home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add
fantasy
space fantasy
fantasy is horrors
heroic
prose
  military
  child
  russian
detective
  action
  child
  ironical
  historical
  political
western
adventure
adventure (child)
child's stories
love
religion
antique
Scientific literature
biography
business
home pets
animals
art
history
computers
linguistics
mathematics
religion
home_garden
sport
technique
publicism
philosophy
chemistry
close

Loading...


5

Парикмахер, уже седенький, часто-часто пощелкал ножницами, словно стремясь на лету поймать какую-то незримую мушку, и, приблизив их к затылку Дубровинского, состриг, а может быть, просто сделал вид, что состриг, один неправильно торчащий волосок. Отступил, оглядел своего клиента, все так же артистично поигрывая ножницами, и нашел еще волосок. Нагнулся, шепотком спросил доверительно:

— Освежить? Или помыть головку вам, уважаемый?

— Да, прошу вас, помойте, — согласился Дубровинский.

Хорошо было сидеть в покойном кресле, блаженно вытянув ноги, а в зеркале наблюдать, как под проворными руками парикмахера падают на пеньюар, плотно окутавший худую шею, космы срезанных волос. Давно не сиживал он вот так, оцепенело, почти отрешенный от окружающей обстановки, задавшись единственной целью выглядеть поприличнее. Даже покрасивее. Конечно, вымыть голову можно и дома. Но лучше сделать это здесь. Все-таки, надо думать, лицо не останется таким серовато-землистым с темными кругами под глазами.

А парикмахер, верткий, коротенький, готовя теплую воду и расставляя возле раковины флаконы с какими-то снадобьями, между тем с прежней таинственностью в голосе ворковал:

— Знаете, уважаемый, волосики-то рановато у вас сыпаться начали. Прошу прощения, на макушке лысина изрядно просвечивает и со лба тоже наверх уголками идет. Говорят, от беспутной жизни, хе-хе-хе, от излишнего увлечения дамочками такое бывает. Но то же самое и от умственного напряжения. А я полагаю, прежде всего от недогляда за собой. Есть превосходные патентованные средства не только от перхоти, секущей волосики, но и для ращения таковых. Если бы вы, уважаемый, соблаговолили посещать меня регулярно этак с полгодика по два раза в неделю, мы бы из вашей головки сделали чудо.

— Ваше предложение мне очень нравится, и я его принимаю, — сказал Дубровинский. — Но при условии, что я буду продолжать беспутную жизнь. Это успеху вашего предприятия не помешает? Без дамочек мужчине и роскошные волосы ни к чему!

— Вот именно! — с упоением воскликнул парикмахер. — Вы очень точно изволили сказать. Можно ли терять попусту цветущие годы? «Отдать по молодости жар души любимым, а в старости подсчитывать грехи!» Вы не читали такие стишки? Прошу прошения, сочинителя не запомнил. А вдохновенно ведь, не правда ли? Прошу, наклоните головку.

И принялся поливать истомно пахнущими растворами, ловкими движениями пальцев взбивая пышную пену. Смывал ее, отжимал между ладонями волосы и снова намыливал. Дубровинскому казалось, что стараниям брадобрея не будет конца. Видимо, тот решил: клиент действительно клюнул на удочку и будет исправно ходить к нему по два раза в неделю. Посетителей у него, должно быть, не так-то много, улочка тихая. Дубровинский сидел и наслаждался.

А парикмахер несколько раз провел своими мягкими ладонями и по лицу, а потом принялся обсушивать и растирать всю голову мохнатым полотенцем. Дунул в расческу, занес ее высоко, определяя, куда опустить, и, мгновенно разметав волосы направо и налево, сделал ровнейший пробор, нежно отблескивающий бриолином. Уже не спрашивая согласия клиента, как само собой разумеющееся, он принялся брить его, то и дело звонко отбивая светлое лезвие бритвы на туго натянутом ремне.

От горячего компресса бросило в легкую испарину, но ее тут же снял душистый прохладный крем. Пальцы парикмахера, как ласковые котята, резвились, перебегали с одной щеки на другую, заставляя иногда поеживаться от легкой щекотки. И наконец, еще один горячий компресс, трепетная пробежка жесткой щеточкой по усам и радостное восклицание, как у циркового артиста, ловко ставшего на ноги после двойного сальто-мортале: «Ать!»

Дубровинский удивленно взглянул на свое отражение в зеркале. Черт побери, вот это действительно искусство! Ничего не скажешь, красавец мужчина! Откуда-то взялся румянец, разгладились морщины, не стало и темных кругов под глазами. Вернулась молодость. Только пиджачок потертый, косоворотка…

— Сколько я вам обязан? — спросил Дубровинский, готовясь щедро заплатить.

Парикмахер стоял, скрестив на груди руки, и любовался своим произведением.

— Во сколько сами оцените, господин Дубровинский, — сказал он. И поклонился: — С прибытием в родные края. Давненько не бывали.

— Вы меня знаете? — в недоумении спросил Дубровинский. Отказываться не имело смысла, приехал он в Орел вполне легально. — А я, помнится, ни разу еще не пользовался вашим несравненным мастерством.

— Ах, господин Дубровинский, спросите лучше, кого я в нашем городе не знаю! — с пафосом откликнулся парикмахер и принялся салфеткой смахивать какие-то невидимые пылинки с зеркала. — А вас отправляли в далекую неправедную ссылку столь юного, что в моих заботах вы еще не нуждались. Так же как друзья ваши молодые, господа Минятов, Никитин, Пересы. Где они? Был арестован и господин Родзевич-Белевич. Слышно, теперь на Кавказе. А господин Русанов? Сочетался счастливым браком и ныне в Париже, в знаменитейшем Сорбоннском университете. Впрочем, вы сами лучше знаете, виноват! Буду чрезмерно рад почаще видеть вас в этом кресле. Смею гордиться: сам притеснитель ваш и охранитель общественного спокойствия, начальник губернского жандармского управления стрижется, бреется только у меня.

И Дубровинский расплатился с ним не более щедро, чем сделал бы это в любой другой парикмахерской.

Солнечный мартовский день снова его ослепил, когда он вышел на улицу. Из подворотни текли широкие мутные ручьи, по разбитой навозной дороге тащились тяжело груженные подводы, звучно чавкали конские копыта, а возницы, поберегаясь летящих в стороны брызг, измученно шагали рядом с санями. В небе стоял птичий гомон, сновали галки, сороки, вертелись нарядные скворцы на крылечках своих домиков, высоко вознесенных на тонких шестах.

Весеннее настроение целиком захватило и Дубровинского. Он шел, нарочито забредая в неглубокие лужицы, благо на ногах были надеты галоши, шел и не чувствовал привычной одышки, давившей его на быстром ходу. Иногда ему даже хотелось запеть и, если бы это вовсе не отдавало ребячеством, подразнить озорным пересвистом новоселов-скворцов. Единственное, что чуточку царапало коготком, — это хвастливая фраза парикмахера насчет начальника жандармского управления, стригущегося и бреющегося только у него. Не произнеси он этой последней фразы, и разговор мог бы сложиться на большей, его, Дубровинского, откровенности. Почему бы вообще не завести с ним доброго знакомства? Парикмахеры всегда больше всех знают. Теперь закрепление знакомства с ним исключено.

Вдруг он спохватился. Иду, спешу домой, а при себе никаких гостинцев. Ну, мать, и Аня, и тетя Саша, конечно, на это и внимания не обратят, хотя хороший обычай всегда остается хорошим обычаем, но девочки-то, девочки! Их непременно надо порадовать. Только чем? Ах, какой он совсем еще неумелый отец! Книжки? Рановато. Таленьке, правда, уже скоро пять исполнится, она пожалуй, картинки будет разглядывать, а Веруське всего три с половиной — этой игрушки, куклы, наверно, интереснее. Подарить обеим малышкам по платьицу? В размерах ошибешься. Не придутся по росту, только одно огорчение. Да и денег не хватит. В бесконечных поездках так поизрасходовался, что просто неловко и домой-то совсем без копейки показываться.

Он зашел в бакалейную лавку, купил по кульку грецких орехов и сладких рожков, халвы, длинных конфет, перевитых разноцветными бумажными лентами, две плитки шоколада. Подумал и попросил лавочника прибавить еще три, поменьше. Деньги таяли. В другой лавке он приобрел большую куклу с фарфоровой головой, радостно смотрящей на мир неподвижными голубыми глазами, гуттаперчевую рыбку и многокрасочную книжку со зверюшками на каждой странице. Сверх того несколько переводных картинок. Рассчитывался он за них, уже перетрясая на ладони последние медяки.

Ему несколько раз пришлось позвонить, прежде чем на внутренней лестнице послышались торопливые мелкие и такие знакомые шаги.

— Аня! — крикнул он через дверь, не дожидаясь вопроса. — Аня, это я приехал!

— Боже мой. Ося, ты?

Дверь распахнулась. Анна бросилась ему на грудь, прижалась щекой к его щеке, без конца повторяя:

— Ося, золотой мой, ну как же я рада! Как я рада! Ты так неожиданно…

— Прости, не послал телеграмму. Времени не хватило.

— Девочки чуть не каждый день спрашивают: «А где папа?» Вот запрыгают, завизжат от восторга! — Она отпустила его, вгляделась пристальнее. — А ты похудел, очень похудел за этот год. И лечение тебе не помогло? Ося, золотой, все равно надо лечиться! Да что же я у порога — входи скорее, входи!

На их голоса, едва они переступили порог в передней, горошком выкатились Таля с Верочкой. Обе в одинаковых платьицах, а волосы стянуты у старшей зеленой шелковой лентой, у малышки — розовой. Верочка остановилась в замешательстве, сунула пальчик в рот, но Таля узнала сразу.

— Папа! Папочка! — тоненько взвизгнула. И подпрыгнула на носочках.

Тут же оказалась она у отца на руках, не взглянув даже на принесенные гостинцы. Теребила усы мягкой ладошкой, разглаживала морщины на лбу.

— Папа! Папочка, ты насовсем приехал? — спрашивала она, дыша у него над самым ухом.

— Да, да, — говорил он, ничуть не хитря. Ему в этот миг казалось, что иначе и быть не может.

И подхватил свободной рукой Верочку, уцепившуюся за полы его пиджака. Ну давно, давно ли в Самаре помещалась она в маленьком тазике для купания и озорно молотила ножками по воде! А вот уже вытянулась, покрупнела и что-то настойчиво лепечет, болтает на своем особом языке.

Он совершенно растерялся. Начал было рассказывать, как он ехал в поезде, и тут же понял, что это совсем ни к чему. А сам искал глазами: где мать, где тетя Саша? Анна догадалась.

— Любови Леонтьевне сегодня нездоровится, — сказала она. — Ося, пройдем к ней.

В комнате матери тяжело пахло лекарствами. Над кроватью дрожал маленький солнечный зайчик. Любовь Леонтьевна, закутанная в потертую клетчатую шаль, тихо лежала, повернув голову к стене. Не то спала, не то разглядывала солнечный зайчик. Сердце Дубровинского замерло. Дышит ли она? Лицо бескровное, белое, почти как седина в волосах. Он сделал несколько осторожных шагов.

— Ося? — неуверенно и еле слышно спросила Любовь Леонтьевна, не поворачивая головы. — Не верю! Скажи мне, если это ты.

— Это я, мама. — Дубровинский подбежал к постели, опустился на колени, обнял мать, чувствуя под рукой, какими сухими, угловатыми стали у нее плечи. — Прости, если я тебя разбудил.

— Ну, выспаться я успею, впереди много времени, Ося, — проговорила Любовь Леонтьевна и улыбнулась только глазами. — Хорошо ли ты себя чувствуешь?

— Отлично, просто отлично, мама! — Снять хотя бы часть душевного бремени с матери, взять его на себя. Пусть ей думается, что сын вполне здоров и силен. А что касается ее самой, как уж повелось от веку, он обязан сказать неправду. — Но ты просто молодчина, мама, ты нынче выглядишь куда лучше, чем в прошлом году.

Она поняла сына. Опять в измученных болью глазах у нее засветилась улыбка. Поддержать эту игру?

— Да, мне полегче стало, Ося, — подтвердила Любовь Леонтьевна, стараясь и говорить погромче. Запнулась. А надо ли им друг перед другом хитрить? Осю тоже ведь точит губительная болезнь. У него есть еще шансы перебороть свой недуг, если к этому отнестись серьезно, а ей, она знает, осталось недолго. — Месяца через три, Ося, мне станет совсем хорошо.

— Чем я могу помочь тебе, мама? — спросил Дубровинский, внутренне сопротивляясь страшному предсказанию. Он все стоял на коленях, поглаживая ее безвольную, холодную руку. — Скажи откровенно, как сказала сейчас. Я для тебя все сделаю, мама!

— Делай все так, как велит тебе совесть, Ося! Слушайся только ее голоса, она теперь старше меня. Ты это обещаешь?

— Совесть мне подсказывает, мама, что я должен остаться здесь.

— Нет, Ося, нет! Этого уже мне моя совесть не позволит. Хорошо, что ты приехал, так хорошо, но если тебе надо сегодня, сегодня и уезжай. — Она теперь говорила свободнее, как бывает, когда человек пересилит боль. — Не обманываю тебя: я еще встану. Даже сейчас, если хочешь, встану. — Любовь Леонтьевна сделала короткое движение, пытаясь оторвать голову от подушки. — Вот видишь, я бы могла, Ося, ты помешал. Аня, скажи ему, что еще позавчера я ходила, а такое, как сегодня, случалось не раз. Полежу и встану.

— Любовь Леонтьевна говорит правду, Ося, — сказала Анна. И спросила: — Может быть, мне пойти приготовить поесть? Ося с дороги голодный.

— Ну, конечно! Иди, иди, Анечка. — Любовь Леонтьевна проводила ее глазами. — Трудно ей, Ося, с детьми. И я не помощница, только обуза, и Саша по своей доброте и беспечности совсем разорилась: по уши в долгах. Тебе я сказала потому, что все это ведь не скроешь, с любой бедой лучше лоб в лоб столкнуться, чем дождаться, когда она тебя нежданно-негаданно из-за угла в спину ударит. Но ты не подумай: просим твоей помощи. Ося, молю, делай свое святое дело. И еще молю: пообещай мне, что ты поедешь снова лечиться. Это нужно тебе. Это нужно делу. Это нужно мне, Ося, мне! Ты обещаешь?

— Да, обещаю, мама… — Дубровинский поцеловал ей руку. — Но только, когда мне позволит совесть. Сейчас я не так-то плох. Особенно после того, как подстригся. — Ему хотелось разговор перевести в шутку.

— Хорошо, Ося, не станем спорить. Просто помни мои слова.

Из столовой послышался сочный голос тети Саши: «Ося приехал, говоришь? Да где же он? Подать его сюда!»

Дубровинский поспешил к ней навстречу.

Анна приготовила только холодные закуски, чай. Девочки в нетерпении прыгали возле стола, каждой хотелось занять место рядом с отцом. Так они и расположились — Таля справа, Верочка слева, и обе беспрестанно смеялись, заглядывая ему в лицо. Таля отчаянно болтала ножками, и тетя Саша грозила ей пальцем:

— Талка, оторвутся ноги — пришивать не стану. — А сама любовно расспрашивала: — Ося, ну как ты без нас живешь? Все время ездишь и ездишь? Такие страсти везде происходят! Газеты читаешь, уже волосы шевелятся, а пойдешь на базар…

— Не ходите на базар, тетя Саша, — засмеялся Дубровинский. — Пусть оттуда Аполлинария вам только овощи и фрукты свежие приносит, а не новости. Базарные новости, как гнилое яблоко, всегда с червячками.

— А! Аполлинарию я давно уволила, — взмахнула полной рукой тетя Саша. — Мне нравится по дому все делать самой.

— Особенно когда денег нет, — вполголоса сказала Анна.

Но тетя Саша услышала.

— Не порть настроение Осе! — закричала она. — Зачем нам деньги, когда мы сами золото! Возьму и мастерскую продам, дом этот — деньги будут. А червяков на базаре пусть другие покупают, тетя Саша не такая дура, чтобы курицу от вороны не отличить. Или ты, Ося, скажешь, что в Москве никто баррикады не строил и из пушек в людей генералы там не стреляли? Или там, откуда ты приехал сейчас, в какой-то Горловке, и в какой-то Авдеевке, и еще разве я все знаю где, — разве казаки не рубили там головы, будто на огороде капусту? Можешь ты мне объяснить, когда всего этого больше не будет?

— Могу, тетя Саша! Когда свергнем царя.

— А! Будто я те прокламации не читаю, которые сама в шляпных коробках прячу, пока за ними не придут, — хорошо хоть не жандармы! Ты мне скажи: зачем всякие баррикады строить? При царе разве Дума не Дума?

— Нет, тетя Саша, не Дума! Это чистейший обман. Именно в том расчете, чтобы народ не строил баррикады.

— Ну вот, Анна! — торжествующе воскликнула тетя Саша. — А ты все время доказываешь, что Дума — Дума. Ося получше твоего знает, он сам, наверно, прокламации против этой Думы пишет, не такие, как я в шляпных коробках прячу.

— Ося тоже может ошибаться, — по-прежнему вполголоса сказала Анна, — что с ним случалось не раз.

— Вы посмотрите на нее, — тетя Саша в волнении чуть не опрокинула чайную чашку, — что она говорит о своем муже! Он может ошибаться!

— Говорю не о муже, а о Дубровинском, — еще тише сказала Анна. И потянулась через стол: — Ося, не сердись, право! Это у нас в доме стало привычным.

— Папочка, а как зовут мою куклу? — вдруг спросила Верочка, озабоченно следившая за разгоревшимся спором, и теперь, найдя момент, вклинилась в него.

Дубровинский не успел откликнуться на слова жены, вопрос малышки его рассмешил. Он не готов был на него ответить. Заранее не подумал, что ведь у каждой куклы обязательно должно быть имя.

— Ее зовут… А как тебе хочется?

— Н-ну… — Верочка повертела пальчиками. — Н-ну, папочка, ты сам скажи.

И весь разговор как-то сразу переменился, стал мило домашним. Особенно старались сестренки, довольные тем, что наконец завладели общим вниманием. Они весело тараторили, перебивая друг друга. Рассказывали о том, что зима стояла холодная, но все равно каждый день ходили гулять с мамой или с бабушкой. И катались с ледяной горки на саночках. А когда потеплело, играли в снежки. И еще рассказывали, как бегали к почтовому ящику, опускали письма, и как мама плакала, когда домой долго не приносили писем. Анна виновато улыбалась, пытаясь остановить маленьких болтушек, но этим только сильнее разжигала их азарт.

— Аня, прости, писал я действительно редко. Опасался. Наблюдают за мной.

— Знаю, Ося! Все знаю.

Следя за тем, чтобы, разговаривая, не забывали поесть, тетя Саша сама подавала пример. Аппетитно намазывала хлеб маслом, сверху прикрывала либо ломтиком колбасы или сыра, либо россыпью красных бусинок кетовой икры и подсовывала бутерброды то девочкам, то Дубровинскому.

— Ося, ты, пожалуйста, больше кушай. Я вижу — тебя надо просто кормить и кормить. Побалуешься с малышками после. А сантименты с женушкой оставь себе и совсем на ночь. Вот тебе куриное крылышко, от вчерашнего обеда осталось…

И когда закончилось чаепитие, Дубровинский, забыв обо всем на свете, несколько часов баловался со своими дочурками. Играл в лошадки, вместе с ними рисовал ромашки, домики, солнышко и мокрым пальцем переводил картинки, купленные утром. Потом девочки утащили его на улицу гулять. Вернулся он донельзя усталый.

Сантиментов с женой перед сном, таких, какие виделись тете Саше, у Дубровинского не получилось. Разговор с Анной сразу сложился серьезный.

— Удивительное у меня сейчас состояние, — сказал Дубровинский, наблюдая, как она расстилает свежую простыню, взбивает подушки, — тикают часики, в доме полный покой, а я все время будто еду куда-то, иду, говорю, выступаю на митингах, спорю с меньшевиками, эсерами… Смешно, тело мое здесь, а дух витает в пространстве.

— Даже как метафора, Ося, это не очень смешно. — Анна бросила в угол кровати подушку, сама присела на край постели, придерживаясь за нее руками. — Ты болен, и Любовь Леонтьевна права, тебе нужно лечиться, а для этого дух не должен отлетать далеко от тела.

— Значит, попросту тело должно поспевать за полетом духа! Но, без шуток, стану лечиться. Меня беспокоит здоровье мамы.

— Это неотвратимо, Ося. Ты ведь слышал, она говорила: месяца три. Примерно так и доктор считает. Хуже всего то, что последнее время ее особенно сильно угнетает мысль о наших денежных затруднениях. Тетя Саша настолько кругом задолжала, что и вправду подумывает закрыть свою мастерскую. Она все делает весело. Весело все распродаст. А потом?

— Я ничего не посылал вам, Аня, — с горечью сказал Дубровинский. — Еще от вас принимал поддержку, посылки получал. Это я должен исправить.

— Ничего не надо исправлять. — Анна просительно смотрела мужу в глаза. — Мы ведь, помнишь, еще в Яранске твердо условились, что с детьми останется тот, кто меньше окажется полезен для дела революции. Осталась с детьми я и поступила правильно. А это значит, что другой должен быть свободен от всяких забот о доме, о семье.

— Негоже быть плохим сыном, мужем, отцом, — сказал Дубровинскнй, мысленно представив все те сложности и тяготы жизни, в которых оказалась его — его! — семья. Она ведь тоже имеет право на заботу, как всякая семья. — На некоторое время, Аня, я останусь здесь. Товарищи меня поймут. В Москве мне предлагали заняться переводами Бебеля. У меня там совершенно не было времени. Эту работу я выполню в Орле. Банкротства тети Саши мой заработок, конечно, не предотвратит, но все же немного вас поддержит.

— Только на твое лечение, Ося, и ни на что другое! На другое ни я, ни Александра Романовна никогда не согласимся.

— Не будем делить шкуру неубитого медведя, — улыбнулся Дубровинский. — Надо сначала сделать перевод. Труд Бебеля называется «Женщина и социализм». Думается, будет и тебе интересно вместе с Бебелем заглянуть в будущее. Ты ведь станешь мне помогать в работе? Вот и решится задача, на какие надобности истратить деньги, заработанные вместе.

Анна с сомнением покачала головой.

— Не в этом дело, Ося. — И в голосе ее почувствовалась нервная дрожь. — Ты все ищешь, как уклониться от поездки в санаторий, который тебе совершенно необходим. Ты словно нарочно стремишься именно туда, где болезнь твоя обостряется. Нет, нет! Ося, не подумай, что я тебя уговариваю избегать опасностей. Это было бы недостойно! И тебя и меня. Но опасности бывают разные. Зачем начиная с питерского Кровавого воскресенья ты всегда бросаешься в самые бессмысленные опасности?

— Я тебя не понимаю, Аня, в первый раз не понимаю, — сказал Дубровинский. Его ошеломили не столько слова жены, сколько тон, каким они были произнесены. — Что ты имеешь в виду?

— Кому был нужен Кронштадт? Кому была нужна эта Симоновская республика? И вообще все, что произошло в Москве? Разве это все тебя не подкосило? И все эти опасности не были бессмысленными?

Дубровинский прикрыл ладонью глаза. Болью в висках отдавался каждый из этих вопросов. Хотелось слова жены обратить в шутку, но слишком серьезно было то, о чем она говорила. Анна между тем продолжала:

— Восстала команда броненосца «Потемкин» — восстание жестоко подавлено. Восстали матросы Кронштадта — их всех под суд. Восстание на крейсере «Очаков» усмирили в одну неделю. А после — казни, казни… Немногим больше недели продержалась декабрьская Москва. Известно ли точно, скольких из восставших расстреляли, либо повесили, либо загнали на каторгу? Ну, ответь мне, ответь, какой в этом смысл? Ося, я бы тебе не сказала всего этого после Кронштадта, но после Москвы не могу не сказать! И особенно теперь, когда знаю, с какими поручениями, с какой агитацией в преддверии съезда ты выступал на Екатеринославщине и недавно в Курске.

— Ушам своим не верю, Аня, — с трудом выговорил Дубровинский, — ты осуждаешь мою работу в партии, работу именно после того, как я стал исправлять свои ошибки.

— Неизвестно, Ося, когда ты допускал наиболее серьезные ошибки, прежде или теперь! Если ты отстаиваешь тезисы Ленина о необходимости подготовки народа к новым вооруженным восстаниям….

— Аня! Но… ты говоришь устами меньшевиков!

— Я говорю своими устами, Ося! И мне, поверь, Ося, поверь, очень грустно, если это не совпадает с твоими нынешними принципами. А мы всегда так хорошо понимали друг друга и размышляли одинаково.

— Да, конечно… Теперь ясен и вопрос тети Саши: «Дума — это Дума или не Дума?»

— Ну, где твои многие прежние товарищи? Они уходят, уходят…

И оба замолчали. Анна принялась вновь взбивать подушки. Дубровинский сидел, понурившись и поглаживая усы. К физической усталости, которая его так сильно одолела к концу дня, прибавилась еще и душевная подавленность. Он думал. Может быть, горячность Ани объясняется тем, что она просто издергана жизнью, ощущениями надвигающейся нужды, заботой о детях, о нем, наконец. В Орле засилье меньшевиков, и даже на съезд поедет их делегат. Конечно, это они навязали Ане свои раскольничьи идеи. Но как же Аня, такая умная и чуткая, могла им поддаться? Не надо сейчас продолжать спор. Пусть Аня успокоится, и тогда она сама признает свою неправоту. А все-таки…

Ему показалось, что потолок в комнате опустился, словно бы сдвинулись стены, и явственно стал пробиваться откуда-то запах угарного газа, сдавило веки.

— Утро вечера мудренее, — сказал он, поднимаясь и расстегивая вдруг сделавшийся тесным ворот рубашки. — Взойдет солнышко и уберет из всех уголков тоскливые тени. Заживем еще весело!

Анна повернулась к нему, в глазах у нее стояли слезы, губы вздрагивали.

— Сама не знаю, почему я так, сразу… — Она крепилась, чтобы не расплакаться. Сцепила кисти рук. — Понимаешь, Ося… Больно!.. Больно за тебя… И за все… Ну да ладно!.. Ладно, когда-нибудь потом… Ложись, милый… Отдыхай… Не сердись на меня… — Бросилась к нему, стала порывисто, жадно целовать. — Не сердись… Так трудно мне, так трудно!..

И в постели все гладила ему волосы, нежно обдувала их и шептала: «Не сердись, не сердись, Ося, милый!» Он не сердился. Анна быстро заснула. А он долго лежал с открытыми глазами, чувствуя у себя под головой ее горячую руку, и мысленно повторял ее слова: «Ну, где твои многие прежние товарищи? Они уходят, уходят…»

Что-то слишком часты бессонные ночи. Тяжело.


предыдущая глава | А ты гори, звезда | cледующая глава







Loading...