home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add
fantasy
space fantasy
fantasy is horrors
heroic
prose
  military
  child
  russian
detective
  action
  child
  ironical
  historical
  political
western
adventure
adventure (child)
child's stories
love
religion
antique
Scientific literature
biography
business
home pets
animals
art
history
computers
linguistics
mathematics
religion
home_garden
sport
technique
publicism
philosophy
chemistry
close

Loading...


2

«Товарищ Иннокентий? Иосиф Федорович! Вот когда мы с вами встретились. Рад, рад, чрезвычайно!» — веселый, сильный, стремительный голос.

Дубровинский быстро повернулся.

Да, да, пожалуй, именно таким и представлял себе Ленина. Вот он, задержавшийся у порога, а все еще как бы в движении. Обширный круглый лоб, тронутый ранними морщинами, резко очерченный подбородок, в глазах же — юношеская мягкость, этакая умная усмешечка.

А Ленин протягивал руку, как-то очень уж оттопыривая большой палец и слегка склонив голову к плечу.

«Товарищ Ленин…»

«Ну, я думаю, мы достаточно хорошо знаем друг друга, чтобы разговаривать проще».

«Здравствуйте, Владимир Ильич! Возможно…»

«Простите! — Ленин стиснул пальцы в кулак и вновь раскрыл ладонь. — Простите. И позвольте прежде всего рассеять одно досадное недоразумение. В ожидании вашего прихода я решил набросать статейку для ближайшего номера „Новой жизни“, отличной газеты, попросил нашу милейшую хозяйку несколько повременить с чаем и, очевидно, имел неосторожность сказать какие-то слова, из которых следовало, что я прошу вообще меня не беспокоить. И вот картина: я бестревожно пишу свою статью, а вы здесь, среди этих орудий пыток, меня дожидаетесь. Идемте! Идемте, Иосиф Федорович, будем пить чай и разговаривать. Я вас перебил на слове „возможно“. Итак — возможно…»

«Возможно, Владимир Ильич, вам все же не следовало прерывать работу. Мне, например, сегодня совершенно некуда торопиться. Могу подождать сколько понадобится».

«Эка, батенька, это уже хитрость! И шитая белыми нитками. Статья тоже никуда не уйдет, я ее все равно допишу, а беречь время каждому необходимо. И вам в том числе. Иначе у меня сложится о вас дурное мнение. А до сих пор оно было очень хорошим».

Ленин стоял, улыбаясь, заложив руки в проймы жилета и покачиваясь на носках. Потом подшагнул, взял его за рукав и повел, чуть приотстав, в столовую. Здесь свет был менее ярок, мебель темнее, дальние углы вообще неразличимы, господствовала какая-то особая тишина, при которой и разговор складывается душевнее, доверительнее.

Чай уже стоял на столе. Тут же лежала стопка бумаги, по-видимому, наброски незаконченной статьи. Ленин сдвинул листки в сторону.

«Вспоминаю, как развеселила нас Маняша своим письмом в трудные женевские дни перед съездом. Там, в ее письме, между прочим, были приблизительно такие строчки: „Появился наследник. Назвали Леонидом. Не налюбуемся на него, подает очень большие надежды“. Это когда вы были в Астрахани. А Мария Ильинична в своих оценках строгая».

«Возможно, в Астрахани я и подавал какие-то надежды», — сказал Дубровинский. Похвалы Ленина его смутили, заставили покраснеть.

«Опять „возможно“? Вы были отличным агентом „Искры“ и превосходным организатором многих важнейших дел. — Ленин подался к нему всем корпусом. — Чего я никак не скажу относительно вашей позорной, примиренческой позиции. Вот вам аттестация напрямую, для начала нашего личного знакомства. Я говорил бы злее, но вы честно исправили свои ошибки. А теперь рассказывайте, каким образом Красин пытался вызволить вас из мерзейшей Таганской тюрьмы, да не успел. Он от такого рассказа уклонился».

«Да что же, Владимир Ильич, дело давнее».

«Ну, положим, три недели всего. Давнее! А все-таки? Действительно собирались к вам сделать подкоп?»

«Копали, Владимир Ильич».

«А поподробнее?»

Ленин угощал его. А сам, с удовольствием охватывая ладонями свой стакан — в этой комнате было прохладно, — поторапливал:

«Жду, Иосиф Федорович!»

«Перед тюремной стеной со стороны Москвы-реки…»

И он коротко, сжато рассказал, как арендовал Красин на пустыре перед тюремной стеной участок земли. Объявил о создании общества по производству бетонных изделий, назначил себя директором общества, появились у него и приказчик с помощником, рабочие — все как полагается. А затем огородили участок высоким забором, возвели большой деревянный сарай — словом, создали необходимую маскировку. И повели подкоп под тюремную баню. Туда раз в неделю водили заключенных небольшими группами, и можно было исхитриться попасть в такую группу только бывшим членам Центрального Комитета, сидевшим в тюрьме. Все шло на лад. Под видом родственников «на свидание» захаживали товарищи с воли, сообщали, как продвигается работа, уточняли план побега. Однажды явился даже сам Красин…

Веселые огоньки прыгали в глазах Ленина. Было заметно, что ему по сердцу смелая затея с подкопом под тюремные стены. Но тут он не выдержал, вскочил. Прошелся по комнате, засунул руки в карманы. Потом рывком выхватил правую.


А ты гори, звезда

«Глупость! Мальчишество! — проговорил, останавливаясь и покачиваясь на носках. — Узнаю Леонида Борисовича! Начать так толково, а затем пойти на бессмысленный риск с угрозой провала вообще всего дела. Теперь я понимаю, почему он вам как-то стеснялся рассказывать об этом предприятии».

«Владимир Ильич, мне думается, он стеснялся просто потому, что свой замысел, как инженеру, ему не пришлось довести до конца. Октябрьский манифест…»

«…вырванный у царя волей народа!»

«Да! Но он все же открыл двери тюрьмы прежде, чем можно было добраться до нас под землей».

«У вас очень доброе сердце, Иосиф Федорович, — сказал Ленин сердито, однако не гася веселого блеска в глазах. — Вы все стремитесь сглаживать, а не обострять. Это не всегда полезно. Это чаще всего вредно».

«Принимаю упрек, Владимир Ильич. Мое примиренчество…»

Ленин протестующе поднял руку.

«Стоп! Знаю, вас подтолкнули. Но условимся не вспоминать больше об этом. Если бы вас не закатали в тюрьму, мы с вами встретились бы еще в Лондоне, на съезде. И полными единомышленниками. Так или не так?»

«Владимир Ильич, легко делать ошибки, тяжело в них признаваться, еще тяжелее сваливать вину на другого. Меня подтолкнули… Однако, будь я тогда потверже в своих убеждениях, такого бы не случилось».

«Ну что же, хорошо! Хоть я и адвокат, но защищать вас от вас же самого больше не буду. Прошу только иметь в виду, дорогой Иосиф Федорович, что царская тюрьма — штука мучительная, однако угрызения собственной совести — наказание мучительнее всякой каталажки. Поэтому наказывайте себя. Сурово. Но не бессердечно. Исправили ошибку, загладили вину — не прячьте глаз, не опускайте голову».

«Стараюсь делать именно так».

«Только „стараюсь“. Стало быть?..»

«А свой собственный счет все же веду. Это откладывается даже не в памяти у меня, а как бы во всех клеточках тела. И совершенно против воли моей, по каким-то неведомым мне законам природы».

Ленин тихонько рассмеялся.

«Законы природы… Есть много, и очень разных, законов. Одни полагается исполнять со всей прилежностью, другим — сопротивляться, ибо не все законы природы полезны и хороши для человека. Не признаю законов, которые способствуют накапливанию, по вашему определению, дорогой Иосиф Федорович, во „всех клеточках тела“ этакой, знаете, отравляющей грусти и сожаления о содеянном. Не заполняйте отравой „всех клеточек тела“! Храните в памяти, в сердце, в душе, черт возьми, удачи свои! Да, да, прежде всего удачи!»

Несколько раз прошелся по комнате, задевая плечом разлапистый филодендрон, занимающий лучшее место у окна. Остановился, ладонью успокаивая кожистые, разрезные листья, и снова зашагал. А он, Дубровинский, молчал. Слова Ленина ему были приятны той открытой дружеской простотой, которая сразу сближает, делает излишними многие общепринятые церемонии, И все-таки что-то сдерживало. Может быть, некоторая разница в возрасте — все же семь лет, разница в житейском и политическом опыте? Или просто обаяние личности, этот лучащийся душевной теплотой взгляд, от которого тем не менее почему-то робеешь? Ах, как жаль, что такая встреча не состоялась значительно раньше! Не было бы сделано и многих ошибок.

За окнами, внизу, по булыжной мостовой тяжело прогрохотала телега. И сочный молодой голос, казалось, прорезался сквозь стекло: «Э-эй, мила-ая!» Ленин откинул штору, вгляделся в темноту.

«Мрак. И огоньки вдалеке, будто в рассказе Короленко, — проговорил он, отходя от окна. — До чего же памятны мне все прошлые питерские ночи! Темные. И с обязательными огоньками вдалеке. Вы не представляете себе, Иосиф Федорович, как я томился и свирепел в этой самой благополучной и благонравной, филистерской Женеве! А в особенности в Стокгольме, на пути сюда, ожидая, когда я смогу пересечь границу, чтобы включиться в кипящее, живое дело. Знаю, самодержавием гайки отвинчены ненадолго, только бы ослабить чрезмерное давление пара, за которым может неизбежно последовать взрыв. И все же! Надо немедленно использовать преимущества, созданные переменой обстановки. Легальная газета! Восьмидесятитысячный тираж! Взяться как следует — и сто тысяч! И все на родной земле, без необходимости организовывать сложнейший транспорт, как для первой „Искры“, по морям да по волнам».

«Помехи встретятся и сейчас…»

«…и предостаточные! Готов к ним. Но вы счастливчик, Иосиф Федорович, да-да, счастливчик, — несмотря на все старания российской охранки закатать вас покрепче и подальше, революция, эта хорошая наша революция, развивалась и все время развивается у вас на глазах, при вашем непосредственном участии».

«Есть и заграничная охранка, Владимир Ильич, и я боюсь, что она уже передала вас с рук на руки нашей».

«Вполне вероятно! Даже больше, чем вероятно. — Ленин резко повернулся на каблуках. — Петр Иванович Рачковский, который ныне процветает здесь в качестве вице-директора департамента полиции, будучи деятелем заграничной охранки, не спускал и там своих всевидящих глаз, но взять меня — руки коротки. Не позволяли тамошние законы. В отличие от вас, которому постоянно приходилось работать под сенью законов российских».

«Потому мне и не удалось сделать ничего существенного. Ведь тюрьмы и ссылки — невозвратимая потеря времени».

«Ерунда! — Ленин сделал несколько шагов к столу. И повторил: — Ерунда на постном масле! У революционера, если он действительно революционер, не бывает, не может быть невозвратимо потерянного времени. И вы не наклепывайте на себя — вы тоже не теряли. У вас его отняли. А это совсем другое дело. Вы скажете: вот придира к словам! Что в лоб, что по лбу. Потерян или отнят у человека кошелек с деньгами, результат тот же самый — денег-то нет. Но в первом случае виноват только сам разгильдяй, недотепа, который не умеет беречь свое достояние, и обращать ему свой гнев не на кого больше, кроме как на самого себя. Во втором случае виновен грабитель, насильник, и пострадавший не только сам обязан со всей яростью вступить с ним в борьбу, но и призвать на помощь весь честной народ. Как видите, разница есть. Итак, злитесь, и как можно свирепее, на тех, кто отнял у вас время. А насчет потерянного… Неужели в тюрьме и в ссылке, полагаете сами, вы бездельничали?»

«Нет, разумеется, в прямом смысле не бездельничал, — сказал он. И закашлялся. — Прочитал множество книг. Достаточно хорошо изучил немецкий язык, могу свободно переводить».

«Ну вот видите! — удовлетворенно воскликнул Ленин. Присмотрелся: — А что это вы покашливаете? И за щеку держитесь? Простужены? Зубы болят?»

«Да так… пустяки!» — Он отнял руку от щеки. Сделал это почти совсем автоматически, подсознательно боясь, что его ноющий зуб может оказаться, хотя бы и на короткое время, предметом разговора. Боль, на которую и жаловаться даже как-то неудобно. А кашель — и тем более дело давнее. Привычное.

«Препоганая штука, — не согласился Ленин. — И нелепейшая, если человек с зубной болью находится на квартире дантиста, но по совершенно другому поводу. Мы сейчас обратимся к заботам нашей любезнейшей хозяйки».

«Да что вы, Владимир Ильич! Терять время?»

«Опять спор о потере времени! — Ленин вынул из кармана часы, взглянул на циферблат, с досадой щелкнул ногтем по крышке. — Гм, гм! Времени у нас действительно маловато. Но зубы, если болят, совсем не пустяки. В десять часов вечера назначено расширенное заседание Петербургского комитета, мне крайне необходимо высказать там некоторые соображения к завтрашнему пленуму ЦК относительно созыва Четвертого съезда партии. И мне еще хотелось бы расспросить вас о Кронштадте. Но пусть сегодня вами займется Юлия Ивановна. Нет, нет, никаких возражений! Лечитесь! Революционер должен быть „зубатым“. В прямом и переносном смысле этого слова».

Дубровинский стал горячо возражать, доказывая, что он вполне способен продолжать разговор. Другое дело, если сам Владимир Ильич, по существу, прямо с поезда, первый день в России, в Петербурге…

«Те-те-те! — перебил Ленин. — Эк, куда вы клоните! Вот именно в первый день я и должен всюду поспеть. На свежий взгляд, на свежую голову все видится, слышится, делается лучше. Первый день — это всегда самый большой и самый важный день. Если бы все дни подряд были только первыми! И коль вы действительно способны продолжать разговор — расскажите подробнее, что произошло в Кронштадте? Вы были, я знаю, участником этих событий».

Ленин уселся за стол, боком к Дубровинскому. Несколько раз провел рукой от виска к затылку, приглаживая мягкие редкие волосы.

«В Кронштадте, Владимир Ильич, произошла тяжелая и горькая ошибка. Восстание там зрело давно, было неизбежным…»

«…и необходимым! — вставил Ленин. — Как и по всей России!»

«И необходимым, — подтвердил Дубровинский. — Но точно разработанного плана — по дням и часам — не было. А приблизительные сроки — имелся в виду самый конец октября — это для боевых действий губительно. Восстание получилось стихийным. И вот — много убитых, раненых. Почти четыре тысячи арестованных, которым грозила виселица, если бы не забастовали все питерские рабочие».

«Вы сказали: „ошибка“. Люди не понимали, во имя чего берутся за оружие, или не знали, как действовать?»

«Кронштадт был раскален еще с прошлого года, когда по приказу командования чуть не насмерть запороли розгами матроса Кандыбина. А мы не сумели взять руководство в крепкие руки, не сумели провести свой план. Стихия опередила нас».

«Прошла ровно неделя между вашим выходом из Таганской тюрьмы и началом кронштадтского восстания, — как бы про себя отметил Ленин. — А в тюрьме вы просидели восемь месяцев. — И громче, резко: — Да, вы правы, это скверно, архискверно, когда стихия опережает нас! „День за год!“ — вот лозунг, которому обязаны подчиняться борцы в период революции. Они должны быть впереди стихии, угадывая ее возможный взрыв, и, во всяком случае, при взрыве немедленно становиться во главе движения! Тут я с вами согласен полностью. Итак, восстание началось раньше, чем предполагалось в Петербургском комитете. Что непосредственно послужило тому причиной?»

«Комендант крепости генерал Беляев арестовал нескольких солдат и матросов, настроенных революционно, и приказал заточить в один из фортов. Судить. Они были схвачены на глазах у матросов, свободных в тот вечер от службы. Матросы потребовали выпустить арестованных, ссылаясь на царский манифест. Офицер охраны ответил грубым отказом: „Царем-де манифест не для вас, шелудивых, писан“. Матросы бросились к нему: „Не оскорбляй, ваше благородие!“ Он стал стрелять в упор. Убил двоих. И тогда началось…»

Ленин порывисто ударил ладонью по столу.

«А что иное оставалось делать матросам? Мы допускаем чудовищно много различных ошибок. Однако подавление кронштадтского восстания — это не победа самодержавия, и горькие наши потери в этом восстании не роковые потери. Кронштадт — закономерная фаза одного большого сражения, которое пролетариат дает царизму. Разве мог не быть Кронштадт после „Потемкина“ и после Кровавого воскресенья здесь же, на улицах Питера? И разве не был уже после Кронштадта матросский Владивосток? А вы слышали, сегодня начались волнения на „Очакове“ в Севастополе! Будут! Черт возьми, будут и еще восстания, целая цепь таких неизбежных и необходимых восстаний, вплоть до самого последнего и решительного!»

Задумался, постукивая пальцами по столу. Взгляд сделался суровым. Настроение Ленина передалось и Дубровинскому.

«Да, Владимир Ильич, последнего, и решительного, и возможно, близкого…»

«…которое я охотно оттянул бы до весны! Подготовиться! Подготовиться лучше. — Ленин потер лоб рукой. — Но разве нас спросят? Так же, как не спросили и в Кронштадте. Идея смелой, открытой революционной борьбы уже вырвалась из тесных рамок подпольных кружков, овладела массами. Их надо направить точно, ими надо руководить».

«Устной пропаганды и агитации для этого недостаточно. Поспеть на все собрания и митинги просто физически невозможно. А кроме того, люди думают, беседуют ведь не только на собраниях».

«Вот именно! Потому я так и рвался в Питер, где нынче открылась прекрасная возможность через газету, нашу газету, разговаривать с миллионами. И завтра же, не откладывая, завтра же нам следует собрать расширенное заседание редакционной коллегии! „Новая жизнь“ должна начать новую жизнь! Но вернемся, Иосиф Федорович, еще раз к Кронштадту. Объясните точнее, что же все-таки в наибольшей мере и конкретно послужило там причиной неудачи? Исключительно ли некоторая преждевременность начала восстания?»

Он, Дубровинский, сидел, нервно подергивая кончики усов. Как объяснить Ленину, если самому себе до последнего времени он не в состоянии со всей определенностью ответить на такой вопрос? И в тот миг, когда после его речи там, на митинге, внезапно ударили первые винтовочные залпы, когда невозможно было понять, кто же принял на себя главное командование, где штаб, какими силами располагают восставшие. И позже, когда прогремели последние выстрелы, скосившие у него на глазах ни в чем не повинного «штатского», а ему, Дубровинскому, тоже грозило смертью холодное дуло офицерского браунинга. И даже, когда, вернувшись из Кронштадта, он с воспаленными от бессонницы глазами дни и ночи проводил на рабочих собраниях, добиваясь решительной поддержки арестованных, писал листовки, прокламации от имени Петербургского комитета РСДРП, призывая к всеобщей политической стачке, чтобы силой гнева народного предотвратить кровавую расправу над участниками восстания.

И это удалось. Забастовало сто сорок тысяч человек. Правительство перепугалось. Военно-полевой суд с его обязательными смертными приговорами был заменен военно-окружным судом, что означало тюрьмы и каторгу, но все же сохранение жизни подсудимым. Это определенная победа революции. А в чем наиболее существенная причина ее поражения там, в Кронштадте?

«Вижу, вам затруднительно ответить, — сказал Ленин. — Вам не хочется повторить полюбившееся весьма общее слово „ошибка“, а иного определения вы не найдете. Так? И поэтому вы не можете назвать мне ни одной конкретной причины».

Нет, конечно, не так, не совсем так думает он сам, как говорит сейчас Ленин, жестоко заостряя свой вопрос. Но действительно резкое слово «ошибка» нависло, роковым образом нависло над событиями, лишая их объективной оценки. И приходится только слушать.

«Все дело, дорогой Иосиф Федорович, очевидно, в том, что вы приравниваете частное к целому. По отношению к назревшей революции как к целому отдельное восстание, если оно плохо подготовлено и проведено, может стать серьезной ошибкой. И искать причину неудач в таком случае следует именно в самом лишь восстании, но отнюдь не в революции вообще. Анализ всегда должен идти вглубь. Пойдемте вглубь. Кронштадтское восстание — одна из частиц, составляющих назревающую революцию. Давайте теперь примем его как нечто целое, а затем уже по отношению к этому целому поищем допущенные ошибки. В чем они? В чем они, частные, конкретные ошибки? Это важно для того, чтобы понять, где наше самое слабое место, тот больной нерв, который пронизывает каждую клеточку и сковывает движения всего организма в целом».

Он, Дубровинский, прикрыл тогда глаза ладонью. Он любил точные науки — логику, математику. Но со своей повседневной работой революционера-подпольщика никогда их не сопоставлял, действовал, как ему казалось, интуитивно, применяясь к обстоятельствам. А ведь жизнь в любом своем проявлении действительно подчинена и некоторым общим законам. Ленин предлагает своеобразный математический ключ…

«Итак, какими вооруженными силами было подавлено восстание? — допытывался Ленин. — Внутренними же, кронштадтскими, или присланными из Петербурга?»

«Главным образом присланными из Петербурга, — ответил он. — Не появись войска так быстро, некоторые, вначале верные правительству части кронштадтского гарнизона непременно затем присоединились бы к восставшим».

«И оружия хватило бы? Ответили бы на пушечный огонь карателей не винтовочными выстрелами, а тоже пушечным огнем?»

«Владимир Ильич, Кронштадт — абсолютно непобедимая крепость. Если бы она была восставшими до подхода карательных войск захвачена полностью, и в первую очередь надежно захвачены пороховые погреба, не знаю, какая сила могла бы ее одолеть».

«И упустили! — с досадой сказал Ленин. — А по каким путям так быстро подоспели каратели? Кронштадт — остров. Почему сразу же не были закрыты главные пути? Не это ли еще одна из самых существенных ошибок?»

«Да, это так, — поколебавшись, ответил Дубровинский. — Но как именно все это получилось, разобраться сейчас в подробностях невозможно».

«И не будем пока разбираться в подробностях. Разберемся в самом основном. Не научились мы еще по-настоящему думать и заботиться о военной стороне восстания. Да, да, о военной! Вот в чем штука! И сегодня в беседе со мной Красин, наш ответственный техник, финансист и транспортер, полностью тоже подтвердил это. Но ведь время течет, оно не ждет, вспыхнут и вспыхивают беспрестанно другие восстания. И вам, Иосиф Федорович, придется участвовать в них непременно. Не только агитатором. Быть может, руководителем! Не забывайте о военной стороне дела».

Ленин снова поднялся и заходил по комнате, заложив руки за спину.

«Вы в Кронштадте подвергались большой опасности, Иосиф Федорович?» — спросил, останавливаясь.

«Нет, — сказал Дубровинский. — Опасности для меня лично не было никакой».

«„Дяденька“ рассказывала, как вы, будучи в Астрахани агентом „Искры“, выступали на собрании бондарей в столь раскаленной обстановке, что полиция вполне могла под благовидным предлогом проломить вам голову. И во время кровавого побоища девятого января, я знаю, вы, случалось, лезли прямо под пули. Разумная осторожность совсем не лишнее качество для революционера».

«„Пуля — дура“, говаривал Суворов. Что же касается Астрахани, Книпович преувеличивает. Женщинам это всегда несколько свойственно».

Ленин весело рассмеялся.

«Ну нет. Лидия Михайловна неспроста сделалась „Дяденькой“. Мужская кличка ей дана была не зря!»

И сразу стал серьезным. Присел у стола на краешек стула, подвернув под себя правую ногу.

«Газета! Брошюры, листовки, печатное слово во всех видах! Вот что нам сейчас больше всего необходимо, — заговорил он, временами прикладывая сжатый кулак к губам. — Руководить партией, пролетариатом России при теперешнем гигантском росте рабочего движения можно только печатью. „Новая жизнь“ в Петербурге — отлично! Но этого крайне мало. Не представляю Москвы, где очень сильная партийная организация, без хорошо поставленной крупной рабочей газеты. И может быть, даже двух газет! Иосиф Федорович, вот вам предложение: возвратиться в Москву и заняться там организацией печати. Ответственно, крупно. Вас в Москве хорошо знают, вы Москву хорошо знаете, вам и карты в руки. Согласны?»

Вопрос Ленина, хотя и подготовленный всем ходом разговора, тем не менее словно обжег Дубровинского стремительностью, с какой был задан. Непроизвольно он схватился за щеку.

«Ах, все-таки зубы? Ну, ничего, как говорится, до свадьбы заживет. При содействии нашей любезной хозяйки, — шутливо сказал Ленин, заметив движение Дубровинского. И потер руки: — Вы согласны. Я рад!»

«Я еще ничего не ответил, Владимир Ильич. Застигнут врасплох».

«Нет, вы ответили. Глаза ваши ответили. Итак, послушайте теперь мой вам совет: „Новая жизнь“, сказал я, отлично. Подтверждаю. Но посудите сами — в роскошном доме, в кабинетах мягкие ковры… Да разве заводской рабочий со своей еще малограмотной корреспонденцией осмелится зайти в такое помещение? А это самые наижелательнейшие авторы! Хроника по примеру буржуазных газет заполнена великосветскими сплетнями. Очень это пролетариям интересно! Полно декадентов, надо всеми господствует поэт Минский. Дорогой Иосиф Федорович, начиная дело в Москве, постарайтесь всего этого сразу же избежать. Там Соколов, Голубков, Шанцер, Васильев-Южин, отличные товарищи! Пугает денежная сторона дела? Все издержки обещает взять на себя Максим Горький. Поможет и Савва Морозов, Шмит. Что еще? Завтра сюда приедет Шанцер, и мы тогда окончательно по всем деталям договоримся. А теперь — руку, Иосиф Федорович!»

И протянул свою, раскрытой ладонью вверх. Дубровинский крепко пожал ее. Ленин вынул часы, посмотрел с сожалением на стрелки. Потом защелкнул крышку, подержал часы, как бы взвешивая.

«Пора идти, дьявольски быстро бежит время, — сказал, собирая со стола листки недописанной статьи и засовывая их во внутренний карман пиджака. — Пора идти».

Дубровинский поспешно встал.

«Прежде вас на улицу выйду я, Владимир Ильич. За углом пропущу вперед и пойду по другой стороне».

«Что?! — вдруг совершенно несвойственным ему басом воескликнул Ленин. — Провожать меня? Ни в коем случае! Да, батенька мой, я получше вас знаю все питерские подворотни! И все проходные дворы. Притом в России нынче „свобода“, а у меня вполне пригодный паспорт, к которому не то что Петр Иванович Рачковский, а и сам новоиспеченный министр господин Дурново не придерется. И одет я, как видите… — Он пробежался пальцами по отворотам старенького пиджака, пристукнул каблуками грубых растоптанных штиблет. — Наконец, я вооружен!»

«Нет, нет, все равно! Никак невозможно допустить, чтобы в Петербурге в первый же свой день и вы оказались на улице без провожающего».

«Вот как? — иронически проговорил Ленин. — Так-таки и невозможно допустить? А ведь сюда-то я пришел один!»

И, распахнув дверь, громко позвал хозяйку дома. Лаврентьева откликнулась откуда-то издали, но очень быстро появилась на пороге.

«Юлия Ивановна, ухожу! Но преогромнейшая к вам просьба. Посмотрите сейчас же товарища Иннокентия. У него зверски болят зубы. А завтра предстоит весьма трудный и хлопотный день. Пожалуйста, помогите!»

«Конечно, конечно! — с готовностью заявила Лаврентьева. — Товарищ Иннокентий мне и сам об этом намекал, да я не поняла. Такого ведь никогда еще в моей практике не бывало, чтобы свои приходили ко мне лечиться».

«Стало быть, плохо лечите, — сказал Ленин. — Ну, ну, не сердитесь, Юлия Ивановна! И простите эту топорную шутку».

«Когда признаются, прощаю».

Ленин пожал руку Лаврентьевой.

«А признайтесь и вы тогда, что встретили меня с большим подозрением. Пароль неверно я выговорил. Провокатор — подумали?»

«Да что вы?»

«Шучу, все шучу! Но Лядов, знайте, так-таки рассказал, как вы заставили сначала в щелку двери поглядеть, опознать меня, и только тогда позволили ему войти в комнату. Было?»

«Было».

«И совершенно правильно сделали! А теперь тащите скорее товарища Иннокентия куда полагается! Мне тоже надо поторапливаться. Не привык опаздывать. Ну, Иосиф Федорович…»

Подошел к нему, стиснул руки у плеч, постоял, улыбчиво вглядываясь в его немного обескураженное лицо.

«Знаете, я очень, очень рад встрече с вами!»

Дружески встряхнул. Отступил, проверил у себя пиджак — все ли застегнуты пуговицы. И скрылся за дверью.

Лаврентьева пригласила:

«Товарищ Иннокентий, прошу вас. Сюда. В кресло. Садитесь. У вас какого характера боль?»

Он объяснил. Но, прежде чем отдаться ее умелым рукам, спросил:

«Юлия Ивановна, простите, вам приходилось когда-нибудь выдергивать здоровый зуб вместо больного?»

«Бывало, — сказала Лаврентьева. — Не по злой воле. Но вы не тревожьтесь. Буду предельно внимательна».

«А как тогда с вами разговаривали пациенты?»

«О-о! Готовы были избить меня. Правда, такие ошибки я допускала в жизни своей всего два раза».

«Вас не удивит, если я признаюсь, что однажды „выдернул“ Владимиру Ильичу здоровый зуб вместо больного, а он, видите, сколь дружески подал мне руку».

«Нет, не удивляет, — сказала Лаврентьева. — Как не удивит и то, что если я нечаянно ошибусь и сегодня, вы меня только стеснительно поблагодарите. Все дело в характере человека. Что вам простил Владимир Ильич?»

«Мои примиренческие ошибки. Это куда больнее выдернутого зуба».

И оба рассмеялись.

«Простите, Юлия Ивановна, а ненароком доктора Весницкого вы не знаете?»

«Аркадия Наумовича? И его милейшую Симу? Боже мой, очень даже хорошо знаю! Завтра как раз я буду у них».

«Тогда, если это вас надолго не обезоружит, — он потянулся к стоявшему рядом столику, где были расположены никелированные инструменты и громоздился стоматологический справочник, — тогда, допустим, я сделал бы на этой книге небольшую надпись, а вас попросил бы завтра передать книгу Аркадию Наумовичу. Боюсь, что у меня самого не найдется для этого времени, а оставаться после сегодняшнего вечера должником перед ним я больше не могу. Он все поймет».

«Я тоже все поняла. Но в таком случае вы останетесь моим должником. Когда и какой оставите вы мне автограф? — сказала Лаврентьева, поигрывая блестящим шпателем: — Откройте рот!.. О-о! Это за один раз не лечится…»


предыдущая глава | А ты гори, звезда | cледующая глава







Loading...