literature
biography
business
home pets
animals
art
history
computers
linguistics
mathematics
religion
home_garden
sport
technique
publicism
philosophy
chemistry
close

Loading...


Глава тридцать вторая

Париж!.. Ах, какой город! Даже тяжелейший кризис не смог его испортить! Кафе, художники у Сены, нищие аккордеонисты, субретки, кокетки, кокотки…

Ресторанчик «Балалайка» ничем не выделялся среди многих прочих недорогих заведений. На витрине белели надписи, в том числе и по-русски: «Членам Союза русских шоферов скидка». Именно поэтому здесь, делая почти невозможным проезд по узкой улочке, всегда стояло десятка два такси, угловатых «рено» с вынесенными наружу, к правой двери, счетчиками, которые все называли «кофемолками» из-за отдаленного внешнего сходства. Внутри слышалась преимущественно русская речь. Изредка и любопытствующие французы забегали сюда поглядеть на бывших гвардейских офицеров, которые ещё не так давно оставляли здесь щедрые чаевые, а теперь сами с благодарностью брали жалкие су.

Парижские шоферы не носили форму, как английские, но одеты были почти одинаково: серые дешевые костюмчики, рубашечки-апаш, заломленные кожаные кепочки.

Таксист Владислав Данилевский, ничем особым не отличался от своих собратьев. Ну, легкая хромота да шрам на щеке – экая редкость в послевоенное время. Руки у него стали тяжелые, рабочие, в черной сеточке морщин, со сбитыми ногтями. И в шахте уже успел порубить уголек, и в литейном цеху пожариться. Он деловито ел борщ с пампушками, селянские биточки. Для него пища стала не удовольствием, а всего лишь источником силы.

Рядом такой же, как он, шофер читал русскую газету. Край последнего листа свесился почти к глазам Данилевского. Данилевский с недовольством отодвинул газету. Но вдруг в крохотной заметке, набранной мелким шрифтом, на самой последней странице, внизу, где печатают сообщения о совсем уж незначительных событиях, его привлекло одно слово «Махно». И Данилевский без спросу оторвал от газеты совсем крохотный прямоугольный кусочек.

– Фи, полковник! Что за манеры! – улыбнулся сосед. У него были лихие казацкие, явно подкрашенные, усы. – Хочешь скрутить цыгарку?

Данилевский молча вчитывался в текст, держа заметку вдали от глаз: уже подкрадывалась дальнозоркость.

– Что-то интересное?

Данилевский протянул газетную заметку соседу.

– «…После десяти лет скитаний по тюрьмам Восточной Европы в Париж, к семье, прибыл некогда известный анархист-террорист Нестор Махно. На вокзале прибывшего встречали несколько бывших русских анархистов и представительница анархистов Парижа м-м Ида Метт…»

– Ну и что? – спросил усатый. – В Париж, слава богу, каждый день кто-то приезжает. Иначе мы оказались бы без работы.

Данилевский забрал у соседа заметку, спрятал ее в бумажник.

– Встречались когда-то, – сказал он. – Интересные были встречи… Очень!

– Будешь писать мемуары? Брось! Кому сейчас интересна война в России! Все пишут!

Данилевский вышел из ресторана, сел в свой «рено»…

Домой он вернулся поздно. Тяжелой походкой поднялся в свою небольшую квартирку на четвертом этаже.

Мария отложила вышивку. Она трудилась над украинскими «квитами», которые стали пользоваться спросом у модниц Парижа. Занятие коммерческое: весь стол был завален уже выполненным шитьем, рисунками, материалами, нитками. Достаточно было беглого взгляда, чтобы понять: работы талантливые. Яркие, оригинальные.

– Ты скоро станешь зарабатывать больше, чем я, – сказал Владислав.

– Если мадам Леруа даст кредит, открою мастерскую. И ты тогда будешь работать у меня, развозить заказы.

Они поцеловались как после долгой разлуки. Мария, конечно, изменилась, но в ней жила вечная женская притягательность, которая не зависит ни от возраста, ни от происхождения. Глубинный природный талант очарования. Ни больше, ни меньше.

– Поешь? – спросила она.

– Нет. Только чаю…

Она открыла дверь в соседнюю комнату. По разные стороны стола, под настольной лампой, сидели Винцента и Иван. Книги, тетради: все на французском. Двухэтажная кровать. На стенах виды Парижа.

Винцуся уже почти девушка. Очаровательная. А тринадцатилетний Иван угловат, неуклюж, длиннорук, высоколоб, с ломающимся петушиным голосом.

– Батько пришел, а вы сидите, – с ласковой укоризной сказала Мария.

Оба побежали к отцу, расцеловались. Традиция.

– Добрый вечер, папа! Много накрутил километров? – спросил Ив, он же Иван.

– Папа! – перебила Винцуся брата. – Ив нарисовал в моей тетради гадость…

У них был заметный французский акцент. Родины, естественно, они не помнили. Парижские дети.

– Такие гадости в каждом журнале, папа, – оправдывался Иван.

– Смотри, Ив! – строго сказал отец. – Отдам в кадеты. Там тебя вымуштруют.

– Не хочу. Я не милитарист.

– Наденут погоны – станешь.

– Слушаюсь, господин полковник! – вытянулся по струнке Иван.

– Ну, марш! Продолжайте уроки!


Кровать в «комнате родителей» была узкая, большая не поместилась. Но им хоть и в тесноте, все еще хорошо спалось вдвоем. Париж светил в окна своими бессонными огнями….

– Дети растут, – сказала она. – Хорошие дети… Жили б мы на Украине, нарожала бы целый выводок. А тут все под расчет.

– На какой Украине? – спросил он. – Той, что в наших мечтах, или той, какая есть? Там сейчас страшный голод.

– Как же это, Слава?.. Такая богатая. Что с ней сделали?

Он не отвечал, почти не слышал ее.

– Почему ты такой сегодня? Что-то произошло, Слава?

– Ничего.

Она провела рукой по его лицу. Поцеловала в угол рта, в шрамик.

– Что? Он опять появился?

Полковник вздрогнул. Посмотрел на жену:

– Ты остаешься ведьмой. Даже в Париже.

– Ты назвал это интуицией… Слава, я боюсь за тебя.

Он прижал ее к себе. Она отстранилась.

– Все в прошлом, Слава. – И добавила, понимая, что он все еще поглощен какой-то своей мыслью. – Твое обещание самому себе теперь уже ничто… прах! Мы уже другие. И он другой, Владислав! Забудь. Это только их тени бродят в нашем мозгу, а людей уже нет. Оболочки! Старая змеиная кожа!..

Владислав молчал. Свет фар изредка прочерчивал сумерки комнаты.


– Вот, месье Ламбер, это мой муж, – представила Галина Нестора рыхлому, явно склонному к брюзжанию французу. Фатовские черные усики, черная шевелюра, бриолин, фиксатуар, брюшко как символ преуспеяния.

– Где он будет жить?

У Галины был все еще скверный французский, хотя она жила во Франции уже четыре года. Несколько дней назад приехавший Нестор не понимал французского, небольшое знание румынского, польского, немецкого ему не помогало. Силился понять, но больше пялился на жену. Не узнавал ее. Полная, рослая, красивая, в пенсне, она выглядела дамой из «хорошего общества». Куда девалась анархистка?

– У меня большая комната, – объясняла она хозяину. – Он никого не стеснит.

– Комната! – взорвался месье Ламбер. – Это комната управляющей моей прачечной. Пока вы, мадам, управляющая, это ваша комната. Ваша! Но при чем здесь ваш муж? Откуда он взялся? Зачем он мне?

Домик подрагивал от работающих на первом этаже стиральных и гладильных машин. Было слышно, как где-то сочился пар. Его струйки проплывали мимо окон.

Полненький, округлый, с кошачьими усами, сильно набриолиненный, хозяин прачечной напоминал надутый этим паром шарик, который вот-вот взлетит. В его негодовании звучала личная обида, он явно имел некое особое право не только на комнату, но и на полунищую, хоть и представительную «мадам рюс».

Несмотря на небольшую разницу в возрасте, мсье Ламбер смотрел на Махно сверху вниз. «И это муж?» – как бы говорил его взгляд. Нестор, и верно, крепко сдал. Исхудал, постарел и явно был болен. Кашлял в платок.

Он понимал смысл разговора по отдельным словам и интонациям, переводя взгляд с жены на хозяина. Надо терпеть! Жаль, что это Франция, жаль, что это начало тридцатых… Но, увы! Здесь другие правила. Буржуев нельзя трогать даже во имя «эгалите и фратерните».

Из комнаты наверху спустилась девочка лет восьми-девяти, бледная, с не по-детски серьезным взглядом.

– Люсенька, ты уже забыла, как мы жили в Польше? – Галина взяла девочку за руку: – Это твой папа приехал. Помнишь Краков?

Но девочка помнила, и то смутно, лишь лагеря для интернированных. Румынские, польские, немецкие. Там было холодно и голодно.

Она смотрела на Нестора отчужденно. Она оценила его дурной костюм, галстук «с чужой шеи», маленький рост, несоответствие парижской жизни.

Мсье Ламбер ушел, проявив известную деликатность.

– Понимаешь, я не могу с ним спорить, – сказала Галина. – Здесь невозможно найти хорошую работу, особенно сейчас… Люсенька, что ж ты не поцелуешь папу?

Девочка вдруг кинулась на шею незнакомому жалкому человеку, которого мама назвала папой. Она была добрая. Она пожалела, значит, полюбила. И от этой ее ласки у Нестора проступили слезы. Он гладил худенькое тельце дочки, вздрагивал. Он был подавлен мгновенной ответной вспышкой любви к этому существу. Железный батько, предводитель первых в России рубак.

Галина, сняв пенсне, тоже протирала глаза.

– Тут у одной знакомой сдается комната, – сказала она. – Правда, далеко. Но ты иногда будешь приезжать к Люсеньке… Пойдете с ней в зоопарк. Или в цирк. Да, Люси?

– Да! – прошептала девочка. Она все еще висела на шее у Махно. – Да, да!

Потом Нестор и Галина ехали в такси.

– Такси только по случаю твоего приезда, – объяснила Галя. – Здесь все очень дорого. Даже метро… Ужасно!

– Ты з ним живешь? – спросил Нестор.

– С кем?

– С этим… усатым-полосатым?

Галина отвернулась, сделала вид, что укрылась от кашля Нестора.

– Что ты! Он – мой хозяин… Тут все строго. Его власть!

Махно смотрел в окно. Субретки, левретки, кокотки. Огни. Потом они въехали в темень.

– Остановите! – попросила Галина шофера по-французски.

Тот обернулся. «Рено» для него был тесным. Это был тот казацкого вида мужчина с явно подкрашенными запорожскими усами, сосед Данилевского по столику в шоферской «Балалайке». Он принял деньги в широкую ладонь, и Галина с Нестором вышли.

– Шо, уже приехали? – спросил Махно.

Здесь не было ни огней, ни субреток, ни кокоток. Лишь мрачные дома и полное отсутствие зелени.

– Нет, еще немного пройдем. Сэкономим, – сказала Галина. – Ты не сразу найдешь работу… если вообще найдешь.

– А почему? – спросил Махно. – Я же в Польше столярничал, плотничал… И потом, у меня эта карта идентитэ… нансеновский паспорт…

– Французы сами сейчас без работы.

Они вошли в грязный подъезд, спустились в полуподвал. Лампочка погасла сама, погорев десять секунд. Экономия.

Галя постучала:

– Лариска! Ты дома? Открывай!


Нестор проснулся в своей полуподвальной комнатушке. За мутным окном слышался стук каблуков. Таз. Кувшин с водой, табуретка. На столе стоял фотопортрет Люсеньки. Надо было начинать парижскую жизнь. Но он не знал, с чего ее начинать. Лежа, размышлял. Надо как-то зарабатывать деньги. Может, попробовать завести сапожное дело?

…Постучав, Аршинов протиснулся в дверь. Здесь все одевались нарочито прилично. В Новороссии Аршинов сошел бы за приказчика у хорошего купца. Но наметанный глаз француза сразу определил бы: нищий. Живет на случайные су.

– Здорово! – простуженным голосом произнес Аршинов. – Я только что из Анархистского общества. Бедные, черти! Впору на паперти стоять! Но нашли тебе место. На киностудии Луи Пушкинда. Это псевдоним, конечно. Одессит, кажется. Маленькая студия. Маленькая плата. Но все же… Постановщиком. Это у них так громко мастер на все руки называется. Работа не пыльная. Где-то что-то прибить, что-то приклеить… Можешь выходить хоть завтра!

…А в «Балалайке» за обедом шофер с лихими усами сказал Данилевскому:

– Я тут недавно, кажется, твоего Махну вез. С женой, что ли.

– Где высадил? – живо поинтересовался бывший полковник.

– В районе Бобиньи. Дальше они пошли пешком.

– Проследил бы.

– Темнотища!.. А тебе он что, очень нужен?

– Да так, – неопределенно ответил Владислав, кроша в суп булочку.

…Домой Данилевский подъехал, когда там никого не было. Осторожно поднял в кладовке половицу, достал небольшой револьвер «уэбли». Протер его платком, вышел к машине и положил под сиденье. Теперь этот кусочек железа будет его постоянным попутчиком. Вдруг повезет, как повезло усатому коллеге. Впрочем, он не собирался ждать случая…


На киностудии стучали молотки, мельтешили ряженые. То загорались, то гасли юпитеры. Какие-то странные люди, не то разбойники, не то пираты бегали, спотыкаясь о валяющиеся повсюду детали декораций. Все были до зубов вооружены. Патронташи, револьверы, бомбы. Сабли невозможной кривизны.

Нестор приколачивал деталь к верхней части декорации, изображающей белые украинские хатки. Растянул голубое полотнище, означавшее голубое небо.

– Вы, жлобье, уже начинаете забывать Одессу. Если помните, там у них много подсолнухов! Где подсолнухи? – раздался крик на весь павильон. – Нет, я з вамы тронусь умом! Я застрелюсь!

Нестор спустился по лестнице, пошел в угол. Молча принес охапку пластмассовых подсолнечников. Вопросительно посмотрел на человека в бархатной кофте с бантом. Это был хозяин киноателье. В Одессе он был Левкой Пухманом, здесь же звался Луи Пушкиндом.

– Ше ты на меня смотришь? Будто не знаешь, иде в Одессе растуть подсолнухи.

– На Привозе.

– Ты эти хохмы оставь при себе. У нас серьезная фильма. Подсолнухи, они должны подчеркнуть. Понял? Повтыкай их вон там, под той хаткой.

Нестор стал втыкать.

Пушкинд похлопал в ладоши:

– Анархисты! – позвал он. У него был сильнейший акцент, но это возмещалось истинно французской живостью характера.

Пришли анархисты.

– Сейчас нас посетит делегация. Надо изобразить! – обратился Пушкинд к анархистам. И те приосанились, положили руки на эфесы сабель.

И вскоре действительно появилась то ли делегация, то ли инспекция. И во главе… Лев Давидович Троцкий. Не кинематографический, а самый настоящий.

Нестор наблюдал за всем происходящим из своего угла. У Троцкого борода стала почти совсем седой. Эмиграция и ему не пошла на пользу, он сильно ссутулился: здесь писание статей было не порывом души, а средством существования, и потому требовало труда и труда. Но он все так же гордо вскидывал голову, как и прежде во время совещаний и на митингах.

– Вам, верно, это уже сказали. Мы хотим, шо б вы были консультантом нашей фильмы, – суетился возле Троцкого Пушкинд. – Эдакая, знаете, романтическая история про жизнь русских анархистов. Потрясное название «Кровавый рассвет». Главарь анархистов, знаете ли, влюбляется в дочь местного богача. А она отвергает его, ей нравится молодой крестьянин, тоже анархист. А потом революция. Кровавая… Каков сюжетец, а?.. Обратите внимание на анархистов. Похожи, правда? Вы ведь не однажды бывали в лапах у этих кровожадных разбойников? – К Троцкому Пушкинд обращался на русском. Тоже, правда, с акцентом. Одесским.

Троцкий скептически усмехнулся. Ему было все равно, как выглядят эти статисты. Он, как и все эмигранты, нуждался в деньгах. Хотя дочь «местного богача» была весьма хорошенькая. И любвеобильный Троцкий послал ей свою лучшую улыбку. Она – актриса – ответила ему многообещающе и притворно застенчиво.

– Похожи, Луи! Потрясающе похожи! – сказал Троцкий, не скрывая издевки. – Как вам удалось? Именно таких я там и видел. Ужас!

– Да, да! Ужас. – Луи наклонился к Троцкому, сказал: – Вы знаете, у нас на фильме работает постановщиком… в прошлом настоящий анархист. Сахно… или… нет, Махно? Мне говорили, он был там у вас в России очень даже этим… графом Монте-Кристо… Хотите, познакомлю?

– Нет, не хочу, – сказал Троцкий. – Я уже на них насмотрелся.

Махно, слушая их разговор, начал громко, на весь павильон, прибивать какую-то деталь декорации. С силой вгонял в доски огромные гвозди.

Проводив Троцкого, Луи набросился на Махно:

– Ты шо, идиёт, не мог не стучать? Ты думаешь, мне нужен этот Троцкий, эта козлиная морда? Но он теперь модный, его любит пресса, о нем все время пишут. Он сделает фильме хороший промоушн.

В глазах Махно вспыхнул, казалось бы, давно погасший огонек ярости.

– Троцкий, ты прав, козел. И ты, Лёвка, тоже козел со своей козлиной фильмой, – зло процедил он. – И со своим козлиным именем. Луй!

– Пошел вон! – завопил Пушкинд, но, увидев в руке у Махно молоток, позвал: – Анархисты! Сюда!

Сбежались свирепые разбойники, статисты, готовые ради лишнего франка на многое. Среди них были крепкие ребята. «Вооруженные» с головы до пят, они с интересом ожидали, чем закончится бунт Махно.

– И вы тоже козлы! И анархисты из вас як из говна пули… Месье Карпюс! Прошу вас. Переведите это им дословно! – сказал Нестор переводчику и вытряхнул весь свой инструмент из чемодана в мусорный бак.


Париж – путаный город. Вавилон. Парижане, словно в первых немых фильмах, двигались быстро, мелко, спешили жить. Они еще не оправились от одной войны, а в воздухе уже ощущалось приближение новой. Французы вместе с испанцами воевали в Марокко с партизанами, которые успешно противостояли огромной, технически прекрасно оснащенной армии. В самой Испании, рядом, за Пиренеями, тоже назревали какие-то кровавые события. Германия, начихав на послевоенные соглашения, усиленно вооружалась. Кому нужен был какой-то Махно, человек из далекого уже прошлого?

Данилевский раньше рассчитывал на своих товарищей, шоферов, которые колесят по всему городу, многое видят и слышат. Тем более что запорожец с крашеными усами указал район. Но этот квартал Бобиньи, который Владислав уже исколесил вдоль и поперек, был нагромождением трущоб – протекающих мансард, сырых полуподвалов, загадочных ночных пристанищ, населенных выходцами из Северной Африки. Днем обитатели Бобиньи галдели, торговали, торговались, а ночью по разбитым мостовым приходилось ездить, переложив «уэбли» в карман.

Махно исчез. Искать его с помощью друзей-таксистов было нелепо. Даже смешно. Не поймут. Мстить за отца, за сестру, за порушенную жизнь? Да все они, парижские шоферы, должны тогда взяться за оружие.

И все же он искал партизанского батьку. Прошлое не отпускало.


В форточку полуподвальной комнатушки, где жил Нестор, кто-то из доброжелателей бросил газетку: еженедельник «Иллюстрированная Россия». Форточку Нестор постоянно держал открытой. Последнее время он тяжело болел. Возобновились беспричинные припадки. От сырости, недоедания, от беспросветности жизни у него открылись старые раны. Образовались свищи.

Врач-эмигрант, лечивший земляков-бедняков за копейки, нашел у него костный туберкулез, язву желудка. Румынские вставные зубы шатались, вылетали и свои, здоровые. В комнате стоял смрад. Батько гнил заживо. Он-то привык к этому воздуху, но любой, кто заходил, старался прикрыть носовым платком рот и нос.

Распахнутая форточка все же как-то помогала. Хотя надоедал постоянный звук шагов по улице. Целый день, с утра и до вечера… И вот – газетка. Кто-то решил его развлечь или позлить. Некий бывший полковник Новинский писал о войне на Украине, о зверствах «банды Махно». Красочно расписывал мучения жертв «одержимого манией классовой борьбы», «психически неуравновешенного эпилептика».

К этому Махно привык. Пишут и пишут. Бывшее офицерье, это понятно. Тяжелее было, когда Всеволод Волин, высланный из СССР после объявленной на весь мир голодовки, начал писать о Махно разные гадости. «Диктатор», «мания величия», «несоразмерное самолюбие и славолюбие». Волин, бывший соратник, писал хлестко.

Ну Волин ладно. Обыкновенный ренегат. Но сколько можно терпеть оскорбления от бывших полковников?

Махно не спал всю ночь и решил, что должен вызвать клеветника на дуэль. Исход не важен. Наконец-то вспомнят о Махно, будь он победителем или побежденным. Дуэль или оборвет его жизнь, или, может быть, изменит. Потеряв последнюю возможность постоянного заработка, он не мог больше жить на подаяния Анархистского общества и на те деньги, что иногда приносила Галина. Она отрывала их у дочери. И еще неизвестно, как она их добывала.

Конечно, он подумывал и о самоубийстве. Но это означало бы полное поражение. Позор… Дуэль – возможность умереть достойно, отстаивая поруганную честь.

Нестор почистил свой единственный костюмчик, подрезал ножницами волосы, побрился, повязал галстук, ботинки смазал ваксой собственного изготовления: стеарин со свечи, печная сажа, остаток жира из тарелки. Промыл и перевязал, как мог, раны на животе и ступне. В общем, приготовился к решительному объяснению.

В редакции еженедельника, в Восьмом округе Парижа на рю-де-Тремуаль, его приняли за ветерана войны, ищущего соратников, и сообщили, что мсье Новинский, бывший полковник, держит фотостудию, и дали адрес. Нестор пешком отправился в квартал Батиньоль, близ вокзала Сен-Лазар: видно, мсье Новинский действительно процветал, район был застроен домами не для самых бедных парижан.

Из такой студии могли и вытолкать взашей. Впрочем, в квартале Батиньоль вряд ли стали бы грубить. В большой зеркальной витрине он увидел роскошные фотопортреты. И кто был изображен! Люди, лица которых Нестор видел в газетах: Шаляпин, Есенин, Дункан, Нижинский… Знаменитости.

Его встретил лысенький, тщедушный, слегка заикающийся человек в очках. Его рабочий халат был прожжен химикатами. Неужели это и есть полковник Новинский? Их дуэль могла бы носить комический характер. Махно был разочарован.

– Чем могу быть п-полезен? – спросил заика.

– Я пришел по поводу… вот… – Нестор развернул трубочку, в которую скатал еженедельник. – Здесь сплошная брехня. Выдумки. И я пришел требовать… – Он замялся. С дуэлями дела никогда не имел, только читал.

– Оп-провержения? – догадался фотограф, для которого буква «п» представляла главное затруднение.

– Нет.

– Обычно читатели удовлетворяются опровержением, – сказал фотограф и, подумав, неуверенно добавил: – Можно, конечно… если клевета доказательна… деньгами. Сколько бы вы хотели?

В Париже все измерялось франками.

– Нет, я хочу защитить свою честь. – Махно выпалил цитату из чего-то давно читанного. – Дуэль!

Лысенький не сразу вник в смысл произнесенных слов, а потом захохотал. Он смеялся долго, поддерживая руками кругленький живот, а Нестор наливался злобой и боялся, что она перейдет в приступ.

– П-п-помилуйте, зачем дуэль? У нас, эмигрантов, столько противников. Каждый день дуэли. С голодом, холодом, болезнями, уходом жен, безденежьем. Постоянно грозят полицейские проверки, высылка в СССР. П-покажите мне газетку! – Он быстро пробежал ее глазами. – Во-п-первых, я не Новинский. Я Штанкмахер, ассистент. Новинский сейчас в отъезде. А вы, стало быть, Нестор Махно? Боже мой, я так много о вас слышал, и, знаете, все больше хорошее… Нестор Иванович, кажется?

Нестор, все еще злой, насупленный, кивнул.

– П-послушайте, оставим это дело с дуэлью на потом, – предожил Штанкмахер. – Вас когда-нибудь фотографировали настоящие мастера, художники? Вы же легенда! А, борони Бог, внезапно умрете, от вас не останется ни одной приличной фотографии! Разве так можно относиться к себе?

– Я шо-то не сильно вас понимаю, – сказал Нестор.

– Выстрелить в мсье Новинского вы всегда успеете. И я даже гарантирую вам полный успех. Потому что мсье Новинский уже два года как почти совсем ослеп. Его какой-то красноармеец ударил шашкой по голове, и вот чем все это обернулось… Так что я предлагаю? Давайте сделаем пару ваших портретов. Хороших. Для истории.

Нестор задумался. Соглашаться не хотелось. Все-таки он пришел стреляться, а не фотографироваться!

– Но Новинского ж нема? Кто сфотографирует?

– Пусть вас это не заботит, – сказал Штанкмахер. – Новинский – мастер-фотограф. А фотографирую я. И там, где написано: «работа Новинского», надо читать «работа Штанкмахера».

– А это? – Махно указал на свою изуродованную правую половину лица.

– Знаете, у Чингисхана был лишь один глаз, второй он потерял в какой-то драке. Но хоть на одной картине вы видели одноглазого Чингисхана?.. Найдем ракурс, поставим мягкий свет… – Он уже профессионально всматривался в лицо Нестора: – Это будет грандиозный портрет! Я помещу его в витрину рядом с портретом Шаляпина!

– У вас дорого. – Нестор все еще был насуплен.

– У нас дорого, да. Но мы сделаем это бесплатно, в виде компенсации за пока не состоявшуюся дуэль. Да и заработаем потом. Ваши портреты всегда будут в цене. Вы ведь не против?

Махно не был против. Жизнь в безвестности и заброшенности тяготила его не меньше, чем болезни. Это после такой славы!

– И еще, – сказал ассистент. – У вас есть жена, дети?

– Дочка, – потеплевшим голосом ответил Нестор.

– Вот и отлично. С дочкой. Трогательно. «Спустя годы…» Так мы подпишем.

Нестор согласился прийти на следующее утро вместе с Люсей. Придется где-то занять несколько франков на дорогу, на мороженое. Зато у дочки останется фотография. Память. Она и отец. И не какая-нибудь любительская карточка, а настоящий портрет. Он уже никогда не будет забыт дочерью. Кроме того, у него появится возможность еще раз увидеться с Люсей. Он любил ее. Но они жили слишком далеко друг от друга. На расстоянии двух франков.

– Отлично, мсье Махно! Завтра, в десять. И вот, возьмите. – Штанкмахер протянул Нестору две десятифранковые бумажки. – Это из будущих доходов студии. Сходите к парикмахеру и прочее…

Штанкмахер был настоящим профессионалом. Он оценил и костюм Нестора, и его ботинки, пахнущие печкой, и неровно обрезанные волосы. Фотохудожник должен видеть детали.

Когда посетитель ушел, Штанкмахер довольно вытер изъеденные реактивами руки. Он избавил хозяина от нелепых объяснений, бессмысленной дуэли. И, кроме того, снимки действительно могут пригодиться. История часто вспоминает своих актеров уже после их ухода со сцены.


…Портреты Нестора с дочерью и без дочери действительно стали единственными профессиональными снимками, дошедшими до наших дней. Чудовищный шрам, изуродованная челюсть почти незаметны… Ценность этих работ выяснится позже. А в то время портреты были выставлены в витрине. С подписью: «Спустя годы. Известный анархист-атаман батько Махно в мирной парижской жизни».

Через две или три недели эти фотографии увидел, случайно проезжая мимо фотоателье, Владислав Данилевский. Узнать адрес «анархиста-атамана» не составило труда: фотографии переслали Нестору по почте, сохранилась запись в книге учета и квитанции.


Не найдя больше никакой работы, Нестор занялся у себя в каморке ремонтом обуви. На «блошином рынке» отыскал металлическую лапу, купил остальные необходимые инструменты. Свет в каморке был тусклый. Он подбивал подметку, держа, как и все сапожники, гвозди во рту. Только это уже были не березовые, а железные гвозди…

Стук в дверь прервал его занятие. Гости были странные: Аршинов и вместе с ним кто-то хорошо одетый, по моде подстриженный, благоухающий.

Нестор присмотрелся.

– Вроде узнаю, – сказал он. – Господин Кущ? Роман Савельич, он же Мандолина! Садитесь, месье Кущ! Рад!

И, привстав, с нарочитой тщательностью протер грязной тряпкой сиденье табуретки. Мандолина же, вовсе не похожий на прежнего Мандолину, даже на прежнего Куща из Царицынской ЧеКа, зоркоглазый, умный, сдержанный, подошел к окошку и распахнул пошире форточку. В комнату тотчас ворвалось шарканье ног, запахи бензина, конского навоза и нечистот, которые здесь, словно в Средние века, частенько выплескивали из окон.

– Это вы напрасно, – сказал Махно. – Плюнуть могут.

– Вонь! – коротко объяснил Кущ. – Дышать нельзя.

– Это есть. Открылись старые раны… Свищи, извините. Говорят, и туберкулез принял также костную форму. Смердю! Советуют на Лазурный берег. В Ниццу. Неплохо было бы и в Швейцарию…

– Нестор, перестань! – оборвал его Аршинов. – Роман Савельевич и пришел для того, чтобы выяснить, в чем нуждаешься. Он – первый советник нашего посла.

– «Нашего»? Это чьего же? – удивленно спросил Махно.

– Ну да! Советской страны.

– Но я-то не ваш! Шо ж мне такое сделать, шоб снова стать вашим? Тут где-то Деникин! Его убить? Или Троцкого? Я видел его на киностудии. Мог дотронуться до него. Мог убить.

Мандолина осторожно присел на краешек табуретки, поднес ко рту платок.

– Помнится, мы с тобой были на «ты», – сказал он Нестору. – Так вот! Ты можешь вернуться на Родину. Пенсия. Крым. Санатории. Советская власть открыла много санаториев для трудящихся.

– И это за шо ж така милость? Или в порядке благотворительности?

– За что? Практически ни за что. Ты должен будешь написать несколько слов. Правдивых слов. Письмо. Мол, понял заблуждения, каюсь. Признаю достижения советской власти. Разве все не так? Вранья не требуем. Можешь здесь остаться. Тоже обеспечим пенсией. Небольшой. Но будешь жить в человеческих условиях.

– Достижения, говорите?.. А крестьянство, я читал, вы окончательно угробили. Превратили все-таки в пролетариев.

– Подожди. Нестор, – вмешался Аршинов. – С крестьянством все оказалось много сложнее, чем мы думали прежде. Что произошло? Крестьянство, которое, по сути, и составляло старую армию, бросило фронт. Вернулось с оружием домой. Отобрало земли у помещиков, у церкви, у кулаков. И захотело полной воли. Без повинностей, без обязанностей… – Аршинов жестикулировал, задумывался, смотрел в пол, в потолок, он сохранил все качества лектора, учителя, увлекающего аудиторию. – Почему крестьянскую армию громили и красные и белые? Потому что и те и другие были государственники, державники, понимали, что анархические вольности означают конец России. Крестьянство несет на себе историческую вину. Оно зарвалось! И вот дождалось того, что ему указали его место.

– Хлеба не будет, – печально сказал Махно.

– Будет! Все будет! Ты посмотри, что произошло после голода на Украине! И как быстро! ДнепроГЭС! Нет наших запорожских порогов. Под водой. А Киевская ТЭЦ? А киевский вокзал? А десятки новейших заводов?.. Шире гляди, Нестор! Сколько тракторов в степи! Твое же обиженное крестьянство посылает лучших своих сынов на учебу, и они превращаются в трудовую интеллигенцию. Театры, кружки по профессиям и увлечениям, вечерние школы. Я уже ездил. Видел своими глазами.

В течение всей этой речи Мандолина кивал головой, подтверждая правоту Аршинова. И в самом деле, в словах анархиста-теоретика был не только надуманный пафос. Из болота нищенской эмигрантской жизни Россия виделась сказочной страной. Не лапотно-балалаечной, а сияюще-электрической, как елка. Там действительно происходили огромные перемены. На фундаменте из костей строили промышленную державу.

– Постой, Петро Андреевич! – изумился Махно. – А ты шо? Назад в Россию?

– Подал заявление. Приняли. Вот Роман Савельевич поспособствовал. Обещают преподавательское место в Днепропетровске. Там теперь три института, в бывшем нашем Екатеринославе! И еще будут!

– Ну шо ж, – тихо сказал Нестор. – Я рад. Только шо-то не хочется.

– А что, парижская нищета лучше? – спросил Аршинов. – Надо признать заблуждения. Большевики победили неслучайно!

Махно сидел, задумавшись.

– Ну, думай! – Кущу уже не терпелось покинуть полуподвал с его ароматами. – Адрес знаешь. Рю-Гренель.

– Прощай, Нестор! – заторопился и Аршинов. – Прошлое – это прошлое…

– Прощай! – безразлично ответил Махно. – Привет Бутырке.

Аршинов вздрогнул и вышел.

– Мандолина! – остановил своего давнего тюремного приятеля Куща Махно. – Скажи, а можешь ты, советник, человек генеральского звания, на губах сыграть, як когда-то бывало? Вернуть юность?

И холеный советник, отбивая чечетку и издавая удивительные звуки, перебирая пальцами губы, пошел к двери. Остановился, произнес на прощание:

– А мать твоя еще жива. Правда, старая очень. Но советская власть ей помогает. Несмотря ни на что… Сына хочет увидеть. – И он тихо закрыл за собой дверь.

Махно остался в задумчивости. Потом снова придвинул к себе железную сапожную лапу.

В Париже наступила зима. Голые деревья. Иногда легкий снежок лежал по краям мостовых. Он чуть светился в вечерней темноте. К утру его уже не было.

В полуподвале Махно горела крошечная печка. Нарезанные аккуратными плашечками, одна в одну, дрова были словно игрушечные. Махно лежал на своей дощатой кушетке, дышал тяжело, ему было не до работы… Запотевшее окно было прочерчено извилистыми линиями потеков.

Раздался стук в дверь. Но Махно не ответил: кому нужно – войдет.

Высокий, чуть сутуловатый Данилевский ступил в полуподвальчик. Нестор смотрел на него, не узнавая.

– От Куща? – спросил он сипло.

Человек подошел к маленькому продолговатому оконцу, забрызганному грязью. Но свет все-таки упал на его лицо.

– Пан Данилевский! – узнал его Махно и даже будто обрадовался этой встрече. – Да, я живой!.. Шо, убивать меня пришел?

Бывший полковник стоял в комнатке, головой едва не доставая потолка. Внимательно смотрел на Нестора. Старался почти не дышать тяжелым воздухом.

– А убивать-то… и некого. Нету меня!.. Я даже радый был бы, шоб ты меня убил. Но не убьешь – некого… Опоздал!

И Махно стал, тяжело и натужно кашляя, смеяться.

Данилевский молчал. Он не склонен был говорить. Не для того пришел сюда. Но действительно опоздал. Перед ним, завернувшись в какое-то тряпье, лежал тяжело больной, явно обреченный карлик.

Полковник повернулся и вышел. Послышался гул отъезжающей машины. Мелькнул свет фар…

На берегу Сены он остановил свой «рено», вышел из машины, достал револьвер. Сдвинув барабан, стал выщелкивать патроны. Они с глухим стуком катились к краю тротуара и почти неслышно соскальзывали в воду. Один за другим. Только слабые круги разбегались по тихой воде и заставляли подрагивать огни только что вспыхнувших фонарей. Потом он подержал револьвер на ладони, словно взвешивая, и вдруг резко и сильно швырнул его далеко от себя… Всплеск!..

Сколько тайн лежит там, на дне реки?


…Нестора знобило. Он укутался пледом. Блики от огня в печке время от времени освещали его лицо.

Он лежал неподвижно. Думал. О чем? Кто знает. Может, о том далеком времени, когда он играл в заводском театре Красную Шапочку и верил в сказки, в светлые мечты. Слушал вдохновенные речи Антони о грядущем рае. «Надо только не бояться хаоса, крови».

Хаоса и крови было достаточно. Но ничего не сбылось…


Умирал он в полном одиночестве. В Париже, в тридцать четвертом. Скоро ему должно было исполниться сорок шесть.

Галина Кузьменко уже фактически бросила его и сошлась с владельцем прачечной, у которого работала. Он не видел и дочки, составлявшей теперь весь смысл его жизни.

С новой силой разыгрался туберкулез, гноились раны, язвы. Его поместили в больницу-приют для бездомных Тенон.

Российская Гражданская война всё ещё продолжалась. Теперь уже в Париже. Здесь все время кого-то похищали, в кого-то стреляли. А он был никому не нужен.

В приюте к нему опасались подходить из-за вони. Он сгнивал до погребения, ещё при жизни он стал пищей червей.

Совсем недавно за ним гонялись две Конных армии, два конных корпуса, шестнадцать дивизий, неисчислимое количество истребительных и карательных отрядов, бронепоезда, аэропланы. Его личными врагами были Ленин и Троцкий, дважды объявлявшие его вне закона. Великая честь!

Было время, при личной встрече, он спорил с Лениным…

Теперь же Ленин лежал в хрустальном гробу, при почетных часовых. Троцкий витийствовал в Париже, собирая толпы последователей. Военачальники, гонявшиеся за Махно, ждали тридцать восьмого года.

А он сгнивал. Кончились погони. Кончилась и его главная армия – крестьянство. В судорогах оно входило в новую эру коллективизации, растеряв от голодомора и раскулачивания последних своих активных, действенных бойцов, производителей хлеба и молока. Молодежь же покидала свои села, уходила в города, оседала там, приобретая новые профессии. Россия, как и наметили большевики, все больше становилась рабоче-крестьянской.

Вождь без армии, Нестор Махно уже никому не был нужен.

…Русская община, состоящая главным образом из бывших офицеров, не позволила похоронить Нестора Махно на недавно возникшем неподалеку от Парижа русском кладбище Сен-Женевьев-де-Буа. Небогатое французское анархическое общество не смогло купить клочок земли для его могилы. И тело Нестора кремировали и похоронили в колумбарии парижского кладбища Пер-Лашез. 6685 – номер его захоронения. Погребальную нишу закрыли патинированной под старую бронзу доской с его портретом. Волею посредственного скульптора лицо Нестора Махно было облагорожено, омоложено и упрощено. Даже металл не смог передать неистовость взгляда батьки Махно…

В 1920 году «последний поэт деревни» (по его собственному утверждению) Сергей Есенин написал короткую поэму «Сорокоуст», где говорится о жеребенке, пытающемся догнать «чугунный поезд».

Милый, милый, смешной дуралей,

Ну куда он, куда он гонится?

Неужель он не знает, что живых коней

Победила стальная конница?…

Много позднее стало известно о письме поэта, в котором он заявляет, что, создавая поэму, думал о Махно. Конечно, «милый, смешной» – это не о вожде крестьян-анархистов. Но родственную душу защитника старого, уходящего крестьянства Есенин распознал. За водопадом крови, пролитой Нестором и его сподвижниками, он углядел беззащитность и наивность, нечто жеребячье, детское.

И дальнейшую, нынешнюю судьбу переведенного в пролетарии крестьянина тоже предугадал:

…И соломой пропахший, мужик

Захлебнулся лихой самогонкой.


Глава тридцать первая | Горькое похмелье | Послесловие







Loading...