home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add
fantasy
space fantasy
fantasy is horrors
heroic
prose
  military
  child
  russian
detective
  action
  child
  ironical
  historical
  political
western
adventure
adventure (child)
child's stories
love
religion
antique
Scientific literature
biography
business
home pets
animals
art
history
computers
linguistics
mathematics
religion
home_garden
sport
technique
publicism
philosophy
chemistry
close

Loading...


2

Ночью, зажавшись в уголок на тряской скамье переполненного людьми вагона четвертого класса, ощупывая туго забинтованную голову, Иосиф припоминал события остатка минувшего дня. Ломотная боль в затылке, в разбитом плече мешали думать сосредоточенно, мысли то и дело обрывались. Еще их перебивали азартные вскрики картежников, расположившихся в узком проходе вагона, залихватские переливы гармошки, на которой наигрывал чубатый, с круглой темной бородкой парень, припевая мягким журчащим голосом:

Г-город Никола-пап-паев,

Французский завод.

Т-там живеть мальчо-поп-понька

Двадцать перьвай год…

Под потолком тускло светился фонарь. Вагон шатался, подпрыгивал на рельсах. А совсем еще недавно…

…Ноги тонули в горячей пыли. Полуденное солнце слепило глаза, обжигало плечи. Исправно следуя изгибам маленькой речки, теперь совсем пересохшей, село тянулось бесконечно. Избы с разоренными соломенными крышами казались вовсе не жилыми. Лишь изредка можно было увидеть людей, сидящих в тени на завалинках. В их позах сквозило полнейшее ко всему безразличие, покорное ожидание неведомо чего. Пока не прольются дожди, пока не возьмет земля снова силу — так вот и сиди. Голодный, бездеятельный. Ни в поле, ни в доме работы нет. Сиди и думай одно: как выжить до той поры, когда земля вновь наградит тебя урожаем.

Иван Фомич с Гурарием Семенычем устало брели, загребая ногами пыль на дороге. Ну что же, годы, годы берут свое… Иосиф шел, ступая свободно, легко, а внутренне — весь собранный, напружиненный, еще переполненный той яростью, с какой он несколько часов назад слетел с крыльца волостного правления, получив крепчайший подзатыльник и ерническое напутствие старшины Польшина: «Наше вам, господин скубентик! И сыпь отседова так, чтобы у тебя пятки в… влипали!»

Это было наглым оскорблением личности, достоинства человеческого. А главное, это подчеркивало: Польшин — государственная власть, и эта власть может сделать с обыкновенными людьми все, что только она захочет. И облить ледяной водой обнищавшего, голодного крестьянина, выколачивая из него недоимку, и сшибить кулаком любого, кто восстанет против такой несправедливости.

Иосиф шел и рисовал себе картину, как он померился бы силой с этим самым старшиной — не на кулаках, здесь превосходство явно у Польшина, — померился бы силой мысли, логики, правды. Он спросил бы негодяя: «Вы к какому сословию принадлежите?» Тот сказал бы: «К крестьянскому». — «Ну, а землю вы тоже пашете, как и крестьянин Платонов, которого за недоимки вы сейчас обливали колодезной водой?» — «Как не пахать? Пашу!» — «А над вашими полями особо проливались дожди? Или они так же, как и у Платонова, начисто выгорели?» — «Бог покарал. И у меня выгорели». — «А вы так же голодаете, как и крестьянин Платонов?» — «Слава богу, нет! Едим досыта». — «Отчего же так? С Платоновым вы оба одного сословия, и землю оба пашете, и посевы у вас выгорели одинаково. Отчего же вы едите чистый хлеб и досыта, тогда как Платонов почернел, опух от лебеды?» — «Н-но, господин скубент! Перво: у меня запасы прежние. А второе: старшина же я. Волостная власть!» — «Ну и что же?» — «Противу других крестьян мне за это и жизнь лучшая положена. Как-никак к хлебушку своему я еще и жалованье получаю». — «За власть?» — «А как же? Кто, ежели не власть, с Платонова взыщет недоимки!» — «С голодающего? Вовсе бесхлебного?» — «Взыщу! Из-за него мне рушить жизнь свою нет никакого расчету». — «Хоть и в гроб человека загнать?» — «Хоть и в гроб! Мне какое дело: плати». — «Ну, а если Платонову ради вашей прекрасной жизни ложиться в гроб неохота? Если Платонов даст вам по шее кулаком, как ударили вы меня?» Завертелся бы Польшин: «Эге-ге, господин скубент! Пусть попробует! Меня вышняя власть защитит, в обиду не даст». — «А Платонов-то не один. Как подымутся все мужики…» — «Э-э, не пужай, господин скубент. Позовем войско». — «А войска — они тоже из мужиков, из простых, таких же крестьян». — «А-а! Значит, ты противу власти, противу самого царя нашего батюшки, кто порядок свой на земле установил!» — «Беспорядок!» — «Бу-унт?» — «Бунт!» Волостной старшина заикался, беспомощно разводил руками. А Иосиф, насладясь его страхом, начинал новый мысленный диалог с Польшиным. И опять выходил победителем…


Вагон шатало, бросало из стороны в сторону так, что замирало сердце. Игроки взмахивали распухшими картами, будто топорами, с азартным придыханием рубили своими тузами чужих валетов. Бабы заглядывали в мужнины карты, шепотком подавали советы. Мужики плечами отпихивали настырных жен: «Подь ты к черту! Не бормочи под руку!» Чубатый парень, заведя глаза в потолок, растягивал розовые мехи гармоники, припевал:

Ен с-сидит, мечтает

В городском саду

И предполага-пап-пает:

«В п-призыв не п-пойду!»

Надрывно, горько плакал ребенок. Усталая, сонная мать никак не могла его успокоить.

…После яркого уличного света Иосифу показалось в избе Дилоновых настолько прохладно и темно, будто он вступил в погреб. Гурарий Семеныч, держа в одной руке свой докторский саквояжик с лекарствами и инструментами, другой рукой на ощупь шарил по стене. Иван Фомич похрипывал, давила одышка. Он выдвинулся немного вперед, собираясь завязать неторопливую, осторожную беседу. Его перебил высокий и гневный голос: «А носилки зачем?» Иосиф теперь разглядел, что это выкрикнула Ефимья, жена скончавшегося в холерном бараке Алексея. В тот же миг она очутилась рядом с Иосифом, тряхнула его за плечи и отбросила к порогу. Сразу поднялось нечто невообразимое. Мелькали изможденные белые лица, горящие ненавистью глаза, с угрозой занесенные кулаки. Проворнее других металась по избе Дергуниха.

— Господа… Друзья мои, — осекаясь, уговаривал Гурарий Семеныч, — прошу тишины, прошу выслушать меня…


А ты гори, звезда

Он стоял осунувшийся, какой-то совсем маленький. Иосиф видел, как у него мелко подрагивают губы, и не мог понять, что же так внезапно обезволило старого доктора, видевшего всякие виды. Нет, нет, все надо делать совершенно иначе! Не объясняться робко, не заискивать, как Гурарий Семеныч, и не хитрить, как Иван Фомич, а решительно, твердо, в открытую потребовать, чтобы сейчас же показали больного. Ведь любят же, любят эти добрые люди своего отца, деда, старика! Каменные, что ли, у них сердца? Или настолько они упрямы и непонятливы, что…

А, да что там, если боятся или не умеют другие, он сам обязан действовать! Иосиф взмахнул рукой, заговорил. Горячо, страстно. И все сразу притихли, пораженные не столько смыслом его слов, сколько раскаленностью чувства, вложенного в них. И еще — неожиданностью, с которой парнишка вдруг оказался как бы самым наиглавнейшим.

Иосиф говорил, что ему думалось, что представлялось единственно верным. И эта простота, соединенная с горячностью речи, подкупала. Даже Ефимья, ни на шаг не отступавшая от него, как-то обмякла и растерялась. Злые огоньки в ее глазах сменились сомнением, жалостным блеском. А может, и вправду надо показать доктору деда Андрея? Может, так и так, не в холерном бараке, а и дома бы отдал муж, Алексей, богу душу свою? Кто в безжалостной этой хвори до конца разберется? Бабка Дергуниха скольких людей от разных болезней своими травами и наговорами поставила на ноги, ей полная вера, но ведь до холеры этой проклятой и от руки Гурария Семеныча никто не помирал. Даже слепоту доктор излечивал. А Дергуниха против слепоты сделать ничего не могла. Заколебалась Ефимья. Вслед за ней и другие.

А Иосиф между тем все говорил и говорил с прежней взволнованностью о том, что время не терпит, что с болезнью надо бороться решительно и быстро, что есть еще надежда… И кто-то вздохнул, прерывисто, горько. И кто-то позвал: «Айда-те в анбар. Мы тут споримся, вздоримся, а дедушка…»

Торжествуя победу, Иосиф одним из первых очутился возле деда Андрея. В распахнутую дверь амбара хлестал яркий солнечный свет. Старик лежал на двух сосновых скамьях, составленных рядом, с наброшенной на них тряпичной рухлядью, одетый, как всегда ходил по двору, в посконные залатанные порты и рубаху, босой. Ноги, пропыленные, иссохшие, с остро торчавшими мослаками, странно высовывались из штанин, будто кто тянул, вытягивал ступни. Он медленно, тяжело перекатывал голову, дышал со свистом, а когда плотно заросшее бородой лицо оказывалось у него на свету, была видна темная синева под глазами, такая глубокая, что делалось жутко.

Гурарий Семеныч щупал пульс, бормотал вполголоса: «Ах, если бы раньше… раньше… Хотя бы три дня назад, хотя бы вчера…»

И потом стоял в тяжелом раздумье. Что делать? Что делать? Забрать старика в холерный барак — прибавить там еще один печальный исход. И это будет вторая смерть в одной семье. Но кто поручится, что не случится здесь теперь еще и третья и четвертая? Одежда старика насквозь пропитана заразными выделениями, а мухи роем вьются над ним, стадами бродят в доме по невымытой посуде…

— Горячей воды… Быстрее! — сказал Гурарий Семеныч.

Нагнулся, раскрыл свой саквояжик и вынул стеклянный шприц, обнажил руку старика, в локтевом сгибе протер ее спиртом…


Вагон кренился очень сильно, должно быть, на крутом закруглении. Истошно орал паровоз. Искры метелицей вились перед темным окном. Гармонист все еще наигрывал свою любимую песенку:

Спрашивает Маньку:

«Что ты будешь пить?»

Манька отвеча-пап-пает:

«Голова болить!»

С особым шиком разлетелись, развернулись розовые мехи гармоники. Чубатый парень вздохнул:

Э-эх! Я тебя не спра-пап-паю:

«Что в тебя болить?»

А я тебя спра-пап-паю:

«Что ты будешь пить?

Пензенскую пиву,

Водку аль вино,

„Розову фия-пап-палку“,

Али ничаво?»

Еще раз вздохнул и отставил гармонь. Потянулся сладко, прислушиваясь, должно быть, как хрустнули у него косточки…

…А потом произошло самое страшное. Дед Андрей умер. Через несколько часов после того, как его положили в холерный барак. Гурарий Семеныч успел сделать ему только одно вливание солевого раствора. Неведомо как роковая весть мигом достигла семейства Дилоновых, только вернувшихся с кладбища после похорон Алексея. И вот, кто мог, кто был еще в силе, со всего Кроснянского стянулись мужики и бабы к больнице. Коноводила Дергуниха. С нею о бок бушевала Ефимья…

Иосиф жмурил глаза, ощупывал забинтованную голову, саднящее тупой болью плечо.

…Они ворвались негодуя, требуя неизвестно чего. Может быть, сначала даже нечаянно, в сумятице, кто-то разбил оконное стекло. Его осколки со звоном посыпались на столик, где у Гурария Семеныча стоял микроскоп и подготовленные для анализов взвеси. Доктор закричал протестующе: «Ступайте, ступайте отсюда!» И вытянул руки вперед. Возможно, толкнул Дергуниху. Старуха тонко взвизгнула. Вбежал Иван Фомич со шприцем, наполненным солевым раствором. И тогда началось: «А! Опять своими иголками!..»

Завязалась злая драка. Били доктора, били Ивана Фомича, громили кабинет, крушили все, что только попадало под руку. Вопили истошно: «Бе-ей!», «Ло-омай!», «Жги-и-и!»

Иосиф метался от одного к другому, пытаясь сдержать, погасить стихийно вспыхнувшую ярость. Но это было все равно, что попытаться человеку остановить налетевшую бурю. Он не запомнил, кому он вцепился в занесенную над Гурарием Семенычем руку, не приметил, эта ли самая рука, вооруженная половинкой кирпича, опустилась уже на его собственную голову, — очнулся Иосиф, когда возле холерного барака не было никого из посторонних. Пожилая сиделка, шепча: «О, господи, господи!» — веником сметала в кучу разный мусор. Гурарий Семеныч в истерзанном халате, в рубашке, пузырем вздувшейся из-под пиджака, наводил порядок на столе. Иван Фомич бинтовал Иосифу голову, заботливо спрашивал: «Иосиф Федорович, как вы себя чувствуете? Вас не тошнит?» А в сторону бормотал: «Опасаюсь сотрясения мозга». Давило в висках от резкого запаха пролитой карболки…


Чубатый парень, отставив в сторонку свою гармонь и все так же лениво потягиваясь, двинулся по вагону. Пристроился было к какой-то молодухе, дремлющей сидя и разомлевшей от тесноты и жары, попробовал обнять ее, но получил крепчайшую оплеуху. Вскочил, захохотал, поглаживая щеку, и все-таки изловчился влепить молодухе прямо в губы звонкий поцелуй. Все это добродушно, свободно, легко. Постоял над игроками, покачивая головой и словно примеряясь, какой картой он сам сейчас ударил бы. Пошел дальше. И тут его взгляд упал на Дубровинского.

— Фью! — присвистнул он. — Кто это тебя, реалист, так разделал?

И примостился рядышком на скамье, где длинно, заливисто похрапывала старуха, щелкнул пальцами по медной бляхе на поясе Иосифа. Дубровинский отвечал неохотно. Однако рассказал все, как было и во всех подробностях.

— У-у, — протянул парень, разглаживая свою бородку, — ты еще дешево отделался. Вон в Саратове такого же, как ты, реалиста насмерть убили. А барак холерный сожгли. И в Царицыне, в Астрахани тоже было такое. Не слыхал?

— Слышал. Когда еще дома был, рассказывали.

— Так чего же тебя понесло в это Кроснянское? Какая холера кинула тебя сюда на холеру?

— Народу хотелось помочь. А доктор — знакомый.

Парень враз стал как-то серьезнее. Задумчиво подергал себя за длинный чуб.

— Помочь народу… Помочь народу… А ты знаешь, как нужно ему помогать? Не в одном Кроснянском холера. И от голоду тоже по всей России крестьянство мрет. Сорок миллионов голодных. Чем ты, реалист, всем им поможешь? А состоятельные господа — купцы, помещики, чиновники — балы, гулянья устраивают в пользу голодающих. Вот это помощь! Чем больше вина, шампанского выпьют и мяса слопают, тем больше — понимаешь? — и выгода для голодающих. От выручки буфетной. Скажем, у какой барыни сердце доброе, так она там пьет и жрет, бедняга, из последних сил. И хотя после, может, неделю целую животом мается, а довольная, радостная: от ее старания и от жратвенного страдания кому-то сухарик бесплатный достался. Благодетельница! Вот как надо, реалист, помогать народу.

У Дубровинского в глазах вспыхнули сердитые огоньки.

— В Курске тоже бывают такие вечера. Афиши во весь забор. Музыка гремит. Танцуют. А я бы… ноги перешиб танцорам! Кощунство это — так «помогать» от голода умирающим.

— Да ты, реалист, с характером! — удивленно проговорил парень. — Только известно ли тебе, что сейчас ты против власть предержащих говоришь!

— Мне все равно. Говорю против несправедливости!

— Н-да! Так ты что же, решил справедливости добиваться? И каким же способом? «Ноги подшибать» высшему обществу?

Иосиф промолчал. Он не знал, как ответить на вопрос. Встали в памяти Стенька Разин, Кондрат Булавин, Емельян Пугачев. Все они боролись против несправедливости и обязательно против царя. Действительно, этого ли хочет и он, реалист Иосиф Дубровинский? Прямо, в упор никто ему еще и он сам себе не задавал такого вопроса. А кто этот чубатый парень? И зачем он ведет свой разговор?

— Ты слыхал про «Народную волю»? — оглядываясь по сторонам, спросил парень.

— Ну… слыхал.

— Вот там как раз такие любители властям «ноги подшибать». В царей бомбы бросали. И убивали. Только цари все равно себе царствуют, а заговорщиков, террористов — на виселицу. Так-то, реалист. Мой совет: на язык поосторожней будь. Особенно с незнакомыми. — И подмигнул дружелюбно: — А то ведь дойдет до начальства — из училища выгонят… Ну, меня ты можешь считать за знакомого. Закурим?

Он полез в карман, достал потертый кожаный портсигар. Щедрым жестом подал его Дубровинскому. Иосиф стеснительно отстранился.

— Нет, нет, спасибо, я не курю.

— Точнее: еще не курил? Ну так сейчас закуришь! «Катык», второй сорт. Гильзы сам набивал. Угощаю! Прошу!

— Не закурю, — решительно сказал Иосиф. — Никогда я не закурю.

— Ну вот, так уж и никогда! Не курил, я согласен. А как же ты можешь вперед поручиться?

— Могу. За себя я могу.

Парень засмеялся. Хлопнул Иосифа по плечу.

— Упрям. Это, между прочим, неплохо. А курить, пожалуй, и верно тебе не стоит. Тощенький ты какой-то. От табаку у тебя легкие почернеют.

И закурил с наслаждением. Долго молчал, попыхивая папиросой. Молчал и Дубровинский. Парень нравился ему, но в то же время и раздражал своим апломбом, категоричностью суждений. Интересно, кто он такой, куда, зачем едет?

Преодолев обычную свою стеснительность, Иосиф все-таки спросил. Парень охотно ответил, что сам он питерский, едет домой из Одессы. Гостил у бабушки. А работает слесарем в мастерских Варшавской железной дороги. Зовут Василием. По фамилии… тут сказал он что-то невнятное. А переспросить его Иосиф не посмел. Настал черед рассказывать о себе. Василий присвистнул, когда узнал, что едет Иосиф в Орел, а Кривошеина Александра Романовна приходится ему близкой родственницей.

— Фью! Фабрика без трубы! Вот случай нас свел. Слыхал я о Кривошеиной. Сестра одного орловского приятеля моего как раз у Кривошеиной мастерицей работает. Высокая, красивая — Клавдия. Она рассказывала. Н-да! Только хотя фабрика и без трубы, но для тетки твоей труба найдется, чтобы вылететь.

— Это почему? — спросил Иосиф. Ему стало обидно за тетю Сашу. Такая умная, ласковая, отзывчивая — и «в трубу вылетит».

— Почему? — повторил Василий. — Да потому, что душа у нее очень добрая. Выжимать соки из работниц своих она не способна. Капитализм только на чужих соках и держится. А тут противоречие: должна выжимать соки, но не может. Значит, или характер меняй, или, как мелкий предприниматель, вылетай в трубу. Ты «Что делать?» Чернышевского не читал?

— Читал! — оскорбленно сказал Иосиф. Он очень много прочитал разных книг. Без книги дня прожить не мог. А роман Чернышевского у курских реалистов переходил из рук в руки.

— Знаешь, твоя тетя Саша получается в чем-то на манер Веры Павловны. С той только разницей, что Вера Павловна создавала образцовые мастерские по определенной программе: она конечную цель видела, — а Кривошеина, извини, завела свою мастерскую совсем без программы. Когда же человек действует, куда сивка вывезет, то сивка чаще всего вывозит не туда, куда надо. Что же, мне Кривошеину и жаль и не жаль. По рассказам Клавдии, тетка твоя — человек хороший. Пострадает, жаль. А что эксплуататор из нее по характеру ее не выйдет, так совсем не жаль. Даже радостно. Что она свою мастерскую завела совсем без программы, тоже жаль. Но что при этом жадность не одолела ее, никак не жаль. В общем, ничего, если в трубу она вылетит! И тебя, реалист, не жаль, если побыстрее начнешь собственными руками кусок хлеба зарабатывать. Человека только труд человеком делает.

— Тетя Саша всегда наравне с мастерицами работает, — сказал Иосиф. — Закончу реальное училище, и я на службу поступлю.

— Куда же? — с интересом спросил Василий.

— Пока не знаю, — признался Иосиф. — Очень люблю математику, задачи решать, головоломки разгадывать. Научные статьи читать люблю. Об открытиях, изобретениях, о жизни людей в разных странах. Если бы можно, я бы весь свет объездил! Всю Европу, Америку…

— Америку… — задумчиво проговорил Василий. — Что же тебя там привлекает? Мустанги, прерии, ковбои? Небоскребы Нью-Йорка или вигвамы диких индейцев? А ты знаешь что-нибудь об американских рабочих?

— Н-нет…

— О чикагской трагедии слышал?

— Н-нет…

Прежняя простоватость, с какой он пел, наигрывал на гармони и поначалу завел разговор с Иосифом, теперь слетела с Василия прочь. Серьезно, сосредоточенно, будто беседуя сам с собой, он принялся рассказывать о борьбе американских рабочих за свои права. Как однажды собрались они в Чикаго на большой митинг, а тут облава — полиция, войска. Зачинщиков, организаторов митинга арестовали. Несправедливый, безжалостный суд. Пятерых казнили. Но перед лицом смерти рабочий Шпис бесстрашно бросил палачам гневные слова: «Может быть, повесив нас, вы погасите искру, но там — и там и там! — за вашей спиной, перед вашими глазами, всюду вокруг вас снова вспыхнет пламя. Это подземный огонь. И вам не погасить его!» А власти все же полагали: на этом конец, народ достаточно запуган. Притихнет трудовой люд, примирится со своей судьбой. Ан шесть лет с тех пор прошло, да ничего не забылось. Рабочие всего земного шара тот жестокий майский день запомнили крепко. И на парижском международном социалистическом конгрессе постановили: память погибших в петле чикагских товарищей каждый год и повсюду отмечать первого мая. Пусть эксплуататоры, душители свободы знают и трясутся от страха: государства, державы — разные, а рабочий рабочему всюду брат…

Иосиф слушал, не перебивая. Хотелось спросить, что означает социалистический конгресс, который принял такое хорошее решение, касающееся всех, и почему же у них в Курске день Первого мая все считают обычным днем. Хотелось спросить, откуда сам-то Василий узнал обо всем этом. Но он боялся, вдруг тот, выйдя из настроения, оборвет свой волнующий и необычный рассказ. Вытянулся, ловя каждое слово. Ведь это же все из самой жизни.

А Василий, будто угадав, что именно больше всего интересует Иосифа, продолжал свой рассказ, наклонясь к самому уху, чтобы не мешал стук колес и храп, доносящийся теперь со всех сторон:

— В прошлом году наши питерские рабочие тоже собрались на свою первую маевку… Знал бы ты, как собирались! Место глухое, за Путиловским заводом. Одни по заливу на лодках, другие по «горячему полю», через свалку, в обход. Надо обвести полицию вокруг пальца. Ты вот говоришь, о «Народной воле» слышал, а тогда…

Он внезапно оборвал свой рассказ, вдавился к самой стене за спину Иосифа, в тень, куда не падал вовсе свет от фонаря. Шепнул досадливо:

— А, черт!.. Ты последи за тем вон, что вошел сейчас…

И Дубровинский увидел, как в дальнем конце вагона появился невысокий мужчина, с тонкими усиками, слегка сутулящийся. Мужчина двигался по проходу медленно, то и дело поправляя на голове серый картуз, оглядывая спящих как будто так лишь, совершенно между прочим. Шел, широко позевывая и при каждом зевке похлопывал себя по губам ладошкой.

Добравшись до гармони, оставленной Василием, он задержался на минуту, особо внимательно оглядел всех по соседству. Тронул гармонь пальцем. Еще постоял в нерешительности, передергивая картуз на голове, и подошел к картежным игрокам. О чем-то их спросил. Крайний игрок раздраженно отмахнулся и показал рукой вперед, как будто говоря: «Да вон туда пошел он, в клозет, наверно». Человек в сером картузе кивнул благодарно и заторопился.

— Ушел, — сказал Иосиф. И горло у него перехватило от волнения. — Гармонь пощупал и чего-то спросил у тех, которые играют…

Вагон застучал и запрыгал сильнее. Мотало его, должно быть, на стрелках. Поезд приближался к какой-то маленькой станции.

— Это свои, — шепнул Иосифу Василий. — А тому — ты помалкивай, если спросит.

Вскочил, прошагал мимо картежников, подмигнув им озорно, и скрылся за той дверью, откуда вначале появился человек в сером картузе.

Он, человек этот, возник снова возле играющих, когда Василия уже и след простыл.

Скрежеща тормозами, поезд сбавлял ход.


предыдущая глава | А ты гори, звезда | cледующая глава







Loading...