home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add
fantasy
space fantasy
fantasy is horrors
heroic
prose
  military
  child
  russian
detective
  action
  child
  ironical
  historical
  political
western
adventure
adventure (child)
child's stories
love
religion
antique
Scientific literature
biography
business
home pets
animals
art
history
computers
linguistics
mathematics
religion
home_garden
sport
technique
publicism
philosophy
chemistry
close

Loading...


Пять

Наконец-то в ходе всей этой болтовни я добралась до полок с книгами ныне живущих авторов, мужчин и женщин; в наше время женщины пишут почти столько же, сколько и мужчины. Если это даже и не совсем так и мужчины по-прежнему более говорливы, то все же верно то, что теперь женщины пишут не только романы. Вот работы Джейн Харрисон по греческой археологии, эстетические труды Вернон Ли, книги Гертруды Белл о Персии. Теперь существуют книги на темы, о которых женщины прошлых поколений и мечтать не могли. Стихи, пьесы, критические работы, исторические труды, биографии, заметки о путешествиях, научно-исследовательские тексты и даже несколько книг о философии и экономике. Хотя романов по-прежнему больше, сами они изменились от соседства с книгами других жанров. Эпичный век женской литературы остался позади. Природная простота ушла: благодаря чтению и критике писательницы расширили кругозор, приобрели утонченность. Стремление рассказать о своей жизни осталось в прошлом – писательство стало видом искусства, а не способом самовыражения. Пожалуй, эти новые романы могут ответить на некоторые вопросы.

Я наугад взяла с полки один из них. Она стояла в самом конце полки, называлась, насколько я помню, «Жизнь как приключение», была написана Мэри Кармайкл и опубликована только что, в октябре. Видимо, это была первая книга Мэри Кармайкл, но ее следовало читать как завершающий том в долгой серии, в которую входили и стихи леди Уинчилси, и пьесы Афры Бен, и романы четырех великих писательниц. Несмотря на то что мы привыкли судить о книгах по отдельности, они дополняют друг друга. Мне следовало считать эту неизвестную даму прямой последовательницей великих женщин, обстоятельства жизни которых я изучала, чтобы понять, что именно она от них унаследовала. Вздохнув (романы зачастую оказываются не противоядием, а банальным болеутоляющим и вводят нас в дремотное забытье, а не пробуждают пылающим клеймом), я устроилась с блокнотом и карандашом, чтобы разобраться в первом романе Мэри Кармайкл «Жизнь как приключение».

Для начала я пробежала взглядом по странице. Прежде чем нагружать память информацией о голубых и карих глазах и отношениях, которые могут сложиться у Хлои с Роджером, я попытаюсь составить представление о языке. Когда станет ясно, пером это написано или топором, тогда и придет время запоминать подробности. Я попробовала пару предложений на вкус. Вскоре стало ясно, что что-то не так. Ровному потоку предложений то и дело что-то мешало. Что-то царапалось, торчало, отдельные слова бросаются в глаза. Мэри Кармайкл «оконфузилась», как говорили в старых пьесах, словно человек, тщетно чиркающий спичкой. Но чем же тебе не подошла манера Джейн Остин, спросила я ее, словно бы она сидела рядом. Неужели ее надо отправить в утиль только потому, что Эммы и мистера Вудхауса больше нет? Жаль, если так, вздохнула я. Джейн Остин переходит от одной мелодии к другой, словно Моцарт от пьесы к пьесе, а читать эту книгу – словно плыть по морю в лодке: тебя качает вверх-вниз. Судя по одышливой немногословности, писательница чего-то боялась – может, опасалась обвинений в «сентиментальности» или же вспомнила, что женскую прозу называли «цветистой» и решила щедро добавить шипов. Но, не изучив сцены внимательно, непонятно, своим ли языком говорит автор или чужим. Во всяком случае, это чтение не усыпляет, подумала я. Но слишком уж много фактов. Она и половину не успеет использовать (книга была вдвое короче «Джейн Эйр»). Как бы то ни было, писательнице все же удалось усадить всех нас – Роджера, Хлою, Оливию, Тони и мистера Бигхэма – в лодку. Подождите-ка, сказала я, откидываясь на спинку стула. Прежде чем продолжать, надо хорошенько все обдумать.

Я почти уверена, что Мэри Кармайкл пытается нас одурачить. Мне кажется, что я на аттракционе в парке: ждешь, что вагончик обрушится вниз, а он снова взлетает. Мэри играет с нашими ожиданиями. Вначале она разрушила предложение, теперь ломает последовательность. У нее есть полное право так поступать, если она хочет чего-то этим добиться. Но так ли это, я узнаю, только когда увижу настоящий конфликт. Пусть сама решает, что это будет за конфликт, хоть между консервными банками и старыми чайниками; но пусть убедит меня, что верит в него, а потом – разрешит его. Я была готова выполнить свой читательский долг, если Мэри Кармайкл выполнит писательский. Перевернув страницу… Простите, но здесь я должна прерваться. Среди нас нет мужчин? Вы уверены, что за красной шторой не прячется сэр Чарльз Байрон? Здесь точно одни женщины? Тогда я могу сообщить вам, что далее я прочла следующее: «Хлое нравилась Оливия». Не надо пугаться. Ни к чему краснеть. В своем кругу мы можем признать, что такое порой случается. Женщинам нравятся женщины.

«Хлое нравилась Оливия», – прочла я. И тут меня словно ударило молнией – какой прорыв! Возможно, Оливия понравилась Хлое впервые в истории мировой литературы. Клеопатре не нравилась Октавия. А если бы нравилась – как изменился бы сюжет «Антония и Клеопатры»! Сейчас же эта история подана слишком просто и банально, думала я, на мгновение забыв об «Испытаниях жизни». Единственное чувство, которое Клеопатра испытывает по отношению к Октавии, – ревность. Не выше ли она меня? Как она причесывается? Для сюжета пьесы иного и не требуется. Но было бы куда интереснее, если бы отношения двух женщин стали сложнее. Отношения женщин вообще чересчур просты, подумала я, припоминая разных великолепных героинь. Как много остается невысказанным. Я попыталась вспомнить, изображал ли кто-нибудь двух женщин подругами. Джордж Мередит сделал такую попытку в «Диане на перепутье». В античных пьесах и у Расина женщины могут быть наперсницами. Иногда в литературе встречаются матери и дочери. Но их почти всегда изображают в связи с мужчинами. Странно подумать, что до Джейн Остин все великие героини не просто появились из-под мужского пера, но и упоминались только в связи с мужчинами. А это ведь лишь малая часть женской жизни, и даже о ней мужчина почти ничего не знает, поскольку обречен глядеть на все сквозь черные или розовые очки своего пола. Отсюда, возможно, своеобразие литературных героинь: они ошеломительно прекрасны или уродливы, воплощение небесной доброты или адского беспутства, – именно такой видел женщину влюбленный, когда любовь его расцветала или увядала, обретала или теряла взаимность. У романистов XIX века, конечно, женские образы стали сложнее и разнообразнее. Возможно, именно желание писать о женщинах постепенно заставило мужчин отойти от мрачных поэтических драм, где героинь просто некуда было пристроить, и изобрести куда более вместительный жанр романа. Но и тогда очевидно, даже в текстах Пруста, что знания мужчин о женщинах очень фрагментарны и ограниченны, как и знания женщин о мужчинах.

Кроме того, постепенно стало ясно, продолжала я, возвращаясь к книге, что не только мужчины, но и женщины интересовались чем-то за пределами домашнего очага. «Хлое нравилась Оливия. Они делили одну лабораторию на двоих…» – из дальнейшего повествования я выяснила, что девушки вместе трудились над измельчением печени, которая должна излечивать тяжелую анемию. И это несмотря на то, что одна из них была замужем и имела, кажется, двоих детей. Разумеется, такие подробности раньше не упоминали, и блистательный образ героини становился чересчур простым и однотонным. Предположим на мгновение, что мужчин изображают в литературе исключительно как влюбленных – они не дружат с мужчинами, не воюют, не мыслят и не мечтают; как мало места нашлось бы им тогда в шекспировских пьесах, как пострадала бы литература! Возможно, нам осталась бы большая часть Отелло и довольно много Антония, но Цезарь, Брут, Гамлет, Лир и Яго исчезли бы. Мировая литература оскудела бы – так же, как она оскудела из-за того, что женщинам было отказано в участии. Их выдавали замуж насильно, держали взаперти и не давали выбирать себе дело – драматург был не в силах изобразить их правдоподобно или сколь-нибудь интересно. Единственным достойным толкователем оказалась любовь. Поэта принудили испытывать страсть или разочарование или же решить для себя, что он будет женоненавистником (обычно это означало, что женщинам он просто не нравится).

Итак, если Хлое и вправду нравится Оливия и они делят лабораторию – что само по себе делает их дружбу более крепкой или разнообразной, поскольку она основана не только на личных отношениях; если Мэри Кармайкл действительно умеет писать (а мне уже начал нравиться ее стиль); если у нее есть собственная комната, в чем я несколько сомневаюсь; если у нее есть пятьсот фунтов годового дохода (но это неизвестно), – тогда, мне кажется, произошло выдающееся событие.

Ведь если Хлое нравится Оливия и Мэри Кармайкл знает, как написать об этом, она осветит факелом тьму, где ранее не ступала нога человека. Здесь все полумрак и глубокие тени, словно в извилистой пещере, где гуляешь со свечкой, не зная, куда идешь. Вернувшись к книге, я прочла, как Оливия ставит склянку на полку и говорит, что ей пора домой, к детям. Да это же невиданное в мировой истории зрелище! – воскликнула я. Мы с Хлоей внимательно наблюдали за ним – мне хотелось понять, как Мэри Кармайкл уловила все эти неописанные жесты, несказанные или недосказанные слова, которые оживают (но лишь отчасти, словно тени мотыльков на потолке) лишь когда женщины остаются наедине, вдали от своенравного света мужского мнения. Если она и вправду решилась на такое, ей надо притаиться, сказала я, продолжая чтение; ведь женщины так подозрительно воспринимают любой интерес, за которым не стоит очевидных мотивов, так привычны скрываться и сжиматься, что стоит лишь взглянуть в их сторону, и они тут же исчезают. Единственный способ (обратилась я к Мэри Кармайкл, словно она сидела рядом) – это говорить о постороннем, смотреть в окно и потихоньку записывать – не карандашом в блокноте, но тончайшей скорописью, еще не рожденными словами, – как Оливия, тысячи лет просидевшая в тени, ведет себя на свету, как она вдруг видит, что ей предлагают незнакомое лакомство: приключения, знания, творчество. И тянется к нему, продолжала я, снова поднимая взгляд от книги, пытаясь найти новые возможности в системе, искусно разработанной совсем для других целей, чтобы воспринять новое, не потревожив уже существующий тончайший и сложнейший баланс.

Увы, я совершила то, чего обещала себе не делать: ненароком перешла к восхвалению своего пола. «Тончайший», «сложнейший», «искусно разработанная» – это, безусловно, хвалебные эпитеты, а хвалить свой пол как-то странно и глупо, а в данном случае и неуместно. Глядя на карту, мы не можем сказать, что Америка была открыта женщиной; откусив яблоко, не вспоминаем, что законы гравитации были придуманы женщиной; а глядя в небо на аэропланы над нами, не можем отметить, что именно женщины изобрели авиацию. На этой стене нет шкалы, по которой можно было бы измерить женский рост. У нас нет метрической системы из ярдов и дюймов, которую мы могли бы приложить к образу хорошей матери, преданной дочери, верной сестры или умелой домоправительницы. Даже в наше время университетская степень есть у немногих женщин и мало кто из них проходил испытание армией, флотом, профессией, торговлей, политикой и дипломатией. Женщины по сей день остаются незамеченными. Если же я хочу узнать все возможное про сэра Хоули Баттса, к примеру, мне надо всего лишь открыть справочник Дебретта или Берка, и я обнаружу, что он получил такую-то и такую-то степень, владеет поместьем, имеет наследника, занимал пост секретаря, был представителем Великобритании в Канаде и удостоен множества званий, титулов, медалей и прочих неотъемлемых символов его заслуг. Лишь Провидение знает о сэре Хоули Баттсе больше.

Но если я называю женский ум «тончайшим» и «сложнейшим», никакие справочники не подтвердят мои слова. Что же мне делать? Я снова обратилась к книжным полкам. Вот биографии: Джонсон, Гёте, Карлейль, Стерн, Коупер, Шелли, Вольтер, Браунинг и прочие. Я задумалась обо всех этих великих мужчинах, которые по той или иной причине восхищались женщинами, искали их общества, делили с ними кров, влюблялись, доверяли и открывались им, писали о них и в общем и целом нуждались в противоположном поле и зависели от него. Не буду утверждать, что все эти отношения были исключительно платоническими – да и сэр Уильям Джойнсон-Хикс[21] вряд ли меня поддержит. Но было бы несправедливо утверждать, что эти мужчины искали лишь женской лести и плотских радостей. Очевидно, что они получали то, чего не могли дать друг другу, и я постараюсь дать этому определение, не прибегая к напыщенным стихотворным цитатам: это обновление творческой силы, которое может даровать нам лишь противоположный пол. Я представила, как, открыв дверь гостиной или детской, мужчина видит женщину за вышивкой или в окружении детей, то есть в центре совсем другого мира, и чувствует живительный контраст между этим миром и его собственным (Палатой общин, возможно, или домом правосудия), а самая простая беседа подарит ему настолько иной взгляд на вещи, что в нем оживут высохшие было помыслы; наконец, сам вид женщины, творящей в принципиально иной среде, так разгонит творческие силы, что к нему исподволь вернется вдохновение, а с вдохновением – та фраза или эпизод, которые никак не давались перед тем, как он решил навестить ее. На каждого Джонсона найдется своя Трейл, и потому-то он и держится за нее, а когда Трейл выходит замуж за итальянского учителя музыки, Джонсон чуть ли не сходит с ума от гнева, и не только потому, что ему будет недоставать приятных вечеров у нее в гостях, но и потому, что свет его жизни «будто бы угас».

И даже если вы не Джонсон, Гёте, Карлейль или Вольтер, вы все же можете ощутить (пусть и не так, как великие) всю мощь этой женской творческой силы. Войдя в комнату… но чтобы женщина спокойно могла написать, что происходит, когда она входит в комнату, понадобилось бы изрядно напрячь возможности английского языка и снабдить его целой стаей незаконнорожденных новых слов. Комнаты бывают такие разные – спокойные или мятежные, с окнами на море или, напротив, в тюремный двор, увешанные стиркой или украшенные шелками и опалами, жесткие, точно конская грива или мягкие, словно перья; войдите в любую комнату, и вас захлестнет необыкновенно сложная волна женственности. Как же иначе? Женщины просидели взаперти миллионы лет, и стены уже так пропитались их творческой силой, что кирпичи и известь не вмещают ее – теперь она выплеснется на перья, кисти, политику и торговлю. Но эта творческая сила отличается от мужской. Бесконечно жаль, если она угаснет или исчезнет, поскольку она была воспитана веками строжайшей дисциплины, и заместить ее нечем. Бесконечно жаль, если женщины станут писать, жить и выглядеть как мужчины, ведь двух полов и так не хватает для нашего огромного разнообразного мира, так как же мы обойдемся всего одним? Разве образование не должно делать упор на наши различия? Мы и так слишком похожи, и если какой-нибудь первооткрыватель сообщит, что нашел представителей иных полов, что смотрят сквозь другие ветви на другое небо, это была бы величайшая польза человечеству! А как весело было бы посмотреть, как профессор Х. кинется к своим линейкам и рулеткам, чтобы доказать собственное превосходство.

Видимо, Мэри Кармайкл уготовано быть обычным наблюдателем, размышляла я, не спеша перевернуть страницу книги. Боюсь, что она поддастся искушению стать наблюдателем от литературы (а не мыслителем). Перед ней столько новых фактов. Ей больше не требуется ограничивать себя приличными домами верхушки общества. Она войдет в душные комнатушки, где сидят куртизанка, шлюха и дама с мопсом, но движимая не милосердием или высокомерием, а на равных с ними. Они сидят в этой комнате в своих грубых готовых платьях, которые им выдал мужчина-писатель. Но Мэри Кармайкл достанет ножницы и посадит эти платья точно по фигуре. Удивительно будет увидеть этих женщин такими, какие они есть, но придется немного подождать, ведь Мэри Кармайкл по-прежнему немного стесняется в присутствии «греха» – наследия нашей эпохи сексуального варварства. На ногах у нее по-прежнему убогие классовые кандалы.

Однако большинство женщин все же не куртизанки, не распутницы и не проводят летние дни, прижимая мопсов к пыльному бархату платья. Так что же они делают? И тут мне представилась одна из тех длинных улиц к югу от реки, где люди живут друг у друга на головах. Перед моим мысленным взором появилась старушка, которая переходила улицу под руку с дамой средних лет – видимо, дочерью. Обе так благопристойно одеты, что сразу видно, это целый ритуал: зашнуровать ботинки, укутаться в меха, а летом все это перекладывается камфорой и убирается в шкаф. Когда загораются фонари, они переходят улицу (сумерки – их любимая пора), и так много лет. Старшей почти восемьдесят, но если спросить, что значила для нее жизнь, она скажет, что помнит фейерверк в честь битвы при Балаклаве или ружейный салют в Гайд-парке в честь рождения Эдуарда VII. А если вы захотите зафиксировать воспоминание конкретной датой и спросите, что она делала 5 апреля 1868 года или 2 ноября 1875-го, она уставится в пространство и скажет, что ничего такого не помнит. Все ужины приготовлены, тарелки и чашки вымыты, дети отправлены в школу и выпущены во взрослую жизнь. Ничего не осталось. Всё в прошлом. А в биографиях и исторических трудах об этом ни слова. И все романы невольно лгут.

Эти безвестные жизни лишь предстоит описать, сказала я, обращаясь к Мэри Кармайкл, словно она сидела рядом, и мысленно отправилась в путь по лондонским улицам, ощущая, как давит на меня безмолвие, как сгущаются невысказанные судьбы: то ли это исходит от женщин, что стоят на углах подбоченясь, кольца врезались в отекшие пальцы, болтают, словно в шекспировских пьесах, то ли от продавщиц фиалок и спичек, то ли от старух, застывших в дверных проемах; то ли от девушек, в чьих лицах отражаются проходящие мимо мужчины и женщины и огни витрин, словно солнце и облака в волнах. Вам предстоит обследовать все это, крепко держа факел, сказала я Мэри Кармайкл. Главное же – осветить собственную душу, все ее каверны и трещины, все высокомерие и щедрость и честно признать, что значит для вас собственная красота (или невзрачность) и в каких вы отношениях с изменчивым миром перчаток, туфелек, вещей и слабых ароматов, что испаряются из аптекарских сосудов и по аркадам из платьев стекают на псевдомраморные полы. Дело в том, что мысленно я уже вошла в магазин: пол был выложен черно-белой плиткой, стены были украшены разноцветными лентами невероятной красоты. Мэри Кармайкл стоило бы этим полюбоваться, подумала я, ведь это зрелище ничуть не меньше достойно описания, чем заснеженный пик или скалистое ущелье в Андах. Или взять девушку за стойкой – я бы предпочла узнать ее историю, а не стопятидесятое описание жизни Наполеона, семидесятый анализ поэзии Китса и мильтоновской инверсии в его трудах. Подозреваю, что старый профессор З. и ему подобные заняты именно этим. А потом я осторожно, на цыпочках (такая уж я трусиха, так страшусь кнута, который некогда чуть не обрушился на мои плечи) подхожу к ней и шепчу, что ей также следует научиться смеяться (без горечи!) над мужским тщеславием – или лучше сказать «мужскими странностями», это не так оскорбительно. У каждого на затылке есть пятно размером примерно с шиллинг, которое он не в состоянии увидеть самостоятельно. Это одна из тех добрых услуг, которые два пола могут оказать друг другу, – описать это пятно размером с шиллинг. Подумайте только, как много обрели женщины благодаря замечаниям Ювенала и критике Стриндберга. Как благородно, как неутомимо мужчины указывали женщинам на это пятно, начиная с античной истории! И если Мэри хватит смелости и честности, она зайдет за спину противоположному полу и скажет нам, что же там кроется. Невозможно создать верный портрет мужчины, пока женщина не описала его пятно. Мистер Вудхаус и мистер Кэйсобон[22] сами представляют собой такие пятна. Разумеется, никто в здравом смысле не посоветует ей высмеивать увиденное. Литература демонстрирует тщетность таких попыток. Будьте честны, и вас ждут удивительные результаты. Комедия обогатится. Будут открыты новые факты.

Настало время вернуться к книге. Чем размышлять, что Мэри Кармайкл напишет или может написать, куда полезнее выяснить, что она уже написала. Вернувшись к чтению, я вспомнила, что у меня уже родились некоторые претензии. Она отказалась от остинской манеры письма и не дала мне случая применить свой безупречный вкус, идеальный слух. К чему говорить: «Да-да, все это очень мило, но Джейн Остин писала куда лучше», если приходится признать, что эти две писательницы ничуть не похожи. Затем Мэри пошла еще дальше и нарушила последовательность – предполагаемый порядок вещей. Возможно, это было сделано бессознательно – она просто соблюдала естественный для женщины порядок вещей. Но эффект оказался ошеломительным: читатель видит, как нарастает волна, как грядет конфликт. А мне так и не представился случай возгордиться тонкостью своих чувств, глубоким пониманием человеческой души. Ведь каждый раз, как я собиралась ощутить то, что полагается чувствовать при столкновении с любовью или смертью, докучливое создание уводило меня в сторону, словно кульминация была еще чуть дальше. И у меня не оставалось шансов произнести подобающие фразы о «непреодолимых чувствах», «человеческой сути», «глубинах человеческого сердца» и прочие, помогающие нам верить, что как бы остроумны мы ни были, на самом деле мы очень серьезны, глубоки и человечны. Напротив, она заставила меня почувствовать, что на самом деле мы не так уж человечны, серьезны и глубоки – скорее ленивы и ограничены, а это была куда менее приятная мысль.

Но я продолжала читать и отметила кое-что еще. Она не «гений», это очевидно. В ней нет той любви к Природе, пылкого воображения, необузданной поэтичности, блестящего остроумия и мрачного таланта ее великих предшественниц – леди Уинчилси, Шарлотты Бронте, Эмили Бронте, Джейн Остин и Джордж Элиот; ее письму недостает мелодичного благородства Дороти Осборн – она всего лишь умная барышня, а ее книги лет через десять наверняка сдадут в макулатуру. Однако она обладает определенными достоинствами, которых недоставало куда более талантливым женщинам даже полвека назад. Мужчины для нее уже не были «враждебным племенем»; ей незачем было тратить время на противостояние, не нужно было забираться на крышу и нарушать свой душевный покой мечтами о том, в чем ей было отказано: путешествиях, жизненном опыте и знании света и характеров. Страх и ненависть почти исчезли – их следы можно было заметить только в слегка преувеличенном наслаждении свободой и стремлении говорить о противоположном поле в едком и саркастическом тоне, без романтических придыханий. Не подлежит сомнению, что как писательница она обладает некоторыми достоинствами высшего порядка. У нее свободный и открытый разум, чувствительный ко всякому воздействию, подобный молодому цветку, что откликается на всякий луч и звук. Она тонко и любопытно пишет о неизвестных или не описанных ранее предметах, освещает различные мелочи и показывает, что, возможно, они не так уж и малы. Она извлекает на свет то, что было некогда погребено, и заставляет нас задуматься – зачем же было предавать это погребению. Несмотря на некоторую неуклюжесть и отсутствие незримой поддержки многовековой традиции, которая делает малейший росчерк пера Теккерея или Лэма наслаждением для взора, Мэри Кармайкл, как мне стало казаться, освоила первый важнейший урок: она писала как женщина, но словно бы забывала, что является женщиной, и потому ее текст притягателен, как бывает притягателен человек, забывший о себе.

Все это замечательно. Но если ей не удастся выстроить из личного и мимолетного крепкую и надежную конструкцию, все это изобилие чувств и тонкость восприятия пропадут зря. Я уже говорила, что хочу дождаться конфликта. Пусть сведет воедино все намеки, приманки и уловки и докажет, что не скользит по поверхности, а видит насквозь, до самых глубин. В какой-то момент она должна была сказать себе – наступил час, когда я могу показать всю глубину своего замысла, не прибегая к драме. И она начнет – невозможно не заметить, как нарастает скорость! – манить и увлекать, и в памяти всплывут полузабытые намеки из других глав. Она заставит нас почувствовать их, пока герои будут самым естественным образом шить или курить трубку, и нам покажется, что мы взобрались на вершину мира и увидели его красоту и величие.

Как бы то ни было, она старалась. Наблюдая, как она готовится к броску, я видела (но надеялась, что сама она не видит) епископов и деканов, докторов и профессоров, патриархов и педагогов, которые выкрикивали свои запреты и советы. Так нельзя! Так не положено! На газон допускаются лишь ученые и члены братства! Леди допускаются только при наличии рекомендательного письма! Прекрасным начинающим писательницам сюда! Они голосили, словно толпа у ограды на гонках, а ей предстояло взять препятствие, не глядя по сторонам. Отвлечешься, чтобы огрызнуться или фыркнуть, и ты пропала, – сказала я ей. Секундное промедление – и все потеряно. Думай только о прыжке, молила я, словно поставила на нее все деньги, и она вспорхнула, словно птица. Но за оградой была другая, а за ней – следующая. Я сомневалась, что у нее хватит сил на все, ведь от аплодисментов и гула становилось дурно. Но она сделала все, что могла. Если учитывать, что Мэри Кармайкл не гений, а обычная девушка, написавшая свой первый роман в однокомнатной квартирке и не располагавшая такой роскошью, как время, деньги или праздность, попытка удалась.

Дайте ей еще сотню лет, думала я, дочитывая последнюю главу – в ней на фоне звездного неба мелькали голые плечи и носы, поскольку кто-то отдернул занавеску в гостиной, – дайте ей собственную комнату, пятьсот фунтов в год, право голоса и возможность вычеркнуть половину написанного сегодня, и она напишет куда лучшую книгу. Она станет настоящим поэтом, заключила я, убирая «Жизнь как приключение» в конец полки, – лет через сто.


Четыре | Своя комната | Шесть







Loading...