home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add
fantasy
space fantasy
fantasy is horrors
heroic
prose
  military
  child
  russian
detective
  action
  child
  ironical
  historical
  political
western
adventure
adventure (child)
child's stories
love
religion
antique
Scientific literature
biography
business
home pets
animals
art
history
computers
linguistics
mathematics
religion
home_garden
sport
technique
publicism
philosophy
chemistry
close

Loading...


Шесть

На следующее утро пыльные лучи октябрьского солнца светили в незавешенные окна, и с улицы подымался автомобильный гул. Лондон снова набирал обороты, фабрика забурлила, станки проснулись. Очень соблазнительно после всей этой писанины выглянуть в окно и посмотреть, чем занят Лондон 26 октября 1928 года. И чем же он был занят? Никто, видимо, не читал «Антония и Клеопатру». Лондон вообще, кажется, был равнодушен к шекспировским пьесам. Никому не было дела (и я их не виню) до будущего литературы, смерти поэзии или изобретения нового литературного стиля, подходящего для выражения женских чаяний. Если бы об этом что-то написали на асфальте, никто не остановился бы, чтобы почитать. Беспечные ступни прохожих стерли бы надписи за какие-нибудь полчаса. Вон бежит посыльный, а вот идет женщина с собачкой. Лондонские улицы великолепны тем, что на них не встретишь двух похожих людей, каждого влечет свое дело. Тут были деловые люди с портфельчиками, праздные гуляки барабанили тростями по оградам, весельчаки, для которых улица – что свой клуб, и они бродят по ней, окликая проезжающих мимо и заговаривая со всеми подряд. Мимо шли похоронные процессии, и мужчины, словно вдруг вспомнив о своей смертности, приподымали шляпы вслед. Джентльмен самого изысканного вида медленно спустился по ступеням дома и остановился, чтобы не столкнуться с суетливой леди в роскошной шубе, непонятно как приобретенной, и с букетиком пармских фиалок. Все они казались существовавшими отдельно друг от друга, поглощенными своими делами.

Как это часто бывает в Лондоне, вдруг всякое движение остановилось. Никто не ехал по улице, никто не шел мимо. В этой тишине с ветки платана в конце улицы оторвался листок и медленно спланировал на землю. Этот лист словно давал нам знак присмотреться к окружающему миру, на который мы мало обращаем внимания. Он, казалось, указывал на реку, что невидимо текла мимо нас, сворачивала за угол, подхватывала людей и несла их дальше по улице, как ручей в Оксбридже, что унес студента в лодке и сухие листья. Теперь же она подхватила и понесла на другую сторону улицы девушку в лакированных ботинках, юношу в коричневом пальто и такси; поток принес всех троих мне под окно, где такси остановилось, и юноша с девушкой тоже остановились и забрались в такси, и оно ускользнуло прочь, словно повинуясь тому же невидимому течению.

Зрелище это было мне привычно; странно было, что мое воображение наделило его неким ритмом, и что, глядя на двух человек, уезжающих в такси, я каким-то образом почувствовала толику их довольства жизнью. Глядя, как автомобиль скрывается за углом, я поняла, что эти двое словно бы помогли расслабиться моему напряженному мозгу. Все же непросто два дня подряд думать о двух полах, как об отдельных явлениях. Это нарушает гармонию сознания. Теперь в этом усилии более не было нужды, и от зрелища пары в такси гармония восстановилась. Удивительная штука – мозг, подумала я, отходя от окна: мы почти ничего о нем не знаем и в то же время полностью от него зависим. Почему же мне кажется, что сознание так же устает от споров и разногласий, как тело – от физической нагрузки? И что это такое – целостность мысли? Разум не может пребывать в едином состоянии, ведь он способен концентрироваться на тысяче разных вещей. Мы можем отделить себя от прохожих и мыслить себя отдельным существом, взирающим на них сверху вниз. Или же думать в унисон с окружающими, если, например, мы стоим посреди толпы и вместе со всеми ждем какого-нибудь объявления. А если вы – женщина, то вам наверняка знакомо внезапное раздвоение сознания, которое происходит, когда вы шагаете по, например, Уайтхоллу, а значит – пребываете в самом сердце цивилизации и при этом как бы находитесь вне ее, как скверна, инородное тело.

Разумеется, сознание то и дело перефокусируется и воспринимает окружающий мир с разных перспектив. Но в некоторых из произвольных внутренних состояний нам некомфортно. Чтобы удерживать себя в них, надо что-то в себе подавлять, а для этого требуются силы. Возможно, это такой же случай. Когда я увидела, как пара встречается на углу и садится в такси, мой ум словно бы слился воедино после того, как его разделили. Самая очевидная тому причина: сама природа обоих полов подразумевает их сотрудничество. Нами движет могучая, пусть и не вполне рациональная уверенность в том, что величайшее удовлетворение, максимальное счастье возможны только в союзе мужчины и женщины. Но, наблюдая за тем, как двое садятся в такси, и за своей радостью от этого зрелища, я задумалась: а вдруг в нашем сознании тоже существуют два пола, и чтобы достичь радости и гармонии, им надо соединиться? Я неумело набросала план души, в которой было две силы, мужская и женская, и в мужском мозгу громче звучал мужской голос, а в женском – женский. Естественное и комфортное состояние – это гармония и мирное сотрудничество двух начал. Женский голос должен звучать и в мужском мозгу тоже, равно как и женщина должна ощущать свое мужское начало. Возможно, именно это имел в виду Кольридж, говоря, что поистине великий ум – андрогинен. Сознание наиболее живо и работоспособно именно при слиянии этих двух начал. Возможно, чисто мужской или чисто женский разум вообще неспособны к творчеству. Но неплохо было бы справиться в какой-нибудь книге и увидеть, что же подразумевается под мужественно-женским или женственно-мужским.

Говоря, что всякий великий ум по сути своей андрогинен, Кольридж, конечно, не имел в виду, что этот великий ум будет испытывать какое-то особое сочувствие к женщинам, заниматься ими или пытаться дать им голос. Возможно, андрогинный ум менее склонен искать различия, чем однополый. Предполагаю, что он имел в виду гибкость и восприимчивость андрогинного ума, способность беспрепятственно выражать чувства, его пылкое вдохновение. Мы вновь возвращаемся к Шекспиру – его сознание явно было андрогинным, хотя невозможно сказать, что он думал о женщинах. И если и впрямь по-настоящему развитый ум подходит к обоим полам с одной меркой, значит, мы не так уж и развиты. Подойдя к полкам с книгами современных писателей, я задумалась: не этот ли факт лежит в основе терзающей меня загадки? Нет поколения, которое больше пеклось бы о своей половой принадлежности: доказательством тому служат бесчисленные тома в Британском музее, написанные мужчинами о женщинах. Конечно, виной этому движение суфражисток. Они разожгли в мужчинах болезненную потребность самоутвердиться, вынудили их выпятить себя и свои достоинства, о которых они раньше и не думали. А столкнувшись с провокацией (пусть даже и исходящей от горстки женщин в черных чепцах), человек вынужден давать отпор, а если ему еще ни разу в жизни не приходилось давать отпор, то он может переборщить. Возможно, этим объясняются некоторые особенности нового романа мистера А., цветущего господина и любимца критиков.

Я открыла его. Было приятно вновь прочесть строки, написанные мужчиной – такие прямолинейные, безыскусные по сравнению с женскими. В них чувствовалась такая свобода мышления, такая вольность, уверенность в себе. В присутствии этого со всем тщанием вскормленного, хорошо образованного, свободного разума чувствовалось, что он совершенно здоров, что никогда не подвергался нападкам или притеснениям, что от рождения ему была предоставлена полная свобода вести себя как вздумается. Все это было восхитительно. Но через главу-другую вам начинало казаться, что на страницы легла какая-то тень – с отчетливыми контурами, ясно напоминающая букву «Я». Вы принимались щуриться, пытаясь понять, что за картина за ней кроется – дерево или, может быть, женщина? Но все заслоняла буква «Я». Она начинала вас утомлять. Разумеется, это была крайне почтенная буква: честная, последовательная, крепкая и лоснящаяся от долгих веков воспитания и отличного питания. Сама я уважаю эту букву и глубоко ею восхищена. Но здесь – я перелистнула пару страниц – плохо то, что в тени этой буквы все становится бестелесным, словно в тумане. Это дерево? Нет, все же женщина. Но в теле у нее не осталось ни косточки, подумала я, глядя на то, как Фиби (так ее звали) идет по пляжу. Но тут с песка встал Алан, и его тень тут же накрыла Фиби. У Алана было свое мнение, и Фиби захлебнулась в потоке этого мнения. Кроме того, его переполняла страсть, – и тут я начала торопливо листать страницы, чуя надвигающуюся развязку. Так и вышло. Развязка случилась прямо на пляже. Все произошло крайне рьяно и откровенно. Непристойнее не бывает. Но… я слишком часто говорю «но». Так нельзя. Надо все же заканчивать предложения, упрекнула я себя. Так что закончу – но мне скучно! Но почему же мне скучно? Частично из-за господства буквы «Я» и ее иссушающей тени, в которой ничто уже не вырастет. А частично по другим, более сложным причинам. В сознании мистера А. существовала какая-то преграда, блокировавшая поток творческой энергии и превращающая его в ручеек.

Вспоминая разом обед в Оксбридже, сигаретный пепел, бесхвостую мэнскую кошку, Теннисона и Кристину Россетти, я поняла, что же это за препятствие. Раз Алан не твердит тихонько: «Роза алая у ворот жарко вспыхивает, как в бреду», пока Фиби идет к нему по пляжу, а она не отвечает: «Моя душа, как птичий хор, поет на тысячу ладов», – то что же остается делать? Только быть ясным, как день, и прямолинейным, как солнце. И он так и поступает, снова и снова (я листала страницы), снова и снова. И это довольно уныло, добавила я, понимая весь ужас своего признания. Непристойности у Шекспира возбуждают у читателя тысячи размышлений, и в них нет ни капли уныния. Но Шекспир делает это для удовольствия, а мистер А., как говорят нянюшки, нарочно. Таким образом он протестует. Он протестует против равенства полов, утверждая собственное превосходство. Он подавлен, зажат и закомплексован – таким мог бы быть и Шекспир, доведись ему познакомиться с мисс Клаф и мисс Дэвис[23]. Елизаветинская литература была бы совсем иной, начнись женское движение в XVI веке, а не в восемнадцатом.

Если теория об андрогинном сознании верна, то получается, что мужское сознание нынче переживает кризис: мужчины теперь пишут только мужской частью мозга. Женщинам не стоит их читать, ведь они неизбежно станут искать в этих книгах нечто, чего там быть не может. Недостает умения делать предположения, подумала я, взяв в руки труд мистера Б., критика, и принялась очень внимательно изучать его соображения о поэтическом искусстве. Он писал со знанием долга, умно и тонко, но проблема была в том, что чувства его молчали; его разум казался разделенным на отдельные комнаты без какого-либо сообщения. Если прочесть какую-нибудь фразу мистера Б., она замертво упадет вам в сознание, но любая фраза Кольриджа тут же взрывается в мозгу сотней других идей, и это единственный вид письма, у которого есть шанс на вечность.

Каковы бы ни были причины, это очень печально. Это значит (я подошла к шеренге томов Голсуорси и Киплинга), что лучшие работы величайших современных писателей не встречают отклика. Женщине, как ни бейся, не найти в них того источника вечной жизни, о котором твердят критики. Дело не столько в том, что в этих книгах прославляются мужские добродетели, насаждаются мужские ценности и описывается мир мужчин; дело в том, что женщинам недоступны чувства, пронизывающие эти книги. Задолго до конца вы чувствуете, что вот-вот кульминация произойдет, вот-вот случится взрыв. Эта картина рухнет-таки на голову старому Джолиону; он погибнет от шока; старый клерк произнесет над ним два-три слова, и все лебеди Темзы исполнят ему прощальную песню. Но прежде чем это случится, вы убежите и спрячетесь в кустах крыжовника, поскольку то, что кажется мужчине тонким, глубоким, символичным, оставляет женщину в недоумении. Так и с киплинговскими офицерами, которые поворачиваются Спинами, и с Сеятелями, что сеют Семя, и его Мужчинами, что остаются наедине со своим Делом, и Флагом – все эти большие буквы смущают, словно вас застали за подслушиванием мужской вакханалии. Дело в том, что ни в Голсуорси, ни в Киплинге нет ничего женского. Поэтому все их качества кажутся женщине незрелыми и грубыми. Они не умеют убеждать. А если книга не может увлечь, то как бы сильно она ни потрясала читателя, до глубины его души она не достучится.

Чувствуя смутное беспокойство – в такое моменты берешь книги одну за другой и ставишь их обратно, не раскрыв, – я попыталась вообразить эпоху чистой, самоуверенной маскулинности, вроде той, что предсказывают профессора в своих письмах (взять хотя бы сэра Уолтера Рэли[24]) и уже установили в Италии. Очевидная маскулинность Рима потрясает, но какой бы ценной она ни казалась государству, влияние ее на поэзию кажется сомнительным. Как бы то ни было, в газетах пишут, что состояние романа в Италии вызывает некоторое беспокойство. Состоялась встреча академиков с одной целью – «помочь развитию итальянского романа». «Представители знатных или богатых семей, производства или фашистских корпораций» собрались, чтобы обсудить этот вопрос, и отправили дуче телеграмму, в которой выражалась надежда, что «фашистская эра вскоре обретет своего достойного поэта». Присоединимся к этой робкой надежде, но поэзия вряд ли может вырасти в инкубаторе. Поэзии нужны мать и отец. Фашистское стихотворение может оказаться пугающим уродцем, вроде тех, что хранятся в стеклянных банках в провинциальных музеях. Говорят, что такие уродцы долго не живут; никто не видел, чтобы кто-то из них косил траву в поле. Две головы предвещают короткую жизнь.

Впрочем, вина за это лежит на обоих полах, если уж искать виноватых. Ответственность несут все, кто соблазнял и реформировал: леди Бессборо, солгавшая лорду Грэнвиллу; мисс Дэвис, сказавшая мистеру Грегу правду. Виноваты все, кто раздувал самолюбие, и именно из-за них, если хочется отдохнуть, я ищу в книге ту счастливую пору до рождения мисс Дэвис и мисс Клоф, когда писатель пользовался обеими сторонами своего разума. Тогда приходится обращаться к Шекспиру, так как его ум был двуполым – так же как у Китса, Стерна, Коупера, Лэма и Кольриджа. Шелли, наверное, не имел пола. В Мильтоне и Бене Джонсоне было многовато мужского, как и в Толстом и Вордсворте. В наше время Пруст был абсолютно андрогинен, а может, и немного слишком женствен. Но этот недостаток слишком редок, чтобы на него жаловаться. Кажется, если мужское и женское начала не уравновешены, интеллект берет верх, а остальные функции разума отсыхают и увядают. Однако я утешалась мыслью о том, что все это, возможно, пройдет: много из того, что я вам здесь рассказала, скоро устареет; следующему поколению покажется сомнительным то, что полыхает во мне теперь.

Несмотря на это, начать мне бы хотелось с того, что мысли о собственном поле губительны для автора, – я подошла к письменному столу и взяла в руки листок бумаги, озаглавленный «Женщины и литература». Опасно быть только мужчиной или только женщиной; надо быть женственно-мужественным или мужественно-женственной. Для женщин губительно пестовать свои обиды, защищать свои интересы – пусть даже и справедливые, – то есть сознательно вести себя по-женски. И губительно – это не преувеличение, ведь все, что написано с сознательным перекосом, обречено на гибель. Оно бесплодно. Пусть при свете дня оно кажется блистательным, емким, мощным и талантливым – с закатом солнца все увянет; ему не суждено прорасти в умах читателей. Для творчества необходимо, чтобы мужское и женское начала заключили договор. Следует узаконить этот союз противоположностей. Чтобы мы почувствовали, что автор передает свой опыт во всей полноте, сознание должно быть полностью открыто. Необходимы мир и свобода. Ни скрипа колес, ни мерцания света. Шторы должны быть задернуты. Когда все будет позади, думала я, автору надлежит лечь, и пусть его разум празднует свою свадьбу в темноте. Пусть не вглядывается, не задает вопросов. Лучше обрывать лепестки розы или разглядывать плывущих по реке лебедей. И я вновь увидела поток, унесший лодку, студента и сухие листья; и такси подхватило юношу с девушкой, думала я, прислушиваясь к грохоту лондонских автомобилей где-то вдали, и их унесло тем же потоком, в русло той же бурной реки.

Тут Мэри Битон умолкает. Она рассказала вам, как пришла к выводу – крайне прозаическому выводу: чтобы писать прозу или стихи, необходимы пятьсот фунтов в год и комната с замком на двери. Она постаралась неприкрыто изложить соображения и впечатления, которые привели ее к этому. Вы наблюдали, как она столкнулась с университетским смотрителем, пообедала здесь, поужинала там, рисовала картинки в Британском музее, снимала книги с полок и глядела в окно. Тем временем вы наблюдали ее промахи и причуды и гадали, как же они влияют на ее мнение. Вы спорили с ней и вносили необходимые поправки и добавления. Так и должно быть, поскольку в подобных вопросах путь к истине лежит через самые разнообразные ошибки. Закончу я своим собственным голосом и предвосхищу два очевидных замечания, которые наверняка уже пришли к вам в голову.

Вы так и не сказали, заметите вы, о том, какой пол талантливее – хотя бы в литературном отношении. Это было намеренное умолчание, поскольку если и настало время сделать такое сравнение – а в данный момент куда важнее знать, сколько денег и комнат было у женщин, чем рассуждать об их талантах, – так вот, даже если это время настало, я не верю, что человеческий дар можно взвесить, словно сахар и масло, даже в Кембридже, где привыкли распределять людей по классам, надевать на них шапочки и выдавать им аббревиатуры. Не верю, что даже Табель о рангах уитекеровского «Альманаха» сообщит нам окончательную систему ценностей или что существуют разумные причины на то, чтобы судебный опекун душевнобольных проходил к обеденному столу прежде рыцаря-командора ордена Бани[25]. Все это противопоставление полов, качеств, разделение на полноценных и неполноценных пристало скорее школьному этапу развития, где есть «стороны», которые надо занимать, и одной стороне надо непременно побить другую, а наивысшее достижение – подняться на сцену и получить из рук самого Директора искусно разукрашенный горшок. С возрастом люди перестают верить в стороны, Директора и разукрашенные горшки. Когда речь заходит о книгах, сложно прилепить к ним ярлыки так, чтобы они тут же не отвалились. В литературных рецензиях как нельзя лучше отражаются тяготы суждения. Одну и ту же книгу называют «великой» и «никудышной». Похвала и критика ничего не значат. Как бы приятно ни было раздавать оценки, это одно из самых бессмысленных занятий на свете, а подчинение оценщикам есть рабское поведение. Имеет значение лишь то, что вы пишете, о чем хотите, а будет это важно несколько часов или веков спустя – неизвестно. Но если вы жертвуете хоть малейшим оттенком, хоть волоском с головы своего воображения, покоряясь какому-то Директору с серебряным горшком в руках или профессору с линейкой в кармане, – вы совершаете настоящее предательство, и самые страшные жертвы – богатством или добродетелью – покажутся в сравнении лишь комариным укусом.

Далее, думаю, вы скажете, что я придаю слишком много значения материальному. Даже сделав скидку на символизм и допустив, что пятьсот фунтов в год могут обозначать способность к умственному труду, а замок на двери – свободу мышления, вы все же скажете, что надо быть выше этого и что многие великие поэты были бедняками. Позвольте мне процитировать вашего же профессора литературы, который куда лучше меня знает, как становятся поэтами. Сэр Артур Квиллер-Кауч[26] пишет:

«Назовем несколько великих поэтов последнего века: Кольридж, Вордсворт, Байрон, Шелли, Лэндор, Китс, Теннисон, Браунинг, Арнольд, Моррис, Россетти, Суинберн – на этом можно остановиться. Все они, кроме Китса, Браунинга и Россетти, окончили университет, а из них троих только Китс, умерший молодым, в расцвете лет, жил в бедности. Это может показаться грубым, и это очень печально, но правда такова: теория о том, что поэтический гений дышит где хочет и равно расцветает в богатстве и бедности, крайне далека от истины. Правда такова: девять человек из этих двенадцати получили университетское образование, а значит, у них были средства на лучшее образование в Англии. Из оставшихся троих Браунинг, как вы знаете, преуспевал, и я готов поспорить, что, будь он бедняком, он не смог бы написать «Саула» или «Кольцо и книгу» – так же как Рёскин не написал бы «Современных художников», не будь его отец преуспевающим дельцом. У Россетти был небольшой доход, а кроме того, он писал картины. Остается лишь Китс, которого рано прибрала Атропос, как и Джона Клэра в сумасшедшем доме, и Джеймса Томсона, который с горя принял настойку опия. Это ужасные факты, но надо взглянуть им в лицо. Совершенно очевидно (и крайне позорно для всей нашей нации), что вследствие некоего изъяна в нашем обществе у неимущего поэта нет ни малейших шансов выжить – не было их и двести лет назад. Поверьте мне – почти за десять лет я побывал в трехстах с лишним начальных школах: сколько бы мы ни разглагольствовали о демократии, у английского ребенка из бедной семьи не больше шансов обрести интеллектуальную свободу, необходимую для становления великого писателя, чем у сына афинского раба».

Нельзя выразиться более прямолинейно. «У неимущего поэта нет ни малейших шансов выжить – не было их и двести лет назад», «у английского ребенка из бедной семьи не больше шансов обрести интеллектуальную свободу, необходимую для становления великого писателя, чем у сына афинского раба». Вот и всё. Интеллектуальная свобода зависит от материальных факторов. Для творчества необходима интеллектуальная свобода. А женщины всегда жили в нищете: не только последние двести лет, а с самого начала времен. У женщин было меньше интеллектуальной свободы, чем у сыновей афинских рабов. Таким образом, у женщин не было ни малейшего шанса создавать литературу. Вот почему я так настаиваю на важности дохода и собственной комнаты. Однако благодаря трудам неизвестных – увы! – женщин прошлого, благодаря, как ни странно, двум войнам – Крымской, которая освободила Флоренс Найтингейл, и Первой мировой, которая шестьдесят лет спустя открыла двери для обычных женщин, мы стоим на пути исправления. Иначе мы бы не собрались здесь сегодня и ваши шансы заработать пятьсот фунтов в год – и так, боюсь, скромные, – были бы и вовсе мизерны.

Однако, возразите вы, зачем женщинам писать книги, если, как вы сами говорите, это так тяжело, порой может привести к убийству тетушки, заставит опоздать к обеду и станет причиной горячих споров с безусловно прекрасными людьми? Признаюсь, что отчасти мною движут эгоистичные мотивы. Как и большинство необразованных англичанок, я люблю читать. Я глотаю книги. В последнее время мой рацион стал немного однообразен: в исторических книгах в основном говорится о войнах, биографии пишут только мужские, поэзия, на мой взгляд, стала чересчур стерильной, а романы – но я уже наглядно продемонстрировала полную неспособность судить о романах и не буду продолжать. Поэтому я бы попросила вас писать обо всем и не пренебрегать ни единой темой – какой бы обширной или тривиальной она ни была. Я надеюсь, что вы так или иначе приобретете достаточно денег, чтобы путешествовать и лениться, размышлять о судьбах мира или прошлом, грезить над книгами, шататься по улицам, и удилище ваших мыслей будет глубоко погружаться в поток. Я нисколько не пытаюсь ограничить вас художественной прозой. Мне бы хотелось (а нас таких тысячи), чтобы вы писали заметки о путешествиях, биографии, публиковали исследования, научные труды, критику, писали о науке и философии. Книги влияют друг на друга. Художественная литература только выиграет от близости поэзии и философии. Кроме того, взять любую великую фигуру прошлого – Сафо, Мурасаки Сикибу[27], Эмили Бронте, и вы обнаружите, что она не только творила сама, но и наследовала, и своим существованием обязана появившейся у женщин привычке писать, а значит, такая деятельность будет неоценима даже в качестве подготовки к поэзии.

Все же, перечитывая свои записи и критикуя собственный ход мыслей, я вижу, что мной двигал не только эгоизм. Все эти комментарии и логические рассуждения основывались на убежденности – или инстинктивной вере? – в то, что хорошие книги всегда нужны и что хорошие писатели, как бы изощренно они ни грешили, остаются хорошими людьми. Поэтому я прошу вас писать книги, так как считаю, что это принесет пользу и вам, и всему миру. Не знаю, чем подкрепить эту веру или убежденность, поскольку философские рассуждения часто подводят – если вы не получили университетского образования.

Что значит «реальность»? Нечто зыбкое, ненадежное, воплощенное то в пыльной дороге, то в обрывке газеты, то в нарциссе в лучах солнца. Она озаряет компанию в комнате и чеканит какую-нибудь заурядную ремарку. Она ошеломляет кого-то, кто бредет домой под звездами, и делает притихший мир куда привлекательнее мира слов, а потом вновь возникает в шумном омнибусе на Пикадилли. Иногда она обретает такие далекие от нас формы, что мы не в силах постичь их природу. Но чего бы она ни коснулась, это становится вечным. Вот что остается, когда день окончен, когда прошло все – и наша любовь, и ненависть. Мне кажется, что у писателя есть больше возможностей осознавать эту реальность. Его задача – обнаружить ее, собрать и передать нам. Такое впечатление складывается у меня, пока я читаю «Короля Лира», «Эмму» или «В поисках утраченного времени». Читая эти книги, мы непостижимым образом тренируем чувства: мир словно бы обнажили и сделали ярче. Счастье тем, кто борется с нереальностью; и горе тем, кого сбило с ног невежество или безразличие. Когда я прошу вас зарабатывать деньги и обзавестись собственной комнатой, я агитирую вас жить в присутствии реальности – это крайне увлекательно, даже если поделиться и не получится.

Здесь мне следовало бы остановиться, но надо мной тяготеет обычай, гласящий, что у каждой речи должно быть завершение. Думаю, вы согласитесь, что завершение, обращенное к женщинам, должно быть особенно воодушевляющим и торжественным. Мне следовало бы напомнить вам об ответственности, призвать к высокоморальной жизни, сообщить, как многое от вас зависит и как вы можете повлиять на будущее. Но эти увещевания можно спокойно оставить противоположному полу: в его исполнении они, как обычно, будут звучать куда пышнее. Размышляя об этом, я не нахожу в себе никаких благородных чувств и не собираюсь призывать вас становиться равными товарищами и влиять на весь мир. Я лишь коротко и прозаично замечу, что куда важнее быть собой, чем кем-то еще. Даже и не думайте влиять на других, сказала бы я, если бы умела говорить красиво. Сосредоточьтесь на том, что делаете.

Все газеты, романы и биографии твердят нам, что женщины разговаривают исключительно для того, чтобы сказать друг другу какую-нибудь гадость. Женщины придирчивы к другим женщинам, не любят их. Женщины – вам еще не надоело это слово? Мне-то изрядно. Предлагаю сойтись на том, что речь женщины, адресованная женщинам, должна закончиться на особо неприятной ноте.

Но что бы сказать? И как? Честно говоря, мне часто нравятся женщины. Мне приятно, что они свободны от стереотипов. Радует их цельность. Безымянность. Нравится – впрочем, остановлюсь на этом. Вы говорите, что в том шкафу хранятся чистые салфетки, но не спрятался ли там сэр Арчибальд Бодкин[28]? Буду говорить строже. Достаточно ли мужской критики вы от меня услышали? Я сообщила, какого низкого мнения о вас мистер Оскар Браунинг. Сообщила, что некогда думал о вас Наполеон и что теперь думает Муссолини. Кроме того, я трудолюбиво переписала вам добрый совет критика признать свои ограниченные возможности – на тот случай, если вы захотите заняться литературой. Я озвучила мнение профессора Х. об интеллектуальной, моральной и физической неполноценности женщин. Я передала вам все, что само приплыло ко мне в руки, без моего запроса, и вот вам финальное предостережение от мистера Джона Лэнгдона Дэвиса[29]. Мистер Джон Лэнгдон Дэвис сообщает, что «вместе с желанием иметь детей исчезает нужда в женщинах». Запишите, пожалуйста.

Как еще убедить вас заняться делом? Молодые женщины, скажу я, прошу внимания, начинается заключение. На мой взгляд, вы удивительно невежественны. Вы ни разу не сделали ни одного мало-мальски важного открытия. Вы не низвергали империи, не возглавляли идущие в бой армии. Вы не написали ни одной шекспировской пьесы и не наставили варварское племя на истинный путь к цивилизации. В чем ваши оправдания? Можно, конечно, указать на улицы, площади и леса, кишащие черными, смуглыми и белыми обитателями, и сказать, что вы были заняты другим. Без нас по этим морям никто бы не плавал, а эти плодородные земли были бы пустыней. Мы родили, выкормили, намыли и выучили до шести-семи лет один миллиард шестьсот двадцать три миллиона человек (статистика говорит нам, что именно столько сейчас живет людей на планете), и на это ушло некоторое время.

Вы совершенно правы, и я не буду спорить. Но все же напомню, что с 1866 года в Англии есть по меньшей мере два колледжа для женщин, что начиная с 1880 года замужней женщине дозволяется иметь собственность, а в 1919 году, то есть целых девять лет назад, нам разрешили голосовать. Кроме того, вот уже почти десять лет нам доступны почти все профессии. Если вы хорошенько обдумаете эти бесценные привилегии, которыми мы наслаждаемся уже столько времени, и тот факт, что на данный момент можно найти около двух тысяч женщин, способных тем или иным способом заработать пятьсот фунтов в год, вы согласитесь, что хватит оправдываться отсутствием возможностей, образования, поддержки, времени и денег. Экономисты сообщают, что у миссис Ситон было слишком много детей. Разумеется, вы должны продолжать рожать, но по двое-трое, не десятками и не дюжинами.

Таким образом, у вас будет время и кое-какие знания из книжек – прочих у вас и так хватает, да и в колледж вас посылают, судя по всему, не за образованием, – так что вы можете приступать к следующей стадии своей долгой, трудоемкой и крайне туманной карьеры. Тысячи перьев уже занесены, чтобы сообщить вам, что делать и на что влиять. Мое предложение может прозвучать несколько фантастично. Облеку его в литературную форму.

Я уже говорила вам, что у Шекспира была сестра, но не ищите упоминания о ней в биографии работы сэра Сидни Ли[30]. Она умерла в юности, так и не написав ни слова. Ее похоронили напротив «Слона и замка», там, где останавливаются омнибусы. Я же верю в то, что погребенная на перекрестке поэтесса, не написавшая ни слова, все еще жива. Она живет во мне, и в вас, и в тех женщинах, кто не смог прийти сегодня, поскольку им надо мыть посуду и укладывать детей. Но она жива, поскольку великие поэты не умирают; они продолжают жить, и чтобы предстать во плоти, им нужно только одно. Мне кажется, что вы можете помочь ей. Я верю, что если мы проживем еще век – речь здесь об общей, реальной жизни, а не о наших маленьких отдельных жизнях; и у каждой из нас будет пятьсот фунтов в год и собственная комната; если мы привыкнем к свободе и воле писать что вздумается; если мы покинем общую гостиную и увидим людей, и как они взаимодействуют не между собой, но с миром, увидим небо, деревья и все прочее; если мы забудем о мильтоновском пугале, поскольку никто не имеет права заслонять нам мир; если мы признаем, что опереться не на кого (а это так), все мы шагаем сами по себе и имеем дело с реальным миром, а не только с отношениями полов, – вот тогда представится случай и покойная поэтесса, некогда бывшая сестрой Шекспира, вновь обретет тело, которое прежде так часто теряла. Она увидит свет, и опорой ей станут ее неизвестные предшественницы, как это некогда было с ее братом. Но нельзя ждать, что без нашей подготовки и общей работы она родится вновь и будет жить и писать стихи, – это невозможно. Но я уверена, что она вернется, если мы будем работать вместе, а значит, даже в бедности и безвестности надо не прекращать трудиться.


предыдущая глава | Своя комната | Эту книгу хорошо дополняют:







Loading...