home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add
fantasy
space fantasy
fantasy is horrors
heroic
prose
  military
  child
  russian
detective
  action
  child
  ironical
  historical
  political
western
adventure
adventure (child)
child's stories
love
religion
antique
Scientific literature
biography
business
home pets
animals
art
history
computers
linguistics
mathematics
religion
home_garden
sport
technique
publicism
philosophy
chemistry
close

Loading...


13

Слабый свет лампады, теплящейся перед иконой Георгия-победоносца, разноцветными мигающими искорками отражался на стеклянных елочных украшениях. Пахло растопленным воском и еще чем-то, совершенно домашним, но свойственным лишь большому, торжественному празднику. Был третий день рождества.

Давно прошла пора ужина, даже самого-самого позднего. Все перетомилось в печи. Тонко попискивал на кухне самовар, в который то и дело подбрасывались хрусткие березовые угли. А дверь большой комнаты, где находилась рождественская елка и куда удалился хозяин дома священник Гапон, чтобы перед трапезой помолиться, все оставалась закрытой. Дети его, сын Алексей, дочь Мария, изголодавшиеся, бродя по соседней комнате с накрытым столом, в тревоге поглядывали на дверь, но открыть ее не решались. Слишком уж строго прозвучал приказ отца: ему не мешать. Он вернулся откуда-то на себя не похожий, осунувшийся, с горящим взглядом, прошагал мимо. За последнее время с ним такое стало случаться часто.

Гапон не молился. Сбросив давящий под мышками кашемировый подрясник и оставшись в исподнем, он повалился в мягкое кресло. Уставился неподвижным взглядом на икону святого, имя которого сам он носил, а думал совсем о другом. Настолько земном, что порою в воспламененном сознании Гапона скачущий на коне Георгий-победоносец виделся как бы его, гапоновским, отражением в зеркале.

В ушах звучали слова, которыми только что завершилось заседание «штабных».

— Хотите сорвать ставку, ну, срывайте! — повторил Гапон вполголоса и приподнял правую руку, как это сделал там, голосуя.

А сам зажмурил глаза в томительном предчувствии какого-то крупного поворота своей судьбы, поворота, свершаемого по его же плану, но не так и не тогда, когда было бы нужно.

Изгнанием Зубатова из полицейского мира не окончилось затеянное им дело. Одесская забастовка, грозившая перерасти в кровавый бунт, была подавлена вооруженной силой. Виновник государю назван, наказан — козел отпущения нашелся, — и можно на досуге разобраться, рубить ли все под корень или погодить. Приостыв, фон Плеве размышлял: «А что, если это только Одесса? И просто роковое стечение обстоятельств. Нельзя отрицать определенного успеха „зубатовских“ обществ в Москве. Разделаться с ними решительно… Рабочие, приученные легально собираться вместе, куда, к кому потянутся? Да конечно же к эсерам и эсдекам, особенно к последним, открыто провозгласившим создание рабочей партии! Но партии, не желающей идти на поклон к самодержавной власти, готовящейся вступить с нею в бой. Что же, вызов принят. Надо ли только спешить подбрасывать им силы, которые пока еще не в их руках? Повременить!»

Фон Плеве не был удивлен, когда спустя всего лишь два месяца после одесских событий к нему на прием попросился Гапон. Явился с проектом устава рабочего общества «совершенно иного характера, нежели созданные господином Зубатовым». Это привлекало. В уставе предлагаемого «Собрания русских фабрично-заводских рабочих Санкт-Петербурга» и тени не было претензий на какую-либо активную роль в защите их интересов перед хозяевами промышленных предприятий. Только забота «о трезвом и разумном препровождении членами „Собрания“ свободного от работы времени, с действительной для них пользой как в духовно-нравственном, так и в материальном отношении». Главное, что полиция при этом как бы оставалась совсем в стороне и в то же время имела полную возможность любого вмешательства в деятельность «Собрания». И Плеве дал свое благословение. Даже негласно заглянул в первую новооткрытую Гапоном «чайную» на Выборгской стороне. Более того, в нужное время подсказал начальнику Санкт-Петербургского охранного отделения, чтобы тот возместил «Собранию» все расходы по оборудованию этой «чайной», да не забывал бы об этом и в дальнейшем. Тот вручил пакет с кредитками Гапону, сославшись на неведомого купца-благотворителя, который попросил передать деньги без упоминания его имени. И Гапон, понимающе принимая пожертвование, пообещал, что будет молиться за благодетеля.

А в дружески-почтительном письме своему наставнику Зубатову между тем рассказал: «Мы держимся выжидательной политики: хочется возможно более гарантировать свою автономию, свою самостоятельность. Не скрываем, что идея своеобразного рабочего движения — ваша идея, но подчеркиваем, что теперь связь с полицией порвана, что наше дело правое, открытое, что полиция может нас только контролировать, но не держать на привязи». Зубатов ответил ласково: «Дай-то вам бог, дорогой друг, преуспеть в тех великих свершениях на благо отечества, в каких мои усилия были жестоко пресечены».

Читая этот ответ, Гапон грустно-сожалительно усмехнулся. Умен, умен, Сергей Васильевич, ничего не скажешь. Да только как же при своем большом уме он не предугадал, что будет «жестоко пресечен» всенепременнейше! Мыслимо ли вознестись начальнику охранки до стояния рядом с троном государевым, обойдя толпы слепяще-именитых, чиновных и титулованных особ! А заодно и лиц, звонких титулов, быть может, не имеющих, но при солидных капиталах. Эх, Сергей Васильевич, тут уж, как ты ни верти, долго в равновесии не удержишься! Циркач и тот способен ходить лишь по короткой проволоке. Протяни ее на полсотни сажен — ух как начнет раскачиваться! И либо лопнет, либо просто циркача сбросит, а результат будет один — тот, что у тебя, Сергей Васильевич. Порадел в защиту интересов рабочих, значит, наступил на хвост предпринимателям. Середины там, где деньга звенит, не найдешь. Копейка, та, что в кармане рабочего, одновременно в карман хозяину уже не попадет. Вот и сломал себе голову. Капитал и похитрее и посильнее тебя оказался. А рабочему ты тоже не брат. Посчитай, скольких людей в тюрьму да на каторгу упек? И у всех на виду. Это ведь тоже не забывается.

В экстазе Гапон тогда по целым ночам простаивал на коленях перед иконой Георгия-победоносца, моля святого умудрить его разум. А помолившись, отдохнув, рационалистически строил лестницу своего возвышения. Более надежную, чем ту, по которой пытался взобраться Зубатов. Ласково поглаживал подрясник, серебряную цепь с наперсным крестом; вместе с именем божьим в его златоустых речах эти грубо вещественные приметы священнического сана придавали ему в народе магическую силу. «Батюшка наш» превосходно годился для защиты простого люда перед богом. Почему бы народу не признать его верным защитником и перед царем? Что же касается «золотого тельца», посягать на него и не надо. Оставить пока совсем в стороне междоусобные раздоры труда с капиталом. Души людские! В души людские стучаться следует, их возвышать, нравственно совершенствовать.

И Гапон мысленно видел, как раскидываются широко по земле русской отделы его «Собрания», как рабочие приобщаются к трезвенной жизни, к чтению книг, к слушанию патриотических лекций, к мирным беседам за чайным столом. Все начинается с молитвы и молитвой кончается.

Тут же видел он и себя. Но не приходским священником, читающим каждое воскресенье проповеди в храме, наряду с евангельскими чтениями скользящими мимо ушей богомольцев, а пастырем великим, из храма божьего вошедшим в каждый дом и в каждую жизнь человеческую; видел себя проповедником, молва о котором гремит по всей земле и слову которого послушна вся паства. Тогда, не стремясь, подобно Зубатову, к попранию авторитета чиновных и денежных тузов, а соединяя в делах своих только идею всесильного бога и всесильного царя, идею, сильными мира не отвергаемую, ибо им отвергнуть ее и нельзя, — разве не станет возможным вознестись надо всеми. Стать как бы властительным кардиналом Ришелье при безвольном Людовике XIII… Кружилась голова от дерзких мыслей.

Все обещало успех. Питерские рабочие, недоверчиво относившиеся к полицейским «зубатовским» обществам, охотно записывались в гапоновское «Собрание». В помещениях «отделов», негласно содержимых на средства охранки, было чисто, светло, и велись разговоры, не бередящие душу нуждами каждого дня. Промышленники и государственный их опекун граф Витте на эту затею смотрели снисходительно, кой-кто из предпринимателей даже подбрасывал «отделам» понемногу деньжат. Уставом «Собрания» было предусмотрено, что из средств общественной кассы взаимопомощи не могут выдаваться пособия в случае стачки, а стало быть, подчеркивалось полное невмешательство «Собрания» во взаимоотношения рабочих с предпринимателями. Полиция ответно не вникала во внутренний распорядок деятельности «отделов», этим ведали избранные самими рабочими правления, правда состоящие почти целиком из интеллигентных лиц духовного или светского звания и порядка ради утверждаемые градоначальником.

С наступлением «весны Святополк-Мирского» начались и еще большие послабления. Возможным стало обсуждение газетных статей, подчас носивших довольно острый характер, а потому и привлекавших повышенный к ним интерес. Жены рабочих с радостью отмечали, что их мужья стали поменьше заглядывать в бутылки, а, возвращаясь с собраний в «отделах», приносят умные мысли.

Но откуда же, как взялось все это доброе? Кто вдохновитель? Кто приоткрыл створки окна и осветил хотя и малым пока лучиком света безрадостную рабочую жизнь?

Так имя Гапона постепенно оказалось у всех на устах. И большим счастьем считалось встретиться, поговорить с ним лично, почувствовать пожатие его теплой руки.

Успех был потрясающ. И даже попытка распространить свое влияние на вторую столицу, закончившаяся тем, что Трепов в Москве арестовал его и выслал, а Плеве извинялся перед великим князем Сергеем Александровичем и обещал не расширять поле деятельности «Собрания» за пределами Петербурга, ничуть не обескуражила Гапона. Пожалуй, еще больше разожгла его пыл. Вот он каков, что заставил сшибиться лбами могущественного министра внутренних дел и генерал-губернатора из царской фамилии! И если этот же самый генерал-губернатор при благосклонном содействии этого же самого министра в свое время словно метлой легко смахнул Зубатова, тут дело не пошло дальше обмена письмами. Потому что Гапон есть Гапон.

Недолгую грусть причинила и бомба эсера Сазонова, вырубившая под корень фон Плеве, заботливого покровителя Гапона. Князь Святополк-Мирский оказался еще более покровительствующим. Он тоже понимал, что Гапон есть Гапон.

Но по мере того как ширился размах перелицованного Гапоном зубатовского рабочего движения, естественно, возникали в его глубинах и страстные противоречия. Противоречия между покорностью судьбе, самодержавной воле царя, куда гнул Гапон, и стремлениями вырваться из-под этого гнета, к чему властно призывал сам дух времени, пронизанного революционными идеями. От них можно было закрывать окна и двери — они проходили сквозь стены. Читалась просветительская лекция об открытии Колумбом Америки, а по окончании лекции кто-то задавал вопрос: «Почему сразу же у Порт-Артура японцы потопили всю нашу эскадру? Верно, что она к войне не была подготовлена? А на этом, ясно, высокие чины себе руки погрели». Почтенный доктор рассказывал о том, как важно соблюдать личную гигиену, а его спрашивали: «Когда установят восьмичасовой рабочий день? Война совсем народ разорила. Все дорожает, а прибавка-то будет ли? Доколе нас будут штрафами мордовать?» И все чаще, хотя пока еще миролюбиво, поговаривать стали рабочие, что не худо бы к кому-то повыше обратиться со своими повседневными нуждами, попросить защиты от произвола хозяев. А это не отвечало задачам гапоновского «Собрания», не дозволялось уставом.

Партийные агитаторы, проникавшие в круг завороженных Гапоном рабочих, стремились ставить вопрос острее, решительнее. Заканчивали свои выступления призывом: «Долой самодержавие!» Их слушали внимательно, сочувственно вздыхая, но когда в конце речей в зал летели огневые, хватающие за душу призывы, им ответно, с не меньшим возбуждением кричали: «Царя не трожьте! Он наше прибежище!» Однако брошенные агитаторами слова так или иначе тлеющими искорками западали в сознание рабочих.

Собирались «штабные», ответственные руководители отделов «Собрания». Обсуждали, как им дальше строить свою работу. Увлекала безбрежность возможностей к ее расширению. Но эта же безбрежность и страшила, когда думалось о толпе, способной вдруг превращаться в неуправляемую стихию, в слепую силу. А «Собрание» в своем численном составе разбухало уже до таких пределов, когда становилось толпой…


Гапон потер пылающее от внутреннего жара лицо, забрался тонкими, длинными пальцами в густую гриву, встряхнул ее несколько раз. Да, решение принято! Но что будет потом?

Ему припомнилось одно из собраний в особо любимом им Нарвском отделе, председателем которого был рабочий Петров, преданный ему так же фанатично, как стремянный Васька Шибанов мятежному князю Курбскому из знаменитой поэмы Алексея Толстого. Гапон тогда держал речь в настолько переполненном зале, что вся людская масса, стоящая на ногах, казалась спрессованной в один черный пласт, на котором пестрели отдельные лица. Говорил он о том, что нужно больше привлекать в «Собрание» женщин, открывать им здесь глаза на мир. Ибо по темноте вековечной женщины часто отвращают и мужей своих от жажды просвещения. А негоже, когда семья разделена в круге общих забот. Тишина царила такая, что, снижая свою речь временами до проникновенного шепота, он все равно слышал, как каждое его слово отдается даже в самых дальних углах. Но тут кто-то отчаянно, страдальчески вскрикнул — может быть, от духоты и жары в сердце кольнуло? — произошло короткое движение в сторону двери. Бесполезное, бессмысленное в такой тесноте. Толпа как бы замерла на одно мгновение, а потом вся вдруг шатнулась. Сама по себе, не подчиняясь чьей-то отдельной воле. Он поднял руку: «Братья! Остановитесь…» Но голос его потонул в треске ломаемых дверей и оконных рам, в звоне выбитых стекол, в глухих стонах, истошных воплях. «Так возникают Ходынки», — в ужасе подумал он, чувствуя свое бессилие что-либо сделать. Смертей, к счастью, тогда не случилось, а в больницу свезли многих.

Гапон опять и опять восстанавливал в памяти недавний разговор со «штабными». Он был неизбежен, такой разговор. Тем ли он только кончился?

Один из мастеров Путиловского завода, Тетявкин, уволил четырех рабочих, членов «Собрания», без всякого объяснения причин. Взял и уволил, пригрозив расчетом и еще троим, кинул издевательски: «Не нравится? Идите в свое „Собрание“, оно вас поддержит».

И рабочие пошли искать защиты. Сперва к Карелину и Иноземцеву, выборным руководителям «Собрания», а потом и к нему, к Гапону, выше которого, кроме царя и бога, никого для них уже не было.

Но устав «Собрания» — внутренний его закон, о котором знали и рабочие и конечно же знал и мастер! В уставе ясно сказано, что «Собрание» во взаимоотношения рабочих и предпринимателей не вмешивается. Так и жили. Мало ли по городу случалось увольнений? И всяких других споров на заводах и фабриках? Это «Собрания» не касалось, это все понимали. Почему же с дерзким вызовом ныне мастер увольняет сразу четверых, грозит тем же еще троим и тут же настойчиво посылает их в «Собрание» за поддержкой?

Тяжело было идти для объяснений к Тетявкину. Просить его взять уволенных обратно на работу. Но сломил гордыню.

Тетявкин хамить не стал, от стыда прикрыл лицо руками. Сидели, разговаривали только вдвоем.

«Батюшка! Не погуби, скажу как на исповеди, — признался мастер. — Не от меня это. Сделал я, как мне велено главной администрацией. И проси не проси, батюшка, глух я теперь, словно дерево».

«Для чего же им было такое приказывать?»

Тетявкин замялся. А потом сказал с какой-то отчаянностью:

«Разве мне своим умом проникнуть в ихние мозги? А ежели предположить только, что получится? Сотнями, тысячами рабочие записываются, батюшка, в ваше „Собрание“. Это же становится сила великая. А куда она повернет? Вот и дают понять: далее ходу не будет».

Дали понять. Это точно. Поговаривают, будто Смирнов, директор Путиловского, в сговоре с администрацией других заводов. Дело не в четырех уволенных. Коса на камень нашла — вот в чем суть. Или ты, Гапон, сам остановись, или тебя остановят.

Он крутил головой, потрясал сжатыми кулаками. Остановиться — все одно что приковать себя к позорному столбу. В «Собрании» ведь тысячи людей, тысячи! Будут миллионы! Он показывает путь, и за ним идут: как слепые за поводырем идут, как затерянные в пустыне за явившимся к ним спасителем. И от этого он никогда, никогда не откажется! Не может бог отказаться от власти над всем миром, которая ему самим существом его дана. Не может царь отказаться от власти над народом своим, которая ему богом дана. Не может он, Гапон, отказаться от власти над этими тысячами, которая ему их верой в него дана!

Попроситься на разговор к самому князю Святополк-Мирскому? Но ведь тайное всегда становится явным. Узнай рабочие, кто им в этот раз руку подал — охранка, полиция, — отшатнутся от него, от Гапона, как от лжеца и обманщика. Да еще подаст ли руку полиция? Принимая свое решение, наверняка не обошел их господин Смирнов. Нет и нет! Пусть на глазах народа священника Георгия Гапона, как Христа, распинают!

Но Иноземцев заговорил на совещании «штабных», что вот, мол, собираются же на банкетах либералы и шлют государю верноподданнические адреса. В них между тем вписывают и покорнейшие просьбы свои. А саратовское земство обратилось даже с пространной петицией, и принята она благосклонно. Почему бы не послать и от «Собрания» такую петицию?

Туп человек! Не может этот Иноземцев понять, что если Смирнов действовал в сговоре с другими заводчиками, он обеспечил себе заранее защиту и на верхах. А надеяться, будто петиция, миновав всех чиновников, попадет прямо в руки царя и царь без совета с ними примет решение, на это дураки пусть надеются. Торопиться нельзя. Надо сначала все хорошенько разведать, найти верный ход.

Средь «штабных» смятение началось: зачем медлить? Куй железо, пока горячо! Ждут ведь рабочие, взглядов не спускают: «Что же вы, головка „Собрания“ нашего, за нас вы или против нас?»

Карелин поднялся: «Товарищи! Издевательски нас называют зубатовцами. Но зубатовцы себя оправдали тем движением, что было от них в Одессе. А мы оправдаем себя подачей петиции. Иначе не будет доверия нам».

Вон куда метнул! Намекнул: на разрыв с тобой пойдем, батюшка, если и еще станешь противиться. Выиграем дело без тебя — что скажет народ про тебя?

— Хотите сорвать ставку, ну, срывайте! — еще раз вслух повторил Гапон.

Он сидел, зажмурив глаза. Снежный ком покатился и будет теперь неудержимо катиться под гору, прилепляя на себя все, что попадется ему на пути. До каких размеров он дорастет? Где, какая богом назначена ему остановка? Ишь Карелин: «Зубатовцы в Одессе себя оправдали…» Смотря с какой стороны на это взглянуть. А Сергей Васильевич навсегда закатился. И рабочие в зубатовцы уже не идут: вера потеряна. И сама полиция, даже в Москве, к ним с прохладцей. Оправдала Одесса совсем не зубатовцев, а революционеров. Зубатовцы для них лучину нащепали, а огонь-то они зажгли.

Гапон со стоном упал ниц перед иконой, бил усердно лбом в пол, покрытый пушистым ковром. Потом откинулся всем корпусом назад, воздел руки резким движением, словно стремясь взлететь:

— Господи! Не оставь меня милостию твоей! Святой Георгий, укажи мне путь истинный!

Он покорно опустил голову, и длинные волосы рассыпались у него по плечам, сползли на грудь. Так, на коленях, точно бы в забытьи, простоял он долго. И вдруг опять рывком вскочил, забегал по комнате.

— Назад ходу нету, — бормотал он, расстегивая ворот рубахи. — А коли уж только вперед — никто другой!.. Нет, никто другой! В сияние вечной славы или на плаху — все едино, Гапон!

Дверь приотворилась. На ковер упала желтая полоса яркого света, резанула глаза. Гапон вздернул головой, будто его ожгли каленым железом. Экономка Елена, заправлявшая всем его домом после смерти жены, что-то испуганно шептала, спрашивала.

— Вон отсюда! — закричал он, топая ногами. — Вон! Дверь гвоздями заколоти! И потом чтобы даже дыхания твоего в доме не было!

Всю ночь он провел то в молитвах, то в путаных размышлениях, носился из угла в угол по комнате или тяжелым камнем падал в кресло и сидел не шевелясь. Потом примащивался под лампадой за небольшим столиком, где лежали псалтырь, серебряный крест, поминание, просфоры, стопка чистой бумаги, и писал, писал торопливо, размашисто, тут же рвал и кидал на пол. Это были наброски петиции государю императору от имени рабочих Санкт-Петербурга и отдельно — личных обращений к царю, к графу Витте, к князю Святополк-Мирскому, к Фуллону, петербургскому градоначальнику.

Под утро все написанное Гапон сгреб в кучу, истоптал ногами и, скорчившись в мягком кресле, забылся коротким, тревожным сном. Ему привиделась черная пропасть, в которую он сорвался, летит, летит и никак не может достигнуть дна…

Встретил новый день он уже, как всегда, оживленный, резкий в движениях, в разговоре. Завтракая, ничем не напоминал Елене о своей вчерашней необузданной вспышке гнева. Она делала вид, что и вправду ничего не было. Изорванную, затоптанную бумагу Гапон сам подобрал и сжег в плите.

Днем он собрал всех «штабных» и объявил, что петицию государю надо готовить, но совсем не поминая в ней случая с уволенными рабочими. Глядеть на эту беду надо шире. Попросил «штабных» вступить в связь с эсерами и эсдеками: «Все равно они в это дело впутаются, так уж лучше заранее знать, с какого боку подходить станут. Может, и мысль какую от них занять». Постучаться в сердце к писателю Максиму Горькому — очень отзывчивый человек. А еще обратить наибольшее внимание на «Союз освобождения» — либеральный, интеллигентный, сдержанный. Обязательно посоветоваться там с мадам Кусковой и господином Прокоповичем.

— Если от их «Кредо» целое направление в политике пошло и сам Ленин, умнейший из социал-демократов, с ними в схватку вступил, чего-то они стоят, — сказал Гапон. — А для нас это самые близкие люди. Не к восстаниям, не к оружию призывают, а к мирному разбирательству.

— Все это так, отец Георгий, — уступчиво заметил Карелин. И тут же драматически воскликнул: — А уволенные рабочие? С ними как? Отступиться от защиты их нам невозможно! Позор на наши головы ляжет. Устав там не устав, а вступиться за правду, за справедливость мы обязаны, иначе отвернутся от «Собрания» рабочие. Момент такой — накаленный. Смотрят все, как мы испытание, вызов этот, брошенный нам, выдержим: призовем народ покориться или станем стеной за правду стоять?

— Нам самим стеной стоять! Но в ту стену, что перед нами поставили, зря лбами не биться. Во лбу крепость не велика. А вот внутри черепа — сила. Этой силой, мозгами своими, и надо теперь шевельнуть. Все я обдумал. В петицию случай с уволенными не пишем. Мал он один сам по себе. А насчет самовольства мастера Тетявкина сегодня же послать три депутации от рабочих. К директору Путиловского, к градоначальнику и к фабричному инспектору. Спокойные, без крику и шуму депутации. Правда шуму не требует, она ясностью своей побеждает.

— А не победит? — усомнился Иноземцев. — Что тогда?

— Забастовать! — холодно проговорил Гапон. — Тогда забастовать. Готов на это народ? Готов. А нам от народа не отделяться.

Депутации вернулись ни с чем. И градоначальник Фуллон и фабричный инспектор Литвинов-Фаминский хотя приняли их и выслушали, но вмешиваться в распоряжения дирекции Путиловского завода отказались.

— И принять на работу и уволить с работы — право предпринимателя. Закон не нарушен, — сказал фабричный инспектор.

А градоначальник и вовсе отмахнулся:

— Меня подобные дела не касаются. Ступайте к фабричному инспектору, за соблюдением законов он поставлен следить.

Директор завода Смирнов продержал депутацию у себя в приемной больше двух часов. К нему по вызову заходили конторские служащие. Он разговаривал по телефону. Пил чай. Потом просто так сидел, покуривая. Наконец нажал кнопку звонка. Приказал секретарю впустить рабочих. Встретил их у порога и дальше порога не пустил. Вел разговор стоя, коротко, грубо.


А ты гори, звезда

— Зачем явились? На Тетявкина жаловаться? Все правильно!

— Нет, неправильно, господин директор! За что их уволили?

— Вам-то какое дело? Кто вы такие, чтобы допрос мне учинять?

— Мы депутация от «Собрания»…

— К чертовой бабушке ваше «Собрание»! — побагровев, вскрикнул Смирнов. — С каких это пор оно мною командовать стало? Просвещаетесь в нем — и просвещайтесь! А в дела заводские лезть не смейте. По уставу вашему это вам не дано. Марш на работу, не то вычесть прикажу за прогул!

— Мы обязаны заявить от имени «Собрания» требования…

— О «Собрании», я сказал, и слышать не хочу. Никаких его требований не принимаю. Повторяю: они незаконны.

— Подумайте, господин директор. Народ через нас, затаив дыхание, хорошего ответа вашего ждет…

— Мой ответ: работайте, а смуту не разводите. Это очень хороший ответ. Все!

Повернулся к депутации спиной и пошел к своему столу.

На следующий день у проходной было вывешено объявление, в котором от имени директора завода подтверждалась правомерность действий мастера Тетявкина и указывалось на незаконность попытки представителей «Собрания» вмешаться в это дело. В конце объявления содержался призыв к разумности рабочих, кои не должны поддаваться разного рода науськиваниям.

— Славную встречу Нового года приготовили нам хозяева! Вот это подарочек! — говорили в тот день в цехах.

Была и некоторая растерянность. Потому что наряду со своим жестоким и вызывающим объявлением Смирнов распорядился выдать кой-кому из рабочих праздничные наградные. Главным образом тем, кто отличался «примерным поведением».

Новый год прошел у путиловцев безрадостно, в глухой тревоге, в ожидании чего-то недоброго. Да и во всем Петербурге чувствовалась зловещая напряженность. О возникшем на Путиловском заводе остром конфликте писали все газеты. Это происшествие обсуждалось едва ли не во всех домах.

А в воскресный день, следующий за праздником Нового года и обычный для просветительских лекций во всех отделах «Собрания», связных занятий не получилось. Возбужденно митинговали, говорили о чем попало, а больше всего о тяжелом, изматывающем труде и о произволе хозяев. В первую очередь называли при этом администрацию Путиловского завода.

Гапон в тот день на собрании рабочих Нарвского отдела при огромном скоплении народа слушал отчеты депутации. Он знал уже все. Нужно было, чтобы это слышали и рабочие и теснящиеся возле входной двери полицейские. Он сидел, нервно подергиваясь, теребя цепь наперсного креста и горячим взглядом устремясь в толпу, словно бы проверяя, насколько послушной окажется она ему в роковой час, если этот час наступит.

Вел собрание Карелин. Один за другим поднимались на трибуну рабочие. Гапон знал, что они скажут. Но было важно, чтобы пока говорили они. Пусть щепают лучину, пусть складывают в груду дрова, обливают их керосином — огонь уже зажжет он сам. И это будет не Одесса, где спичку под костер сунули революционеры. Это будет совсем иной огонь.

Он поднял голову и отвлекся от своих мыслей, только заметив на трибуне высокого, слегка сутулящегося человека, с опущенными вниз рыжеватыми усами.

— Варварин, — назвался оратор. — Я говорю от имени партии социал-демократов большевиков. Товарищи! Чаша терпения народного переполнилась. И когда прольется она — а это неизбежно, — прольется кровью. Все видят теперь, что самодержавная власть и власть капитала не останавливаются ни перед чем, чтобы сломить дух свободолюбия в народе. Они не остановятся и перед казнями, перед массовыми репрессиями, если почувствуют, что земля под ними шатается.

Гапона вдруг подбросило. Он звучно ударил ладонями по столу.

— А ты не каркай! — вскрикнул он. — Не пугай народ кровью! Есть у нас сила правды, справедливости, она остановит замахнувшийся меч. Если меч замахнется. Но мы отведем его ранее. Силой слова, силой твердости. Кровь народную сбережем. И сами крови других мы не жаждем…

— Мы тем более не жаждем, — перекрывая голос Гапона, бросил в зал Варварин. — Но убаюкивать сладкими надеждами людей, чтобы потом на них обрушился царский…

— О царе худо не моги говорить! — закричали с мест.

— Царь — прибежище наше!

— До-олой!

Поднялся шум, в котором тонули, исчезали отдельные слова. Карелин звонил в колокольчик. Гапон стоял бледный, скрестив на груди руки, и трудно было понять, радуется он этой буре или осуждает ее. Варварин, отчаявшись в возможности продолжать свою речь, сошел с трибуны. А зал все еще грохотал, дребезжали в окнах стекла. Это уже была перебранка не с Варвариным, а между собой. Он затронул больную струну — о переполненной чаше терпения народного, — и вот заговорили. Не поминая царя, заговорили об этом.

Гапон простер руки вперед, и сразу стал спадать общий гул, дробиться на отдельные истерические вскрики.

— Товарищи! — ясно и кругло прозвучало в затихающем зале это его обращение, мало вяжущееся с облачением священника. — Вот мое слово. Вызвать завтра директора завода господина Смирнова сюда, потребовать от него обратного приема на работу уволенных, убрать прочь мастера Тетявкина. Наша депутация Смирновым не была выслушана. Оскорблена! Пусть он здесь, при всем народе посмеет ответить отказом. А откажет — забастовать! Всем, до единого человека!

— Правильно!

— Как скажешь! Мы все с тобой!

— Бастовать!

— Товарищей своих в беде не оставим!

Поведя в воздухе выставленными вперед ладонями, Гапон остановил бушующую стихию. Четко и внятно спросил:

— Доверяете мне? Доверяете вашим руководителям?

И опять шквально пронеслось:

— Доверяем!

— Тогда ступайте пока по домам своим с богом! А завтра судьба наша решится. Споем, друзья, «Боже, царя храни»!

Он первым запел. Голос от волнения и счастья у него срывался. Как никогда до этого, он почувствовал свою власть над массами рабочих. Что он скажет, то и сделают. Куда поведет, туда и пойдут. Пели все. Призывно, со страстной мольбой обращаясь к богу и царю, как бы соединяя в сердцах своих эти оба понятия воедино.

Гимн был исполнен, и наступила благоговейная тишина. Гапон отпустил всех, благословив троекратным крестным знамением с тою особой торжественностью, с какой умел делать это в пасхальную заутреню только высокопреосвященный отец Антоний, митрополит санкт-петербургский и ладожский.

На выходе из помещения Гапона остановил один из рабочих, подтащил к нему за руку молодого интеллигентного человека с тонкими черными усиками и в каракулевой шапке пирожком.

— Вот, батюшка, инженер с нашего завода господин Рутенберг, Петр Моисеевич, — назвал он его. — Очень хороший человек. Просил, чтобы с вами познакомиться. Вы уж простите, батюшка.

И сразу же отошел в сторону. Рутенберг приподнял шапку.

— Очень приятно! Всегда с величайшим вниманием, отец Георгий, слежу за вашими речами и вашими действиями. Полностью с вами во всем солидарен, о чем свидетельствую и от имени партии социалистов-революционеров, членом которой я состою. Доверяя вам безгранично, прошу называть меня просто Мартыном. Хотя, как изволили слышать, имя-отчество у меня совершенно другое.

— Лучше бы нам в таком случае, господин Рутенберг, не знакомиться, — сухо проговорил Гапон. — Можете быть спокойны, я вас не выдам. Но бомбы социалистов-революционеров нашему делу не подмога.

— Мы не бросаем свои бомбы в кого попало, — возразил Рутенберг. — А когда бросаем, так только по приговору. И небольшой группой, не из возбужденной толпы, дабы не навлечь ответных репрессий на невиновных.

— А у меня толпа. И возбужденная, — с оттенком самодовольства заметил Гапон.

— Стало быть, о бомбах тогда и вспоминать нечего, — отозвался Рутенберг. — Слушал я сейчас выступление социал-демократа этого, как его, Варварина. Не понравилось. И вам с ними, как говорится, пива никогда не сварить. А с нами сварить можно. Поэтому и грустно мне, что вы, отец Георгий, как понял я, отказываетесь от знакомства.

Гапон слегка прищурился. Рядом с Рутенбергом сделал несколько шагов. Еще раз внимательно вгляделся в него.

— Мартыном звать, говорите?

— Совершенно верно!

— Ну, до встречи, Мартын!

И протянул ему руку,


предыдущая глава | А ты гори, звезда | cледующая глава







Loading...