home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add
fantasy
space fantasy
fantasy is horrors
heroic
prose
  military
  child
  russian
detective
  action
  child
  ironical
  historical
  political
western
adventure
adventure (child)
child's stories
love
religion
antique
Scientific literature
biography
business
home pets
animals
art
history
computers
linguistics
mathematics
religion
home_garden
sport
technique
publicism
philosophy
chemistry
close

Loading...


14

Решение Нарвского отдела Смирнов высмеял, требования рабочих назвал бредом сивой кобылы в летнюю ночь. И тогда путиловцы забастовали. Словно вымерли все цехи. Снежный буран бился средь широкого двора, наметал высокие сугробы у сквозных, решетчатых ворот, но даже единого следа человеческого там не отпечаталось. Только у главной конторы завода топтался на морозе усиленный наряд полицейской охраны.

Узнав об ответе Смирнова, именно таком, какого только и можно было ожидать, Гапон пробормотал: «Ну, ну, давай потягаемся!» И лично сам отправился к градоначальнику Фуллону.

— Угрожаете, отец Георгий, распространением забастовки на все петербургские заводы? — строго спросил Фуллон. — Уважая ваш духовный сан, я не советовал бы вам становиться во главе столь неприглядного и непатриотичного дела.

— Выше правды нет ничего, что принадлежало бы отечеству, а правда бессовестно попрана, — заявил Гапон. — Им бросайте свой упрек в непатриотичности, господин градоначальник, тем, кто попрал эту правду. А у рабочего люда теперь не осталось иного пути, кроме как братски подать один другому руку. Если требования путиловцев не будут удовлетворены, через два дня забастуют все заводы. Сие не от меня. Сие от той неправды, которой и вы, господин градоначальник, напрасно потакаете.

— Ультиматум, отец Георгий? — криво усмехнулся Фуллон. — Война?

— Мое оружие — крест, на котором был распят Христос. И еще слова справедливости, — сдержанно ответил Гапон. — Если это война, так не нами она объявлена. Наоборот, она объявлена нам. Мы свое право отстаиваем не пулями и не штыками, а покорным повиновением государю, в защиту которого верим.

— На покорность все это не очень похоже. — Фуллон встал, давая тем понять, что дальнейший разговор бесцелен. — Не думаю, чтобы подобной покорностью государь остался доволен.

— Тогда пусть услышит он сам наши верноподданнические просьбы, а мы услышим не ваш, господин градоначальник, а его собственный ответ, — сказал Гапон и вышел не прощаясь.

После этого снежный ком покатился под гору с непостижимой быстротой. «Штабные» заседали почти непрерывно. С утра и до позднего вечера проходили собрания рабочих в помещенния о том, как грозно ширится всеобщая стачка.

А на улицах вокруг отделов творилось что-то невообразимое. Тысячные толпы грудились, жадно ловя каждое слово тех, кому удалось побывать внутри помещения, вобрать в себя жар, переполнявший собрания. Зрела единая мысль, настойчиво подхлестываемая самим Гапоном.

Он и начал свое выступление так:

— Товарищи! — только этим проникающим в душу словом обращался он теперь к народу. — Товарищи! Мы ходили к Смирнову, ничего не добились. Ходили к фабричному инспектору, ничего не добились. К градоначальнику — тоже ничего. К министру юстиции — все равно что ударились грудью в скалу. Или нет уже совсем правды на белом свете? Есть она, есть правда святая! Так пойдем же, товарищи, за этой правдой к самому царю?

— Пойдем! — одним дыханием гудела толпа.

— Примет нас, верных сынов своих, не откажет? — спрашивал дальше Гапон.

— Примет! Не откажет!

— Выскажем ему всю боль души нашей?

— Выскажем!

— И если надо будет, головы сложим, но своего добьемся?

— Сложим! Добьемся!

Он складывал пальцы, как для клятвы, и все поднимали руки, повторяли его движения. Гапон вглядывался в разгоряченные лица рабочих. В них не было злобы, отчаяния, решимости броситься в бой. Они пылали экстазом, безграничной верой в чудо, которое свершится, не может не свершиться, если царь примет и выслушает покорный ему народ. И видел еще, что он, приходский священник, отец Георгий, для них сейчас равен едва ли не апостольскому чину и к каждому слову его относятся как к слову евангельскому.

Отступать уже было нельзя. Снежный ком катился, все набирая скорость, набирая тяжелый, мокрый вес. Гапон забыл о сне, о еде, домой забегал лишь на несколько минут взять что-либо очень необходимое. Вместе со «штабными» он писал, отрабатывал текст петиции. Ездил с первоначальным его наброском к Прокоповичу и Кусковой. Те, не прикасаясь пером к бумаге, указывали пальцами, где и что надо бы поправить. Попросил совета у Максима Горького. Писатель раздумчиво покачал головой.

— Силу большую, отче Георгий, вы подняли, очень большую. Но какой совет я могу вам дать? Я ведь не вашего толка, я сочувствую партии социал-демократов. Я за революцию. А в петиции вашей нет революции. Раболепие.

— Последняя грань еще не перейдена! — воскликнул Гапон. — Если можно без крови, зачем кровь проливать? Прежде чем дверь взламывать, следует в нее постучаться. Если не откроют, тогда уж…

— Пока будете стучаться, собак могут спустить, — заметил Горький. — И тогда взломать дверь уже не удастся. А за дверью давно ведь известно, кто сидит. И что в руке своей держит.

— Почитайте все же, Алексей Максимович!

Горький неохотно взял, почитал, поморщился.

— Сердца рабочих это, отче Георгий, растрогает. Но сердца власть имущих каменные. Не молить — требовать надо. И кому на выгоду народное шествие? Петицию и по почте можно послать.

И опять Гапон кроил, перекраивал бумагу, однако твердо решив для себя: народ ко дворцу царскому он непременно выведет. Без этого тот апостольский нимб, который, сияя, ныне появился вокруг его головы, в сознании народном быстро погаснет. Как был простым попом Георгий Гапон, так и останется. Петицию, направленную почтой во дворец, подошьют в канцелярские папки, а забастовщиков полиция и казаки так или иначе принудят вернуться на свои рабочие места.

Люди волновались, люди жаждали действия. Гапон понимал: скоро речи будоражащие, поднимающие дух иссякнут, и тогда наступит усталость, безверие.

А тем временем начали появляться листовки Петербургского комитета социал-демократов. Они прямо призывали к вооруженному восстанию, к решительной борьбе с самодержавием: «Не просить царя и даже не требовать от него, не унижаться перед нашим заклятым врагом, а сбросить его с престола, — читал Гапон. — Освобождение рабочих может быть делом только самих рабочих, ни от попов, ни от царей вы свободы не дождетесь…»

Он негодовал. Его крупная ставка в рискованной игре могла быть потеряна начисто. Сталкиваясь на собраниях с представителями революционных партий, Гапон умолял:

— Господа, не мешайте!

Один из них — Гапону запомнились опущенные рыжеватые усы и фамилия Варварин — сурово отрезал:

— Это вы, господин Гапон, не мешайте нам! Вы мешаете народу добиваться свободы. Уводите его от борьбы.

— А листовки ваши я приказал сжигать, — побелев от гнева, сказал Гапон. — И если станут бить вас рабочие, удержать их я не смогу. И не буду удерживать.

В крещенский сочельник руководители «Собрания» стали читать петицию во всех отделах. Читали посменно. В зал битком набьется народ, послушают, добавят новые пункты, проголосуют и уступают место другим. Так беспрестанно — днем и ночью — трое суток подряд.

При свете фонаря, взобравшись на опрокинутую бочку у Нарвских ворот, где собралось особенно много людей, Гапон сам читал петицию. В тихом морозном воздухе далеко разносился его голос, крепкий, но уже с хрипотцой от усталости:

— Государь! Мы, рабочие Санкт-Петербурга, наши жены, дети и беспомощные старцы родители, — внятно, выделяя каждое слово, читал Гапон, — пришли к тебе, государь, искать правды и защиты. Мы обнищали, нас угнетают, обременяют непосильным трудом, над нами надругаются, в нас не признают людей, к нам относятся как к рабам, которые должны терпеть свою горькую участь и молчать. Мы и терпели. Но нас толкают все дальше в омут нищеты, бесправия и невежества; нас душит деспотизм и произвол, и мы задыхаемся. Нет больше сил, государь! Настал предел терпению. Для нас пришел тот страшный момент, когда лучше смерть, чем продолжение невыносимых мук…

И глухими перекатными стонами отзывалась ночь. Гапону казалось, что в звездном сиянии он поднялся высоко-высоко и плывет над землей, рассказывая, как ангел Судного дня, о злодеяниях хозяев. Он делал короткие паузы, чтобы людям острее вошло в сознание описание всех тех несправедливостей, которым они подвергаются. Закончив этот раздел петиции, он стал читать энергичнее, тверже.

— …Всякого из нас, кто осмелится поднять голос в защиту интересов рабочего класса и народа, бросают в тюрьму, отправляют в ссылку, карают как за преступление — за доброе сердце, за отзывчивую душу. Пожалеть рабочего, бесправного, измученного человека — значит совершить тяжелое преступление. Государь, разве это согласно с божескими законами, милостью которых ты царствуешь? — И легкий озноб от ощущения резкости своих слов пробегал у него по спине. — Не лучше ли умереть, умереть всем нам, трудящимся людям всей России? Пусть живут и наслаждаются капиталисты и чиновники. Вот что стоит перед нами, государь!

Глухие стоны стали переходить в сдержанный ропот. Вот-вот могут вырваться вскрики протеста. Но не к восстанию же он призывает народ, как этого хотят добиться господа социал-демократы. Он отметил про себя, что именно с этого места петиция обретает желанный тон.

— …Тут, у дворца твоего, мы ищем последнего спасения. Не откажи в помощи твоему народу, выведи его из могилы бесправия, нищеты и невежества, дай ему возможность самому вершить свою судьбу, сбрось с него невыносимый гнет чиновников.

Гапон видел себя со стороны в длинной распахнутой шубе, с серебряным крестом на груди, взблескивающим в лучах фонаря. К этому кресту прикованы сейчас взгляды всех людей. И может быть, им сейчас рисуется в сознании Христос, восходящий на Голгофу.

— …Взгляни без гнева внимательно на наши просьбы, — они направлены не ко злу, а к добру, как для нас, так и для тебя, государь. Не дерзость в нас говорит, а сознание необходимости выхода из невыносимого для всех положения…

Он помедлил немного и стал перечислять просьбы, обращенные к государю. Созвать народное представительство от всех сословий, избрать учредительное собрание — «главный и единственный пластырь для наших больших ран», затем свобода и неприкосновенность личности, свобода слова, печати и совести, всеобщее бесплатное образование, равенство всех перед законом, прогрессивный подоходный налог, отмена выкупных платежей для крестьян, прекращение войны, отмена фабричной инспекции, свобода союзов и стачек, восьмичасовой рабочий день, отмена сверхурочных работ, участие рабочих в выработке страховых законопроектов, немедленная амнистия политическим заключенным.

Он называл пункт за пунктом, и дружным, гулким эхом на каждый из них отзывалась темная площадь:

— Принимаем!

Гапон внутренне ликовал. Потому что все эти фантастически высокие требования, предъявляемые к правительству, в умах слушающих его рабочих представлялись уже как некий вполне реальный дар, который он, Гапон, приносит народу. И потому еще он особенно ликовал, что программа реформ, испрашиваемых в мирной петиции государю, полностью перекрывала программу борьбы, объявленной социал-демократами. Они, казалось Гапону, теперь переставали быть опасными соперниками. Зачем рабочим примыкать к революционерам, вооружаться и силой в тяжелой, быть может, кровавой борьбе свергать существующий строй, если все, чего они добиваются, будет с готовностью отдано росчерком царского пера на высочайшем манифесте как знак единения государя-самодержца со своим народом.

Он заканчивал чтение голосом, полным достоинства и глубокой скорби:

— Вот, государь, наши главные нужды, с которыми мы и пришли к тебе. Повели и поклянись исполнить их, и ты сделаешь Россию и счастливой и славной, а имя твое запечатлится в сердцах наших и наших потомков на вечные времена, а не повелишь… — Голос Гапона оборвался. Подавляя новый прилив охватившей его нервной дрожи, он вскрикнул: — …а не повелишь — мы умрем здесь, на этой площади перед твоим дворцом! Нам некуда дальше идти и незачем. У нас только два пути: или к свободе и счастью, или в могилу. Укажи, государь, любой из них. Мы пойдем по нему беспрекословно, хотя бы это и был путь смерти. — Тяжелый вздох пронесся по темной площади. Гапон уже не глядел в бумагу, говорил по памяти: — Пусть наша жизнь будет жертвой для исстрадавшейся России. Нам не жалко этой жертвы, мы охотно приносим ее.

Яркий, сильный фонарь теперь освещал только лицо Гапона, резко очерченное и словно вырубленное из куска известняка, столь мертвенно-бледным казалось оно в окружающей все ночной темноте. Он прислушивался, как бы по дыханию толпы пытаясь определить, сколько же человек собралось здесь на площади и примыкающих к ней улицах. Все путиловцы? Все жители этого района? Весь Петербург? Вся Россия? Вот он собрал вокруг себя море народное. Поведет рукой направо — пойдут направо. Скажет: идите налево — налево пойдут. Отпустит с миром по домам — и мирно разойдутся. Власть его над людьми сейчас безгранична.

— Товарищи! Надо ли еще что-нибудь добавлять ко всему тому, что здесь написано?

Уже несколько дней идет чтение петиции, внесены в нее десятки очень важных поправок. И особенно тех, что предлагались эсдеками. Кто требовал их вписать, остались в неизвестности. А история сохранит его имя — имя Гапона.

— Так, как есть, принимаем! — гудела ответно то ли незримая в темноте многотысячная толпа, то ли сама ночь, распростершаяся над Петербургом.

— И мы все пойдем с этой нашей петицией ко дворцу? — Сердце Гапона вдруг кольнула неосознанная тревога.

— Все пойдем!

— Посмеют ли полиция и солдаты нас не пропустить?

— Нет! Не посмеют!

— Товарищи! — Голос Гапона с особой резкостью пронзил темноту. — Я еще раз обращаюсь к вам. Не лучше ли умереть нам, испрашивая у государя ответ на наши требования, чем жить так, как жили до сих пор?

— Лучше умереть!

— Все ли клянутся?

— Клянемся! — Будто штормовая волна ударила, прокатилось в ночи.

— А тем, кто сегодня клянется, а завтра струсит?

— Позор! Проклятие!..

Луч фонаря обежал передние ряды. Люди стояли с поднятыми вверх, стиснутыми кулаками. У многих по щекам катились слезы. Можно бы сделать знак всем разойтись, а самому спуститься на землю, но Гапон стоял неподвижно. Со всей неизбежностью напрашивался еще один вопрос. И неизвестно, толпа ли его ожидала или он нужен был самому Гапону. Сил не хватало, чтобы выкрикнуть его громко. Гапон гаснущим голосом спросил близстоящих, а те, оборачиваясь, передавали его слова в глубины людские:

— А что, товарищи, если государь нас не примет и не захочет прочесть нашей петиции, что тогда?

Некоторое время тихим шелестом была наполнена ночь, а потом враз, будто из одной груди вырвалось:

— Нет тогда у нас царя!

И этим было все сказано. И этим начисто отрезался всякий иной путь, кроме избранного.

Домой Гапон возвращался в состоянии какой-то необычной для него духовной отрешенности. Молиться он не мог. Отдавать дополнительные распоряжения своим «штабным» тоже не мог. Не в состоянии он был и логически продумать, что нужно будет сделать, если в намеченный план действий ворвется что-то непредвиденное. Спроси его: «А какой же у вас, отец Георгий, намечен план?» — он тоже не ответил бы. Потому что план его рассчитан был только на самого себя. А все другие силы, в том числе и противоборствующие, для него как бы не существовали. Он знал: наступит завтра день, и начнется шествие ко дворцу ото всех одиннадцати отделов его «Собрания». А больше не знал ничего.

Впрочем, нет, он знал одно, чего не знали другие. И верил в это слепо. Верил так, как, бывает, верят осужденные на казнь, что вот наденут им мешки на голову и петлей охватят шею, прогремит нервная барабанная дробь, но прежде чем палач успеет вышибить из-под ног скамейку, прискачет фельдъегерь и огласит государев указ о помиловании.

В этот субботний день еще с утра от имени «Собрания» Гапон послал князю Святополк-Мирскому текст петиции. Пусть ведают власти заранее, с чем, с какими верноподданническими чувствами пойдут рабочие просить защиты у своего надежи-государя. Но сверх того Гапон послал еще и личное свое письмо, письмо, адресованное лично царю, с покорной просьбой выйти к народу, чтобы принять от него петицию из рук в руки. А «от него» — это значило от Гапона. Иначе он даже помыслить не мог. Ведь не тот же листок бумаги, что находится у министра внутренних дел, будет передан государю в миг, когда самодержец предстанет на балконе дворца перед морем народным! Он был уверен, он знал, как казалось ему, что имя Гапона, гремящее по всей России, — волшебный ключ, который в столь великий час откроет и двери царского дворца. И рисовал себе картину, как, отделившись от толпы, в благоговейном ожидании замершей на площади, он, сопровождаемый высокими сановниками, поднимается по мраморной лестнице Зимнего и там, наедине, остается с царем.

«Да, я знаком с петицией, — озабоченно скажет государь. — Она отражает действительное положение вещей. Но требования ее непомерно велики. Удовлетворить их нет возможности. И вы сами, отец Георгий, это хорошо знаете. Зачем же тогда вы пришли сюда?»

«Ваше величество! — упадет он на колени. — Вы видите, рабочий люд, опора государства вашего, пришел с иконами, хоругвями и вашими портретами. Народ боготворит своего царя. И свято верит в его доброту и справедливость. Петиция — крик наболевшей души. А когда людям очень больно, они не могут сдержать стонов. Но это не угрозы, не крики революционеров-бунтовщиков. Русский народ понимающ и терпелив. Он будет ждать и еще сколько угодно — в этом порукой жизнь моя, которую я повергаю к вашим ногам, — он будет ждать терпеливо, но ободрите его, ваше величество, своим царским словом, своим обещанием рассмотреть постепенно все его нужды. И только одно, молю вас, сделайте ныне: даруйте свободу заключенным. Они есть во многих семьях, пришедших сюда. Радость, которую принесет им ваше решение, ни с чем не сравнима, она собою перекроет все другие заботы и нужды. Пришедшие сюда с надеждой уйдут с ликованием. И воспоследует благостный мир в душах людских».

Но если спросит царь: «Надолго ли это?»

Сказать: «Пока я жив, государь! Ваше величество, всегда можно призвать меня за эти мои слова к ответу!»

А для себя только: призвать для совета. Ибо должен же понять государь, как велико послушание народа, когда с ним поведет речь самодержец сообразно с мыслью гапоновой.

Все это знал только сам Гапон, и никто другой. В это он фанатически твердо верил. Слепо, не ища доказательств, а верил.

Но зато не знал он того, что в этот день восьмого января знали и делали другие.

Он видел спокойно расхаживающих по улицам Петербурга городовых, сочувственно вслушивающихся в речи ораторов. Но он не знал, что по указанию главнокомандующего гвардейскими войсками великого князя Владимира в подкрепление сильного столичного гарнизона вызваны полки еще и из Пскова, Ревеля, Нарвы, Петергофа и Царского Села, что наготове гарцуют за чертой города казачьи сотни и всем им внушено: рабочие намерены разрушить Зимний дворец и убить государя; иконы, хоругви будут фальшивые, а под полой у каждого — бомба.

Не знал Гапон, что, обеспокоенные появлением дополнительных войск в Петербурге и в предчувствии страшной беды, которая повисла над столицей, депутация литераторов — и среди них Максим Горький — посетила графа Витте и князя Святополк-Мирского с просьбой принять зависящие от них меры против возможного побоища. На что получили ответ успокоительный, но и с откровенным подтекстом: не суйтесь не в свое дело, господа.

Гапону неведомо было также, что, торопливо отпустив депутацию литераторов, князь Святополк-Мирский тут же срочно собрал у себя узкое, из весьма ответственных лиц совещание, на котором был рассмотрен и принят план действий на завтрашний день. Кто-то неловко спросил:

«Но, может быть, разумнее было бы, не допуская огромного скопления манифестантов завтра, уже сегодня дать понять во всех отделах этого „Собрания“, что шествие ко дворцу нежелательно и не может быть допущено?»

Святополк-Мирский холодно возразил:

«И тогда начнется длительный мятеж, с бесчисленным множеством очагов и тайных подстрекателей расширения мятежа вплоть до революции. Эсдеки хотят именно этого. Разве не всем понятно еще, господа, что менее чем за два года гапоновское „Собрание“ от просветительских лекций, предусмотренных уставом, дошло до чудовищных по своей наглости требований, содержащихся в этой петиции! — Он потряс ею и в раздражении швырнул на стол. — В какие бы покорные слова она ни облекалась, — это ультиматум! А при ультиматумах в переговоры не вступают. Или безропотно сдаются, или наносят внезапный и ошеломляющий удар. Только так, господа!»

«Войска готовы выполнить свой священный долг», — добавил великий князь Владимир.

Всего этого Гапон не знал. Но если бы даже открылась ему страшная истина, он презрел бы ее, потому что ничего поделать уже было нельзя. Его несла волна, им же поднятая, волна размаха, направления которой он не предвидел.

Возле самого дома его, неторопливо шагающего по скрипучему снегу, кто-то тронул за руку.

— Отец Георгий, я завтра буду с вами!

Он пригляделся в темноте.

— Кто это? А, Мартын! Что значат ваши слова?

— Только то, что они значат. Город переполнен войсками.

— Город еще больше переполнен рабочим людом, а сердца людские переполнены верой.

Но, войдя в дом, молчаливо съев что-то поставленное перед ним испуганно суетящейся Еленой и удалившись в свою комнату, чтобы помолиться перед сном, Гапон понял, что вера у него самого вдруг иссякла. Он истово крестился, шептал привычные слова молитв, бил земные поклоны перед иконой Георгия-победоносца, и все это без того внутреннего экстаза, который обычно в таких случаях охватывал его. Он молился уже не богу, не Георгию-победоносцу, а только самому себе, своей удачливости.


предыдущая глава | А ты гори, звезда | cледующая глава







Loading...