home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add
fantasy
space fantasy
fantasy is horrors
heroic
prose
  military
  child
  russian
detective
  action
  child
  ironical
  historical
  political
western
adventure
adventure (child)
child's stories
love
religion
antique
Scientific literature
biography
business
home pets
animals
art
history
computers
linguistics
mathematics
religion
home_garden
sport
technique
publicism
philosophy
chemistry
close

Loading...


3

Дубровинский медленно вышагивал по узкой аллее санаторного парка, прислушиваясь, как приятно похрустывает снежок под ногами. И время от времени вскидывал голову, оглядывая черное небо с жгуче горящими звездами. Искал в нем что-то нужное ему и не находил — мешали вершины высоких сосен. Внезапно величественную тишину прорезал далекий паровозный свисток. Тонкий, визгливый, он очень долго ввинчивался в морозную ночь, потом вдруг рассыпался беспорядочной очередью коротких, пугающих сигналов и снова протяжно взвыл, застонал, но словно бы торжествуя. Дубровинскому представились две черных полоски рельсов, стремительно бегущая по ним железная машина, на пути которой оказалось живое существо, может быть, красавец олень, и злая, бездушная сила, прокатившаяся над ним…


…Уже ушли и Соколов, и Голубков, и Муралов, а он, Дубровинский, все не мог покинуть просторную комнату редакции газеты «Вперед». Он им шутливо сказал: «Капитан, по морскому обычаю, покидает тонущий корабль последним. Мне надо бросить на него последний взгляд». Голубков возразил: «Наш корабль не тонет, а лишь временно становится у причала. Другое дело, что сами мы пока уходим с него». И он согласился: «Ты прав, моя метафора никуда не годится. Но все равно мне хочется побыть здесь одному хоть несколько минут». Теперь он бродил по опустевшему помещению, по нескольку раз перебирая стопки черновых рукописей, исчерканных типографских гранок, чистых оттисков, не решаясь, сгрести ли их без разбору в охапку и бросить в топку голландской печи или так и оставить, наведя только самый необходимый порядок. Меньше трех недель понадобилось для того, чтобы разными хитростями преодолеть все юридические препоны и оформить разрешение на издание нового печатного органа РСДРП, найти типографию, готовую выпускать не очень-то желанную правительству газету, снять подходящую квартиру под редакцию, обеспечить финансовую сторону дела и наладить связи с рабочими корреспондентами. Очень пригодились практические советы Ленина относительно содержания и политической направленности газеты, очень помог организационно «техник, финансист и транспортер» Леонид Борисович Красин, щедро подкинули деньжат писатели Горький и Гарин-Михайловский, к этому Квятковский и Лушникова, сестра Красина, добавили свои усилия по сбору средств от сочувствующих. И честь открыть первый номер газеты выступлением «От редакции», которое начиналось словами: «В широком кругу партийной работы мы берем на себя выполнение специальной задачи…», а завершалось торжественно: «Как снежная глыба, оторвавшаяся с вершины гор, с неудержимой силой сносит все на своем пути, так вихрь революции снесет остатки позорного прошлого, расчистив путь культурного развития освободившемуся народу», — эта честь принадлежала ему, Дубровинскому. А потом уже бессонная, круглосуточная работа в редакции до черного тумана в глазах. На протяжении пяти дней…

Он поворошил редеющие волосы. Нет, конечно, «корабль» не тонет. За свои пять дней во вскипающем море революции, как и другие большевистские газеты, этот «корабль» проделал немалый путь; он, подобно «Потемкину» и «Очакову», призывно нес на мачте красное знамя борьбы. Теперь это знамя по решению Федеративного Совета переходит к «Известиям Московского Совета Рабочих Депутатов», единственной газете, которая во избежание разнобоя будет выходить во время восстания. А восстание… Он посмотрел на часы. Вот-вот уже загудят гудки на всех фабриках и заводах, объявляющие начало всеобщей политической стачки, неизбежным продолжением которой и явится решительная схватка с самодержавием.

Так решили вчера вечером. Меньшевики, как всегда, готовы стрелять не более как восковыми пулями, эсеры же — любители одиночных выстрелов — осуждали идеи массового движения пролетариата. А оно нарастало, разливалось стихийным потоком. И невозможно было его отдать воле слепого случая. Восстал 2-й Ростовский полк, а поддержать его не сумели. Московский комитет колебался — что делать? Не подождать ли указаний от ЦК из Петербурга? — и важный момент: всколыхнуть весь гарнизон, — был упущен. Но жизнь продолжалась. Начать восстание потребовали сами рабочие, они направили своих делегатов на общемосковскую конференцию большевиков. Противиться требованию рабочих — означало уронить авторитет партии в их глазах. Это наконец поняли и меньшевики и эсеры. Наступила пора взять всю ответственность на себя, на объединенные ныне общей целью революционные силы. Так было решено вчера вечером.

Под окнами проскрипели слаженно отбивающие такт шаги нескольких сотен людей. Грянула песня:

Мы разрушим вконец

Твой роскошный дворец

И оставим лишь пепел от трона!

И порфиру твою

Мы отымем в бою

И разрежем ее на знамена!

Забивая последние слова песни, протяжно заревели гудки. Сперва где-то в Замоскворечье, затем отдались в другом конце города, подкатились близкой рокочущей волной и слились воедино. Он прикрыл глаза. Три дня назад, когда в помещении реального училища Фидлера он, Дубровинский, вел заседание Московского комитета, приехавший специально из Петербурга представитель ЦК Саммер рассказывал: «В Петербурге обстановка очень тяжелая. Арестован почти весь состав Совета рабочих депутатов. Теперь там во главе практически Троцкий. А его взгляды известны. Вообще идут повальные аресты. Только что опубликованный царский указ о праве губернаторов и градоначальников собственной властью объявлять введение чрезвычайного положения уничтожил последний миф о „конституционных свободах“. Питерские рабочие, измотанные долгой забастовочной борьбой, вконец изголодавшиеся, после разгрома своего Совета и в связи с нависшей угрозой чрезвычайного положения морально подавлены, утратили боевой дух. У них нет в достатке оружия. А город и окрестности наводнены отборными войсками. Реальное соотношение сил сейчас таково, что питерцы не смогут начать восстание. Единственное, что смогли они сделать, — это объявить новую всеобщую политическую стачку». Кто-то глухо спросил: «Ну а потом как же быть?» И Саммер, нервно покусывая ногти, промолчал.

Стало понятно. Давать какие-либо указания он не уполномочен, да их и невозможно дать, его задача — только проинформировать Московский комитет о том, что делается в Петербурге. А высказывать свое личное, необязательное мнение… Чем оно окажется лучше, нежели дума любого из сидящих здесь и точно знающих обстановку в Москве?

И ему, Дубровинскому, в тот час припомнилось озабоченное, посуровевшее лицо Ленина при их первой встрече, когда Владимир Ильич, размышляя о возможном близком восстании, сказал: «…которое я охотно бы оттянул до весны. Но разве нас спросят?» Вот и не спросили. А когда революционная стихия обгоняет, надо становиться во главе. Руководить ею, управлять, не бросая на произвол судьбы. Приводить в действие боевые организации партии. Это единственная на все случаи директива ЦК. Тогда и еще сказал Ленин: «Не забывайте о военной стороне дела». Она не забыта, она просто слаба. В данный момент слаба! Если бы до весны…

Гудки оборвали свой торжественно-тревожный рев. Стачка началась. Сейчас настежь распахнуты ворота всех московских фабрик и заводов и рабочий люд под красными знаменами бурлящими волнами разливается по улицам города. Итак, что же делать с этими кипами бумажных листов? Сжечь? Значит, признать возможность закрытия газеты «Вперед» навсегда, не поверить в силы восстания. Ну нет! Он, Дубровинский, уходит выполнять другие обязанности, а редакция остается. Ждать своего часа. Ее охраняют дружинники. И ничего не случится.

На открытом воздухе мороз сразу перехватил дыхание, судорожный кашель заставил остановиться. Вдоль улицы, направляясь в сторону Пресни, рысил казачий отряд. Навстречу ему откуда-то выскочила ватага мальчишек, озорно помахивая красными лоскутками, прицепленными к длинным палкам. Не сбавляя рыси, казаки налетели на мальчишек. Одних сбили с ног, затоптали в сугробы, у других повыхватывали из рук палки и на ходу ободрали с них, швырнули наземь клочки кумача. Словно лужицы крови, они заалели на снежной дороге. Тонко взмыл в морозную мглу затухающий ребячий вскрик: «Ма-ама!» Не владея собой от гнева, он выхватил из кармана револьвер и выстрелил несколько раз вслед скачущему отряду. Пули никого не настигли, было далеко. Возле мальчишек собралась, бурлила толпа.

«Как они еще живы остались…»

«Двоим копытами ноги переломали. Сволочи!»

Надо было идти, пробираться в Симоновскую слободу, там, по решению Московского комитета, надлежало ему возглавить руководство забастовщиками. Но он вернулся обратно в редакцию. Не снимая пальто, присел к столу и набросал листовку: «Товарищи рабочие! Новое злодеяние царских опричников свершилось в час, когда еще не смолкли заводские гудки. Пролилась первая кровь — кровь детей наших. На Большой Никитской…» Он писал торопливо, страстно, соображая между тем, что печатать листовку придется в типографии Сытина на Пятницкой улице, а это — почти на пути в Симоновку, и, значит, времени он упустит немного.

Возле типографии Сытина тоже толпился народ. Но здесь зрелище было явно веселое. Люди образовали плотное кольцо, а внутри его, под дружный хохот, металось нечто пестрое, разноцветное. Дубровинский протиснулся вперед. Что такое? Ярко-голубая шляпа, один рукав пальто желтый, другой зеленый, само пальто — зебра, с фантастически нелепыми сиреневыми полосками, а лицо, лицо человека — чистое индиго. Он метался и прыгал не то от злости, не то от безмерного унижения. Пахло свежей типографской краской.

«Товарищи! Чему смеетесь? Что за издевательство?»

Дубровинскому подумалось, что это какой-нибудь юродивый по недогляду забрался в типографию и сам себя так потешно размалевал.

Но в этот момент синий человек повернулся спиной, представив взору надпись на ней, сделанную размашисто, ярко: «Шпик! Выкрашен за предательство». Вон что! Ловко типографщики выставили его на суд народный!

Дубровинский узнал Блохина, знакомого сверловщика с завода Густава Листа, агитатора — теперь, видать, и дружинника — до отчаянности решительного парня:

«Подлюга, пролез прямо в печатный цех. И еще с револьвером. Пришибить на месте хотели, да передумали: пусть-ка сперва полюбуется весь честной народ на него. Ну! Сыпь теперь в таком виде до милой своей охранки!»

Шпик взвизгнул и напролом бросился в толпу, разрывая кольцо.

«Черт! Измажет краской!» — женщины шарахнулись в сторону.

В типографии полным ходом работало несколько печатных машин. Возле них прохаживались дружинники, внимательно оглядывая каждого входившего в цех.

«Товарищ Иннокентий?»

Подбежал мастер, радостно потряс руку и принялся рассказывать, как в цех с утра, когда еще печатались «Известия», явился сам хозяин Иван Дмитриевич Сытин, а при нем хорошие, пишущие люди, господа Благов, Дорошевич, Петров. И тут же — пристав с околоточным.

«„Вы тут чего катаете, такие-сякие?“ — это пристав. Мы ему: „А ничего. Вот револьвертик и селедочку-сабельку пожалуйте нам, ваше благородие“, — говорил мастер. — И обснимали. И его и околоточного. Проводили до двери вежливо: „Наше вам! Еще в таком виде заглядывайте, мы и еще обснимаем, оружие всякое нам вот как нужно!“ А хороших людей посадили к сторонке, свежие, со станка газетки им в руки: „Читайте, наша, рабочая, Совета депутатов рабочих“. Дорошевич и Благов читают сурьезно, а посмеиваются: „Это что же мы, арестованы, что ли?“ Ну, вроде бы и так. Петров гриву свою поповскую пятерней чешет, бубнит: „Вдохновенная газета, вдохновенная! Напишу в нее непременно…“ А Иван Дмитриевич, сказать бы так, сердится: „Где же вы краску с бумагой взяли?“ Ну, краска здесь была, а бумагу со склада. „Да кто же вам дозволил?“ Московский Совет. „То есть как Совет? Хозяин-то я!“ Нет, Иван Дмитриевич, раз вы у нас под арестом, стало быть, сейчас хозяева мы. „Эх! — говорит. — Будто я всегда не с вами? Давайте чем надо помогу!“ Пронзил такими словами. Кончили мы печатать, до двери их проводили с почетом. Совсем другого рода люди. А это чего у вас в руках, товарищ Иннокентий, листовочка? Пожалуйста. Как раз в набор и… Товарищ Иннокентий! Вас чего-то пошатывает… Падаете…»

От духоты, от тепла разморило. Не сосчитать, сколько ночей перед тем не спал. Очнулся на широкой скамье, в комнатушке, где тоже пахло краской, а за стеной гудели машины…

Добрался до фабрики Цинделя глубокой ночью. Долго объяснялся с рабочей охраной, пока пропустили. В конторе горел яркий свет. Экстренное заседание Замоскворецкого Совета уже закончилось, люди разошлись, застал только Землячку и Цветкова. Подумалось: Землячка опять начнет с упреков за опоздание. Но она подошла и, не поздоровавшись даже, сказала:

«Большая беда: Федеративный Совет арестован. Все, до единого человека. Шанцера и Васильева-Южина взяли с квартиры в Косом переулке».

«Собрались у Арцишевских. Информационное бюро, — добавил Цветков. — Обсудить план совместных действий с эсерами. Только те ушли — полиция. Словно бы нарочно дала им уйти. А наших взяли».

«Подозрения, конечно, тут неуместны, — сухо остановила Цветкова Землячка. — А вообще-то полиция знала ведь о шаткой позиции эсеров и потому могла их пощадить».

«Дубасов сегодня объявил в Москве чрезвычайное положение, — говорил Цветков, разумея генерал-губернатора. — Значит, теперь станут хватать кого им вздумается. И стрелять в любого. Еще узнали мы, Дубасов запросил по телефону из Питера подмогу, чтобы не дать забастовке перекинуться на Николаевскую дорогу. Тогда ведь связь со столицей окажется полностью прерванной».

«Парализовать эту дорогу! — воскликнула Землячка. — Когда здесь наступит решающий час, по ней ведь могут подбросить полки из Петербурга».

«Не подбросят, — возразил Цветков. — Побоятся ослабить там свои силы. Хуже то, что мы здесь не в состоянии разработать точный план действий. Все время его ломают непредвиденные обстоятельства».

«А вы, Иннокентий, что же молчите?» — хмурясь, спросила Землячка.

Что мог он сказать? Все готовы к решительной схватке, и народ и руководители. Но как именно это будет и когда точно это произойдет, никто не знает. Да и не может знать. Нынешнее восстание — не тайный заговор, а медленно созревшее открытое движение масс. Они не расписаны по десяткам и сотням, как боевые дружины. И нет у них не только оружейных складов, нет даже приблизительного представления о количестве потребного оружия. Его сейчас снимают с полицейских, как это только что сделали в типографии Сытина; его беспрерывно куют — пики и сабли — на всех заводах, где найдется подходящий металл и сыщутся умелые руки, а бомбы начиняют и прямо на квартирах. У них, готовых к восстанию масс, в достатке есть только единственное сильное оружие — вдохновенный революционный порыв и твердая убежденность в победе. Сейчас это — вся Москва. И в то же время это как бы разорванные облака, из которых не грянуть грому, пока они не сольются в единую грозовую тучу. Главное руководство взял на себя Совет рабочих депутатов, и он это делает хорошо, расширяется всеобщая забастовка, ею он управляет уверенно, твердо. Но забастовка не наступательный бой с оружием в руках. Кто и кому, в какой миг подаст сигнал: «Вперед! В атаку!» А без такого сигнала не повторится ли новый Кронштадт?

Опять вспомнились слова Ленина: «Я бы охотно оттянул восстание до весны, но разве нас спросят?» Исполком Совета со всей очевидностью оттягивает восстание. Но ведь не до весны, может быть, только на несколько дней, когда все равно уже не сдержать рвущиеся к сражению массы! Разве это лучшее решение? Правительство же тем временем вводит чрезвычайное положение, передвигает войска, всемерно поощряет разгул черносотенцев, и вот теперь — свирепая волна арестов самых умелых, деятельных организаторов. Рабочие еще не начали бой, а царские власти уже перешли в наступление. Землячка испытующе спрашивает: «А вы молчите?..»

«Розалия Самойловна, нет непредвиденных обстоятельств, о которых говорит Цветков; они, эти обстоятельства, были предвидены. Ясно, что сложа руки правительство не будет сидеть…»

«Да я не о том», — запротестовал Цветков.

«И я не о том. Мы, я говорю, мы не должны сидеть сложа руки! Надо идти в полки гарнизона, пока нас не опередили. Надо как можно быстрее вооружаться, пусть мастера день и ночь куют оружие и делают бомбы, пути назад уже нет. Надо так охранять наши руководящие центры, чтобы аресты их стали невозможными. Надо на всех митингах и собраниях говорить об одном: решительном наступлении! Этого хотят рабочие. И останавливать их сейчас — значит сдаваться врагу. Если мы начнем наступление энергично, пламя восстания неизбежно перебросится и на Питер, оно охватит всю Россию. Если мы начнем поздно, или неуверенно, или вообще не начнем…»

Землячка молча подала руку.

«У большевиков расхождений во мнениях нет, — сказал Цветков. — Именно так, как и вы, говорил нам сегодня Лядов. И Владимирский. Вы уже слышали? Он приехал из Питера по поручению ЦК, будет редактором „Известий“. А нам всем, что же, конечно, надо идти в полки, на рабочие собрания, на митинги…»

«У вас глаза красные, Иосиф Федорович, вам надо сегодня поспать», — смягчаясь, сказала Землячка.

«Спасибо, я отлично выспался».

И потом еще двое суток без сна. В народе, в народе, среди рабочих, речи, речи… И всюду горячий отклик на них. Людям понятно: топтаться на месте бессмысленно, а если идти, так только вперед. Но ведь рабочие не солдаты, которые по команде «Тревога!» выбегут из своих казарм и выстроятся на плацу. Даже дружинников не соберешь в одну колонну, нельзя оставить без их прикрытия бастующие заводы, где митингуют рабочие.

В войска, идти в войска. И он наряду с другими ходил и убеждал солдат не поднимать оружие против своих братьев. Не легко было проникнуть в казармы, и не было гарантии, что потом выйдешь оттуда не со связанными руками. Солдаты слушали внимательно и сочувственно, обещали не стрелять. Но уходили агитаторы, и появлялись офицеры, напоминали о присяге, грозили военно-полевым судом, и наступало замешательство: да, не стрелять в рабочих, и да — оставаться в казармах.

Один полк вышел. С оркестром, играющим «Марсельезу», направился к типографии Сытина. Рабочие ему навстречу выслали свою делегацию. А генерал Малахов прискакал раньше. Остановил полк, произнес горячую речь, поклялся выполнить все требования солдат, тем временем окружил их драгунами, отвел в Александровские казармы, запер там и разоружил. Эсеры, мастера метать бомбы в кареты министров, Малахова упустили, хотя в Федеративном Совете заверяли, что их боевые дружины будут выполнять самые трудные и опасные поручения. Как поведут себя в решающий момент войска?

Листовки, прокламации. Без них немыслим разговор с сотнями тысяч рабочих. Ведь каждый день и даже каждый час приносил с собой нечто новое. И об этом надо было тут же рассказывать. Печатно. Доходчиво. И суметь разбросать, расклеить листовки по всему городу. Помощников находилось много, но и озверевшая черная сотня бродила по улицам табунами и вместе с полицией дико расправлялась с распространителями листовок.

Писал и в «Известия». Газета все время меняла свои адреса и печаталась то у Сытина, то у Мамонтова, то у Чичерина. Закрепись она в одном месте, и типографию тотчас же оцепили бы правительственные отряды.

Он, Дубровинский, говорил Владимирскому, устало протиравшему стекла очков, когда работа над очередным номером газеты была закончена.

«Михаил Федорович, помните нашу первую встречу? Здесь же, в Москве? Тогда рассуждали мы о просветительских кружках, как организовать их побольше. Давно ли было это? А теперь вот она — грозная сила рабочего класса!»

«Стало быть, хорошо просвещали в кружках, — щурясь, улыбался Владимирский. — Сила огромная, сила грозная. И все же недостаточно организованная! Для этого нужно время, а его-то как раз и не хватает. Знаете, эти дни — штормовой ветер, обгоняющий в море парусные корабли».

А тем временем стычки рабочих с полицией на улицах города становились все чаще. Полиция вместе с войсками разогнала большой митинг в летнем театре «Аквариум», многих схватили и увели. Куда — неизвестно. У Страстного монастыря на спокойно идущую группу рабочих напали черносотенцы и принялись их избивать. Рабочим на выручку подоспели дружинники. А черносотенцев поддержали прискакавшие откуда-то драгуны. Завязался сабельный и револьверный бой, кровь залила площадь. В тот вечер заговорили уже и пушки. Дубасов ярился, рассчитывая самыми жестокими ударами врасплох что-то выиграть, пока добьется подкреплений из Петербурга. Да, пожалуй, он в этом не ошибся. Стрельба картечью по училищу Фидлера, где собралось много дружинников, показала, что с револьверами победно сражаться против артиллерии невозможно. И невозможно сидеть в обороне, когда в упор в тебя стреляют из пушек. Докуда же оставаться самим в бездействии, если сотнями убивают? Девятое декабря… Как это кровью своей похоже на петербургское Девятое января!..

В ночь на десятое вся пролетарская Москва уже строила баррикады…

…Он встретился с Лядовым. Отовсюду доносились приглушенные расстоянием звуки ружейной перестрелки.

«Мартын Николаевич, но что же — баррикады? Ведь это значит стоять на месте!»

«Так постановлено Исполнительной комиссией нашего комитета и исполкомом Совета. Восстание, понимаете, Иосиф Федорович, уже восстание, а не стачка! Рубикон перейден. И надо иметь для начала какие-то опорные пункты».

«Все это верно. А как же управлять ими, где будет находиться руководящий центр?»

«Такого центра не будет. Он практически неосуществим. Немыслимо рассчитывать на его указания, когда обстановка в каждом отдельном месте ежечасно меняется. Руководить борьбой будут районные Советы. А с Московским Советом и с нашим комитетом поддерживать связь — уж насколько окажется возможным. Вам, Иосиф Федорович, поручается Симоновский подрайон. Вы его в особенности хорошо знаете».

…Рабочие Симоновскую слободу провозгласили Симоновской республикой. Когда он сидел за столом президиума собрания, где обсуждалось это предложение, радость переполняла его. Вот оно, заветное слово «республика», наконец произнесено. Не в мыслях, не в далеких мечтах, а в яви. Нет для Симоновской республики царя! Нет никакой иной власти здесь, кроме власти самих рабочих, Совета их депутатов. Слобода, нет — республика! — от города, где патрулируют отряды драгун, отделена надежным заслоном двойных баррикад. Порядок в республике поддерживается идеальный. Провозглашен восьмичасовой рабочий день, гарантированы все гражданские свободы. Лавочники и трактирщики торгуют так, как им предписывает Совет. Женщины, старики, подростки, невзирая на трескучий мороз, с утра до ночи крепят баррикады, на которых посменно дежурят вооруженные рабочие, давая отпор пытающимся прорваться сюда полицейским нарядам. Республика ширит оборонную мощь, ей в поддержку Комитет партии присылает две дружины: студенческую и Кавказскую. Все хорошо. Если бы еще к ним примкнули солдаты, что в Крутицких казармах! А на Симоновском валу большие пороховые склады…

Замысел рушится. Солдат разоружают драгуны, и подступиться к пороховым складам нельзя. В переговоры охрана склада не вступает, а взять силой — может последовать взрыв, который снесет всю слободу. Как это похоже на Кронштадт…

Уроки, уроки… А дни идут. Красное знамя республики вьется на ветру над Советом. И все остается на месте. Баррикады стоят глухими заслонами, а что там, за этими глухими заслонами? По всей Москве трещат ружейные выстрелы, стреляют дружинники и со своих, симоновских баррикад. Что же все-таки дальше? Настроение у рабочих приподнятое, боевое, дух восстания властвует надо всем, но восстания неподвижного. Так стояли декабристы на Сенатской площади, пока их не окружили железным кольцом…

Впрочем, прежние уроки памятны не для того, чтобы «не делать», а для того «как делать». Очень вовремя, но лучше бы раньше, еще до самого первого дня восстания «Известия» напечатали «Советы восставшим рабочим». Безусловно, главное правило — не действовать скопом. Тысячную толпу легко расстрелять одной сотне казаков. Но и в сотню казаков нетрудно попасть, если действовать против нее одному-двум дружинникам, быстро перебегая из двора во двор. Стрелять из окон, с балконов, отовсюду, откуда сразу же можно уйти и скрыться. Баррикады — лишь для того, чтобы задерживать движение войск, полиции, заставить их остановиться, но не для того, чтобы насмерть оборонять кусочек улицы. Восставшим принадлежит вся Москва, а не только ее краешек, что за баррикадой. Вперед, в наступление!.. Вспоминаются, узнаются мысли, слова Ленина…

И вот они самые грозные, самые горячие дни. Рабочая, пролетарская Москва уже в наступлении. Бои, не смолкая, гремят круглосуточно. А как все-таки отойдешь далеко от своих баррикад, от хранилищ боевых припасов, если тут же тебя отрезают войсковые части? Нет постоянной связи, точной информации. Стрельба, стрельба, рвутся бомбы, где-то ухают пушки…

…Не время митингам, собраниям, но там, где началось замешательство, надо быть самому.

«Товарищи! Куда вы бежите? Стой!»

Пять-шесть дружинников. В руках револьверы… Бегут…

«Остановитесь!»

Один рванулся в сторону, машет рукой, зовет за собой: «Айда, ребята, уходи, все пропало!» Подлец такой, трус!.. Настиг его, схватил за ворот, тот выстрелил в упор и все же промахнулся… Сбил с ног, вышиб револьвер… Пальто на нем расстегнулось, стал виден полицейский мундир… Провокатор!..

Выстрелы… Это подоспел быстрый, отчаянный Блохин. Правильно!.. Провокатор лежит на снегу, раскинув руки.

А в конце улицы звонкий цокот копыт, скачут драгуны… Афишная тумба… Маузер бьет хорошо, отдает в локоть, в плечо. Один драгун повалился с лошади. Теперь часто-часто стреляют в них и дружинники. С ними опять тот же Блохин. Молодчина! Отряд драгун поворачивает назад… Подходит кто-то. Лицо и сияющее и виноватое: «Товарищ Иннокентий, взял провокатор было нас на испуг, и сами не знаем как… Больше не поддадимся, не отступим». Нет, нет, не может быть места панике!..

…И все-таки отступили. Иначе было нельзя. «Симоновская республика» — насколько поднимали боевой дух рабочих эти слова, настолько же разжигали они ярость царских властей — убить республику в первую очередь! Можно сражаться одному против десяти, десятерым против трехсот — невозможно. Отступили на соединение с Пресней…

…Потом уже Мартын Лядов рассказывал: «Не удалось нашим петербургским товарищам взорвать Николаевскую дорогу, опоздали, по ней прежде успели пройти эшелоны Семеновского полка». Крупнокалиберная артиллерия полковника Мина стала сметать на Пресне один квартал за другим.

А до этого, когда еще можно и должно было сражаться, меньшевики приказали своим выйти из боя, эсеры вслед за ними сделали то же самое. Но многие дружинники все равно бились до самого последнего часа. Они лучше, чем их лидеры, понимали, что бросить рабочие массы на произвол судьбы, когда те по-прежнему горят верой в победу, — это измена, дезертирство, это подрыв доверия к партии; совесть этого не простит…

Полторы тысячи казаков, драгун и гвардейцев полковника Мина, тяжелая артиллерия не заставили Пресню сдаться, капитулировать. Принято было иное решение: прекратить вооруженную борьбу, спрятать оружие так, чтобы оно не попало в руки врага, сохранить боевые кадры, дать им возможность надежно укрыться… Листовка Комитета РСДРП разъясняла: «Новая схватка с проклятым врагом неизбежна, близок решительный день. Опыт боевых дней многому нас научил…» Да, это верно. Под шквальным огнем со всех сторон дружинники без тяжелых потерь вышли из окружения. Один телеграфист потом показывал запись депеши, переданной московским градоначальником фон Медемом в Петербург: «Мятеж кончается волей мятежников, а к истреблению последних упущен случай…»

…Он уходил в числе самых последних, сквозь проломы в заборе, по грудам щебня, засыпанного снегом; свистели пули над головой; промокли и заледенели ноги в штиблетах, пальто прожжено у ночных костров, душил мучительный кашель. Здесь же, на Пресне, он встретился с Яковом, братом. Совсем неожиданно. Когда рушились баррикады и разговаривать было некогда. Обнялись: «И ты здесь? Уходи! Где тебя искать?» Яков, весь в копоти, в угольной пыли, покручивая пустой барабан револьвера, качнул головой: «Не ищи. Уеду, наверно, в Одессу». — «А я останусь в Москве. Не могу…»

Постоянная квартира может оказаться под подозрением. Надо менять. Помог укрыться старый орловский друг Алексей Никитин, случайно встреченный ка улице. «Лидия Платоновна будет рада видеть тебя, — сказал Никитин. — Теперь мы в Москве. Здесь служу. Понимаешь, после ссылки в таких делах уже не участвуем, но тебя приютим. Будь спокоен». А повсюду царил кровавый террор Дубасова, Римана, Мина. Ловили на улицах, вытаскивали из домов по самому ничтожному подозрению или злобному доносу. Избивали. Расстреливали. По постановлению военно-полевого суда. И просто так. Тюрьмы, полицейские дома были переполнены арестованными.


А ты гори, звезда

Они лежали здесь — в углу,

В грязи зловонного участка,

И кровь густая, словно краска,

Застыла лужей на полу.

Их подбирали, не считая,

Их приносили без числа,

На неподвижные тела

Еще не конченных кидая.

Эта священная кровь ничем иным не смоется, только новой схваткой с врагом. Оружие — винтовки, бомбы, револьверы — на время убрано в запас, но остается и останется действующим всегда еще одно могучее оружие — слово…


предыдущая глава | А ты гори, звезда | cледующая глава







Loading...