home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add
fantasy
space fantasy
fantasy is horrors
heroic
prose
  military
  child
  russian
detective
  action
  child
  ironical
  historical
  political
western
adventure
adventure (child)
child's stories
love
religion
antique
Scientific literature
biography
business
home pets
animals
art
history
computers
linguistics
mathematics
religion
home_garden
sport
technique
publicism
philosophy
chemistry
close

Loading...


16

Нудный моросящий дождь вперемежку со снегом падал и падал, не переставая, третьи сутки. И хотя по календарю день прибавился очень значительно, а булочники уже прикидывали, велик ли будет спрос на «жаворонков», весной в Петербурге еще и не пахло. Погода больше подходила для поздней осени. Слякоть, промозглый туман и тянущий с Невы, насквозь пронизывающий ветер. Облепленные мокрой снежной кашей вокзальные фонари не столько светили, сколько просто обозначали место, где они стоят.

Носильщики в белых парусиновых фартуках с огромными медными бляхами на груди бежали вдоль состава, заглядывали в окна, в тамбуры вагонов первого и второго классов, не ждет ли их там кто-нибудь, побоявшись выбраться в серую муть, заполнившую и стеклянные своды вокзала. Пассажиров вообще было немного.

— Барин, па-азвольте-с! — счастливо закричал один из наиболее резвых носильщиков, оказавшийся возле пульмановского спального вагона как раз в тот момент, когда из него на перрон легкой походкой ступил, дымя папиросой, благообразный интеллигент, в очках, одетый в пальто с бобровым воротником и в бобровой шапке. — Па-азвольте, где ваши вещички? Мигом…

И тут же отшатнулся, глядя с восторгом и с испугом.

— Ты что, братец?

— Виноват, ваше… ваше… ст… прес…вод… — не зная, как титуловать стоящего перед ним, бормотал носильщик и то подносил руку к козырьку картуза, то, будто обжегшись, отдергивал. — Господин Зубатов… Сергей Васильевич…


А ты гори, звезда

Зубатов неспешно снял очки, наклонил голову к правому плечу, к левому, добродушно улыбнулся:

— А я, братец, тебя не припомню. Извини! Что же касается вещей, их у меня есть кому поднести. Спасибо!

Позади Зубатова высился усатый жандарм. Он держал в руках толстый кожаный портфель и дорожный баул из плотной шотландской материи.

— Так вам где же всех… — заторопился носильщик. — А вас кто же не знает, Сергей Васильевич?

— Не преувеличивай, братец, — сказал Зубатов, внутренне польщенный. С прежней неспешностью достал партмоне, из него вынул серебряный полтинник и подал носильщику. — Это тебе в возмещение неоправдавшихся надежд.

— Сергей Васильевич! Милостивец! — забормотал носильщик. И сунул скорее полтину в карман: этак вернее, вдруг «милостивец» передумает — много дал. — А я, Сергей Васильевич, виноват, вас еще гимназистиком помню. В сторожах тогда я служил, а вы с Мишей Гоцем все вместе… Потом еще, когда вы уже поступили, виноват, в эту…

— Память у тебя, братец, отменная, хорошо, — перебил Зубатов. И мимолетным движением приложил палец к губам. Добавил отечески: — А язычок распускать не следует. Поцелуй свою женушку!

И пошел, печатая новыми галошами четкие следы на снежной изморози. Жандарм сердито зыркнул на носильщика. Тот остался стоять столбом, глупо помаргивая заслезившимися от волнения глазами. И вправду, не черт ли дернул за язык? Надо же было ляпнуть такое! Да такому еще человеку… Самому Зубатову!..

Он напрасно тревожился. Вся мера наказания, которую определил властительный начальник охранного отделения, заключалась лишь в мягком предупреждении пальчиком. На настроении Зубатова слетевшие с языка носильщика слова о Мише Гоце почти не отразились. Ну, было, было. Действительно, в гимназии вместе с Гоцем организовали кружок — теперь к нему вполне бы подошло название «марксистский», — читали нелегальщину, писали прокламации. Факт биографии, никем не осуждаемый и, вероятно, всем, вплоть до государя, известный. Так же, как известно, хотя, быть может, и не всем, что Гоц, верховодивший в кружке, был арестован по безымянному доносу. Да, его, Зубатова, доносу. Но доносу, сделанному не от беспричинной подлости человеческой, а как следствие твердо изменившихся взглядов на формы и методы преобразования общества, чему он ныне посвящает всю свою энергию. Не будет бахвальством для себя сказать: и жизнь. Теперь он, разумеется, не стал бы строчить анонимку. А тогда, по мальчишеству, ну было, было. Ах, старикан, старикан! Вон чего вспомнил…

Мягкая улыбка теплилась на лице Зубатова, пока он шел по мокрому перрону, садился в извозчичьи санки, а расторопный жандарм прикрывал его ноги меховой полостью, пахнущей псиной и сыростью, да и потом он все улыбался, когда в брызгах воды, ошметках слипшегося снега, вылетающих из-под копыт рысака, мчался по Невскому.

У него оставалось в запасе некоторое время, чтобы устроиться в гостинице, переодеться с дороги и с полчасика блаженно посидеть в номере за чашкой чая, прежде чем явиться к министру. Может быть, удастся переброситься несколькими словами и с Гапоном. Телеграмма ему была послана, однако к поезду он не пришел. Впрочем, понятно: священнослужитель встречает начальника охранного отделения на вокзале, это не только носильщику — кой-кому и еще в глаза бросится! Скорее всего Георгий Аполлонович ждет в гостинице. Повидаться с ним надо бы непременно, поддержать его, что-то с седыми бородачами в Духовной академии у него не ладится. Дураки! Не понимают новых веяний времени. А Гапон их немедленно схватывает. И к ним приспосабливается очень удачно. Вернее даже, их подчиняет себе. Огонь-человек, взглядом насквозь прожигает каждого. Право, не одолей его «святость», взял бы к себе первым помощником.

До чего же противен снежно-дождливый Петербург! А в Москве — прелесть. Играет солнышко, морозец, с которого и уходить-то не хочется. Особенно роскошным выдался тот день…

Зубатов зажмурился… Высокое небо, в нем светлая паутинка тоненьких-тоненьких облаков. Снежные языки наплывом свисают с крыш. Но не с угрозой — упадут! — а словно разглядывая и прислушиваясь, что там происходит внизу. Голубиные стаи, трепеща белыми крыльями, носятся над первопрестольной. Гудят торжественно и призывно соборные колокола. Золото церковных макушек и золото хоругвей, медленно плывущих по улицам, трехцветные знамена, бесчисленные венки на руках — не траурные венки, а благодарственные, с белыми, тисненными золотом лентами, — как все это наполнено тихим сиянием! Хоры ангельских голосов, они незримы, — может быть, с неба льются эти звуки? Течет, течет река народная. Необозримая, спокойная. Подсчитано: пятьдесят тысяч человек. Идут, несут венки к памятнику царю-освободителю Александру II. Несут в своих сердцах любовь к великому самодержцу, щедро отзывавшемуся на нужды народные и тем подтвердившему могущество и доброту самодержавной власти, а мученической смертью своей оставившему горький укор всем тем, кто не сумел сберечь эту драгоценную жизнь…

Он сидел, зажмурясь, и видел эту картину словно бы и сам, а в то же время и глазами этой торжественно текущей толпы. Вторым, исключительно своим собственным, зрением он видел только себя. Это он, это его разум и его воля явью сделали то, что многим другим, чванно стоящим над ним, представлялось фантастическим, невозможным. Хуже — пагубным и ненужным, ибо, по их мысли, лучшим управителем народных безликих масс был, есть и во веки веков останется страх и еще раз страх! И вот победа, полная, несомненная, его, зубатовская, победа. И уже не вызывает, а приглашает министр. Любопытно, как поведет разговор Дмитрий Сергеевич? О чем, главным образом? Расскажет ли, как оценил мирную манифестацию сам государь и было ли ему доложено, чьими стараниями состоялась она столь успешно?

Зубатов оборвал цепочку лепящихся один к другому вопросов на вожделенно промелькнувшей мысли о том, что приглашение к министру может ведь означать и приглашение во дворец…

Гапон и на самом деле оказался в гостинице. Если бы не посторонние, он тут же, завидев входящего Зубатова, сорвался бы из тихого и темного уголка, где сидел в нетерпеливом ожидании, и бросился бы обнимать своего друга и покровителя, но приходилось подавлять движение души ради соблюдения «дистанции», и Гапон постучался в зубатовский номер, улучив момент, когда коридор совсем обезлюдел. Они обнялись и поздоровались очень тепло, но Зубатов трагически развел руками:

— Дорогой мой Георгий Аполлонович, увы, мы располагаем временем намного меньшим, чем я рассчитывал. Хотелось бы поговорить с вами нестесненно, и это мы позже сделаем. А сейчас позвольте мне, и вас прошу, быть очень кратким. Еду к Сипягину. Именно поэтому я и телеграфировал вам, чтобы нам встретиться до визита к нему. Знаю, но не в должных подробностях, о ваших невзгодах. Готов защитить вас где надо, в том числе и у министра. Но вооружите меня.

Мягкое кресло ерзало вместе с Гапоном, он едва удерживал себя в нем, то откидывался на спинку и встряхивал длинными черными волосами, то рывком наклонялся вперед и поглядывал на Зубатова исподлобья.

— Вы мудрейший и прозорливейший человек державы Российской, государственный деятель, избравший путь…

— После, после, Георгий Аполлонович, — мягко остановил его Зубатов. — Сейчас только то, что касается лично вас.

— Многие в академии, Сергей Васильевич, недовольны тем, что я хожу по приютам для слабых и немощных, разумеется, обездоленных бедняков, посещаю ночлежные дома, где смрадно и грязно, а постели — боже, какое это рубище! — кишат насекомыми. Я захожу в подвалы, населенные рабочими семьями. И те же грязь и смрад, нечистоты преследуют меня. Нет света, сыро, холодно. Голодные детишки плачут, и, случается, у них же на глазах умирают мать или отец! — Лицо Гапона покрылось белыми пятнами, голос вознесся до крика, он вскочил, высоко подняв обе руки ладонями вперед. — Неисчислимы страдания народные. Их нужно знать. Их нужно понять. Нужно, чтобы кровь страдающего человека огнем протекла по твоим жилам, прошла через твое сердце, сжимая и раня его, а мысли проникли бы в твой мозг и овладели им, вложили бы в уста твои слова и гнева и утешения, слова печали и призыва, а больше всего — веры, веры, веры!

— И это все ставится в вину? В серьезную вину? Или это не больше, как пустое недовольство вами умственно ограниченных людей? — спросил Зубатов.

Постучав, коридорный внес чай. Сообразил: не вовремя. И, пятясь, удалился.

— Христос изгнал торгующих из храма! — возопил Гапон. — Им кажется, я собираюсь сделать то же самое. Но прежде, чем я это сделаю, они должны успеть изгнать меня.

— Должно быть, их смущает, а на церковном языке, сколько я знаю его, вводит в соблазн то, что вы открыто посещаете некоторые непотребные места, — заметил Зубатов, стремясь ослабить ярость Гапона.

— Они видят во мне социалиста! Они разработанный мною проект создания кооператива безработных, в котором каждая строчка дышит заботой, как избавить лишившихся заработка людей и их семьи от голода, назвали вредной затеей, несвойственной задачам и целям воспитанников Духовной академии! — кричал Гапон. — Они считают, что именем Христа я всех зову в социализм!

— Мне очень нравятся «марксята» своим революционным темпераментом, — с прежней подчеркнутой невозмутимостью проговорил Зубатов, — но они хотят совсем другого.

— Истинно! Огонь и вода. Душа и тело. Не озлоблением, а кротостью…

— Георгий Аполлонович, простите, я вас перебиваю, но мне пора… Я обещаю вам — нет, почему же: твердо обещаю! — вы можете быть совершенно спокойны.

Гапон просветлел. Сделал несколько угловатых движений, знаменующих крайнюю степень взволнованности. Наконец прижал руку к сердцу — утишая боль его или в знак признательности Зубатову? — и поклонился. Настолько низко, насколько обязывало уважение к старшему и по годам и по общественному положению; и не настолько низко, чтобы уронить достоинство и святость черного подрясника, в котором он явился к Зубатову.

— Нет слов для благодарности, Сергей Васильевич! Да сопутствует вам в делах ваших счастье! Та волна благородного рабочего движения, что в сердцах народа связана с вашим именем, да разольется по всея необъятной России!

— Аминь! — полушутя, полусерьезно сказал Зубатов. — Я уже счастлив, Георгий Аполлонович, тем, что вижу в вас неизменного единомышленника.

— Ах, Сергей Васильевич! — вдруг снова воздел руки к небу Гапон. — Если бы вы, встав во главе этого движения, оставили свою службу в полиции! Нужнейшую, полезнейшую! Но не совместимую с избранным вами путем. В этом, скорблю, я не единомышленник ваш. Не начальственный перст указующий, не светлые пуговицы полицейских мундиров ист

Шумя длинным подрясником, Гапон выскочил из номера. Он чуть не вышиб поднос с чайным набором из рук коридорного, который было осмелился вновь с ним появиться.


предыдущая глава | А ты гори, звезда | cледующая глава







Loading...