home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add
fantasy
space fantasy
fantasy is horrors
heroic
prose
  military
  child
  russian
detective
  action
  child
  ironical
  historical
  political
western
adventure
adventure (child)
child's stories
love
religion
antique
Scientific literature
biography
business
home pets
animals
art
history
computers
linguistics
mathematics
religion
home_garden
sport
technique
publicism
philosophy
chemistry
close

Loading...


10

Филипп открыл глаза, не отдавая себе отчета — почему. Он спал всегда так крепко, что однажды, подшучивая, Дубровинский вытащил у него из-под головы подушку, потом выдернул простыню и, наконец, войлочную подстилку, оставив на голых досках, Филипп лишь блаженно улыбался во сне.

Было совсем светло, и ему подумалось, что наступило утро, но ходики на стене показывали только половину третьего. Значит, еще ночь, а что светло — так ведь середина мая. Он повернул голову и увидел Дубровинского. Тот сидел на своей кровати в нижнем белье, свесив босые ноги, покато опустив плечи. Лица, обращенного к полу, разглядеть было нельзя, а волосы, открывая большие залысины, были взъерошены так, как не случается это после спокойного сна: наверное, человек метался в постели либо, вскочив, отчаянно хватался за голову.

— Иосиф Федорович, вы не захворали? — тихо спросил Филипп, приподнимаясь на локоть.

Дубровинский вздрогнул всем телом, повернулся к нему, неуверенно разглаживая всей ладонью обвислые усы.

— А? Что? — проговорил он. — Мухи… Мухи ползают по стеклу, царапают, скрипят лапками, спать не дают. Я здоров.

По стеклу действительно ползало несколько мух. Филипп смотрел на Дубровинского с недоумением.

— Так, Иосиф Федорович, их же совершенно не слышно.

— Знаю, знаю, Филипп! Нет, я не заговариваюсь. Это серьезно. Понимаешь, я их слышу. Слы-шу! Поют петухи, лают собаки — и ничего, мне они не мешают. А эти мухи, со своими тонкими, цепкими лапками, они весь мозг мне исцарапали. Слышишь: цик, цик, цик… Одни и те же звуки, совсем одни и те же. Я не могу уснуть. — Он потер ладонями лицо, вяло опираясь о край постели, встал и сморщился от боли, кольнуло в груди. — Герр Лаушер, наверно, сумел бы объяснить…

— Какой «герр Лаушер»? — Недоумение Филиппа возрастало все больше.

— Давосский врач. Мои месмерические пассы, кажется, уже больше не действуют, и скоро наступит момент, когда я внезапно превращусь в тлен.

— Иосиф Федорович! Ну что за мысли у вас? — Филипп вскочил, подошел к Дубровинскому, взял его за руку, холодную и безвольную. — Ложитесь и спите. А мух я сейчас перебью полотенцем.

Дубровинский виновато усмехнулся.

— У этих мух есть двойники, Филипп, и перебить их невозможно. Прости, я разбудил тебя. Ложись, а я почитаю. Или домой напишу письмо. Светло, и лампу зажигать не надо.

— Давайте лучше походим по свежему воздуху, — предложил Филипп.

— Не понимаю, почему нынче с первым пароходом не было никакой почты, — не вслушиваясь в слова Филиппа, говорил Дубровинский. — Должны же быть письма! И телеграмму я жду.

— Ну мало ли что бывает. — Филипп пытался его успокоить. — Не успели почту погрузить в Красноярске, или по ошибке письма на другой станок завезли. Теперь, раз очистился Енисей и пошли пароходы…

— Не понимаю, почему с первым пароходом ничего не было, — монотонно повторил Дубровинский. — А мне осталось всего сто сорок два дня. Если подтвердится амнистия. Или пятьсот шесть дней.

— Да как же не подтвердится амнистия, Иосиф Федорович, если Степаныч эту весть от Кибирова из Монастырского привез. И я сам, когда ездил туда за содержанием, это же слышал как вполне достоверное. И в газетах пишут. Ведь трехсотлетие царствования дома Романовых. Подтвердится амнистия. Скинут вам целый год — не шутка.

— Степаныч сказал на ушко, что насчет меня губернатор для доклада в департамент полиции чуть не каждый месяц нашего пристава запрашивает: здесь ли я, не сбежал ли, — угрюмо проговорил Дубровинский. — Амнистируют по манифесту только тех, кто осужден или сослан за литературные дела. А за мной и всего другого достаточно. Меня арестовали как члена Центрального Комитета, приехавшего в Россию для организационной работы.

— Но относительно вас есть же у Кибирова телеграмма!

Дубровинский отрицательно повертел головой. Устало опустился на табуретку.

— А я ничему не верю. Ничего не стоит одной телеграммой отменить другую. Это уже не раз случалось.

— А вы не поддавайтесь таким мыслям. Считайте: осталось вам всего сто сорок два дня.

— Какая разница: сто сорок два или пятьсот шесть? Месмерические пассы больше не действуют.

— Опять вы о каких-то «пассах», Иосиф Федорович! — уже с легким упреком сказал Филипп. — Вернетесь по зиме домой, и сразу силы прибавятся.

— Все это верно, — невнятно проговорил Дубровинский, нервно перебирая пальцами складки на рубашке, — все это верно. Только домой я не могу возвратиться.

— Почему, Иосиф Федорович?

— Немного побыть дома, конечно, я мог бы, — глядя куда-то в пустоту, сказал Дубровинский. — А потом я должен работать. По поручениям партии. Это моя главная обязанность. Обязанность всей моей жизни. До конца. А я не могу. Я буду работать на полицию.

— Почему «на полицию»?

— Нет, не провокатором, — усмехнулся Дубровинский, и горькие морщины прорезали его лицо, измученное долгими бессонными ночами. — На полицию потому, что очень скоро я снова попаду в тюрьму, в ссылку или на каторгу. Хорошо, если только сам. А если нечаянно увлеку за собой и других? Тебе непонятны «месмерические пассы» врача герра Лаушера и писателя Эдгара Поэ. Когда-нибудь я объясню, что это такое. А сейчас ответь мне, что произойдет с бочкой, если у нее ржавчина от времени переест обруч?

— Клепки рассыплются, — неуверенно сказал Филипп. И замахал руками. — Да что вы, Иосиф Федорович! Зачем так думать?

— А если еще и клепки рассохлись настолько, что даже и крепкие обручи их не сожмут? Если в бочке все равно уже нельзя возить воду, а поганить ее разным мусором жаль? — с какой-то жестокостью продолжал Дубровинский. — Тогда эту бочку лучше сразу в огонь!

Оба они замолчали. Дубровинский, полуобернувшись, смотрел в окно, за которым в небе ширилась полоска желтой зари, предвещая тихий солнечный день. Филипп одевался, натягивал тугие сапоги. Шагнул было к переборке, хотел умыться, но передумал.

— Пройдемтесь по свежему воздуху, Иосиф Федорович, — сказал он просительно. — Такое хорошее утро.

— Нет, не пойду! — резко вскрикнул Дубровинский, взобрался к себе на постель и, как попало прикрывшись одеялом, улегся лицом к стене.

Филипп потоптался на месте, не зная, что ему делать. Он давно, еще с прошлой весны, после того, как прошли первые пароходы, стал замечать, что к Дубровинскому временами подступала непонятная раздражительность. Всегда мягкий, улыбчивый, он вдруг становился угрюмым, замкнутым, отвечал хотя и вежливо, но со сдержанной злостью. А на следующий день извинялся. И с особенной внимательностью вел долгие беседы с ним, с дедом Василием, ссыльными, забегавшими «на огонек». Соседских ребятишек одарял гостинцами, если было чем одарить, читал им книжки, учил их самих читать и рисовать. Но полосы тяжелой хандры между тем повторялись все чаще. Тогда он вслух перебирал политические ошибки, допущенные им когда-либо, и со своей математической логикой строил расчеты: «Что было бы, если бы я…» Филипп хорошо понимал его и как умел успокаивал.

Хуже стало зимой, когда душевная угнетенность принялась и физически точить Дубровинского. Он потерял сон, аппетит, похудел, лицо приобрело землистый оттенок. Непростым было теперь наготовить с ним дров, он дергал пилу рывками, жалуясь, что ее заедает смолистое бревно, а на самом деле пила шла свободно, просто у него не хватало сил. Брался колоть дрова, несколько раз всаживал топор в неподатливый чурбан и останавливался, обливаясь потом, его давила одышка. Но он и слышать не хотел, чтобы всю тяжелую работу на себя взял Филипп. Отказывался показаться фельдшеру в Монастырском — врача там не было, — пренебрежительно говорил: «Столько, сколько он, я и сам о своей болезни знаю, а в Давос он меня не отправит». Работа над переводами, над изучением нового для него английского языка, над составлением и решением математических задач и разработкой собственных теорий в этом мире отвлеченных понятий его изматывала. И в то же время работа была единственным, что его отвлекало от тяжелых дум в бессонные ночи, убивающие куда больше, чем безотрывное сидение над книгами и рукописями.

— Иосиф Федорович, может быть, самовар поставить? — после долгого молчания спросил Филипп.

— Спасибо, Филипп, — глухо отозвался Дубровинский. — Есть мне не хочется.

Часы показывали только четверть четвертого. Рано, конечно. И Филипп не стал настаивать. Но и в девять утра и в два часа дня Дубровинский отказался от еды, хотя к этому времени и поднялся с постели, сел к столу за работу.

С Филиппом он разговаривал неохотно и не сердясь на него, а просто боясь отвлечься от какой-то охватившей его мысли. Только под вечер Дубровинский согласился выпить стакан молока.

— Ну, как хотите, Иосиф Федорович, а гулять сейчас мы с вами пойдем, — обрадованный тем, что Дубровинский немного повеселел, сказал Филипп. — Вот берите пиджак, и пошли.

Он прямо-таки силой заставил его одеться. На дворе было тепло, и в эту пору года еще не успел расплодиться гнус. С лугов тянулось стадо сытых, лоснящихся коров. Хозяйки их встречали возле своих дворов. Пробежала с охапкой желтых лютиков Маша Савельева, крестница деда Василия и его любимица, на ходу бросила: «Ой, Солнышко, да сходите вы за ручей, сколько там разных цветов!»

— Пойдемте, — предложил Филипп.

— Нет, лучше к Енисею, к часовне, там тоже есть цветы, — сказал Дубровинский. — И красивый вид на реку.

Заглядевшись вслед убегающей Маше, Филипп немного приотстал. Дубровинский этому словно обрадовался, сразу прибавил шаг, стремясь и еще увеличить расстояние между ним и собой, шел, оступаясь и долбя землю каблуками сапог, шмыгая пятками, — от долгой и быстрой ходьбы он давно отвык. Филипп догадался: человеку хочется одиночества. Но можно ли, следует ли оставлять его одного? Уж коли согласился он вместе пойти на прогулку…

— Ну и ходок вы, Иосиф Федорович, — с напускной беззаботностью сказал Филипп, настигая Дубровинского, — никак не могу угнаться за вами. А воздух-то, воздух легкий какой! Весна! Чувствуете, как из лесу ветер запах смолки доносит?

Дубровинский не отозвался. И сразу походка у него изменилась, стала вялой, разбитой. На висках проступили капельки пота. Некоторое время они шли молча.

— Филипп, скажи по совести, — вдруг спросил Дубровинский, не глядя на него, — почему ты надумал переехать ко мне? Тебя об этом просила Людмила Рудольфовна?

Сказать? Не сказать? Какой смысл вложен в этот вопрос? Что мерещится человеку: простая забота о нем или тайное наблюдение за больным? Раньше он никогда об этом не спрашивал. Все было ясно. Теперь подозревает: приставлен.

— Да я же из своей выгоды к вам напросился, Иосиф Федорович, с вами мне очень хорошо. — И покривил душой: — Никакого разговора об этом с Людмилой Рудольфовной никогда у меня не было.

— А еще: зимой ты ездил в Монастырское, справлялся, нельзя ли меня перевести туда, там фельдшер и квартиры получше. Об этом тебя тоже просила Людмила Рудольфовна?

Филипп замялся. Он это пытался сделать сам, без чьей-либо подсказки, хотя в памяти и теснился давний неопределенный разговор с Менжинской об этом. Действительно, в Монастырском и фельдшер есть и там квартиры получше, но в канцелярии пристава сделали сразу жесткий от ворот поворот. Дескать, не может быть и речи о переводе Дубровинского из Баихи. Тогда Филипп вернулся из Монастырского и промолчал о своем неудавшемся заступничестве. Считал, на этом и делу конец. Откуда все это узнал Дубровинский? Чего доискивается Иосиф Федорович?

— Не получилось ничего, — отмахнулся он неопределенно, — я даже и забыл о тех разговорах. А посмотрите-ка на Енисей: как он красиво играет золотыми огоньками!

Они уже вышли на поляну возле часовни. Из-под ног брызгами выскакивали мелкие серые кузнечики. Пахло полынью и богородской травой. К этому примешивался более резкий запах соснового бора, окрайком своим притиснувшегося к поляне. По изветшавшему от времени крылечку часовни цепочкой бежали черные муравьи и исчезали в круглых норках, проточенных в песчаных намывах. Дубровинский сделал несколько шагов в сторону обрыва.

— Филипп, почему с первым пароходом мне не было никакой почты? — спросил, не оборачиваясь.

Захаров только пожал плечами — в который раз Дубровинский задает ему один и тот же вопрос. Что за навязчивая мысль его все время томит? А с полной откровенностью высказаться не хочет. Или не может. Чем бы отвлечь его?

— Иосиф Федорович, вы не припомните, как это у Лермонтова: «На севере диком стоит одиноко на голой вершине сосна…»? А дальше? Вот выскочила строчка из памяти!

Он даже прищелкнул пальцами, показывая, что вот-вот поймать бы ее, а не ловится. На самым деле Филипп знал это стихотворение все наизусть, но ничего другого, лучшего ему не придумалось.

— Нет, не помню, — рассеянно сказал Дубровинский, глядя на Енисей, весь в мелких серебристых барашках.

Филипп понял: он тяготится его присутствием, ему хочется побыть одному. Но почему он пошел именно сюда? Полюбоваться с обрыва Енисеем? Ведь весь день голодный.

— Вы не устали, Иосиф Федорович? Тогда погуляйте еще, а я пойду на ужин чего-нибудь приготовлю.

Дубровинский поощрительно кивнул головой. Филипп направился к поселку. А ноги не несли, он корил себя, зачем оставил близ обрыва человека одного. Солнце, правда, стоит еще высоко, но все-таки это поздний вечер, когда даже в природе как-то все цепенеет, а окрест поселка становится и совсем пустынно. Оглядываться он не смел: Дубровинский это может истолковать как недоверие к нему.

У крайней избы навстречу Филиппу вновь попалась Маша Савельева. Похоже, она его заметила издали, и встреча была не случайной.

— Куда же ты девал своего дружка, Солнышко? — постреливая озорными глазами, спросила она. — Не хочешь пройтиться? К ручью. Черемуха томит, однако зацветет скоро.

— Машенька, подбеги до пригорка, — вместо ответа попросил Филипп. Тревога не покидала его. — Оттуда часовню хорошо видно. Что там Иосиф Федорович делает?

— А чего, разбранился ты с ним или чо ли? — игриво упрекнула Маша. И стала серьезной. — Вид у тебя…

— Подбеги.

Маша вернулась быстро.

— Никого, на всей полянке.

Не дослушав ее, Филипп бросился к часовне. Нет Дубровинского. Опушка леса, освещенная низко стоящим солнцем, просматривалась хорошо. И тоже — нету.

Филипп приблизился к обрыву. Енисей здесь наваливался на красноватый, иссеченный глубокими трещинами утес и, отшатнувшись от него, закручивался быстрыми воронками. Ступи неосторожно, и… Чуть ниже спускалась узкая тропинка к реке, и там, взмостясь на выступающие из воды глыбы камней, мальчишки любили удить рыбу. Там погромыхивает галька. Филипп сбежал по тропинке вниз, и на сердце у него отлегло: выискивая, где лучше ступить, Дубровинский тихонько брел вдоль берега.

— Иосиф Федорович! — окликнул Филипп.

Дубровинский как мог прибавил шагу.

— Иосиф Федорович, погодите! — Догнать его было нетрудно. — Погодите! Ну что за место выбрали вы для прогулки? Пойдемте домой! И соорудим мы вместе с вами на ужин…

— Филипп, — страдальчески и с какой-то особенно дружеской доверительностью сказал Дубровинский, — мне хочется немного побыть одному. Именно здесь, у воды, на солнышке, на ветру…

— Солнце скоро зайдет, уже одиннадцать часов, становится прохладно, а вы легко одеты.

— Нет, мне не холодно.

— А утром снова погуляете.

— Хочу сейчас, — сказал Дубровинский нетерпеливо. И в голосе у него прозвучали нотки подозрения: — Нехорошо ходить по пятам за другими.

— Да что вы, Иосиф Федорович, я ведь… — Филипп смутился, не зная, как оправдаться. — А вы один вернетесь? Тропинка здесь крутая, земля осыпается, вам будет трудно в гору подниматься.

— Ничего, поднимусь. Вернусь один, не беспокойся.

— Честное слово? — против воли, как-то по-детски вырвалось у Филиппа.

— Да, честное слово! Шагай!

Продолжать спор становилось уже невозможным. Филипп улыбнулся Дубровинскому, тот ответил ему успокоительным жестом руки.

Воздух в комнате застоялся, Филипп упрекнул себя, что, уходя, не оставил распахнутым окно. Принялся щепать лучину, чтобы разжечь самовар, и раздумал: ночь ведь уже, хотя и светло, даже солнечно. Вернется Иосиф Федорович — выпить по стакану холодного молока. Он любит молоко. Слазить в погребок будет недолго.

От бессонно проведенной ночи и тревожного долгого дня Филиппа одолевала дрема. Он не находил в себе сил противиться ей. Погрозил себе пальцем: «Не спи! Садись к столу и до прихода Иосифа Федоровича реши сочиненную им задачу по отысканию угла альфа…»

Филипп придвинул лист бумаги, подточил карандаш: «…угол альфа в системе координат…»

Ходики показывали без десяти час. Теплынь и духота окутывали ватным одеялом. Филипп безвольно уронил голову на стол.

Горланили петухи. Под окном дед Василий обушком топора загонял в землю колья — отошла доска, поддерживающая завалинку, — удары сыпались часто и звонко. Сквозь стекло горячо грело солнце. Филипп подскочил, ошалело растирая ладонями отяжелевшее от прилива крови лицо.

Глянул на часы. Двадцать минут шестого. Дубровинский еще не вернулся…


предыдущая глава | А ты гори, звезда | cледующая глава







Loading...