home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add
fantasy
space fantasy
fantasy is horrors
heroic
prose
  military
  child
  russian
detective
  action
  child
  ironical
  historical
  political
western
adventure
adventure (child)
child's stories
love
religion
antique
Scientific literature
biography
business
home pets
animals
art
history
computers
linguistics
mathematics
religion
home_garden
sport
technique
publicism
philosophy
chemistry
close

Loading...


5

Огромные ледяные поля, толкаясь и с жестким хрустом врезаясь друг в друга, двигались медленно, безостановочно уже вторые сутки. Случалось, что льдины становились на ребро и вовсе переворачивались, взблескивая острыми, голубоватыми гранями. Иные из них врезались в берег и там пропахивали глубокие борозды, выворачивая камни, разламывая осевший с осени плавник, который жители поселка не успели повытаскать и распилить на дрова. Льдины тащили на себе и совсем живые деревья, ярко-зеленые сосны и кедры, на высоком подъеме воды вырванные с корнями.

Лед на Енисее двигался вторые сутки. И вторые сутки жители Баихи, стар и млад, стояли, сидели на берегу, любуясь грозной силой реки. Они отходили, чтобы вздремнуть, поесть и сделать необходимые домашние дела, а потом снова тянулись сюда, боясь упустить радующий сердце момент, когда от берега и до берега откроется совершенно чистая вода и по ней, словно лебеди, покачиваясь, поплывут лишь отдельные мелкие льдины. Значит, конец той трудной поре, когда из поселка никуда податься нельзя, ни по реке, ни по берегу, когда все раскисло, раздрябло, и только отрада уткам и журавлям, прилетевшим на оттаявшие тундровые озерки и болота. Можно стаскивать лодки, начинать неводить — свеженькой рыбкой побаловать душу.

Горели костры. Не ради того, чтобы погреться, — для этого одежку надень потеплее, — костры жгли потому, что таежному человеку сидеть возле их пламени и всегда бывает как-то по-особому весело, а тут из праздников праздник. Играла гармошка. Девчата с парнями на самом высоком бугре отплясывали «подгорную», крутили кадриль. Мужики проверяли рыболовную снасть, а бабы уже нетерпеливо отчищали золой и солью котлы, чтобы первая ушица удалась повкуснее.

Общая радость захватила и ссыльных. Может быть, даже в большей степени, нежели старожилов Баихи. Закончится ледоход, и вскоре пойдут по реке пароходы, повезут почту, посылки из дому, от друзей. Зимой все это доставлялось от случая к случаю, а распутица и совсем отсекала от мира. Гендлин с Коганом присоединились к гармонисту и на своих балалайках так ловко подыгрывали ему, что он млел от удовольствия — слух у него был неплохой. Захарова — «солнышко» — девчата чуть не силком затащили на круг и, поглядывая с лукавинкой на его смущенное, в редких веснушках лицо, заставляли вместе с ними крутиться в кадрилях. Трифонов со стороны наблюдал за танцующими. С ним в компании держались Шадрин и Денисов. Трошин переходил от одного костра к другому, врезался в любые разговоры, сразу же поворачивал их на свой лад и потом говорил один, заколачивая кулаком в воздух незримые гвозди.

Дубровинский на обрубке лиственничного бревна сидел рядом с дедом Василием. У него сладко кружилась голова. И от бесконечного движения льда перед глазами и от томящего чувства приливающей силы. Остаток зимы здесь, в Баихе, достался ему тяжело. И не очередной туберкулезной вспышкой, которая на удивление ему самому была недолгой, — угнетала обстановка, такая отрешенность от всего привычного, какой он никогда в жизни еще не испытывал. Даже в тюрьмах.

Он мог свободно разгуливать по поселку, заходить в любой дом, с кем угодно и о чем угодно разговаривать. Но с кем и о чем? Главное, для чего? Убить время? Он был всегда человеком практического действия, перед ним всегда была какая-то определенная ближняя цель. Здесь он словно провалился в пустоту. Вести организационную работу? Кого и как организовывать? Открывать дискуссии? С кем и о чем? Писать политические статьи? Куда и кому их посылать? Заняться переводами? Он в ссылку с собой не сумел захватить почти ничего. А валяться на постели, слушать вой пурги и, когда наступали оттепельные дни, бесцельно шататься по улице он просто не мог. Единственное, что оставалось для души, для того, чтобы заставить мозг работать целенаправленно и напряженно, — это составлять и самому же решать сложнейшие математические задачи, в том числе и такого рода, которые считаются вообще нерешаемыми. Да еще по случайно захваченному с собой немецко-английскому словарю овладевать английским языком.

Еще в Париже он стал испытывать злую тоску от бессилия сделать что-то большое, важное. Потому он так и рвался в Россию к серьезной работе. Здесь он опять был «не в России», и тоска от бессилия стала грызть еще сильнее.

Заходил Трошин. Своим крепким красивым баритоном произносил длинные монологи о необходимости новой волны террора против властей. Дубровинский иронически замечал: «Не собираетесь ли вы изготовить бомбу и бросить ее в Степаныча?» Трошин, рассерженный, удалялся.

Шадрин и Денисов держались в сторонке, не замыкаясь, но и не навязывая себя в близкие друзья. Они с готовностью брались выполнить любое поручение по связям с политическими ссыльными на других станках и охотно вместе с другими слушали рефераты Дубровинского, с которыми он от времени до времени выступал в этом узком кругу, но собственной инициативы ни в чем не проявляли. Знали, пока срок ссылки не закончится, любые слова, сказанные здесь, дальше Баихи все равно никуда не уйдут, повянут в таежной бескрайности.

Неулыбчивый Валентин Трифонов рассказывал, как он со старшим братом участвовал в ростовском восстании тысяча девятьсот пятого года, как восстание было подавлено и по приговору военно-окружного суда брат получил десять лет каторги, а он — без суда — административную ссылку в Тобольскую губернию. Оттуда бежал, работал в революционном подполье и вновь попадался, и снова бежал. И вот теперь оказался на три года привязанным к «Туруханке». Их с братом судьба была бы и еще горше. Брата, как одного из главарей восстания, расстреляли бы, но они при аресте сообразили назвать себя Евгений — Валентином, а Валентин — тогда несовершеннолетний — Евгением. И брату «по молодости» расстрел заменили каторгой. Он же, Валентин, теперь носит имя брата. Для всех он Евгений.

Гендлин и Коган всегда были рады посещениям Дубровинского. Тут же затевали чаепитие, выпрашивали у хозяйки соленых груздочков, вяленой рыбы, а на заварку шли смородиновые листья, цветы белоголовника и чаще всего березовый гриб — чага. Охотно устраивали свои балалаечные концерты. Оба, и особенно Гендлин, играли виртуозно, а сердце Дубровинского их игра почему-то никак не затрагивала. Скорее, даже вызывала прилив непонятного раздражения. Поговорить они любили, только не о политике: похоже, она им надоела. У Гендлина как-то раз с досадой сорвалось: «Попали ни за что, теперь бы нас не сослали». Оба они были меньшевиками-ликвидаторами и учитывали, что власти к меньшевикам в последнее время стали относиться намного снисходительнее, нежели к большевикам.

Приятнее всего складывались беседы с Захаровым. Но Филипп был очень стеснителен, робок, говорил, что ему прямо-таки неловко своей необразованности, хотя он все же окончил землемерное училище и готовился к поступлению в университет, тогда как у Дубровинского было за спиной только реальное училище. Впрочем, и жизнь. Одиннадцать лет разницы в возрасте и сами по себе кое-что значат, а если еще эти одиннадцать лет…

Филипп иногда нерешительно просил: «Иосиф Федорович, вы меня научите чему-нибудь, что так хорошо знаете сами». И это, пожалуй, самое радостное здесь — передавать человеку свои знания. Филипп — ученик прилежный, понятливый.

Льдины все так же тянулись нескончаемой чередой, но теперь они стали помельче и не так угловаты, иногда между ними возникали оконца чистой воды. Дед Василий, тыча палкой в сторону Енисея, рассказывал Дубровинскому о том, какие здесь бывают заторы, как лед громоздится на берегах, всползая этак сажен на двадцать вверх, а после, когда затор прорвется и вода упадет, спуститься, подойти к реке через ледяные валы бывает никак невозможно. Топорами приходится прорубать дорогу.

— Ух, и силища же в нашем Енисее! — влюбленно говорил он, потряхивая узкой, длинной бородой. — Только не взять ее человеку. Да и то, куда повернуть силу экую? В мельницах жернова, что ли, крутить? Так тут столько мельниц можно наставить, что зерна, собери его со всей России, на неделю работы, поди, не хватит.

— Придет пора, Василий Николаевич, и Енисей во всю свою силу на пользу человека заработает. — Дубровинский и сам не представлял, как это может быть, как обуздать такую стихию, но невольно зажегся мечтой старика.

— Читал тут книжку Трошин, — заметил Василий, — будто синица где-то спичкой море зажгла. Разве вот прилетит такая синица?

— Да нет, Василий Николаевич, — засмеялся Дубровинский, — та синица только похвасталась, а море как раз и не зажгла. Басня это!

— А-а! Сказка, значит? Я наоборот было понял. Так вот тебе быль: купец Шарыпов по Ангаре нарубил полторы тысячи бревен самого лучшего лесу и на пробу погнал самосплавом до океана, чтобы поднять его там на большие чужеземные корабли, продать с большой выгодой. Пройдет дело — порублю миллион! Ну, доплыл лес до Бреховских островов, там и замерз. Не проникли к нему корабли. А шумел Шарыпов: «Заработаю! Новый, богатый путь сибирскому лесу открою!» Выходит, та же синица. Ты подумай, Осип: сквозь лед, да не такой, — Василий вновь ткнул палкой в сторону реки, — а куда толще — на Севере-то! — затеял он в низовья Енисея морским кораблям пробиваться! Чистая блажь человеческая!

Он насмешливо тряс бородой. А Дубровинскому вдруг припомнилась заметка, прочитанная им в одной из московских газет незадолго до ареста. Там говорилось о подготовке экспедиции, одной из целей которой будет проложить надежный торговый путь из Архангельска на восток через льды Белого, Баренцева и Карского морей к устью Енисея. А возглавит экспедицию не кто иной, как Русанов, тот самый Володя Русанов, с которым они вместе когда-то создавали марксистские кружки в Орле. Потом Русанов учился в Париже, вернулся на родину, уехал в Петербург, и повидаться с ним не пришлось. Теперь вот эта ползущая белая лента льда как бы вновь их соединяет. Хотя бы только мысленно. А вдруг Владимир дойдет до Енисея и поднимется вверх по нему? Смешно подумать: до Баихи. Вот была бы встреча! А что? Ведь уходил же в полярное плавание капитан Шваненберг на своей шхуне «Утренняя заря» даже из Енисейска!

— Почему же блажь? — возразил Дубровинский. — Прокладкой Северного морского пути толковые ученые занимаются.

— Ну, наука, она, конечно, все может, — нехотя согласился Василий. — На моей ребячьей памяти еще с кремневками старики на промысел ходили, потом наука пистонки придумала, а теперь молодые ребята и берданками обзавелись. Удобствие — с патронами-то! Зато и зверя всякого, а особо пушного, в тайге стало куда поменьше. Вот и порадуйся той науке! Она одной рукой вроде бы и дает, а другой обратно отбирает.

— Зверя не наука поубавила, — снова возразил Дубровинский. — А жадность человеческая…

— Ну, паря, это ты совсем не туда загнул, — с обидой перебил Василий. — Бьют, конечно, с теми же ружьями новыми зверя больше, да не от жадности, а от нужды. Изба-то у меня уже набок валится. — Он поднял палец кверху. — Еще мой дед ее ставил, а новую могу я срубить? Так и у каждого здесь мужика. А ты — жадность!

— Имел я в виду, дедушка, жадность тех, кто пушнину скупает, — терпеливо дослушав Василия, объяснил Дубровинский. — Барыши им, а не вам достаются. Вот охотников они и понуждают бить зверя побольше.

— Ну, оно, конечно, так! — с прежней неохотой согласился Василий. — Только от этого никуда ты не денешься. Потому нам наука или не наука, чего бы там где ни делалось, — он махнул рукой в сторону юга, подразумевая ту всесильную власть, которая давит оттуда, — нам разницы нету. Думай, как зиму прожить.

Дубровинский не стал продолжать спор. Не в первый раз завязываются у него с Василием разговоры, а конец всегда один: старик покорен судьбе. Хороший он, душевный человек, и жена его, бабка Лукерья Филипповна, очень хорошая. Но весь интерес у них: как зиму прожить. Вот сейчас только лишь весна наступает, а они говорят уже о зиме. Потому что лето человек, и не думая, проживет. И Дубровинский весь как-то съежился от угнетающей мысли, что теперь ведь и он находится в таком же положении: должен думать, как ему новую зиму прожить.

А дед Василий, щурясь на солнце, прикрытое серым облаком, между тем умиротворенно бормотал:

— Под воскресенье, пить дать, свежей рыбы наловим, эх, и уху заварим! Осетра сразу не возьмешь, а муксуна и сельдятки достанем. Черемша по ручьям скоро появится, штука для зубов очень пользительная. Весна! Не пропадем…

По косогору щетинилась, поднималась зеленая травка. Редкими звездочками теплились желтые головки одуванчиков. На тропинке, ведущей к реке, суетилась веселая стайка воробьев. Два рыженьких теленка, задрав хвосты, вперегонки носились вдоль берега. Сочно, раскатисто каркала ворона.

Подошел Филипп, раскрасневшийся, поправляя вокруг пояса сбившуюся в складки рубашку. Поздоровался. Дед Василий посмотрел на него многозначительно, крякнул:

— Разогрели-таки девки тебя. Ну, озорные! Которая больше тебе приглянулась, Лизавета или Марея? С которой любовь закрутил бы?

— Да что вы, дедушка! — Филипп сконфуженно отвернулся. — У меня никогда такого и в уме даже нет. Проходил мимо…

— А чего же, паря, мимо-то? — Дед Василий поощрительно улыбался. — В поселке нашем шесть девок-невест, а своих парней, женихов, и всего четверо. Это, паря, не шуточки. Вековухой кому же из девок хочется оставаться? А годы идут, их не задержишь.

— Годы идут, их не задержишь, — механически вслед за Василием повторил Дубровинский.

И подумал, что ведь ныне ему самому исполняется тридцать четыре, а словно бы прожито целых сто лет — так быстро мелькнули годы. И хотя здесь, в Баихе, для него время как бы совсем остановилось, привязав его только к избе и вот к этому берегу Енисея да еще к книге стражника Степаныча, в которой обязательно надо расписываться каждый день в подтверждение того, что он, Дубровинский, не сбежал, хотя время потеряло привычное значение энергичного действия, но ведь по календарю уже нет в жизни целого года! Он рассыпался на мелкие, однообразные, бесполезные дни…

— Иосиф Федорович! Иосиф Федорович! — наконец дошло до сознания Дубровинского, что его несколько раз окликнул Филипп, завершив свой довольно продолжительный разговор с дедом Василием.

— Да, да, я слушаю, — отозвался он.

И снова увидел туго движущийся лед на реке.

— А я, кажется, решил ту вашу задачу, Иосиф Федорович, — с торжеством проговорил Филипп. — Помните, насчет восьми кубов разного веса?

— Если только «кажется», значит, не решил, — качнул головой Дубровинский.

— Ну, это я потому так сказал, что нет ведь задачника, чтобы в ответ заглянуть.

— Правильное решение, Филипп, — заметил Дубровинский, — решение, в котором уверен, надо защищать, не заглядывая на последнюю страницу, даже если бы у тебя был задачник с ответами. Ну и какой получился результат?

— На память не назову, — признался Филипп, — если позволите, я потом принесу вам свою тетрадку. Там такие получились замысловатые уравнения! Ведь удельные веса кубов тоже были разные, а известных величин всего только три.

— В этом вся и штука. Надо сначала вдуматься, в какой последовательности расставить кубы.

— Точно, Иосиф Федорович! А я было сразу кинулся искать решение независимо от их расположения. Ничего не выходит! Потом вдруг озарило: а почему они все должны стоять в одном ряду? Ведь если каждый ряд будет начинаться с известной величины…

— Можешь не продолжать. Тогда не «кажется», а решил. Но и в один ряд эти кубы можно поставить, только…

— …каждый из известных вроде бы начинает особый ряд! Интересно!

— Погоди, Филипп, — Дубровинский оживился, — вот пойдут пароходы, привезут мне посылки, я из дому и от друзей выписал много книг. Разных. И по математике, и по истории. Преподаватель я никудышный, но будем вместе разбираться. Нет такого, чтобы нельзя было понять.

Дед Василий следил за их разговором с восхищением: ученые! Одно дело — наука, которая существует где-то там, сама по себе, невидимая, другое дело — живые люди! А Осип этот из всех башковитый, с кем из политиков ни вступит в спор — тут же киснут. Раньше Трошин над балалаечниками и Филиппом Захаровым и вообще над всеми держал себя за главного, а Осин тихо, без шума Трошина самого к земле припластал.

— Дедушка, а когда пойдут пароходы? — спросил Филипп.

— Ну, это по-разному. Бывает, что и сразу на хвосте у ледохода от самого Красноярска плывут. А иной год Ангара путь перережет, жди капитан, пока она свой лед в Енисей выпустит, тоже река могучая, с ней не шути. Да уж как там ни сложится, — он радостно потер руки, — а скоро, скоро у нас первый гудочек загудёт. Это праздничек повыше всех других. Словно бы ты долго под замком — и вдруг дверь к тебе распахнулась.

— Да только не всякому в эту дверь выйти можно, — сказал Дубровинский.

И поднялся с бревна. Ему почему-то стало зябко и неуютно и больше не хотелось смотреть на движущийся лед.

— Оно конечно. — Старик понял, что нечаянно причинил боль хорошему человеку, вздумал поправиться: — Время наступит, и тебе дверь откроется. А загудёт первый пароход, как же на берег не побежать? Все пойдут до единого. Хорошо-о! И ты тоже. Сам не побежишь — ноги тебя силком потащат.

Дубровинский усмехнулся. Очень уж убеждающе говорил дед Василий. И в общем-то, пожалуй, правильно. Он шел домой, разговаривал о разных разностях с Филиппом, которого позвал к себе, чтобы наделить его новой самоизобретенной задачей, для решения которой требовались не только строгая математическая логика и определенные знания, но еще и простая, «мужицкая» смекалка в самом подходе к решению, — разговаривал с Филиппом, а сам между тем думал о первом пароходе, о том, что он ему привезет. Так давно ни от кого не было писем!


предыдущая глава | А ты гори, звезда | cледующая глава







Loading...