home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add
fantasy
space fantasy
fantasy is horrors
heroic
prose
  military
  child
  russian
detective
  action
  child
  ironical
  historical
  political
western
adventure
adventure (child)
child's stories
love
religion
antique
Scientific literature
biography
business
home pets
animals
art
history
computers
linguistics
mathematics
religion
home_garden
sport
technique
publicism
philosophy
chemistry
close

Loading...


4

Аллея вывела на дальний край парка. Впереди открылось чуть всхолмленное, в снежных застругах поле. Теперь над ним лежала уже глубокая ночь. Дубровинскому подумалось: нехорошо, что так надолго ушел он, никого не предупредив. Гурарий Семеныч, наверно, беспокоится. Милый, милый старик!

А небо, небо до чего же просторное! Такое ли оно в Финляндии, как и над Орлом? И над Яранском? Пожалуй, такое же и не такое. По-особому жгуче горят сегодня звезды, дрожат, перемигиваются, кажутся расплавленными капельками, которые сейчас сорвутся и упадут на землю. А где же Персей, где Кассиопея? Так редко удается разглядывать звездное небо. Может быть, и там уже перемены? И нет звездочки Ани, и его звезда тоже погасла. Как все это было давно! Немного наивно и сентиментально. Яранск, зимняя ночь, его рука на плече Ани, и выбор навсегда «своей» звезды.


…Газета «Вперед» закрыта распоряжением генерал-губернатора. Закрыты и все другие газеты, поддерживавшие стачечников и восставших. Трудно приспособиться к новой обстановке, когда как будто бы еще существуют легальные возможности добиваться создания новой газеты и жить, не уходя в глубокое подполье, а в то же время губернаторам и градоначальникам предоставлены диктаторские права. Хочу — и арестую. Хочу — и предам военно-полевому суду.

…Редакция газеты, и люди, и дела ее сохранились, товарищи жаждут продолжения работы. Найдено другое помещение. Но договорились на «старом пепелище» встретить Новый год.

А Москва по-прежнему переполнена войсками, полицейскими нарядами.

Это была все же хорошая ночь. Полная искренности, задушевности. Лядов держал стакан с красным вином в руке и, рассматривая его на просвет, говорил медленно, задумчиво:

«Это цвет крови, пролитой в тяжкой борьбе, закончившейся поражением. Мы справляем сегодня поминки по нашему восстанию. Когда стрелки часов сойдутся вместе, прежде чем воскликнуть „С Новым годом!“, мы встанем и постоим минуту в молчании. Священна память тех, кто отдал свои жизни за дело народное. Но мы жестоко оскорбим их память, если вслед за тем нас охватит уныние». И тихо запел:

Не плачьте над трупами павших борцов.

Воздайте им лучший почет…

И все присоединили к нему свои голоса:

Шагайте без страха по мертвым телам,

Несите их знамя вперед!

Стрелки часов сблизились. Минута торжественного молчания — и веселый перезвон стаканов: «С новым, тысяча девятьсот шестым годом!»

«Да будет он годом наших побед!» — возгласил Голубков.

«Да здравствует солнце! Да скроется тьма!» — добавил Соколов.

Смело, товарищи, в ногу!

Духом окрепнем в борьбе…

Спели. И он, Дубровинский, пел и припоминал яранскую ссылку, как шесть лет назад встречал Новый год в квартире Радина. Тогда эту песню, написанную Леонидом Петровичем, не довелось спеть. Помешал пьяный городовой. Один пьяный городовой. Так пусть же она прозвучит сегодня здесь свободно и ликующе, когда там, за окнами, над каждой пядью московской земли властвует чрезвычайное положение и в ночи рыщут повсюду патрули.

Заговорили разом все. Весело, возбужденно. Готовить немедленно, с первого же дня нового года, очередной выпуск газеты. Подвести итоги происшедшим событиям, рассказать рабочим о значении восстания, о том, что реакцией победа в нем не одержана. Споров не было. Говорили дружно, согласно.

А он молчал. Молчал потому, что в остатки «свобод» после введения военной диктатуры больше не верил. Попытка открыто продолжать печатную агитацию — дамоклов меч над головой всех, кто в этом будет занят.

«А что же вы, Иосиф Федорович?»

«Дорогие товарищи! Мы были крепки в борьбе, должны быть мужественны в оценке реальной обстановки. Иллюзии нам следует отбросить. Выпуск газеты? Об этом обязательно следует думать. Но прежде всего, и немедленно, надо запасаться „фальшивками“ и уходить в надежное подполье. Оказаться сейчас в тюрьме — не самый лучший вывод из уроков восстания. Наш день вернется! Но готовить его нужно самим!»

Иначе не мог он сказать, он глубоко был убежден в этом. Выпустить боевой номер газеты на виду у разъяренных властей, конечно, заманчиво. А есть ли гарантия, что это удастся сделать? Это не поражение и не позор — уйти в подполье. Партии не привыкать к работе в строгой конспирации. Поражение и позор — доверчиво поддаться врагу. Притом как раз тогда, когда с досадою он полагает, что упустил главарей. Но Голубков, и Соколов, и Квятковский заволновались: «Теперь — и отступать? Есть новая квартира для редакции, бумага есть, найдем и типографию…»

Кружилась голова, теснило дыхание, путались мысли. То ли от долгого спора и нервного напряжения, то ли опять обострялась проклятая болезнь. Перед рассветом, не ссорясь, сердечно и дружески расстались. Он и Лядов пошли по домам, таясь от шпиков и патрулей, а остальные решили перетаскивать дела редакции на новую квартиру.

Он лежал в жестоком, сотрясающем ознобе. Над ним склонясь, сидел Обух, вертя вокруг пальца брелок, прикрепленный к часовой цепочке, говорил: «Собьем немного температуру, дорогой Иосиф Федорович, и сразу же в санаторий, в Финляндию, чтоб не достала вас рука российской полиции. Это мое категорическое требование, как врача, и это настоятельное пожелание комитета, переданное через меня. Готовьтесь».

«Я не могу, я должен прежде увидеться с Голубковым».

«Это невозможно. Вся редакция, в том числе и Голубков, вчера арестована. В новом своем помещении…»

«Как! Арестована? А я поеду в санаторий? Вы шутите, Владимир Александрович!»

«Да, поедете! Поедете обязательно. И если вам так уж хочется тоже сесть за решетку, — садитесь более здоровым. При нынешнем состоянии, оказавшись в тюрьме, из нее вам не выйти. Если вы этого не понимаете — понимают товарищи. Вы нужны для дела, а не для отсидки в заключении…»

Но он тогда не послушался Обуха и, как только смог подняться с постели, уехал в Петербург. Он полагал себя обязанным туда вернуться. После тяжелого провала Петербургский комитет формировался заново, и он вошел в его состав. А в санаторий все же привела очередная вспышка болезни, с которой только усилием воли бесполезно было бороться…

Однако пора в палату. Этак недолго схватить новую простуду. Тогда попробуй убедить Сатулайнена, что тот не имеет права задерживать его у себя в санатории. То есть такого формального права у него, конечно, и нет, его «право» — платит или не платит больной, но Сатулайнен — гуманнейший человек и за доходностью своего заведения не гонится, он просто будет действовать как честный врач. Другое дело, что деньги за лечение внесены из партийной кассы, и уехать отсюда таким же беспомощным, каким привезли сюда, — значит пустить крайне нужные партийные средства на ветер.

И Дубровинский, еще раз окинув взглядом сверкающее золотой россыпью небо и чуть задержавшись на созвездии Персея, повернулся и зашагал обратно. Теперь он шел быстрее. Все было передумано, все прошедшее заново оценено, расставлено в сознании по своим местам, и каждый шаг теперь — он как бы отсчитывал их про себя — был направлен уже к новым целям.

Еще издали сквозь припорошенные снегом кусты, окружавшие серое в ночи здание санатория, он разглядел окно своей палаты. В нем в одном горел свет. Странно. Кто-то дожидается? Почему? Дубровинский заторопился. В полутемном вестибюле молчаливый служитель принял от него пальто и еле заметно повел плечами, что означало: «Ах, как вы нарушаете наши правила! Все уже спят».

Сдерживая рвущийся из глубины бронхов сухой кашель, он открыл дверь в палату и отступил назад. Вот это называется легок на помине! У стола, закинув нога на ногу и оживленно жестикулируя, сидел Обух, а визави, и весь — внимание, упираясь раскрытыми ладонями в подбородок, тянулся к нему Гранов Гурарий Семеныч.

— Кого я вижу! — радостно закричал Дубровинский. И захлебнулся в кашле.

— А что я слышу? — Обух поднялся, строго поглядывая на него. — Иосиф Федорович, я рассчитывал не на это. К тому же Гурарий Семеныч рассказал мне о каких-то ваших прожектах насчет отъезда. Но, впрочем, здравствуйте!

— Здравствуйте, здравствуйте, Владимир Александрович! — Они обнялись по-мужски, крепко. Так постояли. Дубровинский чувствовал, что Обух умышленно не отпускает, прислушивается к его дыханию. — Какими вы судьбами здесь?

Обух медленно разжал руки, изучающе оглядел Дубровинского с головы до ног. Погладил свой слегка круглящийся животик. Отступил к столу. Посмотрел на Гранова.

— Гурарий Семеныч, вот такой кашель — постоянно! Вас я не спрашиваю, Иосиф Федорович, потому что вы скажете: «Шел быстро, у самого крыльца хватил немного холодного воздуха».

— Вы угадали, Владимир Александрович, именно это я собирался сказать. Вы лишили меня такой возможности, — проговорил Дубровинский, делая Гранову знаки глазами: не выдавайте. — Хорошо, пусть это скажет Гурарий Семеныч.

Гранов растерянно разводил руками. И все рассмеялись. Дубровинский повторил свой вопрос.

— Что означает ваш приезд, Владимир Александрович?

— Что означает ваш отъезд, Иосиф Федорович? — копируя интонацию Дубровинского, спросил Обух. — Сперва выясним это.

— Не могу, ну просто не могу, поверьте мне, Владимир Александрович. — В голосе Дубровинского зазвучала даже какая-то надсадность. — Не буду хитрить. Да, и покашливаю, и все прочее. Но все это не в такой степени, чтобы держать себя бесконечно здесь, на мягкой, удобной постели. Из тюрем и из ссылки я не пытался бежать, и зря не пытался; отсюда же, если я добром не уеду, непременно сбегу.

— Болезнь вас ничему не научила, Иосиф Федорович, — осторожно заметил Гранов.

— Меня всему научила жизнь, — возразил Дубровинский.

— Ясно, — сказал Обух. — Если Иосифа Федоровича жизнь всему научила, нам с вами, Гурарий Семеныч, его не переучить. Решено: он здоров. Но это я говорю только вам, дорогой товарищ Иннокентий, в Петербургском комитете я буду объективен, как врач. А теперь готов ответить на ваши вопросы.

Он одернул жилет, потрогал ладонью животик, мягко ступая, прошелся по комнате. Ткнул пальцем в постель, как бы проверяя, достаточно ли пружинит матрац, и первый уселся за стол. Раскрытой ладонью показал: и вы оба, прошу, садитесь!

— У меня пока один, все тот же вопрос, Владимир Александрович, — напомнил Дубровинский.

— В столицу меня привели сугубо личные заботы. Но у меня была явка, и я не мог не повидаться с товарищами из Петербургского комитета. А узнав от них, где находитесь вы, не мог не приехать сюда. По собственному к вам расположению. И по просьбе товарищей из комитета: просветить вас относительно некоторых событий последнего времени. Но кто же мог знать, что вы затеяли побег отсюда, и именно в день моего приезда! Поэтому я ничего вам рассказывать не стану, все узнаете в Питере сами, пожелаю спокойной ночи и с вашего позволения удалюсь вместе с Гурарием Семенычем. Он обещал приютить меня в своей квартире.

— Ну нет, Владимир Александрович, — запротестовал Дубровинский, — этак подразнить и уйти! У меня все равно спокойной ночи не будет. Отниму спокойную ночь и у вас. Но вы же знали, к кому едете! Я вас не отпущу. Рассказывайте!

— Воля ваша. — Обух вынул из бокового кармана носовой платок, встряхнул его и тут же скомкал. — Начну с грустных сообщений. Присуждены к смертной казни руководители восстания на «Потемкине» и на «Очакове».

— О потемкинцах я уже слышал, — с горечью сказал Дубровинский. — Значит, очаковцев тоже не миновала чаша сия.

— В Сибири свирепствуют Ренненкампф и Меллер-Закомельский. Арестованных тысячи, расстрелянных и повешенных сотни. В Бобруйске военный суд приговорил тринадцать человек к расстрелу и пятнадцать — к каторжным работам. Вообще предположительно только в январе казнено четыреста человек. Ну, а кронштадтцы виселицы избежали. Забастовка питерских рабочих от смерти их спасла. Объявлен приговор: разные сроки — каторга. Не знаю, порадует ли вас, если скажу, что за это же время эсеровскими боевиками убиты советники Полтавского и Тамбовского губернских правлений. Филонов и Луженовский, в Тифлисе — генералы Баранов и Грязнов, в Варшаве — начальник Привислинских железных дорог Иванов, а в Питере — начальник мастерских Путиловского завода Назаров, а в Севастополе чудом спасся от бомбы адмирал Чухнин, коему я как раз не пожелал бы чуда, поелику сам он пролил реки матросской крови.

— Меня этот мартиролог мало интересует. Эсеровское «око за око» победы революции не принесет, а волна ответного террора царских властей становится только круче, выше, губительней. Вооруженное восстание, если оно хорошо подготовлено…

— А вы знаете, Иосиф Федорович, что по поводу московского восстания соизволил заявить Плеханов? — перебил Дубровинского Обух. — В нумере четвертом своего «Дневника Социал-Демократа» он в принципе утверждает: «Не нужно было браться за оружие». То есть надлежало развивать профессиональное движение, искать поддержки у непролетарских партий, не бойкотировать Думу и так далее.

— Ну, Плеханов давно уже собирается делать революцию так, чтобы не помять своей хорошо выглаженной рубашки, — сказал Дубровинский, вдруг по какой-то ассоциации вспомнив свой прошлогодний разговор в поезде с Рутенбергом. — А я и московское и кронштадтское восстания видел своими глазами…

— Не только видели…

— …и знаю: была неподготовленность, растерянность, несогласованность действий, множество разных ошибок. Но это же, если рассматривать в «принципе», как Плеханов, — единственно правильный путь!

— Можете не убеждать меня, Иосиф Федорович, поскольку при случае я и сам точно так говорю. Поберегите свою энергию для будущих публичных выступлений, коли вознамерились покинуть санаторий. А я вашему вниманию сейчас предложу только что вышедший нелегальный нумер первый «Партийных известий». — Обух засунул платок в карман и вытащил многократно сложенную газету. — Вот, почитайте на досуге статейку Большевика «Современное положение России и тактика рабочей партии». Полагаю, она целиком совпадает с вашими мыслями. Не уполномочен раскрывать псевдоним, но догадываюсь, и вы тоже, думаю, догадаетесь, что написана статья Лениным. Его темперамент, его стиль, его железная логика. И кроме того, примерно это же самое говорил он лично в Москве на заседании нашей литературно-лекторской группы, где честь имел присутствовать и я.

— Владимир Ильич был в Москве?

— Да, вслед за тем, как вы уехали из нее. Сожалел, что не встретился с вами, но еще больше сожалел, что вас одолела тяжелая хворь. И сейчас, в Питере, я снова виделся с ним. Он просил передать вам пожелания быстрейшего выздоровления.

— Почему вы не с этого начали, Владимир Александрович! — воскликнул Дубровинский.

Обух развел руками: дескать, и сам не знаю, просто как-то так сложился разговор. Но, заметив, что лицо Дубровинского сразу несколько посветлело, и понимая, что участливость Ленина его очень растрогала, добавил:

— Владимир Ильич на ваши доводы вряд ли сдался бы так быстро, как я. На моем месте он не позволил бы вам отсюда уехать.

— Уехать — да! И я бы подчинился. А потом сбежал. Послушайте, Владимир Александрович, в такое время разве я…

— Знаю! Сказка про белого бычка? Позвольте тогда уж лучше я продолжу. Что сейчас больше всего волнует умы? Предстоящие выборы в Думу. Решительный бойкот с нашей стороны…

— Боже мой, как же иначе? — воскликнул Дубровинский. — Пролетариату одновременно стремиться к восстанию и захвату власти и поддерживать существующую власть своим участием в выборах. Чепуха!

— Меньшевики считают, что виттевская Дума отличается от булыгинской и есть резон на первых стадиях выборов не отказываться от участия в них, — заметил Гранов, дотоле молча сидевший в стороне. — Дума теперь не совещательная, а законодательная…

— И главное — Государственная! — с издевкой отозвался Дубровинский. — Вот если бы она была объявлена как Пролетарская или Рабочая, и объявлена не царским манифестом, в котором с росчерком «Николай» пишется «свобода», а читается: «Патронов не жалеть и холостых залпов не давать» за подписью «генерал Трепов», — вот если бы Дума была рабочая…

— Иными словами, Совет рабочих депутатов, — вставил Обух. — Вот тогда бы разногласий с меньшевиками у нас не было. Но, Иосиф Федорович, берем в расчет то, что есть, и, готовясь к объединительному съезду с меньшевиками, будем ожидать жестоких споров и в этом вопросе. А что касается Трепова, сей бравый генерал очень последователен, накануне семнадцатого октября он заявил: «Сначала будет кровопролитие, а потом конституция». И сдержал слово: крови пролито уже немало. Что же вам еще рассказать? Вновь в Питере появился Гапон. Хлопочет перед Дурново об открытии своих «отделов». Витте, после амнистии Гапона, этим его подразнил, а разрешения все-таки не дал. Гапон теперь и вьется вокруг министра внутренних дел. Дурново, может быть, окажется покладистее.

— Витте хитрее, прозорливее, — хмуро заметил Дубровинский. — Он понимает, что сызнова с Гапоном девятое января не повторишь. А Дурново…

— Дурной — во! — вставил Гранов. — Так, я слышал, острят рабочие.

— Ну, положим, Дурново не глуп, — возразил Дубровинский. — У него могут быть свои расчеты.

— Безусловно, — поддержал Обух. — И самое очевидное — раздробить с помощью Гапона крепнущее рабочее единство. Прежней силы у этого попа, конечно, нет, но внести изрядную смуту в умы он еще может. Особенно сейчас, перед нашим съездом.

— А есть уже какие-то предположительные сроки созыва съезда? — спросил Гранов.

— Были названы очень точные сроки: десятое декабря, — сказал Обух. — Но господа меньшевики, как вы знаете, предпочли собраться отдельно и раньше. А наши собрались, как и было назначено. В Таммерфорсе. И получилось вместо съезда две конференции. Можно ли поручиться, что меньшевики опять не выкинут какую-нибудь штуку? Хотя теперь и образован объединенный ЦК и объединенный Центральный Орган «Партийные известия», первый, свеженький нумерок коих я имел удовольствие только что вручить Иосифу Федоровичу. Новые сроки? Знаю, Владимиру Ильичу страшно не хочется их отдалять. Мне показалось, он видит самое начало апреля и теперь усиленно готовится…

— Начало апреля! — Дубровинский потеребил, погладил усы. — Д-да, сейчас февраль на исходе. Но я вполне мог бы успеть объездить, пока идут выборы делегатов, несколько организаций.

Обух встал, посмотрел на часы, крякнул: «Ого-го!» Гранов тоже поднялся, стал тихонечко продвигаться к двери.

— Ну что же, Иосиф Федорович, пора вас оставить одного, — сказал Обух и поощрительно кивнул Гурарию Семенычу: да, да, правильно. — Постарайтесь выспаться. Боюсь, если продолжить и еще наш разговор, он будет подталкивать вас на все менее обдуманные поступки, чего при вашем состоянии здоровья делать бы не следовало.

— Но поездка, в которую я собираюсь, вы сами свидетель, очень обдуманна! И главное, необходима.

— Когда главное — главное, врачу не остается возможности давать советы, — сказал Обух, тоже продвигаясь к двери. — Впрочем, Иосиф Федорович, все же позволю себе один маленький совет: поезжайте, если можно, на юг. Но не в Астрахань!

Гурарий Семеныч немо показал Дубровинскому на прикроватный столик, где стояли склянки с микстурами, что означало: «Не забудьте принять перед сном», — поклонился и вышел первым.

Оставшись один, Дубровинский быстро разделся, выпил лекарство и бросился в постель, зашелестевшую прохладными накрахмаленными простынями. Усмехнулся: «Постарайтесь выспаться… Чудак Владимир Александрович! Когда стараешься уснуть, как раз ничего и не получается. Лучше просто лежать и думать. Не так уж впустую пройдет время».

Не все рассказанное Обухом было для него абсолютными новостями. Кое-что он и здесь вычитывал из газет, а кое-что сообщал Гурарий Семеныч, у которого были свои связи с Петербургом. О том, что в интересах более успешной подготовки Четвертого съезда образован объединенный ЦК большевиков с меньшевиками и создана объединенная газета «Партийные известия», в которой Ленин принимает живейшее участие, Дубровинский знал и ранее. Что меньшевики с самого начала «объединенных» действий поведут свою привычную политику закулисной игры, об этом можно было догадываться. Но о плехановском «не надо было браться за оружие» Дубровинский услышал впервые.

Он любил Плеханова, любил читать его речи, статьи, всегда оригинальные, острые, светящиеся глубоким умом и каким-то особенным литературным изяществом. Любил даже тогда, когда убедился, что Плеханов уже не поддержка, а помеха, тормоз в борьбе с самодержавием. Теперь поучающие слова Плеханова потрясли. Они отдавали цинизмом, они по сути своей принижали революционный дух восставшего народа, те жертвы, кровь которых священна, ту благородную ярость, с какой московские пролетарии строили баррикады и отстаивали на них каждый час провозглашенной ими самими свободы. А ведь пламя восстания пылало не только в Москве, но и по всей России. Оно и сейчас не погасло, и слова Плеханова тоже будут стучаться в сознание многих, внося в него раздвоенность и неуверенность, обрекая и ход предстоящего съезда на обязательную драку. Из кожи вон станут вылезать меньшевики, доказывая, что ленинская программа действий никуда не годится.

Дубровинский беспокойно повернулся в постели. Откинул одеяло. Очень сильно натоплено. А может быть, гуляя, схватил простуду? Градусник лежит рядом, на столе. Ну и пусть лежит. Неизвестно, как отнесутся в Петербургском комитете к его идее: поехать в те города, где наиболее сказывается меньшевистское влияние и где он сам когда-то навязывал примиренчество с ними. А теперь даст им бой. Обух, как врач, советует поехать на юг. Вот он и поедет прежде всего в Екатеринослав, если доверят товарищи. Крупный рабочий район. Там в особенности силен был размах политической стачки, как и в Москве, образованы Советы и шли долгие, упорные сражения с правительственными войсками. Нельзя допустить, чтобы перед съездом там взяла верх меньшевистская пропаганда. Решено!

Он устроился поудобнее на подушках. И все равно до утра глаз не сомкнул.


предыдущая глава | А ты гори, звезда | cледующая глава







Loading...