home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add
fantasy
space fantasy
fantasy is horrors
heroic
prose
  military
  child
  russian
detective
  action
  child
  ironical
  historical
  political
western
adventure
adventure (child)
child's stories
love
religion
antique
Scientific literature
biography
business
home pets
animals
art
history
computers
linguistics
mathematics
religion
home_garden
sport
technique
publicism
philosophy
chemistry
close

реклама - advertisement



IV

Во вторник 23 августа, в шесть часов утра, стотысячная Шалонская армия снялась с лагеря и вскоре разлилась огромным потоком, как живая река, на мгновение ставшая озером и текущая дальше; вопреки слухам, которые пронеслись накануне, многие солдаты с великим удивлением убедились, что, вместо того чтобы продолжать отступление, они поворачиваются спиной к Парижу и направляются на восток, в неизвестность.

В пять часов утра 7-й корпус еще не получил патронов. Уже два дня артиллеристы выбивались из сил, выгружая коней и снаряжение на станции, заваленной боеприпасами, которые в изобилии прибывали из Метца. Только в последнюю минуту вагоны с патронами были обнаружены в непроходимой путанице составов, и посланная на выгрузку рота, в которой находился и Жан, доставила в лагерь двести сорок тысяч патронов в спешно реквизированных повозках. Жан роздал солдатам своего взвода по сто патронов на каждого, как полагается по уставу, и в эту самую минуту ротный горнист Год подал сигнал к выступлению.

106-й полк не должен был проходить через Реймс; приказано было обогнуть город и выйти на большую Шалонскую дорогу. Но и на этот раз начальство не потрудилось установить расписание часов, так что все четыре корпуса выступили одновременно, и при выходе на первые отрезки общих дорог произошла полная неразбериха. Артиллерия и кавалерия ежеминутно рассекали и останавливали ряды пехоты. Целые бригады были вынуждены битый час неподвижно стоять под ружьем. В довершение всего уже через десять минут после выступления разразилась страшная гроза — такой ливень, что все промокли до костей, а ранцы и шинели стали еще больше оттягивать плечи. Когда дождь перестал, 106-й полк, наконец, тронулся в путь, а на соседнем поле зуавы, вынужденные ждать еще дольше, затеяли игру, чтобы не было так скучно: они принялись бросать друг в друга комками грязи и громко хохотали, забрызгивая шинели.

Скоро в это августовское утро опять показалось солнце, торжествующее солнце. И люди снова повеселели; от них шел пар, как от выстиранного белья, развешанного на дворе; они быстро просохли и были похожи на перепачканных псов, которых вытащили из лужи; солдаты смеялись над комьями затверделой грязи, прилипшей к красным штанам. На каждом перекрестке приходилось вновь останавливаться. В самом конце предместья Реймса остановились в последний раз перед кабачком, полным народу.

Морис решил угостить взвод и предложил выпить за здоровье всех.

— Капрал! Если позволите…

После минутного колебания Жан согласился выпить стаканчик. Здесь были Лубе и Шуто, скрытный и почтительный с тех пор, как Жан показал ему свои когти; были и Паш с Лапулем, славные ребята в те дни, когда им не дурили голову.

— За ваше здоровье, капрал! — хитрым тоном сказал Шуто.

— За ваше! Пусть все постараются вернуться с головой и ногами! — вежливо ответил Жан, и все одобрительно засмеялись.

Надо было снова шагать. Подошел капитан Бодуэн, по-видимому возмущенный, но лейтенант Роша намеренно отворачивался, снисходительно разрешая солдатам выпить. Уже вышли на Шалонскую дорогу; то была бесконечная дорога, обсаженная деревьями, прямая, как стрела, пролегавшая по огромной равнине, среди нескончаемых сжатых полей, где торчали высокие стога и махали крыльями деревянные мельницы. Дальше на север ряды телеграфных столбов отмечали другие дороги, где двигались черные линии других полков. Впереди, слева, под ослепительным солнцем, шла на рысях кавалерийская бригада. И весь пустынный горизонт, всю эту печальную, безмерную пустоту оживляли, заполняли исторгающиеся отовсюду потоки людей, неисчерпаемые муравьиные полчища.

К девяти часам 106-й полк свернул с Шалонской дороги налево, на дорогу вдоль реки Сюипп. Она тоже тянулась бесконечной прямой чертой. Двигались двумя шеренгами, на известном расстоянии одна от другой, оставляя середину дороги свободной: по ней шли только офицеры. Морис заметил, что они озабочены; не в пример им, солдаты были настроены хорошо, веселились, как дети, радуясь, что, наконец, выступили. Взвод Жана шагал почти во главе полка. Морис заметил издали полковника де Винейля и удивился его мрачной осанке, высокому прямому стану, который покачивался в лад движению коня. Музыканты шли в арьергарде вместе с полковой кухней. За ними, сопровождая дивизию, следовали санитарные повозки и военно-обозная часть, а позади огромный обоз всего корпуса: повозки с фуражом, закрытые фургоны с продовольствием, возки с поклажей, целая вереница всевозможных подвод, которая растянулась на пять с лишним километров; ее бесконечный хвост показывался только на редких поворотах дороги. А на другом конце колонну замыкали огромные стада крупных волов, которые брели в клубах пыли, — мясо, приводимое в движение бичами, еще живое мясо, предназначенное для пропитания воинственного кочующего племени.

Время от времени Лапуль движением плеча приподнимал спускавшийся ранец. Под предлогом, что он сильнее всех, его нагружали утварью, принадлежащей всему взводу, — большим котлом и бидоном для запасов воды. На этот раз ему дали даже ротную лопату, убедив его, что нести ее — великая честь. И он не жаловался; он весело слушал песню, которой тенор взвода, Лубе, развлекал товарищей во время длинного перехода. У Лубе был знаменитый ранец, в котором можно было найти все: белье, запасные башмаки, нитки, иголки, щетки, шоколад, столовый прибор и оловянную тарелочку, не считая обязательного по уставу довольствия — сухарей, кофе; и хотя в ранце лежали и патроны и на ранце — скатанная шинель, палатка и колышки от нее, — все это казалось ему легким, он умел, по его выражению, «хорошо укладывать вещи в свой сундучок».

— Все-таки гиблый край! — время от времени повторял Шуто, бросая презрительный взгляд на мрачные равнины убогой Шампани.

Широкие меловые пространства тянулись, изменяясь до бесконечности. Ни фермы, ни одной живой души, только стая ворон, мелькающих черными пятнами в серых далях. Налево, далеко-далеко, гибкие извивы холмов на краю неба увенчивались темно-зелеными сосновыми лесами; справа, по беспрерывной аллее деревьев, можно было угадать течение реки Вель. А за холмами, в миле оттуда, поднимался огромный столб дыма, и густые клубы совсем заволакивали горизонт страшной огненной тучей.

— Что там горит? — спрашивали отовсюду. Из конца в конец колонну облетел ответ: это горит уже два дня Шалонский лагерь, подожженный по приказу императора, чтобы не достались пруссакам собранные там богатства. Кавалерии арьергарда, по слухам, было поручено поджечь большой барак, прозванный «желтым складом», полный палаток, колышков, циновок, и новый склад — огромный запертый сарай, где громоздились котелки, башмаки, одеяла — все, чем можно было снабдить еще сто тысяч человек. Стога сена тоже были подожжены и пылали, как огромные факелы. И при этом зрелище, под этими свинцовыми вихрями, которые вырывались из-за далеких холмов, облекая небо в безнадежный траур, армия, шагавшая по широкой печальной равнине, погрузилась в тяжелое молчание. На залитой солнцем дороге слышался только топот ног; солдаты невольно оборачивались и смотрели на разрастающийся дым, а зловещая туча следовала за колонной еще целый час.

Настроение поднялось на большой стоянке среди сжатого поля; сели на ранцы, чтобы закусить. Макали в суп большие квадратные сухари, а маленькие, круглые, хрустящие, легкие были настоящим лакомством; однако у них был один недостаток: они вызывали нестерпимую жажду. По просьбе товарищей Паш запел духовную песню, и весь взвод хором подхватил ее. Жан добродушно улыбался и не мешал; Морис почувствовал себя уверенней, видя, как все бодры, какой везде порядок и веселье в первый день похода. Остальную часть пути прошли тем же молодецким шагом. Но последние восемь километров двигались с трудом. Обогнули справа деревню Прон, сошли с большой дороги, чтобы пересечь напрямик дикие места, песчаные пустоши, покрытые сосновыми лесками; и вся дивизия с бесконечным обозом пробиралась сквозь леса, в песках, где ноги увязали по щиколотку. Пустыня стала еще шире, встретилось только жалкое стадо баранов под охраной большого черного пса.

Наконец к четырем часам 106-й полк остановился в деревне Донтриен, на берегу реки Сюипп. Эта маленькая речонка протекает между деревьев. Посреди кладбища, целиком покрытого тенью огромного каштана, — старая церковь. На отлогом левом берегу, на лужке, полк разбил палатки. Офицеры говорили, что четыре армейских корпуса в этот вечер расположатся бивуаком на линии Сюипп, которая проходит от Оберива до Гетреживиля через Донтриен, Бетинвиль и Пон-Фаверже, по фронту протяжением приблизительно в пять миль.

Горнист Год сейчас же подал сигнал к раздаче довольствия, и Жану пришлось побегать: он был отличным, расторопным добытчиком. Капрал взял с собой Лапуля; через полчаса они вернулись с кровоточащим бычьим боком и вязанкой хвороста. Под дубом уже убили и разрезали на части трех быков из полкового стада. Лапулю поручили пойти за хлебом, который с двенадцати часов дня пекли в самом Донтриене, в деревенских избах. И в этот первый день всего было вдоволь, кроме вина и табаку; впрочем, их и не должны были раздавать.

Вернувшись, Жан увидел, что Шуто с помощью Паша ставит палатку. Он с минуту глядел на них взглядом старого, опытного солдата, который видит, что такая работа не стоит ломаного гроша.

— Хорошо еще, что сегодня ночью будет тихая погода, — сказал он наконец, — а то, если бы поднялся ветер, нас снесло бы в реку… Надо вас поучить.

Он хотел послать Мориса с бидоном за водой. Но Морис сидел на траве и разувался, чтобы осмотреть правую ногу.

— Что с вами?

— Да вот подшитый кусок кожи в башмаке натер мне пятку… Мои старые башмаки износились, и я имел глупость купить в Реймсе эти; они пришлись мне как раз по ноге. Лучше бы я взял номером большей

Жан стал на колени, поднял ногу Мориса и начал, покачивая головой, осторожно поворачивать, как ногу ребенка.

— Знаете, это не шутка… Осторожней! Солдат без ног никуда не годится, его бросают на дороге. В Италии наш капитан всегда говорил, что в сражениях побеждают ноги.

Он послал за водой Паша, река протекала в пятидесяти метрах. А Лубе разжег огонь на дне ямки, которую он выкопал в земле, и сейчас же поставил на него котел с водой, куда он положил искусно перевязанный кусок мяса. И любо было глядеть, как закипает суп. Все солдаты взвода, свободные от работы, растянулись на траве, вокруг огня, словно единая семья, полная нежной заботы об этом мясе; а Лубе торжественно помешивал суп. Как дети и дикари, они жили только одним желанием — поесть и поспать на этом пути в неизвестность, когда нельзя было и думать о завтрашнем дне.

Морис нашел в своем ранце газету, купленную в Реймсе. Шуто спросил:

— Есть известия о пруссаках? Прочтите нам!

Солдаты подружились и все больше уважали Жана. Морис любезно прочел интересные известия; Паш, портной взвода, починил ему шинель, Лапуль почистил его винтовку. Сначала сообщалось о крупной победе Базена, обратившего в бегство целый прусский корпус в каменоломнях под Жомоном; эта выдумка была приправлена драматическими происшествиями: среди утесов смешались люди и кони, враги уничтожены, изрублены настолько, что не осталось даже целых трупов для погребения. Потом приводились обильные подробности о жалком состоянии прусских войск, вторгшихся во Францию: солдаты скверно питаются, плохо вооружены, испытывают лишения, поражены страшными болезнями, мрут на дорогах, как мухи. В другой статье сообщалось, что у прусского короля понос, что Бисмарк сломал себе ногу, выпрыгнув из окна харчевни, где его чуть не захватили зуавы. Здорово! Лапуль хохотал до упаду, а Шуто и другие, ни минуты не сомневаясь в точности сообщений, чувствовали себя молодцами при мысли, что скоро они изловят пруссаков, как воробьев в поле после града. Солдаты больше всего корчились от смеха, вспоминая, как упал Бисмарк. Да уж, храбрецы эти зуавы и тюркосы! Передавались всяческие басни: Пруссия дрожит и злится, заявляя, что недостойно цивилизованной стране обороняться при помощи дикарей. И хотя французские войска уже были разбиты под Фрешвиллером, казалось, они еще нетронуты и непобедимы.

На маленькой колокольне в Донтриене пробило шесть часов, и Лубе крикнул:

— Кушать готово!

Солдаты благоговейно сели в кружок. В последнюю минуту Лубе нашел у крестьянина по соседству овощи. Настоящее угощение: суп, пахнущий морковью и пореем, нечто приятное для желудка, мягкое, как бархат. Ложки бойко застучали по маленьким котелкам. Потом Жан, раздававший пайки, нарезал мясо со строжайшей точностью; у солдат заблестели глаза, и если бы один кусок оказался больше другого, поднялся бы ропот. Вылакали весь суп. Наелись до отвала!

Шуто кончил, лег на спину и объявил:

— Эх, черт возьми! Это все-таки лучше, чем получать пинки в зад.

Морис тоже чувствовал себя сытым, счастливым и больше не думал о своей ноге: боль успокаивалась. Он уже примирился с этой грубой компанией, уподобился ей, удовлетворяя те же физические потребности. Ночью он тоже спал глубоким сном, как и пятеро его товарищей по палатке; они лежали вповалку и были рады, что им тепло, хотя выпала обильная роса. Надо сказать, что, по наущению Лубе, Лапуль притащил с соседнего стога большие охапки соломы, и все шесть молодцов храпели, зарывшись в нее, как в перину. В светлую ночь от Оберива до Гетреживиля, вдоль пленительных берегов реки Сюипп, медленно протекавшей между ивами, костры ста тысяч спящих солдат озаряли равнину на пять миль, словно россыпь ввезд.

На рассвете сварили кофе; зерна истолкли в котелке прикладом винтовки и бросили их в кипяток, потом, капнув холодной воды, дали гуще осесть. В то утро восход солнца среди больших пурпурно-золотых облаков был поистине великолепен; но даже Морис не смотрел больше на эти дали и небо, и только Жан, как рассудительный крестьянин, с беспокойством поглядывал на алую зарю, предвещавшую дождь. Поэтому перед отправлением, когда роздали выпеченный накануне хлеб и взвод получил три длинные буханки, Жан выбранил Лубе и Паша за то, что они привязали хлебы к своим ранцам. Но солдаты уже сложили палатки, надели ранцы и Жана не слушали. На всех деревенских колокольнях пробило шесть часов; армия тронулась в путь и бодро зашагала дальше, с надеждой взирая на занявшийся день.

Чтобы выйти на шоссе, которое ведет от Реймса в Вузье, 106-й полк почти сразу двинулся по проселкам и шел полями больше часа. Внизу, к северу, среди деревьев, виднелся Бетинвиль, где, по слухам, остановился на ночь император. И когда полк вышел на дорогу в Вузье, опять открылись те же равнины, что и накануне, широко развернулись убогие поля Шампани, такие безнадежно однообразные. Слева показалась мелкая речонка Арна, справа простирались голые равнины без конца и без края, сливаясь своими плоскими очертаниями с горизонтом. Полк прошел деревню Сен-Клеман, где по обеим сторонам дороги извивается единственная улица, и Сен-Пьер — городок, населенный богачами, которые забаррикадировали двери и окна. К десяти часам солдаты пришли на стоянку близ деревни Сент-Этьен, где им посчастливилось найти табаку. 7-й корпус разделился на несколько колонн; 106-й полк шел один; за ним следовал только стрелковый батальон и резервная артиллерия. Морис тщетно оборачивался на поворотах дорог, чтоб увидеть огромный обоз, который заинтересовал его накануне: стада исчезли, только пушки, казавшиеся крупней на гладких равнинах, неслись, как мрачная длинноногая саранча.

Но за Сент-Этьеном дорога стала отвратительной; она медленно поднималась волнообразными очертаниями среди широких бесплодных равнин, на которых росли только вечные сосновые леса с черными иглами, печально выделявшиеся на белой земле. Еще никогда солдаты не проходили по таким унылым местам. Плохо вымощенная, размытая недавними дождями дорога была настоящим руслом жидкой грязи, размокшей серой глины, которая прилипала к подошвам, словно смола. Люди страшно устали и больше не могли двигаться вперед. В довершение всего внезапно разразился отчаянный ливень. Артиллерия завязла и чуть не осталась на дороге.

Шуто, который нес мешок риса для всего взвода, задыхаясь под тяжестью груза, в бешенстве бросил его, думая, что никто не видит. Но Лубе заметил.

— Нехорошо! Это что такое? Так не полагается: ведь потом у товарищей будет пусто в брюхе.

— Плевать! — ответил Шуто. — Раз теперь у нас провианта вдоволь, на стоянке нам дадут другого рису.

Лубе, нагруженный салом, согласился с этим доводом и тоже сбросил свою ношу.

У Мориса все больше болела нога; наверно, снова началось воспаление. Он хромал так мучительно, что Жан заботливо спросил:

— Ну как? Дело не клеится? Опять схватило?

Когда солдаты остановились, чтобы передохнуть, Жан дал Морису добрый совет:

— Разуйтесь и идите босиком! От свежей грязи вам станет легче.

И правда, босиком Морис без особого труда пошел дальше; его охватило глубокое чувство благодарности. Взводу прямо повезло — иметь такого капрала: он уже побывал на войне, знал свое дело во всех тонкостях; конечно, он неотесанный крестьянин, но все-таки славный парень.

Пройдя дорогу от Шалона до Вузье и спустившись по крутому склону в Семидскую долину, солдаты поздно вечером пришли на бивуаки в Контрев. Тут местность была уже другая — Арденны. С возвышающихся над деревней голых холмов, выбранных для стоянки 7-го корпуса, издали виднелась долина Эны, утопавшая в бледном дыму ливня.

В шесть часов горнист Год еще не подавал сигнала к раздаче довольствия. Тогда Жан, желая чем-нибудь заняться и к тому же заметив, что поднимается ветер, решил сам поставить палатку. Он показал солдатам, как надо выбирать слегка отлогое место, как вбивать отвесно колышки, рыть вокруг палатки канаву, чтобы стекала вода. У Мориса все еще болела нога, и его освободили от всякой работы; он только смотрел, удивляясь ловкости и уму этого неуклюжего толстяка. Он чувствовал себя разбитым от усталости, но его поддерживала надежда, воскресшая во всех сердцах. От Реймса они здорово шли: шестьдесят километров в два приема! Если и дальше пойдут тем же шагом и все прямо, они без сомнения опрокинут вторую прусскую армию и соединятся с армией Базена, прежде чем третья армия под начальством прусского кронпринца, которая, по слухам, находится в Витри-ле-Франсе, успеет подойти к Вердену.

— Как? Подыхать с голоду, что ли? — спросил Шуто, видя, что еще ничего не раздают.

Жан предусмотрительно приказал Лубе развести огонь и поставить котелок с водой. Хворосту не было, и Жану пришлось закрыть глаза на то, что Лубе попросту сорвал на дрова плетень соседнего сада. Но когда Жан сказал, что надо сварить рис на сале, Лубе был вынужден сознаться, что рис и сало остались в грязи на дороге за Сент-Этьеном. Шуто нагло врал, клялся, что мешок, наверно, отвязался от ранца, а он и не заметил.

— Эх вы, свиньи! — в бешенстве заорал Жан. — Бросить пищу, когда у наших бедных парней пусто в брюхе!

Такая же история произошла с тремя хлебами, привязанными к ранцам: Жана не послушали, и ливень намочил их так, что они размокли, превратились в кашу, и теперь их нельзя было взять в рот!

— Хороши мы теперь, нечего сказать! — повторил Жан. — У нас было все, а теперь нет ни крохи… Свиньи вы, настоящие свиньи!

Тут как раз подали сигнал, что сержант несет распоряжение; подошел сержант Сапен и уныло объявил солдатам, что никакой раздачи не будет, придется довольствоваться походными запасами. По его словам, обоз застрял в дороге из-за дурной погоды, а скот, наверно, не туда загнали вследствие противоречивых приказов. Позже узнали, что 5-й и 13-й корпуса направились в тот день опять к Ретелю, где должен был расположиться главный штаб, и туда прибывают из деревень все припасы вместе с жителями, жаждущими увидеть императора; поэтому перед приходом 7-го корпуса весь край был уже опустошен: ни мяса, ни хлеба, ни самих жителей. В довершение всех бед, по недоразумению, провиант из интендантства отправлен в Шен-Попюле. В течение всего похода несчастные интенданты то и дело впадали в отчаяние: солдаты их проклинали, а между тем вся их вина часто состояла только в том, что они в назначенное время являлись в назначенное место, а поиска туда не приходили.

— Свиньи поганые! — вне себя повторил Жан. — Так вам и надо! Вы не стоите того, чтоб я добывал для вас еду, но все-таки моя обязанность — не дать вам подохнуть в дороге с голоду.

Он отправился на поиски, как должен поступать каждый хороший капрал, и взял с собой Паша, которого любил за кротость, хотя считал, что тот помешался на попах.

Но Лубе уже заметил в двухстах — трехстах шагах маленькую ферму, один из последних домишек в Контреве; там, казалось ему, шла бойкая торговля. Он подозвал Шуто и Лапуля и предложил:

— Махнем-ка туда! Наверно, там есть всякая всячина.

Мориса оставили следить за котелком с кипящей водой и велели поддерживать огонь. Он сел на одеяло и разулся, чтобы ранка на ноге подсохла. Он с любопытством разглядывал лагерь; не ожидая больше раздачи, солдаты всех взводов разбежались кто куда. Морису стало ясно, что некоторым солдатам нечего есть, а другим всегда живется сытно. Это зависит от предусмотрительности и ловкости капрала и самих солдат. В неимоверной толчее, запутавшись среди палаток и пирамид ружей, некоторые солдаты не могли даже развести костер; другие примирились с голодом и улеглись спать; третьи, наоборот, жадно ели неизвестно что, но что-то вкусное. Мориса поразило еще другое зрелище: на холме в образцовом порядке расположилась резервная артиллерия; на закате, между двух туч, показалось солнце и озарило пушки, с которых артиллеристы уже смыли дорожную грязь.

Между тем на ферме, облюбованной Лубе и его товарищами, удобно расположился командир бригады генерал Бурген-Дефейль. Он нашел здесь сносную кровать, сел за стол, принялся за яичницу и жареного цыпленка и поэтому был отлично настроен; по мелкому служебному делу к нему зашел полковник де Винейль, и генерал предложил ему пообедать. Итак, они ели, а подавал им белокурый верзила, который только три дня тому назад поступил на службу к фермеру и объяснил, что он эльзасец, беженец, попавший сюда после разгрома под Фрешвиллером. Генерал говорил свободно в присутствии этого человека, толковал о передвижении армий, расспрашивал его о дороге и расстояниях, забывая, что собеседник не уроженец Арденн. В этих вопросах обнаруживалось такое невежество, что полковник, наконец, встревожился. Когда-то он жил в Мезьере. Он дал несколько точных указаний, и у генерала вырвался крик:

— Да это идиотство! Как прикажете воевать, когда не знаешь местности?

Полковник безнадежно махнул рукой. Он знал, что при объявлении войны всем офицерам роздали карты Германии, но ни у кого из них не было карт Франции. Все, что он видел и слышал за последний месяц, приводило его в отчаяние. Он отличался только храбростью, был известен как несколько слабовольный и ограниченный начальник, и в полку его больше любили, чем боялись.

— Нельзя даже поесть спокойно! — вдруг воскликнул генерал. — Чего они там орут? Эльзасец, узнайте, в чем дело.

Явился фермер; он потрясал кулаками, рыдал и проклинал всех на свете. Его грабят, стрелки и зуавы разоряют его дом. Сначала он имел неосторожность начать торговлю: ведь у него одного в целой деревне были яйца, картошка, кролики. Он их продавал, не очень обворовывая покупателей, клал деньги в карман, отпускал товар; но солдаты все прибывали, они окружили его, оглушили криками и в конце концов затолкали и забрали все бесплатно. За время похода многие крестьяне прятали запасы, отказывали даже в стакане воды из страха перед неотразимым нашествием солдат, которые захватывали дома и выгоняли хозяев на улицу.

— Э, голубчик, оставьте меня в покое! — недовольно ответил генерал. — Таких негодяев надо было бы расстреливать по десятку в день. А разве это мыслимо?

Он приказал запереть дверь, чтобы не пришлось принять крутые меры, а полковник объяснил крестьянину, что в этот день не было раздачи довольствия и солдаты проголодались.

Лубе заметил картофельное поле и вместе с Лапулем бросился туда; они принялись шарить обеими руками, выкапывали картофель и набивали себе карманы. Шуто глядел на что-то поверх низкой ограды и вдруг призывно засвистел; товарищи прибежали и радостно вскрикнули: по тесному дворику прогуливалось стадо великолепных гусей! Солдаты посовещались и убедили Лапуля перелезть через ограду. Произошла настоящая стычка: гусь, которого он поймал, чуть не оттяпал ему нос крепким, как ножницы, клювом. Тогда Лапуль схватил его за шею и хотел задушить, но гусь бил сильными лапами по рукам и животу. Лапулю пришлось разбить ему кулаком голову, а гусь все еще трепыхался. Лапуль бежал, преследуемый всем стадом; гуси щипали его за ноги.

Все три товарища вернулись, спрятав гуся в мешок с картошкой, и встретили Жана и Паша, которые возвращались тоже довольные, нагруженные сыром и четырьмя свежими хлебами, купленными у какой-то доброй старушки.

— Вода кипит, сварим кофе, — объявил капрал. — У нас есть сыр и хлеб, настоящий праздник!

Вдруг на земле у своих ног он заметил гуся и не мог удержаться от смеха. С видом знатока он ощупал птицу и пришел в восхищение:

— Эх, черт подери! Хороша животина! Весит фунтов двадцать!

— Эту птицу мы встретили, — пошучивая, объяснил Лубе, — и она пожелала с нами познакомиться.

Жан поднял руку в знак того, что не требует дальнейших объяснений. Надо ведь жить. Да и зачем — ей-богу! — отказывать в таком угощении бедным парням, забывшим вкус птицы? Лубе уже разводил огонь. Паш и Лапуль быстро ощипывали гуся. Шуто побежал к артиллеристам за бечевкой, вернулся и повесил гуся между двумя штыками над огнем; Морису поручили время от времени переворачивать птицу щелчками. Вниз, в котелок, стекал жир. Никогда еще гусь на бечевке не поджаривался так хорошо! Привлеченный приятным запахом, сюда сбежался весь полк. Ну и угощение! Жареный гусь, вареная картошка, хлеб, сыр! Наконец Жан разрезал гуся, и солдаты принялись уплетать за обе щеки. О порциях никто уже не думал: каждый ел, сколько влезет. Один кусок даже отнесли артиллеристам, которые дали бечевку.

Офицеры в тот день голодали. По ошибке возницы фургон маркитанта, наверно, заблудился, следуя за большим обозом. Если солдаты страдали в те дни, когда не получали довольствия, они в конце концов находили хоть какую-нибудь пищу, выручали друг друга и в каждом взводе ели вскладчину; а одинокие офицеры, предоставленные самим себе, чуть не подыхали с голоду и не могли ничего поделать каждый раз, когда не приезжал маркитант.

Шуто услышал, как капитан Бодуэн возмущается исчезновением продовольственного фургона, и захихикал, уткнувшись в кусок гуся, когда капитан, гордо выпрямившись, прошел мимо. Подмигнув товарищам, Шуто сказал:

— Поглядите-ка! У него дергается кончик носа… Он дал бы сто су за гузку!..

Все стали смеяться над голодным капитаном; он не сумел заслужить любовь солдат — слишком был молод и слишком суров; его прозвали «хлопушкой». Минуту казалось, что он хочет объявить взводу выговор за учиненный скандал, за гуся. Но из опасения обнаружить свой голод он удалился, подняв голову, как будто ничего не заметил.

Лейтенанта Роша тоже донимал нестерпимый голод; добродушно посмеиваясь, он вертелся вокруг счастливого взвода. Солдаты его обожали уже за то, что он терпеть не мог капитана, «этого шалопая из Сен-Сирской школы», и еще за то, что он, как и все они, когда-то тянул солдатскую лямку. Конечно, с ним не всегда было легко поладить: он был так груб, что иной раз хотелось надавать ему оплеух.

Жан украдкой взглянул на товарищей, молча спрашивая согласия, встал, отвел лейтенанта за палатку и сказал:

— Господин лейтенант, может быть, желаете?

И вручил ему краюху хлеба с гусиной ножкой и несколько крупных картофелин в котелке.

В ту ночь взвод не нуждался в колыбельных песнях. Все шестеро переваривали гуся и храпели вовсю. Они должны были быть благодарны капралу за то, что он так прочно поставил палатку: они даже ничего не почувствовали, когда в два часа поднялся бешеный ветер и полил дождь; многие палатки снесло; люди внезапно проснулись и вскочили, вымокшие до нитки, и заметались в полном мраке, а палатка взвода, которым командовал Жан, устояла; солдаты были хорошо укрыты от дождя, на них не упало ни капли воды: она стекала по канавкам.

Морис проснулся на рассвете и, так как выступать надо было только в восемь часов, решил подняться на холм, туда, где расположилась резервная артиллерия, повидать своего двоюродного брата Оноре. За ночь он отдохнул, и боль в ноге утихла.

Он опять пришел в восхищение от прекрасно оборудованного артиллерийского парка: шесть орудий батареи были установлены в ряд, за ними зарядные ящики, обозные повозки, повозки для фуража, кузницы. Дальше стояли привязанные кони; они ржали, раздув ноздри, задирая морды к восходящему солнцу. Морис быстро нашел палатку Оноре благодаря образцовому порядку, по которому всем солдатам, состоящим при одном и том же орудии, полагается определенный род палаток, так что по виду лагеря можно узнать число пушек.

Когда Морис пришел, артиллеристы уже встали и пили кофе; ездовой Адольф и его товарищ, наводчик Луи, ссорились. Уже три года назад их соединили, по обычаю, как ездового и канонира, и они жили дружно, но только не во время еды. Луи был образованней Адольфа и очень умен; он мирился с той зависимостью, в которой конный держит пешего, — разбивал палатку, ходил за водой, варил суп, тогда как Адольф ухаживал за лошадьми и держал себя с видом неоспоримого превосходства. Но Луи, черный и худой, отличался чрезмерным аппетитом и сердился, когда Адольф, крупный парень со светлыми усами, хотел получить львиную долю. В то утро Луи, приготовив кофе, обвинил Адольфа в том, что тот выпил все один. Поэтому они и поссорились. Пришлось их мирить.

Каждый день с раннего утра Оноре уже шел к своей пушке, заставлял солдата вытирать с нее ночную росу соломой, как обтирают любимую лошадь, чтобы предохранить от простуды.

Он отеческим взглядом смотрел, как орудие блестит под ясным заревым небом; вдруг он увидел Мориса.

— А-а! Я узнал, что ваш полк здесь, по соседству, вчера я получил письмо из Ремильи и хотел сходить к тебе… Пойдем-ка выпьем белого вина.

Чтобы остаться наедине, он увел Мориса на маленькую ферму, которую солдаты разграбили накануне; там неисправимый крестьянин, падкий до барыша, просверлил бочонок белого вина и устроил нечто вроде стойки; у двери, на доске, он отпускал вино, по четыре су за стакан; ему помогал парень, которого он нанял три дня тому назад, белокурый великан-эльзасец.

Оноре уже чокнулся с Морисом, как вдруг случайно взглянул на этого человека. Минуту он всматривался, остолбенев. Вдруг он яростно выругался:

— А, черт возьми! Голиаф!

Он бросился на эльзасца, пытаясь схватить его за горло. Но хозяин вообразил, что его дом снова хотят разграбить, отпрянул и забаррикадировался. Произошла свалка, все солдаты ринулись вперед; Оноре, задыхаясь, бешено закричал:

— Да открой, открой, проклятая скотина!.. Это шпион, говорят тебе, это шпион!

Теперь Морис больше не сомневался. Он отлично узнал человека, которого, за отсутствием улик, выпустили из лагеря под Мюльгаузено: это был Голиаф, бывший батрак на ферме старика Фушара в Ремильи. Когда крестьянин, продававший вино, согласился, наконец, открыть дверь, — сколько ни искали везде эльзасца, его и след простыл; этого самого, белокурого, на вид добродушного великана генерал Бурген-Дефейль тщетно допрашивал накануне, а сам за обедом выболтал перед ним все с невероятной беспечностью. Наверно, этот молодец выскочил в заднее окно: оно осталось открытым; напрасно искали его в окрестностях, детина исчез, как дым.

Морису пришлось отвести артиллериста в сторонку: отчаяние Оноре обнаружило бы слишком многое; а солдатам не к чему было знать об его печальных семейных делах.

— Разрази его гром! Так бы и задушил мерзавца!.. Я получил письмо и еще больше обозлился.

Они сели в нескольких шагах от фермы, у стога, и Оноре дал Морису прочесть письмо.

Это была обычная история — несчастная любовь Оноре Фушара и Сильвины Моранж. Черноволосая девушка Сильвина с прекрасными покорными глазами очень рано потеряла мать, работницу, служившую на заводе в Рокуре, которую кто-то соблазнил; и доктор Далишан, случайный крестный отец девочки, добряк, всегда готовый усыновить детей несчастных женщин, у которых он принимал, решил устроить Сильвину служанкой у старика Фушара; конечно, старый крестьянин, ставший ради наживы мясником и развозивший мясо по двадцати окрестным коммунам, чудовищно скуп, неумолимо черств, но он станет присматривать за девочкой, и, если она приучится работать, ей будет хорошо. Во всяком случае, это ее спасет от заводского разврата. Само собой, сын старика Фушара и молоденькая служанка полюбили друг друга. Оноре было тогда шестнадцать лет, Сильвине — двенадцать, а когда ей исполнилось шестнадцать, а ему было двадцать, он вытянул счастливый жребий, очень обрадовался я решил жениться на Сильвине. Благодаря редкой честности, свойственной рассудительному и спокойному парню, между ними ничего не произошло; они только страстно целовались на гумне. Но когда Оноре заговорил с отцом о женитьбе, старик вышел из себя, отказал наотрез и объявил, что сыну сначала придется его убить; он оставил девушку в своем доме, надеясь, что они поладят без брака и все это пройдет. Еще года полтора Оноре и Сильвина любили, желали друг друга; но и только. Однажды, после крупной ссоры с отцом, сын решил уйти из дому, поступил добровольцем в армию, был послан в Африку, а старик упрямо удерживал у себя служанку, которой был доволен. Тогда-то и произошла трагическая история. Сильвина поклялась Оноре ждать его, и вот, через две недели после его отъезда, она очутилась в объятиях батрака, поступившего к Фушару за несколько месяцев до того, — Голиафа Штейнберга, по прозвищу «пруссак».

Это был добродушный, всегда улыбающийся детина с коротко подстриженными светлыми волосами, с широким розовым лицом, товарищ и наперсник Оноре. Подзадорил ли его исподтишка на эту проделку лукавый старик Фушар? Отдалась ли Сильвина бессознательно, или Голиаф ее чуть ли не изнасиловал, когда она едва не заболела от горя, ослабев от слез после разлуки с Оноре? Словно пораженная громом, она сама этого не знала. Девушка забеременела и думала, что теперь ей придется выйти замуж за Голиафа. А он, как всегда улыбаясь, не отказывался от брака, только откладывал выполнение формальностей до рождения ребенка. Незадолго до родов Сильвины Голиаф внезапно исчез. Впоследствии говорили, что он поступил батраком на другую ферму, близ Бомона. С тех пор прошло три года, и теперь никто больше не сомневался, что добряк Голиаф, который так охотно награждал детьми французских девушек, был одним из тех шпионов, которыми Пруссия наводнила наши восточные провинции. Оноре, узнав в Африке об этой истории, пролежал три месяца в госпитале, словно после удара, причиненного жгучим, как пылающая головня, африканским солнцем; с тех пор он никогда не пользовался отпуском и не ездил на родину, боясь увидеть Сильвину и ее ребенка.

Пока Морис читал письмо, у Оноре дрожали руки. Письмо было от Сильвины, ее первое, единственное письмо к нему. Какому чувству подчинилась эта покорная, молчаливая женщина, чьи прекрасные черные глаза иногда глядели пристально и с необычайной решимостью, вопреки ее вечному рабству? Она писала только одно: она знает — он на войне, и если ей не доведется увидеться с ним, ей будет слишком больно при мысли, что он может умереть, думая, что она его больше не любит. Нет, она любит его по-прежнему и всегда любила только его одного, она повторяла это на четырех страницах на все лады, все в одних и тех же выражениях, не подыскивая себе оправданий, даже не стараясь объяснить то, что произошло. И ни слова о ребенке; только прощальный, бесконечно нежный привет.

Письмо очень тронуло Мориса, которому Оноре когда-то поверял свои любовные тайны. Морис поднял голову, заметил, что Оноре плачет, и братски его обнял.

— Бедняга!

Но Оноре уже преодолел свое волнение. Он бережно положил письмо обратно за пазуху и застегнул куртку.

— Да, от этого переворачивается сердце… Эх, бандит! Если бы я только мог его задушить!.. Ну, там видно будет.

Горнисты подали сигнал сняться с лагеря, и каждый побежал к своей палатке. Но приготовления почему-то затянулись, и солдаты, не снимая ранцев, ждали почти до девяти часов. Какая-то неуверенность овладела начальством; не осталось и следа от благородной решимости двух первых дней, когда 7-й корпус в два перехода проделал шестьдесят километров. С утра ряды обошло странное, тревожное известие: на север двинули три других армейских корпуса — 1-й в Жюнивиль, 5-й и 12-й в Ретель; нелепый приказ объясняли необходимостью запастись довольствием. Значит, они теперь направляются уже не к Вердену? Зачем же потеряли этот день? Хуже всего было то, что пруссаки теперь, наверно, недалеко: офицеры предупредили солдат, что нельзя отставать, потому что каждого отставшего может захватить в плен кавалерийская разведка неприятеля.

Происходило это 25 августа, и впоследствии Морис, вспоминая исчезновение Голиафа, убедился, что он-то и был в числе шпионов, уведомивших германский главный штаб о передвижении Шалонской армии, и это вызвало перемену фронта третьей немецкой армии. На следующий день прусский кронпринц уже оставил Ревиньи; началось передвижение пруссаков, фланговая атака, гигантское окружение при помощи быстрых и проведенных в образцовом порядке переходов через Шампань и Арденны. Пока французы колебались и топтались на месте, словно их внезапно разбил паралич, пруссаки проделывали по сорока километров в день в огромной окружности и, как загонщики, теснили стадо затравленных ими врагов к пограничным лесам.

Наконец французская армия двинулась в путь и в этот день действительно повернула влево; 7-й корпус прошел только две мили от Контрева до Вузье; 5-й и 12-й корпуса неподвижно стояли под Ретелем, а 1-й остановился в Аттиньи. Между Контревом и долиной Эны опять начались равнины, еще более оголенные; ближе к Вузье дорога извивалась среди серых пространств, скорбных холмов, — здесь в унылой пустыне не было ни дерева, ни дома. Даже это совсем короткое расстояние солдаты шли усталым, вялым шагом, и поэтому путь казался им бесконечным. Уже в двенадцать часов дня остановились на левом берегу Эны и расположились бивуаком среди голых холмов, последние отроги которых возвышались над долиной, откуда, простираясь вдоль реки, открывалась дорога на Монтуа; оттуда ждали неприятеля.

Морис с изумлением увидел на этой дороге дивизию Маргерита, резервную кавалерию, которой было поручено поддерживать 7-й корпус и производить разведки на левом фланге армии. Пронесся слух, будто она снова направляется к Шен-Попюле. Зачем обнажать таким образом единственный угрожаемый фланг? Зачем перебрасывать две тысячи кавалеристов в центр, где они никому не нужны, когда их надо послать в разведку за много миль отсюда? Хуже всего было то, что, попав в самую гущу передвижений 7-го корпуса, они чуть было не перерезали его колонны в непроходимой толчее людей, коней и пушек. У ворот Вузье африканским стрелкам пришлось ждать около двух часов.

Случайно Морис увидел Проспера, который подъехал на коне к болоту; им удалось немного поговорить. Проспер, казалось, растерялся, ошалел, ничего не знал, ничего не видел с самого Реймса; впрочем, нет, он видел двух немецких улан; эти молодцы появлялись, исчезали, и никто не знал, откуда они явились и куда направляются. Солдаты уже рассказывали целые истории, будто бы четыре улана с револьверами примчались в какой-то город, проскакали по улицам и завоевали его в двадцати километрах от своего корпуса. Уланы мелькали повсюду перед пехотными частями, жужжа, как пчелы, служили подвижной завесой, за которой скрывались передвижения немецкой пехоты, шагавшей в полной безопасности, как в мирное время. И Морис с болью в сердце глядел на дорогу, загражденную французскими стрелками и гусарами, которых так плохо использовали.

— Ну, до свидания! — сказал он, пожимая руку Просперу. — Может быть, хоть там вы понадобитесь.

Но стрелок, по-видимому, был в отчаянии от этого вынужденного безделья. Он горестно погладил Зефира и сказал:

— Тьфу! Коней убивают, людям не дают ничего делать! Тошно!

Вечером Морис хотел снять башмак и осмотреть ступню, которая сильно воспалилась; при этом он содрал кожу. Хлынула кровь, он вскрикнул от боли. Жан услышал и с беспокойством сказал:

— Э-э, теперь это дело не шуточное, вам надо полежать, подлечиться. Дайте-ка я вам помогу!

Он стал на колени, сам обмыл язву, вынул из ранца чистую тряпку и перевязал ногу. В его движениях была материнская заботливость, ловкость опытного человека, и его толстые пальцы бережно касались больного места. Непобедимое умиление охватило Мориса; его глаза затуманились слезами, и к губам подступило сердечное «ты»; это была огромная потребность в любви; словно он обрел брата в этом крестьянине, которого когда-то ненавидел и еще накануне презирал.

— Ты славный парень… Спасибо, дружище!

Жан обрадовался и, как всегда, спокойно улыбаясь, тоже ответил ему на «ты»:

— Знаешь, голубчик, у меня еще есть табак. Хочешь покурить?


предыдущая глава | Разгром | cледующая глава