home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add
fantasy
space fantasy
fantasy is horrors
heroic
prose
  military
  child
  russian
detective
  action
  child
  ironical
  historical
  political
western
adventure
adventure (child)
child's stories
love
religion
antique
Scientific literature
biography
business
home pets
animals
art
history
computers
linguistics
mathematics
religion
home_garden
sport
technique
publicism
philosophy
chemistry
close

реклама - advertisement



II

Началось с уездных дворянских собраний в Суходоле.

Дворяне съехались поговорить об изменениях, которые скоро должны были произойти. В неизбежности этих изменений уже никто не сомневался, и спорили только о том, когда и какими они будут, а также о том, как всем себя вести. Все знали, что с третьего января в Петербурге, под председательством самого императора, заседает новый секретный комитет по крестьянским делам и что этот комитет готовит «постепенное, без крутых и резких изменений, освобождение крестьян».

Все было еще впереди, но сам слух словно бы надломил что-то.

Старый Никита Ходанский с единомышленниками призывал: если уж ничего не поделаешь и придется освободить, добиваться освобождения душ без земли. Хоть сегодня. Сейчас.

Алесь впервые приехал с отцом на собрание и совсем был сбит с толку, слушая споры. А отец приходил каждый вечер в гостиницу злой, как черт, бледный. Ругался:

— Ах, поют! Ах, поют певцы! Нищим задумали народ сделать. У нищих палку отнять. Ну, я им в этом грязном деле не помощник…

Маленький чистенький городок кипел.

В здании театра, в доме дворянского собрания, в городском саду, где находился ресторан, на погостах трех церквей и католического монастыря и просто на деревянных тротуарах бурлили страсти. Пили и ели до одури, спорили, словно речь шла об их собственных душах.

В замке Боны Сфорца, двухэтажном каменном строении с мощными контрфорсами и узкими, как бойницы, окнами, в подземелье, где был тир, собирались самые крикуны.

Спорили и ругались. А потом стреляли в мишень со злостью, будто в голову врага.

И вообще все как в омут кануло: покой, дружба, привычные человеческие отношения. Тихое Приднепровье от Суходола до Дощицы словно вдруг ошалело, словно болезненный микроб раздражения поразил людей: прахом шли привязанности и симпатии, возникла вражда. Тревога висела в воздухе.

Это и Алеся привело в состояние наивысшего в его жизни потрясения. Привело неизвестно по какой причине, привело бессмысленно, нелепо.

Началось с отвратительного случая, подобный которому трудно было вспомнить за последние пятьдесят лет. Приднепровье всегда отличалось относительно мягким характером крепостничества. Причина этого была в том, что местное обычное право говорило лишь о владении землей и через нее человеком, а не так, как велось в центральных губерниях, — телом и душой подданных, владеющих землей. Принципа, который орловский крестьянин выражал словами: «Мы — ваши, а земля — наша», здесь не существовало. После польского раздела люди словно молчаливо договорились оставить в обычном праве все как было. Прибывших новых панов вскоре переучила сама жизнь: опасно было выглядеть не таким, как соседи, белой вороной и первым кандидатом на неожиданный поджог, после которого и концов не найдешь.

И вот графиня Альжбета Ходанская выкинула такое, что у людей волосы встали дыбом. Горничная одевала пани и, пришпиливая ей току, случайно уколола. Вечно раздраженные нервы злобной истерички не выдержали, и она всадила огромную булавку ей в грудь. Девка закричала, выбежала из комнаты, а спустя какой-то час об этом уже знал весь город.

Пан Юрий, услыхав, бросился искать Ходанского. Граф играл в ломберном зале с друзьями в вист.

— Пан граф играет в вист?

— А почему бы мне не играть в вист?

— Ты сошел с ума, — сказал князь. — Если у тебя нет жалости, вспомни, что теперь надо сидеть тише воды и ниже травы. Пугачевщины захотел? Васька Ващила по твоему дому не ходил?

— Князь…

— Что, тиром обходиться надоело? Н-ну, хорошо… Так вот, если не хочешь, чтоб твою жену вилами запороли, скажи ей, что в опеку возьму.

— Это не от одних вас зависит, — произнес Илья Ходанский.

— Я с тобой поросят крестил, что ты в разговор взрослых лезешь?

С молодежью никто так не разговаривал, но князь уже не мог сдержаться.

— Вот что, — процедил Загорский, — вот что, граф. Может, я этот случай и замну. Но девке сейчас же волю с землей, да и то простит ли еще? Сейчас же! Иначе как бы вы потом не пожалели.

— Вздор! — сказал старый граф.

— Вы пожалеете потому, что этим займусь лично я. Вы понимаете? Лично я.

Ходанский испугался. Все было сделано, как приказал пан Юрий.

На том бы, казалось, все могло и кончиться. Но словно черт втянул в это дело младшего Загорского.

Алесь пришел в собрание. Хотел найти Мстислава. За дверью курительной услыхал хохот, голоса Ильи Ходанского и Мишки Якубовича. Он решил было уйти, но что-то заставило его остановиться. Нахальный голос Мишки Якубовича весело врал:

— И вот якобы встал наш князь перед Михалиной на колени и признался в любви. А та смотрит на него недоуменно и ниц не кумекает. Он ей: «Люблю». А она ему: «Что ты, Алесик, я не могу тебя любить. Я Наташу люблю… И Ядзеньку».

— Не может быть? — с притворной наивностью спросил Илья.

— Я вам говорю.

Компания хохотала. Тон этих будто бы Майкиных слов был такой наивный, что становилось ясно — дура дурой.

Загорский толкнул дверь и вошел. Компания замолчала.

— Пан Якубович, — сказал Алесь, — кто вам позволил разносить лапотную почту? Кто вам позволил трепать по грязным кабакам девичье имя? Лгать?

Черные глаза гусара нахально и дерзко смотрели на Алеся.

— Это что же, наше благородное собрание корчма, да еще и грязная? — спросил, еле владея собой, Илья Ходанский.

— Погоди, — властно прервал Михаил, — тут мое дело.

Поднялся и приблизил к Алесю бешеные глаза.

— Кто требует у меня ответа? Восемнадцатилетний щенок? Ты грудь сосал, когда я уже носил оружие. Сопляк, ты в пеленки делал, когда я на бастионе под пулями стоял.

Алесь размахнулся и влепил ему оплеуху. Михаил ухватился за саблю.

— Убью! Штафирка, шпак дохлый!

Компания выкатилась на улицу. Друзья держали Якубовича за руки. У него изо рта валила пена. Он кричал что-то яростное высоким, тонким голосом.

— Если вы вели себя так на бастионе, это было во всех отношениях достойное зрелище, — сказал Алесь.

Конец мог быть один — дуэль. И неизвестно, чем бы все это окончилось, но, прослышав о дуэли, многочисленные кредиторы Якубовича подали к неотложному взысканию свои векселя на сумму что-то около пятидесяти тысяч. Угрожали еще до дуэли пустить его имение с молотка.

Веткинский меняла Скитов и могилевские банкиры-евреи сделали так, что Якубович вынужден был пойти на мировую.

Вежа считал, что в отложенной, несостоявшейся дуэли есть что-то подозрительное, унизительное для чести. Алесь с согласия старого Вежи предложил Мишке уплатить по его векселям, чтоб дуэль все же состоялась. Мишка поблагодарил и отказался, даже выглядел пристыженным и сказал, что жалеет о случившемся. Особенно после предложения.

Вроде бы все улеглось. Но беда, словно на миг притаившись, потом как с цепи сорвалась.

Злоба Ходанских толкнула их на поступок, который не мог не нарушить отношений между Майкой и Алесем.

Никто не знал про сцену в беседке. Просто, очевидно, кто-то подсмотрел, что молодые люди были там в ту рождественскую ночь. Но умышленно пущенной сплетне многие поверили хотя бы потому, что в Приднепровье, да еще в этом кругу, сплетни вообще были редкостью.

Сплетня сводилась к тому, что Алесь Загорский как будто убедился в полной ограниченности Михалины Раубич и поэтому занялся приключениями в других местах.

— Молодой, а такой уже распутный, — шелестела сплетня. — Связался с этой ихней актрисой, и у них там чуть не каждую ночь попойки и все, что к этому…

— Так, господи… Она… Ведь жениться надо. Разве можно марать женское целомудрие?

— И она не лучше его. Венчанье под плотом, а свадьба потом.

Находились люди, которые не верили. И тогда со стороны имения Ходанских поползло подкрепление сплетне.

— А думаете, почему старый Вежа ей свободу дал? Сам, видимо, до какого-то времени… А почему теперь ей все время жалованье увеличивают, увеличивают, языкам учат, наряды шьют… То-то же… Даром не станут…

Слухи эти дошли до семьи Раубичей. Пан Ярош не поверил и только жалел, что жена не говорила, от кого слышала, — держала слово.

— Ну, бабы! — горячился Ярош. — Если б мужика, то к барьеру бы…

От Майки это решили скрыть. И, может, так бы оно все и обошлось, ели б однажды возле церкви не услышала она за спиной шепот:

— Обрученная того… развратника… А актерка та беременная…

Возможно, она и не обратила бы внимания, если б вечером то же дня старуха Ходанская «исключительно из любви к ней» не повторила Михалине то же самое:

— Вы должны смотреть, милая. В наше время пошли такие молодые люди… Как бы не пришлось узнать, что у ваших детей есть братья…

Майка оборвала ее. Сказала, что не желает слышать.

— Я не понимаю вас, милая. Я ведь не со зла. Наш святой долг — предупреждать неопытных.

Майка умолкла.

— Поверьте, милая, с девушками о таком не говорят, но она вот уже четыре месяца не играет и никуда не ездит.

Заметила, что Майкины брови вздрогнули.

— Только для вас я достала у купца этот счет. Видите?

«Доставить пани… Ну и вот. Кружева, бархат, шелк… кулон… серьги».

Майка не знала, как заботятся о Гелене старый Вежа и Алесь, не знала, как они считают необходимым, чтоб у актрисы были, как и у столичных актрис, свои наряды и драгоценности. Она просто увидела под счетом подпись Алеся и вдруг вспомнила, как недавно заметила в галерее Вежи отсутствие одной картины, «Хаты» Адама Шэмеша, как спросила у Алеся, где она, и как он вроде бы смутился, а потом ответил: «Подарил… Гелене. А что, она и тебе нравится?»

— Это глупости, пани, — спокойно сказала Майка Ходанской.

А в душе поверила.

Потом поползла еще более гнусная сплетня. Будто молодой Загорский, не добившись взаимности, намеревается взять Михалину Раубич силой и уже хвастал об этом в ресторане в пьяной компании.

Алесь не мог понять, что случилось. Он попытался поговорить с Майкой, но встретил почти враждебный взгляд.

— Вы окажете мне большую услугу, если не подойдете больше ко мне, — сказала она. — Никогда!

И ушла. А в уборной разрыдалась перед зеркалом от горестного недоумения и обиды. В таком состоянии ее и застала старая Клейна, которая тоже «слыхала обо всем».

— Что такое?

— Он. Не знаю, зачем ему…

— Так и до тебя дошло?

Михалина поняла это так, что старуха тоже всему верит.

А Клейна между тем, зная человеческую натуру, верила лишь тому, что Алесь, может, и ляпнул что-нибудь такое, видя, как измывается над ним нареченная.

— Доигралась, — сказала Клейна. — Хлопец тебя, по всему видно, любил, а ты, вертихвостка, измывалась над ним, словно у него не сердце, а камень.

— Но ведь я его тоже…

— Что «тоже»? Что? Видимо, уже совсем его измотала, если на такое решился.

У доброй Клейны сердце болело и за дочь, и за Майку, и за Алеся. Испортила жизнь троим, да и сама ничего не добилась, гадкая девчонка. Вот к чему ведут издевательства и капризы.

Клейна молчала, накапливая невольное раздражение против молодых. И потому, когда кто-то завел в ее присутствии разговор о мерзком случае и опять употребил слова «взять силой», старуха не сдержалась.

— Ну и взял бы, — сказала она. — Подумаешь, беда большая!

Майка после встречи с Клейной поверила во все до конца. На следующий день она попросила отца, чтоб Загорским отказали от дома. Пан Ярош остолбенел и растерянно спросил:

— И ты слышала? Ты погоди, дочка, — может, это ложь?

— Это правда, — отрезала та. — Я прошу тебя, никогда… ноги его здесь…

Ярош уважал дочь, знал, что она человек и ее нельзя мучить расспросами. Если она говорит, то, наверно, знает и все обдумала.

— Как хочешь, — сказал он.

И потому, когда Алесь пошел вечером в городской дом, снятый Раубичами, с ним разговаривал сам пан Ярош. При разговоре он смотрел в сторону, и, видимо, ему было и жаль Алеся, и больно за него, однако гонор вынуждал держаться именно так, а не иначе. Он сказал, будто весьма сожалеет о том, что молодой человек так забылся, и, несмотря на заверения Алеся, добавил, что дело со сплетней зашло далеко и он вынужден защищать честь фамилии. Поэтому il faut que vous, Загорский, debarrassiez la maison de votre prеzence.[107]

Когда Алесь вышел из дома, он увидел Франса, гуляющего с Наталкой, и устремился к нему.

— Франс, даю тебе слово… Клянусь…

— Я, кажется, ничего не требую от вас, даже объяснений, — сухо сказал Франс. — Я полагаю, это не лучший способ дружить с домом — позорить в этом доме одну из дочерей.

Алесь побледнел.

— Франс… Брат… И ты тоже?

И тут Франс дал волю накопившемуся в нем раздражению, неосмысленной ненависти к этому человеку, которого после отказа Ядзеньки Клейны начал избегать. Франс был зол на него за это, но ему казалось, что он, Франс, сердится за Майку. Молодой Раубич сам бы удивился и перестал уважать себя, если б ему сказали, что главная причина его ненависти — Ядвися.

Кто хочет убить собаку, обвиняет ее в бешенстве. И потому Франс не чувствовал своей несправедливости. Наоборот, ему казалось, что его поведение самое достойное, справедливое и искреннее.

— Я не брат вам, — ответил Франс. — Даже если б вы были мне родным братом, я после этого поступка хотел бы, чтоб такого брата у меня не было, чтоб он умер.

Наталка с удивлением переводила глаза с Алеся, которого она любила, на не менее любимого ею брата, бледного от гнева.

— Франс, — с укором сказал Алесь, — я люблю вас всех. Я не могу без вас. Без тебя. Без Наталки. Без Майки.

Раубич-младший не хотел ничего слушать. У него раздувались ноздри.

— Кто вам позволил произносить имя моей сестры?! Я запрещаю вам это! Я запрещаю вам встречаться с ней. Запрещаю подходить к ней.

Он сорвался и делал невозможной всякую попытку примирения.

— Не смейте, князь! Даже одним своим присутствием вы способны запятнать чистых и невинных девушек.

Это было слишком.

— Вы забылись, сударь, — сказал Алесь. — Не переступайте границы, не вынуждайте меня забыть о своей любви.

Франс смерил его презрительным взглядом, взял Наталку за руку и повел домой.

А в доме Наталка закатила Майке и Франсу скандал. Топала ногами, плакала и кричала.

— Гадкая, злая! — плакала Наталка. — И ты гадкий, злой, нехороший!

Ее наказали, отправив спать. Но девочка не просила прощения, а топала ногами и пронзительно вопила:

— Он хороший, хороший! Я знаю, что он хороший!

Этот умоляющий крик был последней попыткой защитить Алеся в доме Раубичей.

Пан Юрий перестал здороваться с Ярошем. Вчерашние соседи, друзья, почти родственники стали врагами.

…На Алеся накатило. В один из мартовских дней его принимали в дворянский клуб, а значит, он должен был выступить с традиционной речью. Тема речи была свободная, и он выбрал: «Значение клуба для членов общества, и как я мыслю себя в нем». Это удивило многих, но против темы не возражают.

Речь была почти подготовлена, когда произошла история с Майкой. И Алесь отверг уже готовую речь, такой она показалась пресной от беспредельного гнева, который душил его. Он решил сказать просто то, что думает.

…Зал был полон. Панство сидело за столами, которые ломились от вина и кушаний (старый Вежа никогда не скупился). Алесь обводил глазами собрание: в конце огромного зала он видел Ходанского, Бискуповичей, Раткевича, Браниборского, Мнишека — весь этот свет, который он знал и перед которым сейчас должен был говорить.

В черном фраке, с бокалом в руке, Алесь ожидал, когда утихнет шум. Наконец стало тихо.

— С некоторой опрометчивостью я выбрал своей теме название «Значение клуба для членов общества». Однако чем больше я обдумывал эту тему, готовя свой speech,[108] тем больше возрастало мое недоумение. Дело в том, что у нас нет клубов в общепринятом западном, английском смысле этого слова. У них клуб — это собрание мужчин, объединенных общим происхождением, общими взглядами на политику. Это, наконец, собрание мужчин, объединенных патриотизмом, твердым пониманием того, кто они такие. Возможно, я идеализирую, даже, наверно так, потому что люди везде люди, но цель существования клубов там именно такая.

Он видел настороженные и заинтересованные лица. Потому что само звучание произносимых им слов было необычным для вступительной речи. Это не были французские, польские или какие другие слова. Это был язык, на котором все эти люди разговаривали со слугами в доме, с мелкой шляхтой — при встрече, с крестьянами — в поле и которым, однако, никто, за исключением единиц, считавшихся чудаками, не пользовался при спичах.

Под потолком огромного зала звучал мягкий, как ручей, певучий, как голос птицы, гибкий и твердый одновременно, лаконичный язык. Звучал впервые за много лет.

На этом языке и за этим столом говорили сейчас жесткие слова.

— Клубы существуют у нас не для политики, не для мечтаний о счастье, потому что эти два понятия редкие гости под нашими крышами. Они существуют у нас для карточной игры, для разговоров об охоте, о том, чей рысак быстроходнее, чей выжлец более чуток. И еще для пьянок, где спорят о танцовщицах, вине и о тех же собаках.

Вежа, как обычно, прикрыл ладонью лицо. Меж раздвинутыми пальцами блестел хитрый глаз. Наивное и дерзкое лицо деда как будто просило: «Дай им, дай». Вежа очень страдал за внука.

— Я знаю, большинство из нас глубоко скорбит, видя это падение. Но что из этого, если мы не противодействуем ему?!

Алесь увидел ироническую улыбку старика Ходанского, глаза Ильи и понял, что не простит себе, если в самом деле не «даст».

— Есть, наверно, и такие, кому все это по душе. Их беспринципность близка к всеядности, их молчание — к подлости. Примером тому могут быть сплетни. Обижаться на них нельзя. Просто потому, что на мелких людишек не обижаются, ими пренебрегают. Но остается чувство глубокого недоумения, как такие слизняки могут существовать в обществе, как оно их терпит и как они сами могут жить, такие. Так вот — для чего им клубы. И если клуб — собрание мужчин, то мужчины ли они?

Илья сжал губы. И по едва уловимому движению этих губ, по тому, что стрела, по-видимому, попала в цель, Алесь почти убедился: он.

— Так вот, клуб — собрание мужчин, почти одинаковых по происхождению, объединенных общими взглядами на политику, на счастье всех людей, на то, какими методами нужно добиваться этого счастья. Происхождение у нас одно — приднепровское. Но одни из нас приспособились, другие молчат. Что толку в общем происхождении?

Мнишек улыбнулся и подумал, что Раубич олух.

— Политика, — говорил дальше Алесь, — есть ли она у нас? Мы умышленно отвернулись от нее, пользуясь гордым изречением: «Грязь не для нас».

Однако разве величие и благородство в том, чтоб мириться с грязью, позволяя ей марать старших братьев? Не напоминаем ли мы Касьяна из легенды? Того, который считал: чтоб попасть на небо, нужно иметь чистую одежду…

Во взгляде Раткевича была горечь. Бискупович прикрыл глаза.

— И какими средствами мы пользуемся, чтоб достичь цели, того, что мы понимаем под счастьем? Сплетни, слухи, дуэли и ярость, драки на губернских собраниях, борьба перед выборами. Диффамация доходит до того, что я удивляюсь, как к нам во время выборов приезжают актеры и торговцы. Наверно, до них не доходят наши слова, иначе они знали бы, что попали в разбойничий вертеп! Утратившие все на свете, вплоть до человеческого облика! Эти паны… бродяги без родины, мужчины без мужества, люди без совести! Я не могу смотреть на них! Когда я думаю, что мы одной крови, мне хочется выпустить из себя эту кровь. Ces messeurs sont un tas de gredins et le seul sentiment gu'ils m'inspirent est la haine de leur cаuse et le mepris pour mon pays».[109]

Бискупович Януш улыбался темными бархатными глазами. Страстность молодого Загорского нравилась ему. Этот не стал бы и Мишке Муравьеву[110] давать спуску. А уж как перед Мишкой на задних лапах ходили маршалки Крушевский да Абданк в те три страшных года. А пан Юрий не дал обидеть людей. Трем губернаторам не дал. Сережке Энгельгардту не дал, Михаилу Гамалею не дал, Николаю Скалону не дал. И четвертому не даст, потому что ходят слухи — Скалон скоро загремит, успел-таки навредить за три года. И ходит молва — будет на его месте Алексашка Беклемишев, человек рода старого, на сварливый и трудный.

И как оно будет, одному богу известно. Да еще старому Веже. Тот восемнадцать губернаторов пережил, а тех, кого не хотел, ни разу не пустил на порог. Те потом самыми худшими были. Как будто он их заранее насквозь видел. А внук его вон как говорит. Молодчина! А Раубич дурень.

— И в чем мы видим счастье, которое нам необходимо, как воздух? Ждем ли мы его для себя или добиваемся для всех? К сожалению, чаще всего для себя. «Счастья» экипажей, рабов, величия, денег, роскошных фонтанов на мраморных виллах. И чтоб достичь этого, убиваем в себе Человека. А Человеком является тот, кто борется за равное право на счастье для всех людей. И я скорблю, печалюсь по такому Человеку. Раньше мне казалось: я нашел таких людей. Но теперь вижу, что я один.

Бискупович склонил голову и подумал еще раз, что Раубич поддался дурному, узкому, кастовому пониманию чести. А Браниборский, как ни странно, был прав. Не монархом, конечно, потому что все это вздор и маразм, а «знаменем восстания» юноша мог бы стать. Тем, кого во время ракованья[111] спрашивают последним, а после победы сажают за стол на самое высокое место.

— Тогда, может, наши собрания — это собрания патриотов? Людей, объединенных служением отечеству? Не думаю. Князь Витень мог за родину взойти на костер. Михаил Кричевский мог разбить за нее свою голову, Дубина — сесть на кол, а Мурашка — на раскаленный трон. Огнем и железом они доказали свою любовь. Я спрашиваю у вас: сможет ли кто из нас положить за нее руку… хотя бы на язычок свечи? Вы говорите — мягкость нравов. А по-моему — отсутствие понимания того, кто мы такие.

Вежа вскинул голову.

— У нас одно происхождение, но воспитание разное. Мы могли б жить в разных концах земли… Галломаны, полонофилы, англоманы и другие. Я спрашиваю у англомана: почему он ест за завтраком овсяную кашу и считает это английским обычаем и одобряет его? Почему он не замечал этого обычая, когда наши мужики ели и едят овсянку сотни лет? Я думаю, потому, что пока этот обычай был своим, до него никому не было дела, им брезговали. Как же, мы ведь не кони, чтоб есть овес! Но пришла англомания — и такой может есть даже овсяную солому. «Ах, как это оригинально! Ее едят кони лорда Норфолька…» Он не замечает, что его край, наподобие несчастной Ирландии, живет среди болотных туманов, питается бульбой и преданиями и несет золотые яйца тиранам. Мало бульбы и слишком много фантазии… И так во всем. Наш край, моя земля. Богатая, прекрасная, мягкая душами людей — она чужая нам… Спросят: чем? Я скажу — языком.

Алесь уже не замечал почти ничего. Голос звенел от волнения, цветами радуги расплывались огни свечей.

— Язык у нас какой хотите, только не свой. Свой он — для средней части шляхты да еще для немногочисленных представителей крупной, перед которыми я низко склоняю голову. И потому нам или не нужны собрания, или их надо сделать другими. Настоящим вечем, настоящей копою.[112] Местом, где каждый отдавал бы душу и способности народу.

Алесь поднял бокал.

— Я пью, чтоб рыцари стали рыцарями и мужи мужами.

Он выпил. Минуту стояла тишина. Потом — вначале несмело — Бискупович и Мнишек, а потом громче и громче — другие — зазвучали аплодисменты.

…Речь понравилась. По-молодому горячая, но ничего. Молодой есть молодой. Алеся приняли единогласно, хотя некоторые долго раздумывали. И все же отдали шары и они. Побоялись общественного мнения. Речь была крамольная, и если б слухи о ней дошли до посторонних, до администрации, прежде всего заподозрили б тех, кто не опустил шара. А это было опасно.

Общее осуждение было беспредельным, и потому даже самый подлый, самый разгневанный не рисковал идти на донос. Только этим и можно было объяснить, что за десять лет, предшествовавших восстанию, из многих тысяч участников заговора не был арестован никто.

В беседах после приема многие не скрывали своего раздражения молодым Загорским. Были споры, перебранка.

Среди наиболее правых твердо укоренилась мысль:

«А Загорского сынок… Слыхали?… Якоби-инец».

«Якобинец» тем временем меньше всего думал о своей речи. Сразу после приема (присутствовать в тот день на заседании вновь принятому не разрешалось, чтоб не слышал споров о себе) два брата Таркайлы перехватили его и почему-то стали приглашать к себе. Он бы с большей охотой поехал к кому-нибудь из друзей, но никто не решился нарушить «право первого». Алесь вспомнил о Майке и с отчаянием махнул рукой:

— Поехали!

Братья начали хлопать его по плечам, реветь медвежьими голосами, что смел был, как лев, что так и надо.

Закутали в шубы, потащили раба божьего к огромным саням, что очень смахивали на иконостас: по металлическим частям травленные «под мороз», по деревянным — разрисованные крылатыми головками амуров.

— Лыцаря напоить надо, — рокотал пышноусый, круглый Иван. — Нашей тминной, нашего крупничка[113]… А полынная…

…Кони домчали в имение быстро. И кони были сытые, овсяные, и имение, видать, богатое. Огромный, из дубовых бревен, дом под крышей из щепы. А за ним, сразу за садом, чуть не на полверсты хозяйственные постройки, скирды хлеба, мельница над речушкой, ветряная мельница, штабеля бревен под навесом.

— Сохнут, — сказал Тодар. — Некоторые по шесть — восемь лет. Хоть ты скрипки делай… Конкуренция только портит дело, княжич.

— Брось! — грохотал Иван. — Нечего бога гневить!

Сани остановились. Лакей Петро раздел панов, повесил шубы возле лежанки в большой передней, открыл дверь в гостиную.

Пол застлан тонкими соломенными циновками, натертыми воском. Мебель у стен похожа на сборище медведей.

Следующая комната — столовая. Помимо обычных стекол вставлены еще и другие, разноцветные. Полумрак. И лишь сквозь одно окно неожиданно радостно и чисто смотрит снежный день.

Сели за стол.

— Попробуй, княже, калганной да чесночком закуси. Вот он, раб божий, маринованный. Запаха никакого, а вкус втрое лучше. А как насчет терновочки?… Ты ее грибками, подлую, грибками, рыжичками… Глянь, какие, — с копеечку каждый. И не больше…

Алесю интересно было слушать и думать о том, зачем все же его пригласили.

Наконец все наелись.

— Я думаю, сейчас начнется главный разговор, — сказал Алесь.

И увидел настороженный взгляд двух пар серых глаз. В них не было добродушия. И вообще в своих добротных, на сто лет, сюртуках серого цвета братья напоминали нахохлившихся серых цапель, что на отмели зорко следят за мальками.

— Я предполагаю, — сказал Алесь, — вам надо посоветоваться со мной о чем-то. Предупреждаю: разговор начистую. Только тогда я передам все отцу. — И объяснил: — Я ведь только младший хозяин, господа.

Тодар кисловато улыбнулся и достал из пузатого бюро лист бумаги.

— У нас есть племянница, — густым басом сказал Иван. — Сирота. Круглая. Мы опекуны. В этом году она достигла совершеннолетия.

Алесь увидел развернутый лист заверенной нотариусом копии завещания, прочел фамилию совершеннолетней: «Сабина, дочь Антона из рода Маричей, дворянка, восемнадцати лет». Увидел сумму — что-то около ста тысяч без процентов.

— Ясно, — сказал он. — Что зависит от меня?

— Мы хотим арендовать у пана Юрия ту большую пустошь, что рядом с нами. Деньги целиком, пусть не беспокоится, грех обижать бедную сироту.

— Но?…

— Но и нам порядком надоело опекунствовать. Ей время хозяйствовать самой. Мы купили те клинья, что возле пустоши. У Браниборского. Учтите — за свои деньги.

— Знаю, — сказал Алесь. — Земля плохая. Дешевая.

Братья переглянулись. Орешек был тверже, чем надеялись.

— Полагаю, пустошь нужно вам под какую-то застройку?

— Под винокурню, — сказал кислый Тодар.

— И земля вам нужна как гарантийный фонд? Под рожь, под бульбу. Пока винокурня не заимеет постоянных, солидных поставщиков сырья?

— Да, — немного смущенно промямлил Тодар.

Алесь думал. Братья с некоторым нетерпением смотрели на него.

— Земля та пустует, — сказал наконец юноша. — Я думаю, что привезу отцу выгодную сделку. О сумме и сроке ее составите договор с паном Юрием.

Братья вздохнули. Но радоваться было рановато. Алесь вдруг сказал:

— Как будущий хозяин, я со своей стороны добьюсь у отца, чтоб в договор внесли лишь один пункт.

— Какой? — спросил настороженный Тодар.

— Скажем, вся пустошь в аренду на десять лет.

— Достаточно, — пробасил Иван.

— Но две десятины, возле самых клиньев Браниборского, идут в аренду бессрочно и за самую мизерную плату. Зато на этой площади размещаются все хранилища сырья для винокурни.

Братья посмотрели друг на друга: нет ли подвоха?

— А зачем так? — спросил Иван. — Это чтоб можно было в любой момент упразднить аренду?

— Нет, — сказал Алесь. — Аренда упраздняется лишь в одном, заблаговременно обсужденном пункте… извините, при нарушении его.

— Какое условие? — мрачно спросил Иван.

— Продукция винокурни не идет на нужды округи.

— Так мы же и думали… — начал было Иван.

Но Тодар остановил его:

— Погоди, Иван. Почему?

По лицу Алеся ни о чем нельзя было догадаться.

— Во-первых, потому, что торговля спиртом, скажем, с Ригой наиболее выгодна для вас. Сразу представляется возможность поставить дело на широкую ногу…

Таркайло Иван смотрел на него вопросительно:

— Пусть Рига. Мы и сами так думали. Выгоднее. Но… зачем это тебе?

Лицо Алеся сделалось жестким.

— Я не хочу, чтоб ваша винокурня подтачивала достояние наших людей. Не хочу, чтоб она обогащала одних корчмарей.

Таркайлы внимательно слушали молодого Загорского.

— Сами знаете, что даже мелкий чиновник после работы идет за пять верст от города, чтоб выпить в корчме возле частной винокурни чарку и вернуться обедать. Потому что водка здесь дешевле. Так что уж говорить о крестьянине!

Удивленные ходом его мысли, они смотрели на него все еще непонимающе и настороженно.

— Слушай, князь, — наконец промолвил Иван, — я тебе все еще не верю. Не могу поверить. И знаешь почему?

— Почему?

— Мне все кажется: какую-то западню ты нам готовишь. Потому что какая же тогда тебе выгода давать нам в аренду землю?

— Выгода? — спросил Алесь. — А вот и выгода. Кому на эту винокурню ближе всех будет идти? Моим. Это промышленность. Занятие для рук и хлеб. И еще… купленные излишки хлеба… И потом — выжимки вы, наверно, в Ригу не повезете, на чужое лукоморье. Ко мне же придете, к нашим же мужикам… Значит, сыт скот. Значит, это навоз и мужицкий урожай… Думаю, достаточно?

— Ты, князь, случайно в шахматы не играешь? — спросил Иван.

— Даже не люблю.

— А напрасно.

Иван долго думал, потом хлопнул ладонью по столу.

— Согласен! — отрезал он. — Передай пану Юрию… Одного не знаю: долго ли ты останешься таким?

Помолчали.

— А ну, крупничку! — сказал Иван. — Пей, князь. Предки пили — сто лет жили. Острый, сладкий без слащавости той, прозрачный! Слезы божьи!

Выпили. Затем Иван, наклонившись к Алесю и понизив голос, произнес:

— А теперь, князь, взгляни на сироту, которую осчастливишь, твердый кусок хлеба дашь.

Он вышел, крикнул что-то Петру, возвратился, сел и снова налил рюмки.

Настойка действительно была чудесная. Алесь выпил очень мало, но почувствовал, какая она душистая и мягкая.

— А вот и она, — сказал Иван. — Дочь троюродного брата.

Перед Алесем стояла девушка. Тонкая и гибкая талия, широкие бедра, высокая небольшая грудь.

Алесь поднял глаза и увидел длинную шею, каштаново-золотистые волосы, а под ними, под невысоким лбом, удлиненные глаза зеленого цвета. Холодноватые, слишком спокойные и прозрачные глаза. А носик был немного вздернутый и остренький.

— Вы звали меня? — Голос тоже холодноватый, как струйка.

— Да. Познакомьтесь, — буркнул Иван.

Сделала реверанс, и словно заструилось малахитовое платье.

— Сабина, — сказал Тодар, — князь пообещал, что мы получим в аренду ту пустошь.

— Я вам благодарна, князь. Мне приятно, что вы сдесь.

Таркайлы смотрели на нее с гордостью, Алесь — с каким-то неясным чувством восхищения и холода.

— Я рад, что смогу сделать для вас эту мелочь, и хотел бы еще сегодня вечером поговорить с отцом, — сказал Алесь.

Уступая ей дорогу, он попал в пятно снежного света из единственного нецветного окна. Вспыхнули искристые глаза. Сабина села в кресло и подняла взгляд на Алеся. Все такие же холодные и слишком спокойные глаза. Веки вдруг, совсем незаметно, вздрогнули: увидела. Пухловатые губы шевельнулись.

— Но я действительно рада, это вы здесь, — с детской, немного капризной ноткой в голосе сказала она.

Алесь увидел глаза. Теперь в них жило любопытство.

— Я тоже. И утешаюсь тем, что теперь, став совсем близкими соседями, мы будем видеться.

Она смотрела на него, словно запоминая. В этих глазах вместе с холодом жила какая-то удивительная улыбка, как будто девушка сама знала, какое двойственное впечатление она производит на людей. И Алесь понял это и сразу простил ей внутренний холод — за ум.

— Благодарю вас, — улыбнулась она. — До встречи, князь.

…Он скакал в Загорщину и все обдумывал эту удивительную встречу.

Сабине не надо было смотреть так. Майка никогда не смотрела так. Эх, да не все ли равно, как смотрела на него Майка! Этого больше никогда не будет. Нет даже Майки. Есть Михалина, дочь Ярослава Раубича, сестра Франса Раубича, дочь и сестра врагов.

Он пустил коня вскачь. Вокруг синели предвечерним светом снега. На перепутье, на дороге, которая вела в Раубичи, у огромного деревянного распятия, Алесь еще издали увидел силуэт маленького всадника.

Сомнений быть не могло — юный Вацлав Загорский выезжал на большак с поворота на Раубичи.

— Кто вы такой, рыцарь? — шутливо крикнул Алесь.

— Я не знаю, кто вы, — ответил Вацлав, — однако защищайтесь.

Кони пошли рядом.

— Ты откуда это? — спросил Алесь.

— Выгуливаю коня.

— Один?

— Отец разрешил.

— Так далеко?

Вацлав растерялся:

— Я вон до того поворота.

— Не надо тебе даже смотреть в ту сторону, — с горечью сказал Алесь. — Знаешь, мы стали врагами. Ты не грусти, милый.

Они молча ехали домой. Стремя к стремени. Оба думали о чем-то своей.

Алесь мысленно прощался с Майкой, вспоминал ракеты за стеклом беседки, деревья, сеновал, что полыхал синими и черными полосами.

Он не знал, что всего час назад Вацлав, напрямик пробившись лесом к Раубичам, стал у ограды и дождался ежедневной прогулки Стася и Наталки. Не знал, что они час простояли, разделенные оградой, и пожимали друг другу руки. Наталка плакала, а мальчики молча вздыхали.

— Словно взбесились, — сказал Вацлав.

— Взрослые.

Опять молчание.

— Не верю я, что Алесь плохой, — говорит Стах.

— А думаешь, Майка плохая?

Белка обрушивает на них целый голубой снегопад, и Наталка забывает о слезах.

— Это просто их взрослая дурость, — заключает Вацлав.

— О нас так и не подумали.

Когда приходит время прощания, Наталка опять начинает плакать.

— Ну, вот что, — сурово произносит Вацлав. — Слезами горю не поможешь. Я считаю, что нам надо встречаться вот так. Скажем, каждый четверг. Они там себе как хотят, а я их причудам потакать не собираюсь.

— И я, — всхлипывает Наталка.

— Они пусть ссорятся, это еще не причина, чтоб нам ругаться, — говорит Стась, и у него дрожат губы.

Руки детей просовываются сквозь настывшую бронзу ограды, ложатся одна на другую. Три теплых комочка среди холодных огромных деревьев…


* * * | Колосья под серпом твоим | cледующая глава